итора с лекциями в
университете, я махнул на них рукой, а через 25 лет с охотою занимался
отдельными отраслями знания, даже с известным наслаждением, так как, не
заваливая мозгов разнообразными предметами, совершенно ясно понимал, над чем
я тружусь. Гораздо легче механически действовать в незнакомом деле по чужому
указанию, чем самому добираться, основательно или нет нам указывают.
Старший адъютант дивизионного штаба, объясняя мне, что я записан на
службе вольноопределяющимся действительным студентом из иностранцев, сказал,
что мне нужно, в видах производства в офицеры, принять присягу на русское
подданство и исполнить это в ближайшем комендантском управлении, т. е. в
Киеве.
Получивши надлежащую бумагу к коменданту генералу Пенхержевскому, я
отправился в Киев и остановился уже не на квартире зятя Матвеева, а на
Владимирской улице в собственном его доме. Там же застал я и брата Василия,
поступившего в университет и отчаянно предававшегося танцам на балах. В
короткое время моего пребывания в городе я бывал на нескольких интимных
балах в ученом мире, куда меня, как близкого родственника профессора,
любезно приглашали. Красивая Лина играла на этих пикниках не последнюю роль,
но сам Матвеев более пробавлялся за карточным столом.
<...>Будущему офицеру Военного Ордена полка следовало запастись прежде
всего хорошей гнедой лошадью {80}.
Сравнивая тогдашние цены вообще с теперешними, поймешь их громадную
разницу.
Однажды начальник дивизии предложил мне купить за 200 руб. из-под его
седла гнедого красавца Камрада, которым мы все любовались.
Не медля ни минуты, я написал отцу об этом предложении, и через месяц
получил с почты требуемые деньги.
Вспоминаю и теперь с некоторым восторгом о красавце и умнице Камраде.
Не умею прибрать более верного и лестного для него сравнения, чем уподобив
его с трепещущей жизнью танцовщицей, с легкостью пера повинующейся малейшему
движению танцора. Сила и игривость лошади равнялись только ее кротости.
Бывало, на плацу перед конюшней, давши пошалить Камраду на выводке, мы
окончательно снимали с него недоуздок и пускали на волю. Видя его
своевольные и высокие прыжки, можно было ожидать, что он, заносчиво налетев
на какую-либо преграду, изувечится; но достаточно было крикнуть: "в свое",
чтобы он тотчас же приостановился и со всех ног бросился в стойло.
Однажды, когда я утром, лежа в постели, услыхал стук открывавшегося
ставня и ждал слугу с кофеем, последний на подносе с кофеем принес и
казенный конверт, на котором я с восторгом прочел: "Его благородию корнету
Фету" {81}.
Только вновь произведенные нижние чины способны понять восторг, который
в жизни уже не повторяется. Все дальнейшие чины и почести ничто в сравнении
с первыми эполетами.
По вскрытии пакета я прочел следующее:
"Дежурный штаб-офицер просит вас ответить, для докладу его пр-у
начальнику штаба, согласны ли вы быть прикомандированным к корпусному
штабу".
Во мгновение ока я уже был одет в форменный сюртук с эполетами, с белой
фуражкой с черным околышем на голове и, захвативши штабную бумагу, побежал к
поручику Быльчинскому. Принявши его радушное поздравление с производством, я
признался в совершенном неведении служебной карьеры и просил совета насчет
того, что отвечать.
- Тут не может быть ни малейшего сомнения, - отвечал Быльчинский. -
Если вы хоть малость рассчитываете на карьеру, то офицер может на нее
надеяться только в штабе, а не во фронте, где при нашем тугом производстве и
майора надо ожидать до седых волос. У вас, без сомнения, готова полная
форма, а потому мой совет - надевайте ее, явитесь поблагодарить Ант. Ант. и
немедля отвечайте дежурному штаб-офицеру о вашем согласии на
прикомандирование.
---
<...>К концу лета {82} в штабе открылась вакансия старшего адъютанта,
и, конечно, я был уверен, что надену адъютантский мундир. Каково же было мое
изумление, когда я узнал, что на это место вытребован и утвержден бывший наш
юнкерский командир поручик Крит. При этой вести мне пришло в голову любимое
выражение Гайли: "fur einen jungen Menschen giebt es nichts nobleres, als
die Fronte" {83}. И я подал формальный рапорт об отчислении меня в полк.
- Как жаль! - сказал мне Дмитрий Ерофеевич. - Я слышал, вы оставляете
наш штаб.
Я прямо указал на назначение Крита и прибавил: "Мне кажется, ваше выс.
- пр-во, неудобным служить, на умея угодить ближайшему начальнику".
- Как мне ни жаль, что вы нас покидаете, но думаю, вы совершенно правы,
- отвечал Сакен.
И я, раскланявшись со штабом, отправился в полк.
Задумав расстаться с городской жизнью, я успел променять свои дрожки на
плетеную бричку. В южных степях, где проселочные дороги нарезаны воловыми
фурами, парная плетеная бричка (нетычанка) самый легкий, вместительный и
сравнительно покойный экипаж.
Проездом через Новую Прагу я застал у знакомого офицера Ольденбургского
полка полковника Тимковского.
- Так вы оставили корпусный штаб? - спросил Тимковский. - Почему?
- Я убедился, что прямым путем там успеха добиться трудно.
- Отчего же вы не попробовали кривым? - сказал ничем не затрудняющийся
Тимковский.
---
Еще из Новой Праги я имел возможность дать знать Бржесским, что дня
через два непременно постараюсь побывать у них. В Крылове {84} вечно
пребывающего в Одессе Энгельгардта {85} я, разумеется, не застал и легко
испросил разрешения любезного Небольсина {86} уехать к Бржесским.
Надо заметить, что от нашего Крылова и до Березовки Бржесских 60 верст,
и я никогда почти дорогой не кормил, а останавливался иногда на полчаса у
знакомого мне 60-летнего барчука Таловой Балки. Но по большей части моя
добрая пара степняков легко в 6 часов пробегала это пространство.
Несмотря на предупреждение, въезжая во двор и заворачивая к крыльцу
Березовского дома, я сильно боялся не застать хозяев, которые по временам
бывали у соседей, а иногда даже за Елизаветградом у матери Александры
Львовны.
- Дома господа? - спросил я выбежавшего на крыльцо белокурого Нестерку
в синем казакинчике с красными патронами на груди.
- Дома, - весело отвечал мальчик и, схватив в передней, в которую я
вошел, щетку, начал обмахивать с меня пыль.
- Пожалуйте, - сказал он, растворяя обе половинки двери в залу,
служившую вместе столовой, и глазам моим представилась следующая картина.
Прелестная Александра Львовна стоит с подносом со стаканами, а Алексей
Федорович, ставши на одно колено, подымает передо мною в руке бутылку
"Редерера" {87}.
По одному этому дружескому фарсу можно судить о радости нашей встречи.
Не знаю почему, но в этот период моей жизни моя муза упорно безмолствовала;
зато мой друг Алексей Федорович кипел разными эпическими затеями и
начинаниями и походил в этом отношении на всех поэтов, выше всего ставящих
последнее неоконченное творение.
В то время стихотворною формою владели только немногие, а Бржесский
прекрасно ею владел. У Гербеля сохранился милый перевод Бржесским
стихотворения, найденного в библии Байрона.
В этот приезд он прочел мне следующее стихотворение. Не знаю, было ли
оно где-нибудь напечатано:
"Как дорожу я восторгами встречи!
Как мне отрадно в вечерней тиши
Слушать твои вдохновенные речи,
Отзвук прекрасной и чистой души.
Как дорожу я подобным мгновеньем,
В эти б минуты душе отлететь,
Сбросив земное, к нагорним селеньям...
В эти минуты легко умереть".
<...> В описываемое время мне, как строевому офицеру, кроме временного
отбывания караулов, не обязанному никакою специальностью, всего свободнее
было навещать моих добрых Бржесских и притом знакомиться с весьма
образованным кругом зажиточных помещиков Александрийского уезда. Как ни
старался Дм. Ероф. оживить общество общественными балами, но никогда
Елизаветградское собрание не могло по блеску задушевной семейности и изящной
свободе поспорить с Александрийским. Помещики не поскупились на постройку
великолепного дома собрания. Кроме обширной залы с хорами, в собрании было
несколько просторных комнат для ломберных столов и даже большая комната с
прекрасным роялем. В конце анфилады находилась зала для ужинов, где в
алькове за длинным прилавком торговала услужливая и ловкая еврейка,
арендаторша буфета. Там в вазах со льдом торчали соблазнительные горлышки
"Редерера", за который в те счастливые времена мы платили три рубля. На
хорах во время балов постоянно играл превосходный домашний оркестр красавицы
вдовы генерала Красовского. Конечно, я познакомился со всеми красавицами,
которых перечислять было бы излишне. Но не могу не остановиться на соседнем
с Бржесскими семействе Дородных {88}. Образованный и красивый муж любил
хорошо пожить и умел принять гостей с достоинством, причем прелестная
брюнетка жена его представляла главный магнит. Муж, вполне в ней уверенный,
давал ей полную свободу, не изменяя по отношению к ней искательной
любезности, с которою обращался ко всем женщинам. Не поминая никого из
поклонников Варвары Андреевны, скажу только, что я никогда не был в нее
серьезно влюблен, но при каждом с нею свидании мгновенно подпадал под ее
неотразимую власть. В семейной среде Бржесских она играла самую значительную
роль. Нельзя было не заметить, что поэт, искренне любивший красавицу жену,
носил в груди горячую рану, нанесенную черными глазами Варвары Андреевны.
Только на балах -
Под звуки музыки и пляски...
я давал полную свободу своему ухаживанию. В гостиной в присутствии
Бржесского я старался сдерживаться ради друга. До сей минуты никто никогда
не догадывался, что мое стихотворение -
"Я знаю, гордая, ты любишь самовластье"...
- написано к ней.
---
Когда переход наш из Стецовки в Красноселье был уже решен {89},
Бржесский при свидании сказал мне:
- Там вы будете в недалеком соседстве от Михаила Ильича Петковича,
женатого на моей родной сестре, Елизавете Федоровне. Они очень милые и
радушные люди и будут сердечно вам рады.
Желая хоть сколько-нибудь избежать однообразия нашего затворничества, я
на своей верной паре, расспросивши дорогу, отправился в Федоровку. Среди
новороссийских степей 15-верстное расстояние считалось небольшим. В сухое
время дорога разнообразилась переездом версты в четыре через казенное
чернолесье, вырывавшееся из Киевской губернии длинным отрогом в херсонскую
степь. По выезде из просеки проезжий натыкался на хутор, носивший название
Забара и составлявший, так сказать, преддверие к Федоровской усадьбе,
отстоявшей на версту далее. Бржесский был совершенно прав: Петкович,
худощавый брюнет с проседью, лет 50, отставной штаб-ротмистр нашего
Орденского полка, оказался радушным хозяином. Жена его, брюнетка небольшого
роста, несмотря на 45 лет, все еще подвижная, занятая туалетом, и бесконечно
приветливая.
- Как жаль, что вы проскучаете с нами, не застав никого из наших
гостей; но позвольте считать вас в качестве друга Алексея Федоровича, за
близкого нам человека. Мы ждем на днях приезда родных на продолжительное
время и надеемся, что близкое соседство доставит вам возможность радовать
нас своими посещениями. Уж как наши барышни-то будут рады!
<...> В следующий раз приезд мой в Федоровку был гораздо удачнее
первого: я застал там большое и любезное общество. Общедоступных парадных
комнат в федоровском доме, не считая лакейской, было всего три или, лучше
сказать, четыре.
В залу, с окнами с двух противоположных концов, слева выходили двое
дверей от двух симметрически расположенных по углам комнат, из которых
первая была кабинетом хозяина, а вторая гостиною. Между этими комнатами с
левой стороны в ту же залу выходил альков без дверей. Днем он исполнен был
приятного полумрака, а вечером освещался разноцветным китайским фонарем,
озарявшим непрерывный по трем стенам турецкий диван.
Остальные недоступные нам комнаты по правую сторону залы были
домашними. К двум-трем флигелям вели дощатые кладки, наподобие тротуара, так
что гости могли во всякую погоду переходить к своему ночлегу, не загрязнив
ног.
Хотя все семейство Петковичей состояло из них двух и семилетней
прелестной дочери Елены, или Эли, как ее называли, но видно было, что
принимать многочисленных родственников хозяина было великим наслаждением не
только для него лично, но и для добрейшей Елизаветы Федоровны.
Полный иронии Михаил Ильич любил рассказывать про своего старика отца,
жившего под Кременчугом в собственном имении. Однажды и мне довелось видеть
этого сухого, высокого и как кол прямого старика, давным-давно вдового и
застывшего, можно сказать, в своей скупости. Следует, однако, принять в
соображение, что оба его сына, штаб-ротмистры в отставке - Александр и
владетель Федоровки Михаил в молодости не слишком радовали отца своим
поведением.
Оба брата рассказывали, как денщик привез их зимою к отцу, завернутых
под полушубками в простыню за неимением другой, заложенной евреям,
обмундировки.
Увидя их, искусственно поддерживавших дорогою тепло, отец будто бы
сказал: "Эх-хе-хе! Еще и пьяницы".
На всякого рода намеки на денежное вспомоществование многочисленным
своим потомкам жесткий старик отвечал категорически: "Имейте мя отреченна",
Старшему сыну Александру, женившемуся против воли отца, старик ничего
не давал и не принимал его. Михаила же Ильича, женившегося на богатой вдове,
он считал не нуждающимся в помощи и потому тоже ничего не давал. Не давал
ничего и дочери своей, выданной замуж за служащего при комиссариате
отставного полковника, поляка Кварда Андреевича Префацкого. Не дал он ничего
и второй своей дочери, вышедшей замуж за отставного генерала. Последняя в
скором времени умерла, оставив трех дочерей генералу, который, безвыездно
проживая в небольшом имении и усердно занимаясь земледелием и пчеловодством,
успел при ограниченных средствах дать дочерям, по крайней мере двум первым
(третьей я никогда не видал), блестящее образование.
Веселый, добродушный и шутливый Михаил Ильич представлял живую
противоположность своего нелюдимого отца. Трудно представить себе кого-либо
гостеприимнее федоровской четы Петковичей, и надо было только удивляться
вместительности небольшой усадьбы.
Перечисляя федоровских гостей, с которыми мне впоследствии приходилось
часто встречаться, начну с дам. Старики Префацкие нередко отпускали гостить
к брату двух дочерей своих: старшую Камиллу, брюнетку среднего роста с
замечательно черными глазами, ресницами и бровями, с золотистым загаром лица
и ярким румянцем. Это была очень любезная девушка, но уступавшая младшей
своей сестре Юлии, или, как ее называли, Юльце, в резвой шаловливости и
необычайной грации и легкости в танцах.
Так как, начиная с самой Елизаветы Федоровны, многие дамы играли на
рояли, то в просторной зале, по снятии обеденного стола, часто заводились
импровизированные танцы, и вальсировать или полькировать с Юльцей было
истинным наслаждением. Гостили и две дочери генерала Ларина, и притом
старшая, замечательная красавица брюнетка, с мужем своим - казначеем
Ольденбургского полка ротмистром Буйницким. Это был весьма красивый,
находчивый и расторопный офицер, лет 35-ти. Сдержанный в обществе, он,
очевидно, знал цену своей красавицы жены и не удивлялся, что она в полку
представляла магнит, привлекавший молодежь.
Удивительно, что, невзирая на разнообразный состав полкового общества,
каждый полк носит то, что Чацкий определяет:
...от головы до пяток
На всех московских есть особый отпечаток...
Так, при моем поступлении большинство офицеров Военного Ордена полка
были богатые, охотники выпить шампанского, уехать в отпуск и просрочить в
своем имении, предпочитать карты женскому обществу и, мало помышляя о
щеголеватости, сорить деньгами без расчета.
Принца Ольденбургского (Стародубовский) полк представлял в этом
отношении прямую противоположность с нашим. Офицеры его, большею частью из
остзейских немцев, не получали из дому никакой поддержки, но умели на
небольшое жалованье сводить концы с концами, отличаясь притом щегольскою
обмундировкой. При крайней аккуратности не только эскадронные командиры, но
даже самые младшие офицеры, будучи любителями и знатоками конского дела, с
выгодою выдерживали и продавали лошадей, съезжая их парами, тройками и
четверками.
Только пребыванием в Федоровке полковой красавицы Буйницкой я объяснил
себе, что застал в доме и других офицеров Стародубовского полка, напр.,
эскадронного командира ротмистра Штерна и молодого корнета его эскадрона
Бедера...
Не знаю, как при большом наплыве гостей размещались дамы. Что же
касается до нас, то сборы были невелики: на время нашего пребывания в
Федоровке прачки изгонялись из своих двух комнат и сверх сена по глиняным
полам расстилались ковры, покрытые простынями, вдоль стен клали подушки, и
ночлег был готов. По вечерам на сон грядущий долго не умолкали всякого рода
рассказы и шуточные замечания, с которых затем начиналось и утро. Много
веселости придавало вышучивание Буйницким стройного и красивого Бедера.
Мальчик этот был представителем той особенности, которая нередко встречается
между людьми: он готов был явиться резким и даже беспощадным по отношению к
человеку, но питал глубокую нежность к беззащитным животным. Бедер
воспитывался в Лифляндии, в Биркенруэ, и при первой резкой выходке мальчика
Буйницкий не упускал воскликнуть: "Каков! Каков! Это у них в Биркенруэ этому
учат! Нет, его так оставить нельзя; man muss ihn ummachen".
Однажды, когда я преднамеренно рассказывал Бедеру, что у нас при
опахивании деревни от коровьей смерти зарывают в землю черную собаку и
черную кошку живыми, Бедер воскликнул: "В такой деревне надо попа по шею в
землю зарыть и плугом голову оторвать".
- Каков Биркенруэ! - воскликнул Буйницкий. - Nein, nein man muss ihn
ummachen! {90}.
В отсутствие Бедера Штерн рассказал нам следующее:
"Равняя эскадрон, я заметил, что лошадь Бедера на целую голову впереди.
"Корнет Бедер, соберите вашу лошадь!" - крикнул я ему, проезжая на левый
фланг. Смотрю оттуда: лошадь Бедера, как ни в чем не бывало, торчит впереди.
"Вахмистр! - крикнул я, - как корнетова лошадь-то разъелась, и собраться не
может. Убавить ей два гарнца. Проезжаю на правый фланг, смотрю, лошадь
Бедера собрана в комок".
Просыпаясь гораздо раньше дам, я в халате отправлялся в пекарную избу
и, садясь за безукоризненно белый стол, смотрел в устье печи, где для меня
перед огнем кипели два поливенных кувшинчика: один с кофеем, а другой со
сливками. Накрывала салфетку и ставила передо мною кипящие кувшинчики
пожилая экономка...
<...> Ввиду того, что настоящие воспоминания не дневник, позволю себе
рассказывать о происходившем, не стесняясь последовательностью, так как
федоровские гости были почти одни и те же с прибавлением разве Алекс. Ильича
Петковича с женою, да одного или двух стародубовских офицеров. На Рождестве
гости были в полном составе. Меньшая Ларина Елена {91}, пользовавшаяся
вполне заслуженною симпатией хозяев и задушевными ласками своего зятя
Буйницкого, мало участвовала в шумном веселье подруг и, будучи великолепной
музыкантшей, предпочитала играть на рояли для танцующих.
Большого роста, стройная брюнетка, она далеко уступала лицом своей
сестре, но зато превосходила ее необычайною роскошью черных с сизым отливом
волос.
Насколько Надежда Буйницкая была резва и проказлива, настолько Елена
Ларина была сдержанна. Несмотря на это, Буйницкий при свидании утром в
гостиной дозволял себе подтрунивать над затруднениями, составляемыми Елене
чересчур пышными волосами,
- А что, птичка, - спрашивал он, - опять, небось, вырезала ножницами
волосы и плакала, расчесывая их.
Стояла морозная и тихая погода. Снег по полям лежал пышной периной.
Офицеры сговорились катать дам на своих лошадях. Главным возницей оказался
ротмистр Штерн в своих широких санях, запряженных великолепною тройкой
серых. Подпоясав енотовую шинель, он сам правил, с трудом сдерживая коней.
Случайно и я попал с ним рядом на облучок. В наших санях сидели Камилла и
Юльца, а на тройке Буйницкого, управляемой им самим, сидела его жена с
сестрою и на козлах Бедер.
- Не обгоняйте, пожалуйста! - крикнул Буйницкому Штерн. - Насилу держу:
того гляди, подхватят.
Этого было достаточно для шаловливого Буйницкого, чтобы пустить свою
тройку объехать нашу. Видя, что наши лошади подхватывают, я обеими руками
схватился за вожжу левой пристяжной; но тотчас же убедился, что усилия мои
напрасны: лошадь, подобно остальной паре, мчала сани не постромкой, а
вожжей. Чтобы утомить лошадей, мы сбили их с дороги целиком и по ровной
степи помчались в снежном облаке, взметаемом напряженными копытами. Не знаю,
какое именно расстояние мы проскакали; но когда лошади стали уменьшать
быстроту бега, мы увидали, что были в степи одни, а Буйницкие, вероятно,
повернули уже к дому. На другое утро немецкий Геркулес Штерн, прикладывая
бритву к щеке, вынужден был придерживать левою рукою правую, которая со
вчерашнего напряжения дрожала как осиновый лист.
Настали святки. Гостей, начиная с семейства А. И. Петковича, еще
прибыло, и по вечерам с еще большим азартом танцевали. В те времена
жалованье из полка получалось в бочонках золотыми и преимущественно
серебряными рублями. Помнится, что казначей великой княгини Елены Павловны
полка, получивший в Кременчуге полковую сумму серебром в бочонках, сбился в
метель с дороги, и его солдатик, сидевший на бочонках, отморозил ноги. На
просьбу нашу выдать сто рублей третнаго жалованья ассигнациями казначеи
постоянно отвечали: "Господа, откуда же мы вам возьмем ассигнаций, когда
получаем звонкою монетой?" Так как невозможно поместить сто серебряных
рублей в кошелек, то по примеру многих я вкладывал монету в носок и
завязывал его веревочкой. При подобных обстоятельствах я обыкновенно в день
приезда просил Михаила Ильича припрятать от греха мои деньги, что он любезно
исполнял, засовывая мое хранилище в бюро. Как-то вечером, в самый разгар
веселья, Мих. Ильич, наткнувшийся, вероятно, на мое сокровище, вдруг
выставился из кабинета в залу и, держа в руках мой носок, воскликнул:
- Mesdames, хотите видеть кошелек Аф. Аф.?
Какой удобный предлог для проказницы Буйницкой похохотать.
В те времена я не подвергал еще систематическому обобщению своих
врожденных побуждений; но, не сознавая разумом должного, инстинктивно
чувствовал, что не должно. Меня привлекало общество прелестных женщин, но я
чуял границу, которую я при сближении с ними не должен был переступать; я
очень хорошо понимал, что степень моей заинтересованности и ухаживания
нимало не выражается большей или меньшей любезностью. Можно рассыпаться в
любезностях перед женщиной, и в то же время другая, на которую вы,
по-видимому, не обращаете внимания, поймет, что настоящая симпатия и
стремления ваши относятся к ней, а не к предмету ваших явных любезностей.
Разница большая - смущать душевное спокойствие неопытной девочки или искать
сближения с женщиной, которой общество находишь обворожительным. И в то
время, припоминая совет Оконора {92}, я ясно понимал, что жениться офицеру,
получающему 300 руб. из дому, на девушке без состояния, значит необдуманно
или недобросовестно брать на себя клятвенное обещание, которого не в
состоянии выполнить. Кружиться в танцах я постоянно искал с Юльцей, но тихо
беседовать любил более всего с румяною Камиллой. Она так искренно искала
всего благородного в людских действиях, и когда разговор касался симпатичных
ей поступков, черные глаза загорались радостным блеском, и щеки озарялись
еще сильнее пылающим румянцем.
В святочный вечер приходили дворовые и брызгали пшеничными зернами,
приносили петуха, который спросонья вел себя чрезвычайно флегматично и не
захотел ни ходить, ни клевать. Барышни затеяли гадать. В зале на стол
поставили суповую чашку с водою и спиртовую кастрюлю с растопленным воском,
который разом выливали в воду. Все подходили к дебелой Марье Ивановне,
жившей в доме в качестве компаньонки и принявшей на этот раз роль гадалки.
Весь дом, говоря о Марье Ивановне, называл ее "благодатной".
- Пожалуйста, Марья Ивановна, погадайте мне! - говорили все, но,
конечно, прежде всех гадали барышни. Выходили восковые горы, кустарники,
леса и даже островерхие готические здания. Все это давало повод к
многоразличным толкованиям и пророчествам. Настала очередь Камиллы. Не успел
воск вылиться в воду, как все, в том числе и я, единогласно воскликнули:
"Звезда! звезда!" И действительно, в середине чашки плавала орденская
звезда, до того правильно и рельефно отлитая, что в названии фигуры не могло
быть сомнения.
На другой день гадания уже не повторялись, но вечер был оживлен не
менее обыкновенного, и мы или упрашивали дам на круг легких танцев, или,
расхаживая с ними по зале, старались сказать что-нибудь приятное. Вдруг
слышу, кто-то вкладывает руку под мой правый локоть, оглядываюсь, - наша
добрейшая хозяйка.
- Аф. Аф., - шепнула она мне на ухо, - вы не знаете нашего семейного
события?
- Не имею никакого понятия.
- Сейчас вон в том алькове Штерн сделал предложение Камилле; она
поблагодарила и сказала, что окончательное решение принадлежит ее родителям,
и Мих. Ил. отправил уже нарочного в Кременчуг; завтра к вечеру должен быть
ответ. Мих. Ил., кстати, поздравляя Илью Александровича с невестой-внучкой,
выражает надежду на помощь в приданом.
Конечно, всех поразило вчерашнее пророчество, и немногого знания
немецкого языка нужно, чтобы понять, что звезда по-немецки "stern"...
---
<...>В Федоровке я снова встретил тех же дам, и какое-то внутреннее
чувство говорило мне, что мои ухаживания за Буйницкой, искренне любящей
своего мужа, всего больше напоминали риторические упражнения. Я стал
оглядываться, и глаза мои невольно остановились на ее сдержанной, чтобы не
сказать строгой, сестре Елене. Обращаясь к последней без всяких фраз, я
скоро изумлен был ее обширным знакомством с моими любимыми поэтами. И между
прочим, она первая познакомила меня с поэмой Тургенева "Параша". Помню, как
она не без иронии прочла стихи:
"Стал как-то боком
И начал разговор
О Турции, гонимый злобным роком".
Помню, как мне вдруг сделалось нежелательно стать перед нею в таком
невыгодном положении.
Но главным полем сближения послужила нам Жорж Санд с ее очаровательным
языком, вдохновенными описаниями природы и совершенно новыми небывалыми
отношениями влюбленных.
Изложение личных впечатлений при чтении каждого нового ее романа
приводило к взаимной проверке этих ощущений и к нескончаемым их объяснениям.
Только после некоторого продолжительного знакомства с m-lle Helene, как я ее
называл, я узнал, что она почти с детства любила мои стихотворения. Не
подлежало сомнению, что она давно поняла задушевный трепет, с каким я
вступал в симпатичную ее атмосферу. Понял и я, что слова и молчание в этом
случае равно значительны.
- Заметили вы, - спросил я однажды, - как вскорости после свадьбы
Камиллы, провожая вас и Юльцу вечером по деревянным кладкам до дверей вашего
Флигеля, я желал сказать вам "bonsoir", но почему-то вдруг, выговоривши
"bon", я испугался несообразности приветствия поздним временем, поправился и
сказал: bonne nuit {93}.
- Да, я сейчас это заметила и поняла, - сказала Елена.
Ничто не сближает людей так, как искусство, вообще - поэзия в широком
смысле слова. Такое задушевное сближение само по себе поэзия. Люди
становятся чутки и чувствуют и понимают то, для полного объяснения чего
никаких слов недостаточно. Я уже говорил о замечательной музыкальной
способности Елены. Мне отрадно было узнать, что во время пребывания в
Елизаветграде Лист {94} умел оценить ее виртуозность и поэтическое
настроение. Перед отъездом он написал ей в альбом прощальную музыкальную
фразу необыкновенной красоты. Сколько раз просил я Елену повторить для меня
на рояле эту удивительную фразу. Под влиянием последней я написал
стихотворение:
Какие-то носятся звуки
И льнут к моему изголовью...
Оценила ли добрейшая Елизавета Федоровна из племянниц своих более всех
Елену, искала ли Елена отдохновения от затворничества в доме брюзгливого
отца и уроков, которые вынуждена была давать младшей сестре, на строптивость
и неспособность которой по временам горько жаловалась, но только при
дальнейших посещениях моих Федоровки я в числе и немногих гостей встречал
Елену. Казалось, что могли бы мы приносить с собою из наших пустынь? А между
тем мы не успевали наговориться. Бывало, все разойдутся по своим местам, и
время уже за полночь, а мы при тусклом свете цветного фонаря продолжаем
сидеть в алькове на диване. Никогда мы не проговаривались о наших взаимных
чувствах. Да это было бы совершенно излишне. Мы оба были не дети: мне 28, а
ей 22, и нам непростительно было совершенно отворачиваться от будничной
жизни. Чтобы разом сжечь корабли наших взаимных надежд, я собрался с духом и
высказал громко свои мысли касательно того, насколько считал брак для себя
невозможным и эгоистичным.
- Я люблю с вами беседовать, - говорила Елена, - без всяких
посягательств на вашу свободу.
Поздние беседы наши продолжались.
- Елена, - сказал я однажды, засидевшись за полночь, - завтра утром я
решительно поблагодарю добрейших хозяев, дружески пожму вам руку и
окончательно уеду. Так продолжать нельзя. Никто не может не видеть этого, и
все осуждение падет, конечно, не на меня, а на вас.
- Мы ничего дурного не делаем, - спокойно отвечала она, - а лишать себя
счастья отрадных бесед из-за суждений людей, к которым я совершенно
равнодушна, я не считаю основательным.
Беседы наши по временам повторялись.
С утра иногда я читал что-либо вслух в гостиной, в то время как она
что-нибудь шила.
Так однажды мы услыхали шаги проходящего по зале в красном шлафроке
Мих. Ильича. Обычно потирая руки, он напевал на голос какого-то водевильного
куплета:
Я только в скобках замечаю...
- Каков дядя! - шепнула Елена, поднимая улыбающиеся глаза от работы.
- Видите, до какой степени я был прав, - сказал я <...>
---
Подходило время к весне {95}. В полку вместе с принятием его бароном
Бюлером произошли значительные перемены. Вышел в отставку полковой казначей
Иосиф Безрадецкий, удержавший из первого моего офицерского жалованья деньги
за юнкерскую обмундировку. Когда я ему объяснил, что заплатил закройщику
Лихоте сто рублей, т. е. чуть не втрое против казенной стоимости сукна,
Безрадецкий сказал, что всем юнкерам строится обмундировка в полковой
швальне на их счет, а что, вероятно, я дал Лихоте сто рублей на чай.
Пришла на мое имя бумага от полкового штаба приглашением прибыть в
селение Елизаветградку для занятия должности полкового квартирмейстера.
Когда я явился к новому полковому командиру Карлу Федоровичу Бюлеру {96},
последний сказал мне: "Я назначил вас на должность квартирмейстера, но вам
известно, что Сакен получил пехотный корпус в Западном крае, а новый наш
корпусный командир барон Офенберг пригласил Н. И. Небольсина к себе в
адъютанты. Поэтому я вас прошу принять на время в свое ведение полковую
канцелярию".
Привычный к канцелярским порядкам, я попросил было Николая Ивановича
сдать мне дела, но он ответил: "Принимайте сами все, что там есть".
Знакомясь с крайне беспорядочным состоянием канцелярии, я убедился, что
не канцелярский порядок, а величайший такт был причиною всеобщей любви и
уважения, какими пользовался Небольсин. Еще до моего прибытия в штаб Петр
Васильевич Кащенко был назначен казначеем.
По раз установленному правилу, адъютант и казначей ежедневно обедали у
Карла Федоровича, - и вот причина моего сближения с Кащенко.
Весенняя вода сошла, и земля оттаяла. При этом ходить по уличному
чернозему иначе не было возможности, как в болотных сапогах, в которых,
однако, неловко было являться к обеду полкового командира. Поэтому,
отправляясь туда, я надевал болотные сапоги и садился верхом на одну
упряжную, покрытую попоной, а слуга мой с сапогами со шпорами ехал на другой
упряжной. В передней я сбрасывал грязные болотные и надевал форменные, а
через час слуга возвращался за мною, и я, переобувшись, ехал домой. Так
продолжалось дней пять. Но вот улицы стали просыхать и вдоль стен
образовались тропинки, по которым можно было сухо пробираться.
После двух недель исполнения мною должности адъютанта Бюлер, подписав
доложенные ему бумаги, сказал: "Канцелярское дело у вас идет так успешно,
что я думаю попросить вас остаться в этой должности".
Понимая, что военная служба представляет мне единственно доступную
дорогу, я, конечно, был очень рад предложению такого любезного командира,
каким был Карл Федорович. Хотя от Кащенки знал, до какой степени наша
молодежь друг перед дружкой добивается предлагаемого мне места и раздражена
моим назначением, тем не менее я решился принять должность на основании
поговорки: "На службе ни на что не напрашивайся и ни от чего не
отказывайся". Что завистники про меня распускали дурного между молодежью - я
никогда не любопытствовал знать. Но что они успели вооружить против меня
даже и старших офицеров, это несомненно. Многое пришлось мне в это тяжелое
время передумать с подушкой. Мы оба с бароном Бюлером молча сознавали, что
нам предстоит многотрудная задача добиться в полку нравственного равновесия.
Блестящий период Энгельгардта невозвратно прошел: богатая молодежь, шедшая в
полк для того, чтобы красиво отпраздновать молодость или перейти из армии в
гвардию, миновала. Богатый и всемогущий ремонтер {97} Клевцов, водивший в
полк восьми, девяти и десятивершковые фланги и даже приведший в первый
эскадрон 11-ти вершкового Ринальда, оставил службу. Прошло То время, когда
Энгельгардту стоило сказать: "Господа, я уверен, что вы меня поддержите", -
для того, чтоб офицеры не пожалели никаких денег для блестящего
представительства полка; но зато этот блеск выкупался полным отсутствием
дисциплины. Богатые самонадеянные офицеры бесцеремонно по полугодиям
проживали дома, и в экстренном случае, за отсутствием телеграфов,
рассылались эстафеты, а немногие бедняки между тем тянули безысходную лямку.
В те времена немного бы нашлось конкурентов на должность, обязывающую
заботиться о делах полка и безотлучно сидеть в штабе. Теперь большинство
молодежи искало служебной дороги. Амуничное хозяйство дошло до последней
невозможности. Небогатый Бюлер прямо говорил, что, потерявши по болезни
Клястицкий полк, он не может не принять Орденского, не рискуя остаться без
полка; но что без этого обстоятельства он ни за что не принял бы полка от
беспомощного Кноринга, принявшего полк от Энгельгардта. В целом полку не
было сотни крепких шинелей; старые вальтрапы были в лохмотьях, а вновь
построенные обрезаны до невозможности. И все в таком роде. Дельный,
добросовестный и опытный барон хорошо понимал всю тяжесть предстоящей ему
работы. Надо было в течение долгих лет водить солдат чуть не нагишом, чтобы
собрать и восстановить все расхищенное. Если прибавить, что халатным
отношением к делу среди фронтовых лошадей развели сап, то понятно, до какой
степени раздумье могло овладевать полковым командиром. Но всего труднее было
подтянуть окончательно расшатанную дисциплину между офицерами <...>
---
В полк пришел приказ о поступлении нашем на военное положение и
выступлении через неделю в поход к австрийской границе {98}.
<...>В последнее время мне не удалось побывать у Петковичей, но на
походе чуть ли не всему полку пришлось проходить мимо Федоровки и притом не
далее полверсты от конца липовой аллеи, выходившей в поле.
Сам Карл Федорович с нами в поход не шел, иначе, подъехав к левому его
стремени, я считал бы себя безопасным от всякого рода выходок собравшейся в
кучку с левой стороны походной колонны зубоскалов. Чтобы избежать заведомо
враждебной среды, я безотлучно шел в голове полка, перед трубаческим хором,
начинавшим по знаку штаб-трубача играть при вступлении во всякое жилое
место. Мои поездки к Петковичам не могли быть неизвестны в полку; но едва ли
многие знали, где именно Федоровка.
Душа во мне замирала при мысли, что может возникнуть какой-нибудь
неуместный разговор об особе, защищать которую я не мог, не ставя ее в ничем
не заслуженный неблагоприятный свет. Поэтому под гром марша я шел мимо
далекой аллеи, даже не поворачивая головы в ту сторону. Это не мешало мне
вглядываться, скосив влево глаза, и - у страха глаза велики - мне показалось
в темном входе в аллею белое пятно. Тяжелое это было прощанье...
В Ново-Миргороде пришло приказание остановиться до нового приказа {99}.
Нас разместили по отводу весьма широко; в большом одноэтажном доме отведена
была квартира полковому командиру, и тут же с другого крыльца помещался я в
двух или трех комнатах.
<...>Однажды, когда мы шли, направляясь к главной улице, я заметил
невиданное в Ново-Миргороде явление: навстречу к нам шел по тротуару
ливрейный слуга и подойдя обратился ко мне со словами: "Елизавета Федоровна
Петкович остановились в гостинице проездом на богомолье и просят вас
пожаловать к ним, так как завтра рано утром уезжают".
- <...> Вы встретили моего слугу, - сказала, подавая мне руку,
Елизавета Федоровна. - Так как я завтра рано утром уезжаю, то он отпросился
кое-что купить в городе. Здесь поблизости в монастыре чудотворная икона
Божьей Матери. Так как на своих стоверстная дорога представляет целое
двухсуточное путешествие, то я пригласила с собой добрую Марью Ивановну.
- Марья Ивановна, - сказала Петкович, - вы знаете, что Афанасий
Афанасьевич никогда не откажется от кофею: угостите нас кофейком. - Когда
кофей был подан, Марья Ивановна попросила позволения воспользоваться случаем
для свидания с одной знакомой.
- Сделайте милость, - отвечала Елизавета Федоровна. И по уходе
компаньонки свела речи о заметном опустении края после ухода кавалерии.
Летний вечер между тем погас, и голубая ночь вступила в свои права.
Полная луна, глядя в окно, перерезала полусумрак комнаты ярким светом. Поло-
са эта озаряла стоящий под окном стул. Вдруг Елизавета Федоровна с привычным
проворством вскочила с дивана и, подхватив плетеный стул, поставила его
рядом с освещенным луною.
- Я попрошу вас на минуту сесть сюда, - сказала она, опускаясь на
освещенный стул.
Люди усланы, подумал я, и я посажен так, чтобы видно было малейшее
выражение моего лица. Тут какая-то тайна, но какая, я не мог угадать.
- Я говорила вам, - начала моя собеседница, - что приехала в монастырь,
но это далеко не верно. Я приехала к вам.
- Я в этом сам убедился, - сказал я, наклоняя голову.
- Я хотела спросить вас, - продолжала она, - что нам делать с Helene:
она в таком отчаянии, в такой тоске, что мы сами потеряли голову. Отправить
ее в таком положении к отцу мы не решаемся, и глядеть на нее тоже
невыносимо.
- Я уверен, - сказал я, - что привела вас сюда ваша врожденная доброта
и участие, которое вы принимаете в племяннице, но не могу поверить, чтобы
это было по ее просьбе.
- О, в этом случае вы совершенно правы. Она ни о чем меня не просила;
она неспособна ни на что и ни на кого жаловаться.
- Зная взаимное доверие ваше с племянницей, - сказал я, - я был уверен,
что вам давно известны наши с нею взгляды на наши дружеские отношения;
известно также, что я давно умолял вашу племянницу дозволить мне не являться
более в Федоровке.
- Вы должны были исполнить ваше намерение, так как вы уже не мальчик,
слепо увлекающийся минутой.
- Я принимаю ваш вполне заслуженный упрек. Я виноват; я не взял в
расчет женской природы и полагал, что сердце женщины, так ясно понимающей
неумолимые условия жизни, способно покориться обстоятельствам. Не думаю,
чтобы самая томительная скорбь в настоящем давала нам право идти к
неизбежному горю всей остальной жизни.
- Может быть, может быть! - воскликнула Елизавета Федоровна, - но что
же нам делать? Чем помочь беде?
- Позвольте мне вручить вам письмо к ней, и я могу вас уверить, что она
постарается успокоить в