к лукояновцев перешел на его сторону... Понятно, что с таким союзником никакие гласные опровержения мне не были страшны.
Теперь цензор Позняк выступал не с гласными возражениями, а с келейным бюрократическим доносом. "Итак, "черный передел",- говорил он в своей записке, обобщая по-своему мои призывы к пересмотру наших земельных порядков.- Вот до чего договорился г-н Короленко, откровенно братаясь на страницах подцензурного журнала в единомыслии с органами подпольной прессы"...
Легко представить себе тревогу, какая водворилась в цензурном ведомстве. Ведь это оно, начиная с цензора Елагина и кончая Цензурным комитетом и главным управлением, допускало в течение многих месяцев проповедь "черного передела", тогда как - по словам Позняка - подобные идеи не могут быть терпимы даже и в бесцензурных органах печати, как "опасные для общественного спокойствия" и "порождающие несбыточные надежды в малограмотных слоях общества"...
Наш цензор Елагин, искренний и довольно мрачный черносотенец, с горя запил. В "ведомстве" стали говорить о неприятностях, надвигающихся на Главное управление... Предусматривали даже крушение некоторых карьер и возвышение новых звезд на цензурном горизонте. В литературных кругах с тревогой ожидали, что воссияет звезда Позняка, что было бы чрезвычайно вредно для всей печати.
Но... Давно уже сказано, что Россия только и жива чиновничьей непоследовательностью. Бывают порой счастливые случайности, и одна из них оказалась в пользу моей книги. В то время в недрах самодержавного строя были еще живы деятели первой либеральной половины царствования Александра II. Они уже были не ко двору, но самодержавие благодушно предоставляло им нечто вроде почетной опалы...
Одним из таких обломков был некто Деспот-Зенович, поляк, бывший сибирский губернатор, известный своей честностью и независимостью. Теперь он состоял "членом совета министра внутренних дел" и живо интересовался литературой и общественными вопросами. Между прочим, он следил за моими очерками и ждал выхода книги.
Узнав о записке Позняка, он поднял маленькую бурю в высших чиновничьих кругах. Он был человек настойчивый и пользовался большим уважением в своей среде. Ему удалось заинтересовать даже Победоносцева и Плеве. Первому он указал на мой теплый отзыв об одном действительно интересном священнике. Второй - тогда еще не министр фактически, но уже министр в возможности - слегка либеральничал и был в естественной оппозиции к фактическому министру внутренних дел Дурново...
Я говорю не о знаменитом Петре Николаевиче Дурново, тогда еще директоре департамента полиции, а о другом Дурново, Иване Николаевиче, бывшем черниговском предводителе дворянства и екатеринославском губернаторе. С миросозерцанием уездного предводителя, некоторым внешним лоском, достаточным для придворного представительства, но необыкновенно невежественный и легкомысленный,- он едва ли прочел в своей жизни хоть одну русскую книгу. И это-то, быть может, спасло мой "Голодный Год". Когда Деспот-Зенович пристал к нему, он обещал прочесть, но исполнить это обещание было выше его сил. Несколько раз он отговаривался недосугом и наконец, чтобы отделаться, сказал:
- Да, да, прочел... Совершенно с вами согласен...
- Значит, книга будет пропущена?
- Да, да... Я им скажу...
- Конечно, книгу вашу он не прочел,- говорил мне впоследствии Деспот-Зенович.- И Бог знает еще, что вышло бы, если бы прочел...
Разумеется, взгляды Позняка были министру Дурново гораздо ближе, чем взгляды писателя Короленко, но... как бы то ни было, книга была спасена, и даже цензурное ведомство вздохнуло с облегчением.
Но когда после этого мы попытались затронуть опять земельный вопрос и сделать дальнейшие выводы, то в цензуре замахали руками... "Нет уж... Избавьте... Слава Богу, что обошлось благополучно". Дело в том, что в записке Позняка, вообще легкомысленной и поверхностной, было одно сильное место. Он напомнил, что "взгляды г-на Короленко на необходимость пересмотра земельного вопроса идут прямо вразрез с твердо и ясно выраженной монаршей волей: в знаменательных словах, произнесенных Государем императором в мае 1883 года в Петровском дворце при приеме волостных старшин, устраняется самая мысль о возможности каких бы то ни было дорезок, как измышление врагов государственного порядка".
Эти знаменательные царские слова действительно были сказаны перед собранными со всей России волостными старшинами, и они точно мертвой рукой должны были заглушить всякий голос в пользу земельной реформы. Вольно-экономическое общество, лучшее из ученопросветительных обществ своего времени, основанное еще при Екатерине, пыталось поднять земельный вопрос, но оно, несмотря на давнюю традицию и на несколько царских грамот, было в конце концов закрыто...
Теперь самодержавие выступало перед народом совершенно откровенно, в своем настоящем виде. Оно не понимало, что если до сих пор оно держалось так прочно, то это лишь потому, что в русском народе, невежественном и темном, прочно держится фантастическая сказка о непрестанной "царской милости". Теперь царь с высоты престола провозгласил, что надежды народа напрасны, что в огромной стране, живущей главным образом земледелием, нельзя заикаться даже о незначительных поправках относительно земли, что даже о скромных "прирезках" самым обездоленным крестьянам, страдающим из-за невежества дедов, могут говорить лишь заведомые "враги государственного порядка".
И это было сказано перед крестьянскими старшинами для того, чтобы они повторили это всему земледельческому населению страны. И это подтверждалось несколько раз при разных других случаях. Разрушая таким образом наивную сказку о царской милости, самодержавие само подрубало сук, на котором оно держалось, благодаря народному невежеству и легковерию. И то самое, что народ приписывал неустанным заботам добрых царей,- наделение землей - сами цари относили теперь к заботам врагов порядка, крамольников.
Последствия понятны. Народ додумывает свои мысли тяжело и долго. Но процесс этой мысли уже начинался. Трудно было дольше держаться за милую сказку. Что значили прокламации Астырева о царе и "истинных мужицких доброхотах" - наряду с всенародными царскими заявлениями. Народ, у которого разрушали детскую надежду на царей, начинал заинтересовываться "врагами порядка", которых до сих пор он привык ловить и представлять по начальству, как противников неизменно милостивой царской власти...
И так опять потянулись годы. Жизнь настоятельно требовала крупных реформ. Но начинанию их прийти было неоткуда. Бессилие общества и темноту народа правительство принимало за собственную силу.
Порядок казался прочным.
Настроения интеллигенции. Народничество
В то время, когда Астырев погиб из-за своего обращения к голодающим крестьянам, вся русская интеллигенция казалась русскому крестьянству на одно лицо. И это лицо было лукавое, "себе на уме". Мы видели, что даже писателей из политических ссыльных, как Голубев и Марусин-Швецов, и даже такие сравнительно развитые крестьяне, как Беляков, считали просто чиновниками "из господских детей", писавшими лишь затем, чтобы обмануть крестьян в пользу помещиков.
А в это самое время русской разночинной интеллигенции, далекой от классовых дворянских интересов, крестьянство тоже представлялось на одно лицо. Но этот народный облик, наоборот, представлялся русскому интеллигенту чрезвычайно симпатичным. Это был коллективный облик труженика, кроткого и мудрого в своем смирении, того, кто, по выражению поэта Некрасова, "все терпит во имя Христа"
Чьи не плачут суровые очи,
Чьи не ропщут немые уста,
Чьи работают грубые руки,
Предоставив почтительно нам
Погружаться в искусства, в науки,
Предаваться страстям и мечтам.
Конец 70-х, все десятилетие 80-х и начало 90-х годов прошли под преобладающим влиянием так называемого "народничества". Этим словом обозначалось настроение части просвещенного общества и литературы, которая ставила интересы народа главным предметом своего внимания. И именно интересы простого народа: не государства, как такового, не его могущества по отношению к другим государствам, не его славу, не блеск и силу представляющего его правительства, не процветание в нем промышленности и искусства, даже не так называемое общенациональное богатство, а именно благо и процветание живущих в нем людей и главным образом того огромного серого, безличного пока и темного большинства, которое привыкли понимать под словом "народ".
Сначала в это слово вкладывали понятие о мужике, селянине, пахаре, недавно освобожденном от крепостной зависимости. "Великий грех рабства", так долго тяготевшего над Россией в то время, когда уже все европейские страны его не знали, глубоко сознавался в большинстве просвещенными слоями русского общества и накладывал свой отпечаток на их отношение к освобожденному народу. Благо крестьянина, пахаря, жителя сел и деревень, разбросанных по всему простору России, "соломенной и деревянной", которую, по выражению поэта, "в рабском виде царь небесный исходил, благословляя",- интересы этого именно класса ставились в центре, признавались единственной основой народного благополучия. Земледельческий труд признавался самым праведным и самым нужным. Все остальное - только придаток для него, порой совершенно излишний. Обрабатывающая промышленность была в эпоху освобождения очень мало развита и казалась только незначительным явлением. Фабрика, завод, даже город вообще с его жизнью, отрывающей от земли, казались истому народнику только извращением праведной народной жизни. В литературе можно было встретить множество рассказов, в которых описывалось, как детски чистые и невинные деревенские юноши и девушки, попадая в город, портятся, заражаются дурными чувствами и дурными болезнями и погибают. Такого взгляда держался, между прочим, крупнейший из русских писателей Лев Николаевич Толстой до конца своей жизни.
Что касается до фабрично-заводских рабочих, то они рассматривались лишь как крестьяне, которых бедность отрывает "на время" от земли, посылая на отхожие промыслы, в том числе и на фабрику. Согласно с таким взглядом, народничество считало главной задачей государства, когда оно захочет идти дальше по пути реформ, начатых уничтожением рабства,- наделение крестьян землей в размере, способном обеспечить всему народу труд на земле.
Указать начало этого направления трудно. Оно, несомненно, явилось в общем виде еще до освобождения (уже в журнале "Современник" Чернышевского), но определилось главным образом в 70-х годах. Виднейшим его литературным органом были "Отечественные Записки", издаваемые Некрасовым, в которых сотрудничали Щедрин, Некрасов, Елисеев, Михайловский, Успенский, Кривенко и еще много второстепенных сотрудников, проникнутых тем же духом. В этом органе сосредоточились все оттенки единого тогда народнического направления, которому впоследствии суждено было расколоться.
Направление "Отечественных Записок" до известной степени было развито и в других органах прессы. Между прочим, в еженедельнике "Неделя" работал одно время свой кружок, виднейшими сотрудниками которого были Каблиц (Юзов), и Червинский (П. Ч.). Наконец, это направление, охватывающее очень широкие слои русской интеллигенции, выделило из себя революционное течение, известное под названием "хождения в народ". Молодежь 70-х годов сделала свои выводы из посылок литературы: наш земледельческий народ - основа всего. Он невежествен и темен, но мудр по природе: он создал у себя общину, зародыш лучшего будущего строя, и в своей мудрости хранит до времени готовые основы общественного устройства, способного обновить нашу жизнь. Нужен только толчок народному сознанию, чтобы пробудить в нем эти спящие возможности.
И сотни юношей и девушек двинулись из столиц и крупных городов в провинцию, чтобы открыть народу истину об его действительном значении и могуществе. Студенты и курсистки становились в положение сельских или порой фабричных рабочих, переносили трудности и опасности непривычного положения и... попадали в тюрьмы.
Движение было наивное. В нем сказалось полное незнакомство с условиями народной жизни. Сотни юношей были арестованы и целые годы просидели в тюрьмах, пока создавался известный "большой процесс 193-х пропагандистов". А крестьянство нигде и не двинулось. Оно смиренно исполняло приказы начальства и ловило агитаторов, которые казались ему лишь врагами царя, освободившего народ, раскрывающего для мужика амбары с золотом и готовящего ему новые милости.
Тогда в молодежи, да и в литературном народничестве, наступил кризис. Опыт обращения к народу был сделан. Пусть наивно и неумело, но все же он был красноречив. Народ, хотя и пассивно, выразил свое отношение к спору. Он остался с самодержавием. Что же остается интеллигенции - подчиниться этому взгляду или продолжать борьбу с самодержавным строем?
Уже ранее в литературном народничестве обозначились два идейные течения. Различие их сказалось давно в настроении двух народнических писателей художников - Успенского и Златовратского. Златовратский, написавший большой роман "Устои", во всех своих произведениях идеализировал основы крестьянского мировоззрения. Успенский, всю жизнь посвятивший изучению крестьянской жизни и написавший много замечательных статей, в которых яркие картины перемешивались с публицистическими размышлениями, приглашал в них русскую интеллигенцию никогда не терять из виду интересов мужицкой России. Он не приукрашивал, как Златовратский, народную среду. Человек, с замечательным чутьем правды, проникнутый истинной любовью к родному народу, он горько скорбел о народной темноте, невежестве, предрассудках и пороках, обо всем том, что он с скорбной и суровой резкостью называл порой "мужицким свинством".
- И все-таки, все-таки нам надо постоянно смотреть на мужика, - повторял он до конца своей истинно подвижнической, трудовой жизни.
Разница настроений этих двух художников сказывалась таким же расхождением в публицистике и науке. Друг и лучший истолкователь Успенского, Н. К. Михайловский, был виднейшим русским публицистом-философом своего времени. Он был русский интеллигент в лучшем значении этого слова. Он тоже считал служение народу истинной задачей интеллигенции и склонялся к пониманию слова "народ", главным образом, в смысле крестьянства. Но, не разделяя основных взглядов народа на вопросы общественного устройства и его преданности самодержавию, он не считал обязательными для себя эти народные взгляды. Убеждения, выработанные человеком в результате умственных и душевных исканий, он считал его духовной святыней, подчинять их взглядам какого бы то ни было класса, хотя бы даже всего народа, по его мнению, значило бы совершать грех против духа, своего рода идолопоклонство.
В этом был узел идейных противоречий, на которых народничество, прежде единое, раскалывалось на два течения. Оба признавали интересы народа и преимущественно крестьянства главным предметом забот образованного класса. Но одно при этом считало себя вправе по-своему толковать эти интересы и критиковать народные взгляды с точки зрения правды и свободы (Михайловский и Успенский), другое признавало для себя обязательными и самые взгляды народной массы (Златовратский и "Неделя"). Последнее течение стояло перед опасным выводом. Наш народ в подавляющем большинстве признает самодержавие и возлагает все надежды на милость неограниченных монархов. Если мнение народа обязательно для служащей ему интеллигенции, то... интеллигенции приходится мириться с самодержавием.
И, действительно, можно отметить явный уклон в этом направлении в части народнической литературы того времени. Всего заметнее и всего ярче сказалось это на деятельности Виктора Пругавина. Это был экономист и статистик. Одно время его доклады в Юридическом обществе в Москве и в Вольно-экономическом обществе в Петербурге, где он прославлял народную мудрость и крестьянскую общину, привлекали массы молодежи, встречавшей его громом аплодисментов. Это был мой школьный товарищ, и я хорошо знал его. Мы много спорили с ним по поводу некоторых его взглядов. Он был поклонник Златовратского, и крестьянская среда казалась ему безукоризненной и вполне "гармоничной". Однажды при мне кто-то сделал ему указание на грубость крестьянских нравов, на деспотизм в отношении к женам, на то, наконец, что часто крестьяне не могут сами разобраться во взаимных отношениях между собой и прибегают к дрекольям для решения междуобщинных споров. В это время много говорили о тяжбе двух крестьянских обществ в Свияжском уезде, когда дело дошло до свалок между целыми селами, вызывавших вмешательство войск.
- Какая же тут "гармония"? - закончил возражатель.
Но Пругавин отвечал:
- Разве вы не понимаете, что и кол в руках мужика может часто служить орудием гармонии!
Это было уже что-то ненормальное. Идя в этом направлении с какой-то сумасшедшей последовательностью Пругавин написал целую книгу, в которой уже прямо мирился с самодержавным строем. Он рассуждал так: экономический строй - основа всей общественности. Основная ячейка русского экономического строя - община. Она - хороша как идеальный зародыш будущего социализма. Остальное - в том числе и самодержавие - только надстройка на этом фундаменте. Основа хороша, значит, и все хорошо. Народ правильно признает самодержавие своим строем, и мы должны принять этот народный взгляд.
Еще до выхода этой книги он обратился ко мне с изложением приводимых в ней взглядов и выражал уверенность, что наши общие товарищи примут их.
- После выхода вашей книги - ваши товарищи будут лишь в "Московских Ведомостях" и "Новом Времени",- сказал я.- Помните, что с прежними товарищами это разрыв.
Он казался пораженным.
- Но ведь я доказываю...- сказал он.
- Никогда вы не докажете русской интеллигенции, что она должна примириться с самодержавием.
И действительно, книгу его очень холодно встретила вся передовая литература, и приветствовали ее только "Новое Время", "Московские Ведомости" и еще две-три ретроградные газеты помельче, хотя после разговора со мной он многое в ней смягчил. Это глубоко потрясло его и ускорило ход его болезни. Через некоторое время он очутился в лечебнице для душевнобольных. Уже больной, он одно время жил у меня. Не могу забыть, как однажды ночью он разбудил меня и мою жену и, со слезами обнимая нас, убеждал немедленно созвать прежних друзей и товарищей нашей юности, разделявших народнические убеждения, и всем вместе уйти в деревню "к святой работе на земле, к здоровой крестьянской среде". Ему казалось, что только деревня и общая жизнь с народом может исцелить его.
Но судьба этой больной интеллигентской души уже свершилась. Возврат к прежнему был невозможен, и выхода для него не было.
Можно сказать, конечно, что Пругавин был уже ненормален, когда писал свою книгу. Но были проявления того же уклона гораздо более серьезные. Еще во время существования "Отечественных Записок" велась полемика между "Неделей" (Червинский и Каблиц) и Михайловским. Этот спор начался с нападок "Недели" на Г. И. Успенского за его суровую правду о деревне и за непризнание народных взглядов. Даже один из бывших сотрудников "Отечественных Записок", а впоследствии близкий сотрудник "Русского Богатства", С. Н. Южаков написал книгу "Вопросы гегемонии" и в ней предсказывал близкую борьбу, которая должна загореться в Европе. На одной стороне будет Англия с всеевропейским лендлордом-помещиком, на другой славянский мужицкий мир во главе с Россией, государством, построенным "по мужицкому типу". Для этого, конечно, приходилось признать прежде всего, что русское самодержавие соответствует истинно демократическому строю, а не является пережитком старого монгольского ига. Южаков при этом ссылался на работы видного народнического экономиста В. В.
Это подчинение народным взглядам шло и дальше. Когда революционная интеллигенция, оставив хождение в народ, свернула на путь политической борьбы за конституционное ограничение самодержавия, то "Неделя" написала ряд статей против конституции, которую называла "господско-правовым порядком". Газета доказывала, что такое ограничение самодержавия вредно для народа. Наконец, когда в России разразились позорные еврейские погромы, то та же газета заявила, что, конечно, русскому интеллигенту противно всякое национальное насилие, но раз народ так ясно выражает свой взгляд на еврейский вопрос, то... интеллигенции остается только подчинить свои застарелые привычки этому ясно выраженному народному взгляду.
Таким образом, в народническом настроении, так долго и всецело владевшем умами русской интеллигенции, происходил глубокий внутренний кризис, и Н. К. Михайловский, старый вождь народничества, заявил в одной из книжек "Русского Богатства", что он готов даже отступиться от хорошей клички "народничества", но не согласен до такой степени подчинить святыню своих убеждений темноте народных и специально крестьянских предрассудков {См. "Русское Богатство" 1893 года, книга вторая. Заявление это он сделал от имени своего, а также Г. И. Успенского и пишущего эти строки. В апрельской книге того же журнала за тот же год он повторил это положение. Ход мысли этого замечательного представителя русской интеллигенции того времени так характерен для той части народничества, которую он представлял собою, что я не могу не привести здесь краткие выдержки. "Та сила,- говорит он в февральской книжке (с. 63),- которая побуждает нашу волю к действию в согласии с идеалом, выработанным совокупным трудом разума и чувства, составляет сущность всякой религии". Убеждения человека, таким образом, в глазах Михайловского - та же религия. Чему же нас приглашают подчинить наши убеждения? Мнению народа? Какому мнению, какого народа? Прямо об этих вопросах говорить тогда было невозможно, Михайловский прибегает к литературным сравнениям. В драме Пушкина "Борис Годунов" "народ безмолвствует" на извещение о смерти Бориса и на приглашение кричать "Да здравствует царь Дмитрий Иванович! " А перед тем тот же народ кричал: "Да здравствует Дмитрий! Да гибнет род Бориса Годунова!" А еще ранее, при избрании Бориса на царство, Москва слышала радостные крики того же народа: "Венец за ним! Он царь! Он согласился!" Надо, значит, выяснить, что такое народ и где правда. Вообще "народник", "народничество" сами по себе прекрасные термины, но слово "народничество" слишком захватано, и в термин этот вкладывается часто смысл, с которым мы имеем мало общего. "В статье "Идолы и идеалы" эта мысль развивается еще яснее: убеждения человека, его вера выше случайностей народных настроений, и нельзя делать идола ни из какого класса.}.
Действительно, если бы этим взглядам суждено было взять перевес в русском образованном обществе, тогда должен был бы потухнуть старый огонек русской оппозиционной мысли, и мужицкая легенда о царской милости налегла бы над всей русской жизнью темною подавляющей тучей.
Но этого не случилось. Наоборот, против примиренческого уклона части народничества началась в молодежи резкая реакция, часто и переходившая в другую крайность.
Настроение интеллигенции. Марксизм
Новое течение называлось марксизмом, так как основывалось на положениях замечательного немецкого экономиста Маркса. Открылось оно у нас выступлениями П. Б. Струве и М. И. Туган-Барановского.
Это были еще совсем молодые люди. Струве был еще студентом, когда появились его статьи, наделавшие много шуму и вызвавшие сильное движение умов. У него сразу оказалось много приверженцев, особенно среди учащейся молодежи... Полились статьи в том же направлении, точно сразу прорвалась какая-то плотина.
Сущность этого нового течения состояла в том, что симпатии и внимание интеллигенции переносились с крестьянства на городской рабочий класс, на фабричных и заводских рабочих, так называемый пролетариат. Не интересы крестьянства, как доказывали народники, а исключительно интересы рабочего пролетариата должны привлекать деятельные симпатии русской интеллигенции. Крестьянство, наоборот, является элементом исключительно застоя. Закипел страстный спор двух направлений. Полемика велась на страницах журналов и газет, в книгах, брошюрах, ученых обществах и собраниях, наконец, в бесчисленных кружках. Всюду в то время кипели споры о крестьянстве и пролетариате, о значении фабрик и заводов, о роли капитала в прогрессе русской жизни.
Михайловский, который, как мы видели, сам в это время начал пересмотр народнических взглядов, должен был повернуться к новому нападающему фронту, чтобы защищать то, что признавал в народнических взглядах справедливым - т. е. важное значение крестьянства и его интересов. Старый боец очутился в самом центре спора. Другие шли уже за ним.
Много при этом с обеих сторон было крайностей и увлечений. Марксисты с Туган-Барановским доказывали, что Россия уже теперь есть страна не земледельческая, а промышленная, и интересы заводской промышленности определяют все ее будущее. Крестьянство представлялось им лишь "мелкой сельской буржуазией". На этой темной массе держится отживший строй, она только глушит в России всякий прогресс. Нет надобности стоять за наделение крестьянства землей, как этого требуют народники. Наоборот, чем скорее оно "пролетаризируется", т. е. лишится земли и оседлости, тем лучше. А так как этому сильно способствует капитализм, который вообще быстро претворяет Россию в страну пролетариата, то многие марксисты в то время пели хвалы капитализму, как орудию экономического прогресса, за которым должен последовать и прогресс социальный вообще. Когда капитализм оторвет от земли и сосредоточит на фабриках и заводах достаточные массы рабочих, когда в деревнях большинство населения станет такими же безземельными пролетариями,- тогда и произойдет в России революция, которая свергнет и самый капитализм. А пока - дорогу капиталу и его работе! - говорили марксисты. Россия "должна идти к нему на выучку", должна "вывариться в капиталистическом котле". На страницах марксистских органов печатались порой такие хвалы прогрессивной роли капитала, которые теперь было бы поучительно припомнить многим нынешним врагам капитализма, резко и порой так же несправедливо объявившим капитализм во всех его проявлениях исключительно враждебным всякому развитию и прогрессу России.
Из марксистских крайностей мне вспоминается один эпизод, который, пожалуй, стоит книги Пругавина. В то время я жил в Петербурге и был хорошо знаком с редакцией журнала "Мир Божий", близкой к марксистским кругам. Через нее я познакомился с Туган-Барановским и Струве, и на моей квартире в деревянном домике на Песках часто шли споры на обычную тогда тему. Я не разделял крайностей народничества, но во многом был солидарен с Михайловским, и мне не раз приходилось указывать марксистам на смешные стороны их увлечений.
Правительство, как всегда самонадеянное и слепое, по своему обыкновению не находило лучшего средства борьбы с новым движением, как преследования и запреты. Оно закрыло последовательно два марксистских журнала. Но живая мысль находила часто неожиданные выходы. Одно время кружок марксистской молодежи сгруппировался около провинциальной газеты "Самарский Вестник". Газета эта сразу привлекла внимание столичной молодежи. Ее можно было видеть в руках студентов и курсисток, ничего общего с Самарой не имевших. Я интересовался Поволжьем и читал другую самарскую газету, часто полемизировавшую с "Вестником". И мне случалось порой указывать моим столичным собеседникам на наивные крайности их провинциальных приверженцев.
Между прочим, однажды в разговоре с одним сотрудником этой газеты, посетившим меня в Петербурге, я высказал мысль, что газета имеет некоторый успех в петербургских кружках, но едва ли у марксизма есть почва в чисто крестьянской Самарской губернии.
- Жизнь,- говорил я,- сама ставит свои запросы газете. Вот теперь предстоят земские собрания. В земстве оживился вопрос о народном образовании. Ретроградные газеты - "Гражданин", "Московские Ведомости", даже "Новое Время" - оживленно заговорили о "вреде полуобразования", а это предвещает поход против народной школы, так как, конечно, дать в народной школе "полное образование" невозможно. Лучшие земцы будут отстаивать расширение школьной сети. Консерваторы будут нападать на нее. Вы, конечно, будете на стороне ее защитников. Или вот теперь прогрессивные земцы подают петицию против усиления земских начальников и сословного преобладания дворянства... Можете ли вы высказаться по этому поводу иначе, чем другая, не марксистская, но передовая газета?
Так мы перебрали главнейшие вопросы, выдвигаемые самой жизнью в степном земледельческом крае, и выходило, что спорить не о чем, если иметь в виду реальные интересы населения.
Молодой человек уехал. Через некоторое время я встретил на улице Туган-Барановского. Увидев меня, он как-то сконфуженно замахал руками и сказал:
- Знаю, знаю, что вы скажете... Нет, мы за эту глупость ответственности не принимаем.
Я не сразу даже сообразил, в чем дело. Оказалось, что самарские молодые марксисты ухитрились-таки, "соответственно программе", высказать вполне оригинальное мнение по такому элементарному вопросу, как народное образование. Так как крестьянство есть лишь мелкая сельская буржуазия, тормозящая прогресс страны в пролетарском направлении, так как просвещение усиливает этот мелкобуржуазный класс, то... газета более чем холодно высказалась о стремлении передовых земцев расширить сеть земских училищ. С крестьянской школой можно подождать, пока крестьянство пролетаризируется.
Это, конечно, тоже эпизод исключительный, и Туган-Барановский не напрасно слагал с себя ответственность за эту прямолинейность. Но иные глупости удивительно подчеркивают порой слабые стороны известного строя мыслей. Слабые стороны народничества всего скорее и ярче выступили в книге начинавшего сходить с ума Пругавина. Самарский анекдот с просвещением оттенил схематичность марксизма, слишком увлекавшегося теоретическими выкладками и забывавшего о живых людях и наличных явлениях жизни.
Теперь этот спор с его крайностями уже позади, и можно видеть, в чем обе стороны были правы, в чем они ошибались. Марксизм указывал совершенно справедливо, что Россия не может оставаться страной исключительно земледельческой, что одно наделение землей не решает всех ее жизненных вопросов, что промышленность ее растет, фабрики и заводы множатся, зародился уже и растет рабочий класс со своими интересами, далеко не общими у него с крестьянством. И в этом росте нельзя видеть только отрицательного явления, как на это смотрели народники. Россия наряду с земледелием должна развить у себя и обрабатывающую промышленность. Притом марксисты верно подметили в этом явлении черту, близкую стремлениям русской интеллигенции, задыхающейся в атмосфере бесправия. Проповедь свободы находит более легкий доступ в рабочую среду, чем в крестьянскую массу, загипнотизированную самодержавной легендой. Еще в период народничества рабочая среда выдвинула своих первых революционеров, как рабочий Петр Алексеев, судившийся по так называемому большому процессу, и другие. Эта же среда первая насторожилась при отголосках борьбы, которая уже закипала в городах, между отжившим самодержавным строем и бессильной без народной поддержки интеллигенцией.
А события, которые нам приходится переживать теперь, показывают ясно, в чем состояла своя доля правды в народничестве, оспаривавшем марксистские крайности. Мне вспоминается одно заседание Вольно-экономического общества, на котором Туган-Барановский выступил с докладом, доказывавшим, что Россия страна промышленная в большей даже степени, чем, например, Англия. Для этого он нарисовал кривые линии, изображавшие в процентах рост фабрик и заводов в европейских странах и у нас. Выходило, что нигде промышленность не растет так быстро: по некоторым отраслям число фабрик и заводов в некоторые годы у нас удваивалось, чего ни в одной европейской стране не бывало {См. "Русская фабрика в прошлом и настоящем" М. И. Туган-Барановского, первое издание. В последующих изданиях этого ценного труда многие слишком прямолинейные выводы сглажены.}. Зала, в которой лет десять тому назад Пругавин развивал свои восторженные народнические теории, теперь так же была переполнена молодежью, встречавшей такими же восторженными рукоплесканиями положения марксистов. Помню, что Туган-Барановскому один из возражателей сделал совершенно справедливое замечание. Он сказал, что его выкладки, основанные на процентных отношениях, доказывают не силу, а, наоборот, незначительность нашей наличной промышленности. Он привел следующее остроумное соображение. Если в семье есть только один ребенок, то можно ждать, что через год детский прирост этой семьи достигнет 100 процентов, а если родятся двойни, то прирост будет 200 процентов. Но это совершенно невозможно там, где есть уже дюжина детей. В Европе и теперь промышленность растет в абсолютных цифрах быстрее нашей. Но если в производстве, где у нас было два-три завода, их станет шесть,- то вот и возрастание на 100 процентов.
Это было и верно, и остроумно, но большинство молодых слушателей, восторженно встречавших каждое слово марксистов, этого даже не заметило. Перед этой молодой аудиторией, страстно жаждавшей, как и предыдущее поколение, свободы, открывались близкие и заманчивые перспективы. Растущая промышленность самым своим ростом раскует наши цепи. Это она освободила крестьян. Дореформенная фабрика требовала рабочих - и крепостное право пало,- говорил один марксист. Развитие железных дорог не мирится с рабским трудом,- и крепостное право пало,- прибавлял другой (П. Б. Струве), которому тоже было сделано неожиданное замечание, что в то время, когда произошло освобождение крестьян,- во всей России железных дорог было такое ничтожное количество (до 1861 года 1491 верста), что по сравнению с ее пространством это не могло еще оказать никакого влияния на прогресс ее жизни... Великий акт освобождения, выдвинувший Россию из рабства,- говорили народники,- был результатом очень сложных причин и, конечно, преобладающую роль среди них играли мотивы чисто крестьянского порядка. И еще долго ее будущее будет определяться интересами этого количественно преобладающего сословия.
Теперь, когда наша история идет такими трудными и безвестными путями, видно ясно, правы ли были марксисты, отводившие крестьянству чисто пассивную роль...
В аграрном вопросе марксизму пришлось сломать все свои схемы и выкладки и долго еще перед Россией будет стоять завет Глеба Успенского: "Смотрите на мужика". На мужика такого, как он есть, со всей его темнотой и косностью, с его невежеством и предрассудками, с его грубыми нравами и... с таящимися в нем возможностями...
Однако вернемся к нашему повествованию...
"Студент" на деревенском горизонте
Александр III мирно отошел к праотцам. Это был, кажется, самый неподвижный из Романовых, и к нему, более чем к кому-нибудь другому из них, можно было применить известную характеристику из драмы Алексея Толстого:
От юных лет напуганный крамолой,
Всю жизнь свою боялся мнимых смут
И подавил измученную землю.
Его отец ввел реформы и погиб трагическою смертью. "Не двигайтесь, государь",- говорили мудрые советники. Он не двинулся ни на шаг из своего заколдованного самодержавного круга и мирно почил в своем крымском дворце.
Пример этой противоположности между судьбой отца и деда послужил программой для нового царствования Николая II, которому суждено было так трагично закончить династию Романовых. После памятного окрика о "бессмысленных мечтаниях" самодержавие, казалось, застыло надолго и прочно. Все свелось на полицейскую борьбу с крамолой в городах. Что же касается деревенской России, то она казалась по-прежнему темной, неподвижной и покорной. И Николай II повторил слова отца о том, что крестьянству не следует надеяться на какие бы то ни было "прирезки".
И вдруг именно оттуда, со стороны деревни, раздался глухой подземный раскат в виде аграрного движения 1902 года.
Как же это произошло?
С 1900 года я жил уже в Полтаве и многое об этом знаменательном явлении могу рассказать как наблюдатель и очевидец.
И прежде всего начать приходится все-таки с центров.
В столицах, а за ними в больших городах происходили сильные и все возраставшие волнения молодежи. К ним то применяли самые суровые меры, то пробовали действовать "сердечным попечением". Ничто не помогало. Молодежь волновалась, и отголоски разлетались по всей России. О волнениях молодежи говорили на улицах, в поездах железных дорог; извозчики и рабочие, возвращаясь с отхожих промыслов из столиц, разносили вести о них до самых далеких углов провинций, порождая, в свою очередь, своеобразные легенды.
- Из-за чего студент бунтует? - спрашивал себя простой человек. Еще недавно у него было готово простое объяснение: господские дети недовольны, что царь освободил крепостных. Теперь говорили другое: студент бедняк учится из-за хлеба, чтобы по окончании учения получить казенное место. Но тут его встречает общая неправда: места раздают богатым, могущим дать взятку или имеющим связи.
- "Веришь ты,- передавал мне один такой простец жалобу студента,- последнюю шинель проучил, всё места не дают... Даром что сто очков дам вперед тем, которые получают..." Конечно, всюду бедному нет хода,- заключил рассказчик.
Таким образом, "бунтующий студент" являлся уже не помещичьим сыном, недовольным освобождением крестьян, а бедняком, протестующим против повсюдной неправды.
Городское рабочее население, сильно затронутое марксистской пропагандой, уже давно перенесло свое сочувствие на сторону молодежи, и в крупных городах волнения рабочих и студентов выливались на улицу совместно. 2-го февраля 1902 года произошла грандиозная демонстрация в Киеве.
Рабочие и студенты запрудили улицы, выкидывали знамена ("Долой самодержавие") и вступали в драку с полицией и казаками.
"Студенческий мундир,- отметил я тогда в своей памятной книжке,- становится своего рода бытовым явлением наряду с рабочей блузой... Появился даже особый тип уличных "гаменов", веселая толпа подростков, из удальства и шалости шмыгающих между ногами казачьих лошадей с криками "Долой самодержавие". Для них это только веселая игра, но... в этой игре начинает вырастать целое поколение"...
Деревня прислушивалась к этой возне в городах и недоумевала.
В это время приехала из Киева знакомая нашей семьи, простая, хотя довольно культурная девушка из казачьей деревенской семьи. Читала книги, жила у нас около года горничной. Ее брат служил в Киеве жандармом, и она была у него во время беспорядков. Но она ничего не могла сказать на вопросы о смысле того, что она видела в Киеве.
- Чего они хотят?
- Бог знает... Говорят, будто хочут, чтобы не было ни богатых, ни бедных, ни начальства... Я не знаю.
С этими неопределенными сведениями она и уехала в свою деревню... И такие вести привозили из городов тысячи деревенских жителей, доставляя деревне материал для возникающей новой легенды...
На это правительство обращало мало внимания. То, что творит или претворяет сама жизнь, казалось нашим "внутренним политикам" не заслуживающим внимания. Лишь бы ничего не проходило в деревне в виде прокламаций... Между тем возрастающая возня в городах должна же была действовать и на деревню... Деревне тоже плохо, и главное, нет надежды на лучшее. А тут, под боком, кто-то шумит и протестует против неправды... Бедняк против богача, слабый против сильного. И во главе этого протеста стоят люди, называемые "студентами"...
И вот, фигура студента вырастает в легендарный образ, сплетающийся с царской легендой. Цари, по мнению мужика, вообще всегда были - за народ и за бедноту. Но, по исторической случайности, данный царь пошел против народа и против бедноты за господ. Студент узнал и почувствовал это первый... И в деревне явился интерес к студенту.
Около этого времени у меня отмечен следующий маленький эпизод: я ехал в Петербург, и со мной в вагоне ехал харьковский студент, возвращающийся из Миргорода, где он гостил у приятеля. Миргород, как известно, до последних годов представлял полугород, полудеревню. Студент был самый обыкновенный юноша, в аккуратном мундирчике, в фуражке офицерского образца, с подвитыми усиками. Мне было ясно, что передо мной отнюдь не революционер, хотя стихийная волна уже втягивала его. Раз он уже был исключен, потом опять поступил. Как хороший товарищ, он "не мог уклоняться от общего дела", но теперь старался усиленно доплыть до берега, т. е. до диплома. Может быть, после этого и доплыл и состоял где-нибудь чиновником, вполне приличным и благонамеренным... Дорогой он говорил мне:
- Да, знаете ли, странное теперь настроение в народе. Вышли мы с товарищем погулять по базару в праздник. Было нас человека четыре или пять в студенческой форме. Смотрим, на широкой, немощеной Миргородской площади толпа народа: парубки, девчата, солидные мужики. Все на нас усиленно смотрят... Нам стало неловко. Мы не знали, каково будет их отношение... Но, когда мы поравнялись с толпой,- из нее выступило несколько парубков, и один, сняв шапку, сказал, указывая на нас: "Ось, дивиться, люди добри... Це наши защитники iдуть"... Ужасно, знаете ли, неловко...
Я вспомнил астыревские прокламации и свою встречу у ветряка с их лукояновскими получателями и понял, как много воды утекло с тех пор. Правительство всё так же удачно ловило крамольников и наполняло ими тюрьмы. Казалось, все осталось по-старому, но жизнь, не всегда доступная прямому полицейскому воздействию, сильно изменилась, как почва, размываемая невидимыми подземными водами.
Наконец легендарный "студент" проник и в тихую Полтаву. И здесь тоже начался беспокойный шум.
К тому времени Полтава оказалась переполненной высланною из столиц молодежью. Это было время, когда уже господствовало прямолинейное марксистское настроение. Народническое "доброхотство" сильно ослабело. Мужик объявлялся мелкой буржуазией... Эти различия в интеллигентской идеологии данного десятилетия - для деревни, конечно, не существовали, но они существовали для начальства: марксистскую молодежь мудрец Плеве решил ссылать в центр хлеборобного края. В Полтаве очутилась масса поднадзорных. Тут были и исключенные студенты, и бывшие ссыльные, и рабочие, "лишенные столицы", и мужчины, и девушки-курсистки.
Народ этот жался точно в тесном углу, искал и не всегда находил работу, озлоблялся, нервничал, искал повода для демонстрации в тихом городе. Наконец, повод нашелся. Около этого времени Л. Н. Толстой был отлучен от церкви. Газеты были полны любопытной полемикой между графиней и синодом. Раздраженная бестактными выходками синода, графиня вызвала его главу (митрополита Антония) на газетную полемику, которая уже сама по себе представляла курьезный "соблазн"... Об отлучении говорила вся Россия. И вот, 5-го февраля, во время представления в Полтаве "Власти тьмы", перед вторым действием, когда на сцене и в зале устраивается полутьма, вдруг сверху посыпались летучие листки с портретом Толстого и с надписью: "Да здравствует отлученный от церкви борец за правду" (что-то в этом роде. Я листков не видал). Публика сначала приняла это за обычную театральную овацию и стала разбирать листки. Но тут же кто-то бухнул еще пачку прокламаций.
Мне говорили, что это было уже сверхсметное добавление, отнюдь не входившее в первоначальную программу и даже прямо противное ей. Говорят, самая прокламация была сляпана довольно нелепо, и устроено было это прибавление так неумело, что полиция сразу захватила всю пачку.
Казалось,- этот театральный эпизод ни мало не относился к деревне - и ни в каком смысле не мог заинтересовать ее. Но вышло иначе.
Полиция не могла не ответить на него по-своему. Начальство обдумало "план кампании", и в одну из ближайших ночей полиция и жандармы нагрянули сразу на множество квартир, произвели обыски и арестовали сразу 44 человека. Разумеется