Главная » Книги

Слепцов Василий Алексеевич - Владимирка и Клязьма, Страница 2

Слепцов Василий Алексеевич - Владимирка и Клязьма


1 2 3 4 5 6 7

   - Нету подводы; избегал все село - хоть ты что хочешь, - не везут, ишь они уж очень богаты; говорят, поздно, а ехать нужно проселком, оборони бог, недолго и до греха. Не из чего ехать, говорят, корысть-то невелика. А много давать им не за что: тут всего семь верст, - что их баловать!
   - Что ж я буду делать?
   - Нешто вот еще сходить к свату, у него лошаденка, я знаю, есть, да гляди, не вернулся еще из лесу.
   - Сделай милость, похлопочи.
   Через четверть часа возвращается Рожок, запыхавшийся, весь в поту:
   - Готова!
   - Ну слава богу!
   Он срядил мне подводу за полтинник, уложил на телегу мои вещи, сбегал куда-то, принес охапку соломы и рогожку, устроил мне сиденье, несколько раз вспрыгивал на телегу, прихлопывал и обминал солому, чтобы ловчее было сидеть; половой стоял с фонарем и светил; сват Рожка, дряблый мужичонка в старом зипуне, тоже хлопотал и от избытка усердия притащил еще страшную охапку соломы и положил ее мне в ноги.
   - Зачем? Не нужно, не нужно.
   - Ничего. У нас солома не купленная.
   - Да ведь мне так хуже сидеть!
   - Ногам тепле будет: ишь ты, сиверка какая.
   Когда я совсем уселся и Рожков сват покрыл мне ноги своим дырявым армяком, Рожок подошел к телеге и протянул мне руку.
   - Ну, с богом! Дай бог счастливо!
   Я было дал ему за хлопоты, но он не хотел брать денег и уж только после усиленной просьбы моей взял жене на лекарство; снял шапку и сказал: "Чювствительно вами благодарен".
   В Горенки приехали мы часу в 9-м и остановились у ворот фабрики Волкова. Ворота заперты; постучались - вышел сторож, отставной солдат, осмотрел с головы до ног...
   - Кого надо?
   - Управляющего.
   - За каким делом?
   - Нужно: пусти, пожалуйста.
   - Что за нужда - ночью?!
   - Стало быть, есть нужда, коли приехали.
   - Ночью не велено пущать. Завтра приходи.
   - Теперь нужно. Доложи управляющему.
   Солдат заворчал что-то, ушел на двор и запер ворота. Ждали, ждали мы, нейдет сторож, да и все тут. Опять принялись стучать.
   - Кто там?
   - Да все мы же! Отвори ворота!
   - Экой народ несговорчивый, право! Сказано, приходи завтра.
   - Пусти, пожалуйста, я тебе на чай дам.
   Завозился сторож, заворчал, наконец отпер калитку, высунулся оттуда, а за ним еще человек пять стоят и совещаются вполголоса: пустить аль нет? И что за люди ночью шатаются?
   Прошу я их сходить к управляющему, доложить.
   - Вот, видишь ты, милый человек, - заговорил один из них, - скажу я тебе по душе: пущать-то ведь ночью не приказано никого.
   - Скажите по крайней мере обо мне управляющему.
   - Что ж сказывать? сказывать-то нечего. Ну, кто ты таков?
   - Чиновник.
   - Хм! Чиновник! Чудак ты, погляжу я на тебя! ей-богу.
   - Вам все равно, кто бы я ни был, вы только доложите, а уж там управляющий узнает. Чего вы боитесь? Не разбойник же я какой-нибудь? Ведь вы видите!
   - Нешто такие-то разбойники бывают? - не расслыша, вступился мужик, который меня привез. - Ты перекстись, любезный!
   - Оно точно, что нас шестеро, - рассуждал про себя фабричный.
   - Кто таков? - спрашивал еще кто-то за воротами.
   - А бог его знает, кто он таков? приехал ночью, чиновником, слышь, называется. Греха бы не было, братцы мои! И что это на них сна нет. Э-эх! спал бы да спал.
   Однако, потолковав еще минут пять, послали к управляющему, а пока ворота опять на запор. Управляющий велел впустить. Сторож сейчас же отмяк и заговорил другим голосом.
   - Для чего не пустить! да главная вещь, - ночное дело: опять же дорога проезжая, мало ли тут всякого народу шатается, - без опаски никак невозможно. А то для чего не пустить? Мы это завсегда можем.
   Фабрика эта принадлежит наследникам действительного статского советника Волкова и находится под администрацией: управляет ею механик Сольтер. Достаточно мне было сказать ему несколько слов, чтобы сейчас же все изменилось. Вещи мои были принесены в управительскую квартиру, на столе сейчас же явился самовар, масло, сливки. Теплая комната, лампа, мягкая мебель, а главное, нравственный отдых...
   Боже мой! как хорошо показалось мне все это после мытарств и неудач, которые я вынес в этот день.
   Вот что я узнал в тот же вечер:
   Бумагопрядильная и бумаготкацкая фабрика Волкова основана в 1830 году. На этой фабрике работается также и плис, но в незначительном количестве. Некоторые обстоятельства, способствовавшие устройству и развитию этой фабрики, показались мне стоящими того, чтобы их записать.
   До 1844 года, в видах поощрения отечественного производства, ввоз машин в Россию был воспрещен, а потому фабриканты должны были довольствоваться или машинами, которые делались на русских заводах, или выписывать из-за границы механиков и делать машины дома, что обходилось, разумеется, неимоверно дорого. Г-н Волков, основатель фабрики, о которой я говорю, поступил именно таким образом, то есть с помощью механика, англичанина Сольтера {Отец нынешнего управляющего. (Прим. авт.).}, завел у себя в имении чугунолитейный завод и принялся отливать ткацкие станы, прядильные, чесальные и прочие аппараты. Но для этого требовались модели, нужны были машинисты, слесаря и множество других ремесленников. Все эти затруднения преодолелись, но поглотили страшные суммы, требовали много сил и времени. Модели получались тогда контрабандою из-за границы и обошлись тоже не дешево. А пока изготовлялись машины, 100 человек крепостных людей посланы были на выучку: 50 человек в Курскую губернию, на фабрику Рахманова, и 50 к Похвисневу. Эти люди, возвратившись к помещику, обучили еще 200 человек, и таким путем образовалась артель в 300 человек, набранных из разных имений Тульской, Рязанской, Костромской, Смоленской, Тверской и Нижегородской губерний. Паровые машины изготовлялись тоже в России. Первая сделана была на заводе Шепелевых на Выксе и впоследствии, при увеличении производства, переделана дома уже с 20 сил на 25. Вторая машина заказана была на Мышевском заводе князя Бибарсова (Калужской губернии, Тарусского уезда) и тоже увеличена домашними мастерами с 25 сил на 30. При самом начале было 5000 веретен французских мюлей * собственного изделия. Но что всего замечательнее, так это то, что все доморощенные машины работают и до сих пор и решительно ни в чем не уступают заграничным. Только уже в последнее время, а именно в прошлом году, выписаны были две паровые машины от Гика, каждая по 40 сил высокого давления.
   После чая отправились мы на фабрику. Дом, где она помещается, был некогда чем-то вроде вельможеского дворца и не совсем удобен для фабрики, но зато есть место, где разгуляться фантазии. Огромные залы с паркетными полами, битком набитые прядильными аппаратами, венецианские окна, из которых виден запущенный парк, и тут же, в мраморных стенах, шлихтовальни *, запах деревянного масла и духота нестерпимая. В боярских покоях трескотня и неумолкающий гул ткацких станов; бамброчницы *, присучальщики, начечники и чесальщики - заменили прежних обитателей этих покоев. Неловко как-то и в то же время отрадно, бог знает почему, показалось мне это странное сближение - остатков барства с фабричной работою. Когда я пролезал между станов, у меня все вертелось на уме:
  
   Пора была, боярская пора:
   Теснилась знать в роскошные покои, -
   Былая знать минувшего двора,
   Забытых дел померкшие герои.
  
   И как-то весело было вспомнить, что уже
  
   ...и люди те прошли
  
   и что
  
   сменили их другие.
  
   Ночевать я пошел в Горенки, в трактир. За ночлег, порцию ветчины и за самовар взяли с меня на другое утро 1 рубль 75 копеек серебром.
   Всю ночь ели меня клопы и успокоились только под утро, когда уже нужно было вставать. Пришел половой за расчетом и спросил, не нужно ли лошадей. Накануне вещи мои принесены были с фабрики управительской прислугою, которая обращалась со мной с подобающим уважением, а потому и трактирная прислуга смотрела на меня, как на проезжающего: чашки гремели, половой носился как молния и в разговорах прибавлял с; но когда я отказался от лошадей и стал навьючивать все мои вещи на собственные плечи, половой пришел в удивление, потом выразил недоумение, а потом отставил одну ногу, подперся фертом и начал смотреть на меня уже несколько насмешливо. А когда я вышел на улицу, то вся трактирная челядь высыпала на крыльцо и, нисколько не стесняясь, проводила меня смешками. Неловко с непривычки показалось: эти насмешки ведь неоскорбительны, да и утро же было такое веселое, тихое, точно в августе: солнце греет, а не жарко; чистота воздуха удивительная. Свернул я с шоссе вправо и вошел в молодую еловую рощу: вот тишь-то! птиц даже совсем почти не слышно, только верхушки слегка шумят. Было воскресенье - благовест несется откуда-то, чистый, точно хрустальный; плывет он, слегка вздрагивая и будто замирая. Роща стала редеть, вправо открылся вид на поля, уже совсем потемневшие, над полями небо стоит прозрачное и синее, такое, что больно смотреть. Влево показались дома какой-то невиданной архитектуры; стоят на пригорке три дома в один этаж, каменные, все три одинаковые, и над каждым домом по башне; пестрые какие-то деревянные башни, не то готические, не то голубятни, еще левее и пониже - фабрика. И дома, и фабрика, и башни принадлежат купчихе В[ешняковой].
   - Дома хозяйка? - спрашивал я у ворот сторожа, расчесывавшего себе гребнем волосы на пороге сторожки. Собака зарычала на меня.
   - Ничего, небось не тронет. Нету хозяйки дома - у обедни, - говорил он, не глядя на меня и погруженный в чесание головы.
   - А где пройти к ней в дом?
   - А вон ступай туда - вон башни-то, башни-то.
   Пришел я к башням; все три дома стоят на одном дворе.
   В одной башне, как видно, хозяйское помещение, налево - башня для прислуги, направо - башня для складу товара, на дворе - никого. Подумал, подумал, пошел в левую башню и спустился в подвал. Низкая комната с голыми кирпичными стенами, сырость, воняет кислятиной; вдоль стены сделаны нары, на нарах сидит мужик и чинит рубашку.
   - Кого тебе?
   - Я хозяйку подожду здесь.
   - Проходи дальше.
   Вошел я в другую комнату; тоже сырость, вонь и грязь. Большая печь, квашни с тестом и мучные мешки, сваленные в груду. У окна стоит солдат в куртке, в фартухе, с трубкой в зубах и разговаривает с каким-то фабричным.
   - Можно мне здесь посидеть, пока хозяйка вернется от обедни?
   - Что ж, посидите, - приветливо говорит солдат, засовывая палец в трубку. - Дальние будете?
   - Из Москвы.
   - С Москвы?.. Сами-то московские будете?
   - Московский.
   - Так. А далеко ли проходите?
   - Теперь пока недалеко: до Богородска.
   - Это точно, что недалеко. А нашу-то вам на что?
   - По фабричным делам.
   - По фабричным. Ну, она теперь скоро приедет. Обедня небось отошла. Присядьте, посидите.
   Я присел на лавку и закурил папиросу. Солдат выколотил свою трубочку, засучил рукава и принялся за квашню.
   - А-ах, дела, дела божьи, - говорил он, вздыхая. - Люди в кабак, а мы за работу.
   Наконец приехала хозяйка от обедни. Солдат-хлебопек сходил в среднюю башню и доложил обо мне: велели позвать в кухню. В сенях встретила меня какая-то нянька с предварительным допросом и с явным намерением выведать от меня - зачем я пожаловал; но я держался крепко и не поддался ее ухищрениям: нужно мне хозяйку, - да и все тут. Пошла нянька наверх, и через несколько минут впустили меня в кухню, потом отворилась дверь, и на лестнице показалась женщина лет под 50.
   - Что ты, голубчик?
   Я отвечаю, что так и так вот, - желательно было бы посмотреть фабрику, получить некоторые сведения... Хозяйка начинает выражать в лице еще большее недоброжелательство, наконец говорит:
   - Я никакой повестки от станового не получала, какие же там еще сведения?
   Я объясняю, что дело мое вовсе не касается станового, что я обращаюсь к фабрикантам, полагаясь единственно на их снисхождение и любезность, что, наконец, мои желания до такой степени ни для кого не обязательны, что я почту себя совершенно счастливым, если г-же В[ешняковой] угодно будет хотя слегка ознакомить меня с экономическим положением ее фабрики и дать самое поверхностное понятие о ее деятельности. Госпожа В[ешнякова], выслушав меня, начала пожимать плечами, разводить руками, поднялась на лестницу еще на одну ступеньку выше и, не смотря мне в глаза, заговорила вдруг что-то такое ужасно неопределенное.
   - Это, конечно, - говорила она, - мы люди торговые... что следует, мы вносим, все силы-меры употребляем, чтобы оправдать себя перед начальством. Мы никогда не отказывались, на нас никогда начальство не жаловалось... - а прочее, до такой степени мало идущее к моему делу, что я тоже начал разводить руками и попытался было объяснить ей, что между мной и начальством нет ничего общего; но г-жа В[ешнякова] уже не слушала меня и почему-то пожелала узнать, есть ли у меня вид или какое-нибудь предписание от ближайшего начальства. Я объявил, что вид у меня есть и, кроме того, еще имеется "свидетельство от Общества любителей российской словесности для свободного собирания песен, сказок, пословиц и вообще всего, что касается языка, нравов и обычаев русского народа". Но тут произошло удивительно странное и неожиданное обстоятельство. Г-жа В[ешнякова] вдруг ни с того ни с сего на меня прогневалась, начала кричать, замахала руками и наговорила мне таких вещей, что я решительно стал в тупик.
   - Помилуйте, - взывал я, растерявшись, - чем я подал вам повод сердиться на меня? Я просил у вас только позволения посмотреть фабрику: мне больше ничего не нужно.
   - Ты мне, голубчик, легарии-то эти не читай, - кричала г-жа В [ешнякова], - что ты дурочку-то строишь из меня, я и так не умна. Не на такую напал. Мы, голубчик, всяких видали. Нас на бобах-то не проведешь... - и пошла и пошла.
   Я поклонился и вышел. На дворе еще слышно было, как г-жа В[ешнякова] кричала на дворника и на хлебопека, доложившего обо мне.
   "Ну!.. - думал я себе, наскоро пристегивая ранец, - хорош же я был гусь, когда просил ее - хотя слегка ознакомить меня с экономическим положением ее фабрики!"
  

[II]

Встреча в роще. - Леоново. - Постоялый двор. - Священник. - Церковь. - Фабрика Суворова. - Конторщики. - Фабрика Молочникова. - Англичанин-управляющий.

  
   За вешняковской фабрикою опять пошел ельник с песчаного тропинкою в Леоново; в роще стояла пахучая, успокаивающая прохлада.
   "Из чего я бьюсь и переношу оскорбления? - думал я, садясь на траву в стороне от дороги.- Лег бы вот здесь, да и лежал целый день. Глядел бы себе, как белые тучки плывут в вышине; как векши, распустив свой пушистый хвостик, перелетают с дерева на дерево, да прислушивался бы к этому странному шепоту, что ходит украдкой здесь понизу. Вон журавли потянули к югу и усиленно машут своими тяжелыми крыльями. Должно быть, поздние журавли. И люди тоже здесь поздние..." - думал я, лежа под елью и глядя вверх на улетающее стадо журавлей.
   - Почтенный! Нет ли огоньку? - сказал кто-то невдалеке.
   Я повернул голову в ту сторону; но так как перед этим я долго смотрел на небо, то все перед глазами у меня вдруг покраснело: не могу ничего рассмотреть. Вижу какие-то кровавые пятна, вижу, что идет ко мне красный человек, но кто такой, не разберу. Вглядываюсь: мужчина в долгополом сюртуке, с бородой, за спиной у него бочонок.
   - Огоньку одолжите, трубочки смерть хочется; с самого с утра не курил.
   Вырубил я огоньку, закурил он трубочку, сел подле меня.
   - Далеко отсюда до Леонова? - спросил я.
   - До Леонова тут и версты не будет. А вы, должно полагать, не здешние.
   - Не здешний. Я московский.
   - Из самой из Москвы?
   - Из самой. А сами-то откуда?
   - Мы то, что ль? Мы у Вешняковой на фабрике в ткачах состоим, да вот, признаться, в Леоново за вином ходил: ребята послали; дело праздничное, - известно - без этого нельзя.
   Ткач был небольшой худенький человечек, но в то же время очень шустрый и проворный на вид. Ручки у него были крошечные, точно у девочки.
   Глядя на его убогое телосложение, я все думал: как это он мог нести на плечах такой бочонок?
   - Дорога нынче водка стала? - сказал я.
   - Беда; хошь совсем бросай пить.
   - Что ж? Разве нельзя бросить?
   - Нам это никак невозможно. Это точно, что по деревням многие совсем оставили. Вон по Можайке, десять верст от Москвы, деревня есть, - другой год не пьют, и ничего, не жалуются; самовары завели, к чаю охоту большую имеют. А что нам? нам без вина никак невозможно: наше дело такое. Без вина работать не станешь.
   - Будто уж так и невозможно без вина работать?
   - Работать отчего не работать. Мы от работы не бегаем. Под лежачий камень, говорят, и вода не подтечет; а главная вещь, - без вина праздника не бывает. Неделю-то маешься, маешься около стана, спину тебе всю разломит, глаза словно вот застилает чем, грудь примется ныть, опять сидя ноги отекут. Ну а праздник придет - вышел на улицу: народ гуляет, девки песни поют; все в трактир да в трактир; думаешь, думаешь: да что ж это, братцы мои, да никак и мне сходить? а? глядишь, и сам пошел.
   Говоря это, он сильно декламировал, морщил брови и дотрогивался до меня пальцем, но эта прыть и эта развязность вовсе к нему не шли. Так и видно было, что в сущности он должен быть человек очень смирный, может быть даже очень мягкая, впечатлительная натура и что ухарские замашки явились у него не вследствие потребности, а просто из подражания и привились в продолжительное пребывание на фабрике.
   - Много, я думаю, на трактир у вас денег уходит?
   - Известно, не мало, но, однако, мы к этому привычны с измалолетства. Сами вы посудите: народ мы больше все холостой, всю неделю работаем, куда же теперь в праздник идти? - в трактир. Ну, кто семьями живут, те больше дома находятся, потому как у них свое хозяйство, опять же дети. Да и то дома-то сидят только что постарше. А холостому что? Одна голова не бедна, а и бедна, так одна. Трактирщик в долг верит; оно точно, что дороже, зато в полном удовольствии время проводишь. А что дома сидеть, да это по-божьи праздник провести в те поры никак невозможно. Да как же это дома в праздник сидеть? да это... Ах ты господи! да я и вздумать-то этого не могу. Да в одиночестве теперь и то в голову придет, что человек жизни может решиться. Уж это я верно говорю, без обману; как я сейчас по себе знаю. Тут ты и жисть-то свою проклянешь. В будни как можно; в будни все ничего: первое дело - народ, второе дело - за работой, ну и ничего; так, будто окоченеешь весь, а в праздник?.. Тут оно и пойдет и пойдет. И что, мол, я за несчастный за такой? не имею я себе ни дня, ни ночи спокою, нет-то тебе радости никакой, люди гуляют, а ты вот сидишь один-одинешенек, как есть сирота, сирота круглая, бесприветная... то есть, кажется, с этой с одной думы так хоть в омут, так в ту же пору. Ей-богу! Ну а вот как купишь винца, в голове-то загудет, ну и на сердце полегчеет. Унывать, сказано, грех.
   Он засмеялся и нагнулся, чтобы заглянуть мне в лицо, желая, вероятно, удостовериться, убедился ли я в том, что в праздник действительно без вина обойтись никак невозможно.
   - А ведь и пора. Небось ребята заждались. Чай, теперь думают: что, мол, это такое - нейдет? Деньги не оборонил ли, мол, как, упаси господи?..
   - Прощайте! Пора и мне.
   Пошел я по тропинке: ельник стал мельчать, редеть, тропинка разбежалась в разные стороны и наконец совсем потерялась в небольшом овражке, за которым уже виднелось шоссе и большое село с белой церковью, старинным барским домом и застывшим прудом. Это Леоново. Трактиры, постоялые дворы, мелочные лавочки с лаптями и мятными пряниками, воза с отпряженными лошадьми, колодцы... одним словом, село на большой дороге во всей форме. Утро еще было, народу на улице много; тарантасы, телеги и обозы то и дело сновали по селу. Зашел я в первый постоялый двор, который показался мне попроще, поменьше, и застал хозяев за самоваром; тут же сидели две молодые бабы, трое или четверо детей да один проезжий крестьянин.
   - Чай да сахар!
   - Просим милости чаю кушать! - отвечали все в один голос.
   - Садись с нами, голубчик! выпей чашечку, - говорила старуха хозяйка. - Небось не пил еще; обедня только отошла. Уйди, Машутка! - сказала она девочке. - Пусти его.
   Я сел у стола, взял чашку...
   ...Стали вылезать из-за стола. Проезжий крестьянин потребовал для своей лошади овса и вышел с хозяином из избы, а бабы начали убирать посуду.
   От хозяйки узнал я, что в селе священник молодой, и пошел к нему. К величайшему удовольствию моему, священник действительно оказался молодым и вдобавок еще очень милым и очень любезным священником. Повел он меня посмотреть церковь, замечательную в архитектурном отношении * (в чем я, правду сказать, ничего не понимаю). В церкви же я видел пять очень дорогих картин, купленных в Италии строителем церкви, князем Петром Александровичем Голицыным.
   1-я. Запрестольный образ: "Снятие со креста", копия с Рубенса, заплачен 5000 рублей серебром.
   2-я. "Нерукотворенный образ", очень хорошей работы, неизвестного художника.
   3-я. "Трех радостей" - Вики *.
   4-я. "Крещение Иоанна" - французской школы, Стелла *; заплачена 3000 рублей.
   5-я. "Рождество Христово" - Торелли *.
   Образов в церкви не много; кроме дорогих, есть еще два-три огромных изображения суздальской работы, гораздо больше итальянских. Той же участи подвергается и бронзовое распятие художественной отделки, потому что Спаситель изображен с поднятою вверх головой, а не с опущенным лицом, как обыкновенно на образах византийской школы.
   После осмотра церкви пошли мы в сад, разбитый во французском вкусе позади большого старинного дома. В доме, говорят, есть коллекция картин и статуй, но я их не видел, потому что дом заперт. Сад с разоренными и запущенными грунтовыми сараями, с китайскими беседками и изломанными фонтанами - зрелище очень печальное по некоторым воспоминаниям, пробуждаемым этими вещами в душе русского туриста. Таких домов и садов осталось теперь не много; меркантильное направление не щадит их и быстро сметает один за другим эти памятники еще недавней старины.
   - Вот здесь, в этом сарае, - говорил священник, - есть апельсинные деревья, которым теперь уж под пятьдесят лет; никто их не покупает, потому что они требуют огромного помещения, кроме того, перевозка их обошлась бы слишком дорого; заниматься ими некому, да и не стоит, любителей же теперь таких нет, и этакое сокровище гибнет в двух шагах от Москвы.
  
   После обеда ходил на суконную фабрику С[уворо]ва. Пошел я больше для того, чтобы пройтись. Погода стояла отличная, день праздничный; фабричные гуляли по улице и толпами и врассыпную бродили в роще; через рощу же шла и дорога на фабрики С[уворо]ва и М[олочнико]ва.
   "Не скажут, ничего не скажут, - думал я, - да еще и обругают. Да и кто им велит рассказывать о своих делах всякому бродяге. Экой вздор я затеял! Какой же фабрикант в трезвом виде пустится с незнакомым человеком в откровенность. Впрочем, попытать счастия, - может, хоть что-нибудь, хоть нечаянно узнаю. Ведь мне все равно что ни узнать: с меня не спросится".
   Между дерев, влеве, на пригорке показались дома. Подхожу я к воротам.
   - Дома хозяин? - спрашиваю сторожа.
   - Дома.
   - Можно его видеть?
   - Ничего - войди.
   "Патриархальность, - думаю себе, - сторож не будочник, и то хорошо, одним мытарством меньше".
   В передней встретили меня запах розмарина и одутловатая горничная с красными щеками; потом вышел хозяин в теплом пальто, человек средних лет, среднего роста, и даже не очень рассердился за то, что я его обеспокоил; а так только для поддержания своего достоинства подержал меня немножко в передней и потом послал в контору, при этом дав почувствовать, что делает мне большую милость. Что за чепуха! А ведь опять и этот не понял, зачем я к нему приходил. Для чего ж он меня в контору-то послал? Что ж он не добился от меня, чего мне нужно?
   Молодой конторщик, большой франт, привел меня в контору и сбегал еще за другим. Пришел другой - постарше, угрюмый и неуклюжий; высморкался, кашлянул и, поклонившись мне, сейчас сел чинить перо. Молодой стал рыться в книгах.
   - Скричать прикажете народ или так будете поверять по билетам? - спросил вдруг молодой конторщик, подавая мне кипу билетов. - Нынче праздничный день - народ гуляет; не скоро сберешь.
   - Зачем?! Мне ваш народ ни на что не нужен, да бог с ними, и с билетами. Возьмите их, пожалуйста.
   - Так я сею минутою составлю реестрик.
   - Не нужно мне и реестра. Садитесь-ка лучше - поговорим.
   - Слушаю-с.
   Лицо его приняло до такой степени удивленное выражение, что я чуть не засмеялся. Он нерешительно сел против меня и приготовлялся разговаривать. Старший конторщик, очинив перо, застегнулся на все пуговицы и тоже пододвинулся к столу с явным намерением принять участие в разговоре. Лицо его в это время было совершенно такое, как у школьника, который притворяется, что знает урок.
   - Погода нонче очень прекрасная... - начал молодой конторщик и посмотрел в окно; другой потер себе коленки обеими руками и тоже посмотрел, как будто он об этом в первый раз слышал.
   - Да, действительно, - подтвердил я и тут же стал догадываться, что разговор дальше погоды не пойдет.
   Мы все трое уныло молчали.
   "Экое наказание!.. - думал я. - Вот ведь можно бы теперь у них узнать что-нибудь стороной. Вот поди ж ты! Да и они-то сидят передо мной, точно школьники перед учителем, и совсем собрались отвечать. И что они думают? Экзаменовать, что ли, я их хочу?"
   - У вас на фабрике паровая машина?
   - Никак нет: конным приводом работают.
   - А станов много?
   - Ткацких станов - сорок, чесальных - шесть, трепальных - два, стригальных - четыре, бастовальных...
   - Ну-у!.. Постойте! постойте! Господи, что ж это будет?..
   - Прикажете повторить?..
   - Нет, не нужно. Это я так только спросил.
   - Угодно на счетах прикинуть? - продолжал старший конторщик, подавая мне счеты.
   - Нет-с, и на счетах... тоже не нужно.
   Я окончательно сконфузился; а сконфузившись, встал и прошелся по комнате. Конторщики тоже вскочили и на спускали с меня глаз. В это время в дверях показался мужик со шпульками.
   - Миколай Митрич! что ж, принять-то когда? Я пришел... - начал было он.
   - Уйди ты! - бросился на него молодой конторщик.
   - Экой ты, братец! видишь - чиновник, - вразумлял его старший, выталкивая за дверь.
   - Так уж вы вот что... - говорил я, подойдя как можно ближе к одному из них. - Уж вы лучше реестрик составьте, а я ужо зайду. До свиданья.
   "Ведь бывают же такие несчастные люди, - думал я, выходя за ворота, - которых везде принимают за чиновников и которые стороной ничего узнать не могут".
   От с[уворовск]ой фабрики пошла дорога в чащу. Дорога эта вела на фабрику M[олочнико]ва, одну из замечательных в Московской губернии по величине и количеству производства. Шел я туда, собственно говоря, без всякой надежды узнать что-нибудь, шел так себе, больше для очищения совести.
   "Если и здесь никакого толку не добьюсь - кончено шляться по фабрикам; брошу их совсем. Из-за чего я и себя и других ставлю в глупое положение?" Когда я рассудил таким образом, мне стало как будто легче на душе. Без всякого внутреннего замирания взошел я на двор м[олочниковск]ой фабрики, без страха и сомнения отпер дверь управительской квартиры и спросил г-на Л. Он отдыхал после обеда, но, несмотря на то, недолго заставил себя дожидаться. Я начал мой обычный монолог. В 10-й раз повторял я то же самое, те же фразы, мне самому опротивевшие до бесконечности; я повторил ту же просьбу в полной уверенности, что ее не исполнят. Я проговорил все, как заученный урок, и остановился.
   Англичанин-управляющий, полный и растрепанный мужчина лет 40, только что восставший от сна, в ваточном халате, молча сидел на диване и совершенно бесстрастно глядел в окно, поглаживая в то же время белого барашка, игрушку, стоявшую на столе. Когда я кончил, управляющий вынул у себя из одного уха клочок ваты, потом из другого и положил их рядышком перед собою. Я ожидал ответа. Управляющий нагнулся к столу и внимательно посмотрел на вату, и я тоже посмотрел; после того он сжал губы, выдвинул их немного вперед и сказал:
   - Мм... Я вам вот что скажу...
   Я слегка покачнулся к нему.
   - По моему мнению, вы напрасно беспокоитесь.
   Он хорошо произносил русские слова, но как-то уж слишком отчетливо.
   - Почему же вы так думаете? - спросил я, очень хорошо зная, почему он так думает.
   - А потому, что вам никто не даст удовлетворительных ответов.
   И это был самый удовлетворительный ответ из всех, которые я получал в то время.
   - Я очень хорошо понимаю, чего вы хотите, - продолжал он, облокачиваясь на стенку дивана, - но дать вам те сведения, которых вы требуете, я не могу. Я не имею на это никакого права. У меня нет на это доверенности от моего доверителя. Я бы мог... о, конечно... для чего не сказать? Что касается меня, то я с величайшим удовольствием; мне кажется даже, это было бы приятно и самому владельцу, но чтобы сделать это... я не имею права. И я полагаю, ни один управляющий не может отвечать на ваши вопросы.
   Я заметил ему, что на фабрике Волкова мне сообщили векоторые сведения.
   - Да. Такие сведения и я вам могу сообщить, но все это вы лучше найдете в ведомостях, которые мы подаем каждый год. Это сведения официальные, а что касается коммерческой тайны, то, вы можете быть уверены, - никто вам правду не скажет.
   Я начал чувствовать к управляющему что-то вроде признательности, потому что благодаря ему я освобождался от обета, добровольно возложенного мною на себя. С самого начала я уже заметил, что это предприятие мне не под силу, но отказаться от него мне не хотелось до тех пор, пока я окончательно не убедился, что такое собирание сведений по фабрикам - не больше как толчение воды в ступе. Теперь же я положа руку на сердце мог бросить это дело, мог идти куда мне угодно, не придерживаясь никакой программы, бродить по деревням; смотреть, слушать что ни попало, не стесняя себя непременной обязанностию идти туда, куда мне не хочется... одним словом, я был свободен, а этого-то мне и нужно было. Почувствовав себя свободным, я уже не мог усидеть и, крепко пожав управляющему его мягкую английскую руку, пошел обратно в Леоново.
  

[III]

Роща. - Встречи. - Трактир. - Разные сцены. - Свадьба.

  
   Еловая роща вечером, в осеннее время, - это вовсе не то что летом или весною; хотя зелень на ели совсем почти не изменяется, но зато цвет ее осенью становится как будто гуще, синее. Ни шума, ни малейшего шороха: птицы и насекомые всякого рода исчезли; тонкие, прямые стволы, обросшие сероватым мхом и сухими, ползучими травками, - на солнце кажутся металлическими, а красноватые листья мелкого кустарника, точно золотые блестки, рассыпаны по всему лесу вперемешку с бледными прутьями осины и еще какого-то кустарника с продолговатыми, все еще зелеными листьями. Воздух до такой степени чист и в то же время пропитан душистой, холодной сыростью, что просто начинаешь чувствовать жажду, какую-то особенную жажду - вдыхать эту сырость как какое-нибудь питье и вдыхать как можно больше. И как хорошо в это время свернуть в сторону, зайти шагов на пятьдесят в самую чащу, в потемки, и смотреть оттуда на песчаную дорогу, освещенную заходящим солнцем. Тянутся по ней воза, нагруженные кипами хлопка; широко шагая, идут около этих возов извозчики в больших сапогах, помахивая вожжами и покрикивая на лошадей; и этот крик, смешанный со скрипом колес, звонко раздается по лесу.
   - Э-эх, чтоб те ободрало!.. - как топором вырубленное, резко проносится в чащу, и там слышно: ободрало...- и вслед за этим щелкают кожаные вожжи по шлее... Запах дегтя и лошадиного пара стелется над возами.
  
   Ты Париж ли Парижочек!
   Париж, славный городок... -
  
   что есть мочи горланит подгулявший фабричный, возвращаясь на фабрику, и чей-то гнусавый бабий голосишко подводит с переливами:
  
   Не хвались ты, вор-французик,
   Своим славным Парижом.
  
   Однако поздно становится. Вышел я на дорогу и побрел опять в Леоново. Попадается навстречу целая пьяная компания: двое фабричных ведут под руки молодую, совершенно пьяную девушку; она рвется и бранит их непристойнейшим образом, наконец начинает бранить самое себя.
   - Голубчик! за что они меня обижают?! - кричит она, завидя меня и вырываясь.
   - Маврушка, леший, вернись! - зовет ее один фабричный.
   - Отец родной! заступись! оби-бижают меня, бедную... черти вы эдакие!.. Караул!.. - И девушка повалилась на землю.
   - За что вы ее обижаете?
   - Кто ее обижает? Нешто ее, дьявола этакого, обидишь. Она и нас-то с тобой уберет одна. Ты видишь - захмелела; домой идти не хочет, вот и орет. Ей в трактир хочется... Вставай, черт! иди домой!
   - Батюшки, не пойду! Родимые, не пойду! Ай!.. - раздирающим голосом взвизгивает она.
   - Оставьте ее: дайте ей отдохнуть.
   - Нельзя ее оставить пьяную: ночь на дворе.
   - Дело, сам видишь, ночное; разве ей здесь место? ну? разве место? опять в лесу... сам ты посуди. Нешто это дело? че-орт! - вразумлял меня другой, до сих пор молчавший фабричный.
   - За что ж ты меня-то ругаешь?
   - За что ругаешь? - чудак! За то и ругаю, что, значит, я тебя люблю. Потому ты порядку не знаешь, вот я тебя и ругаю, чтобы ты порядок знал. Я тебе добра желаю: вот что.
   - Полно тебе! - говорил ему товарищ, по-видимому не слишком пьяный, - ты вот пособи лучше Маврушку приподнять.
   - Маврушку-то я поднять подыму, и один подыму, а только, главная причина, ее на другое место нужно перетащить, потому чтобы не облежалась; у ней уж такой карахтер: полштоф зараз выпьет, глядишь, совсем обмерла, а на другое место перетащил, ну, и опять ничего, хошь опять полштоф. Это ей все ничего не значит.
   К величайшему моему удивлению, Маврушка действительно опомнилась, лишь только ее стащили с места.
   - Пьяная... пьяная... - забормотала она. - Разве я пьяная? ну, пьяная... ну что ж, что пьяная? Уйди! - кричала она мне. - Миша! поцелуй меня! Михаил Тиханыч, поцелуй! Голубчик! Миленькяй!..
   Началась очень чувствительная сцена. Товарищ Михаил Тихановича, тот самый, который меня вразумлял, стал было упрекать его в слабости характера, но кончал тем, что и сам свалился к ним на траву. Я и ушел.
   Ложиться спать было еще рано, а потому я счел за лучшее сходить в трактир посидеть и спросить себе чаю.
   В двух небольших комнатах с пестрыми обоями и низким потолком (из которых первая была и кухня и буфет в то же время) за маленькими столами сидело человек 50 разных лиц мужского и женского пола, большею частию фабричных; было тут еще несколько человек солдат в полуштатском платье, проезжих мещан в нагольных тулупах, да еще два-три каких-то отставных дворовых. Впрочем, публика менялась беспрестаино: одни выходили, другие являлись на их место. В комнате был шум страшный, духота и крепкий запах корешков; и в этом дыму, как в тумане, носились половые с подносами, чашки гремели, сыпалась крупная брань, заглушаемая хохотом и звуками какой-нибудь безобразнейшей фабричной песни. Вдруг ничего нельзя было разобрать, кроме дыму, крика, запаха сапогов и тухлых полушубков, но потом понемногу из этого хаоса стали выступать отдельные группы, можно были вслушаться в разговор.
   Рядом со мной несколько мальчиков-фабричных с выкрашенными руками молча и очень внимательно пили чай, обливаясь потом. В продолжение целого часа они только и делали, что требовали горячей воды: выпьют по чашке, размажут себе руками грязь по лицу, и опять - наливай по чашке. Обязанность разливателя исполнял зеленоватый, золотушный мальчик; вся голова его была покрыта струпьями. Он необыкновенно серьезно стучал крышкой по чайнику, звал полового, морщил брови, косил в блюдечко глаза и обжигался, показывая вид, что занят делом.
   Рядом с мальчиками сидел тоже фабричный, молодой парень с черными усиками, в франтовской рубашке и новой чуйке; он был, что называется, пьянее вина. За одним столом с ним сидели еще две женщины в заячьих шубках. Левой рукой он обнимал одну из них, - которая помоложе, а правой - колотил по столу. Эта женщина была едва ли не пьянее его. Вторая - постарше первой - помещалась в стороне и унимала его буйные порывы, когда они начинали превышать уже всякую меру.
   - Стешка! - кричал фабричный, ухватив за шею свою собеседницу и прижимая ее лицо к своей груди. - Стешка! любишь аль нет? Говори, дьявол! говори-и!
   Стешка только барахталась, напрасно стараясь освободиться.
   - Говори, что ль, а то убью!..
   - Люблю... - пропищала она чуть слышно.
   - Любишь? то-то, - самодовольно сказал он и пустил ее. - Ну, говори - кого ты любишь? идол!
   - Тебя, - глупо улыбаясь, сказала она и потянулась было целоваться.
   - Прочь, дьявол! - закричал он, отталкивая ее. - Тебя спрашивают, кого ты любишь, черт!
   - Тебя... Прошу... - робко проговорила она.
   - Да разве ты меня смеешь Прошей звать? да разве ты смеешь?..
   - Полно тебе! полно! - уговаривала его другая женщина. - Перестань!
   - Нет!.. - ревел фабричный, - как она меня смеет Прошей звать? Как меня зовут?
   - Прохор Игнатьич, - спохватившись, сказала Стешка.
   - Ну. Вот ведь узнала? Ирод! Ну, целуй! Да ты не так: за ушки! Порядков не знаешь! аль разучилась? Сволочь! С Петькой умеешь целоваться. Я тебя!..
   - Что ты? что ты? Прохор Игнатьич! - вступилась старшая женщина. - За что ж понапрасну говорить? Нешто она?..
   - Молчи ты! Не твое дело. Тебя не спрашивают. Я тебя знаю: ты ее всякому продашь, даром что тетка.
   - Ну, полно, полно!..
   - То-то - полно. Пей, Стеша! Пей за мое здоровье!- говорил он, опять обнимая ее и наливая стаканчик водки.
   - Не мо

Категория: Книги | Добавил: Armush (26.11.2012)
Просмотров: 749 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа