ало времени для других занятий, а еще менее - для жизни умственной с самим собою. Физическая деятельность и отдых после оной сменялись только разъездами к почтенной моей родне.
Заехав однажды, в Троицын день, в Тверской уезд, в дом Ушаковых (они - родня моей родне, и у сына их я служил три года в эскадроне), нашел я там, кроме трех премиленьких девочек (хозяйка дома - одна, а две - мои здешние соседки Ермолаевы), очень приятное общество и молодежь нынешнего и прошлого века, так что три дня, которые там я провел, кажутся мне теперь столь приятными, как редко я их проводил. С Ермолаевыми я врал и нежничал, а с одним юношей-поэтом князем Козловским - твердил стихи Языкова; это первого встречаю человека, который, не знав Языкова, знал бы наизусть столько же стихов, сколько и я их знаю. Чего же мне нужно более? Потом я встречался опять с некоторыми из лиц, там бывших: с двумя темно-русыми сестрицами Ермолаевыми, но все мне не казалось столь приятным их общество, как в первый раз это было. Они пленяли меня в разных видах и уборах и песнями, и плясками, но очарование новизны исчезло, точно так и надежды на быстрые успехи, которые всегда сначала мне льстят...
4 сентября. Чтение меня это время так избаловало, что я не берусь приняться и за хозяйственное писание, еще менее - за какое-либо другое. Сначала прочел я пресловутую "Историю русского народа" (4 части), сочиняемую Полевым, и нашел ее лучше, чем ожидал оную найти. Он, по крайней мере, понимает, как история должна писаться, и делает по силам: на Карамзина он нападает с пристрастием иногда, но вообще бывает более правым в своем мнении об нем. Взгляд его на разные эпохи русской истории вернее его предшественников, и некоторые лица оной являются у него в совершенно новом виде, чем у прежних историков. Везде видно, что он учился и трудился по новым германским образцам, кои так далеко подвинули вперед науку дееписания.
Потом прочел я две книги нового журнала "Библиотека для чтения", сотрудниками коего суть все наши литературные знаменитости от Пушкина до Полевого. Главные его редакторы - Греч и Сенковский; последний, однако, удалился от издания и вошел в ряды простых сотрудников.
3 октября. Новые приятели мои - Ермолаевы - снабжают меня и книгами; последняя, которую они мне дали и я теперь только прочел, а именно "Resignee" par G. Drouineau ("Смиренная" Г. Друино (фр.)), есть что-то "не христианское" (и выражение-то мне не понятно), чего я никак не понимаю. Автор старается доказать лицами, у него действующими, во-первых, превосходство своего нехристианского исповедания, потом - ничтожность и пустоту материализма и рационализма, проповедуя, что вне веры нет спасения и жизни в этом мире. Этот господин сперва доказывает весьма многословно и высокопарно существование Божие, в чем, однако, еще никто, кажется, и н(е сомневается. Но от существования Божия до христианства, и особенно до нехристианства, еще весьма далеко. Читая эту книгу, я невольно почувствовал желание отдать отчет самому себе в своих понятиях о сем предмете и должен сознаться, что нашел в себе одно только сомнение или чистый скептицизм, или неверие и сомнение во всем, что относится к религиозным понятиям, к так называемым обязанностям человека к Божеству. Что же касается до взаимных обязанностей людей, одного человека к другому, и до общественных, то дело другое: тут все положительно, и сомнений нет. Любить другого, как самого себя или еще более, как христианство гласит, есть идеал высокий; но не делать другому того, чего не желаешь самому себе, - возможно не всякому.
8 декабря. Вот через два года, откинув лень, эту постоянную мою слабость, от которой ни лета, ни убеждения не исправляют, вздумалось мне взяться за перо, чтобы отметить эти минуты жизни моей. Следовало бы сперва сделать очерк самого себя и прибавить, в чем, я думаю, что изменился с того времени, как письменно не излагал отчетов о самом себе. Но я не живописец и едва ли буду уметь то сделать; по крайней мере, до этого времени мне никогда не удавались портреты. Постараюсь, однако, надо же испытать свои силы.
Начну с тела: состояние его важнее, чем многие думают. Эти два года был я совершенно здоров; довольно однообразная, воздержная жизнь, свежий воздух, здоровый климат и телесная деятельность, сопряженная с надзором за хозяйством, предохранили меня от всяких болезней. Вот все, кажется, что можно сказать о бренном теле. Успехов от развития его сил в эти лета и в нашем образе жизни почти нет: все поглощают умственные занятия. Разве назвать успехом то, что, будучи прошлое лето в Петербурге, я взял несколько уроков в танцевании и теперь, танцуя без усталости, заслуживаю часто похвалу хозяек дома, нуждающихся в неутомимых плясунах.
После телесных следует, разумеется, заметить умственные перемены (успехами едва ли можно назвать): они незначительны. Кажется, опыт этих двух лет только развил и подтвердил во мне начала, уже существовавшие, признанные мною. По образу жизни - новых познаний приобрел я только несколько практических, относящихся к главному занятию моему. От других я совершенно отлучился - более от лени, чем по другой какой-либо причине. Поэтому я стал еще реальнее прежнего и вовремя почти оставил идеализм, с которого прежде все начинал. Это господствующее направление заметно и в нравственном состоянии моем. Страсти мои вещественны: я не увлекаюсь надеждами славы, ни даже честолюбия. Я почти ограничиваюсь минутным успехом7. Женщины - все еще главный и почти единственный двигатель души моей, а может быть, и чувственности. Богатство не занимает меня, и жажда его не возрастет во мне до страсти. Если бы я мог пристраститься еще, то это - к азартным играм: они довольно сильно действуют на меня. Пушкин справедливо говорил мне однажды, что страсть к игре есть самая сильная из страстей. Уединенная, одинокая, ни от кого не зависящая жизнь, привычка всегда повелевать ими, иногда вредное влияние на наш нрав делает его самовластным, нетерпеливым, вспыльчивым. Трудно мне будет избегнуть от этого влияния, особенно с моим запасом самосознания. Меня обвиняют в слишком высоком мнении те (женщины - с мужчинами я мало рассуждаю), с которыми я иногда разговорюсь, потому что, говоря о себе, я выставляю себя таким, иногда до бессмыслия; они верят на слово и по нем составляют себе обо мне понятие. Увы, кто лучше меня знает, как мало во мне дельного. Что в других я его тоже не много встречаю, не есть причина себя высоко ценить. Таким ли бы я желал быть, каким я себя чувствую. Большой недостаток твердости в исполнении воли я постоянно вижу в себе и мало замечаю успеха, так что мне гораздо лучше бы было следовать минутному впечатлению, не вдаваясь в рассуждения: совсем наоборот, чем советуют другим людям, у которых страсти берут верх над рассудком.
Очередь теперь сердечным ощущениям. Иные утверждают, что я решительно не способен стал к ним, а может - и был; это мне трудно определить. Я ценю любовь самоотвержением и по степени его определяю и ту. Таким образом, сколько собственного блага, удовольствий, спокойствия, труда, наконец, лишений я в силах принести за тех, кого люблю, можно только узнать по опыту. Убежденный в необходимости пожертвования, я думаю, что буду способен к нему.
Занятия мои ограничивались одним распоряжением хозяйства моего. Успехи в них не соответственны ожиданиям, какие следовало бы иметь. И причины тому ясны: это лень и слабость характера. Знания в деле достаточны бы были, но исполнение не достаточно. Особенно нынешний год понес я убытки значительные от беспечности и нерадения. Я искренне убежден в этих моих недостатках и проступках, которые ежедневно я чувствую, но, увы, мало исправляюсь. Я читаю больше, чем следовало бы, романов и журналов, потом все, что выходит из печати по части главного предмета моих занятий, но не довольно его изучаю.
На выборах дворянских нынешнего года взял я на себя обязанность непременного члена губернской комиссии народного продовольствия - место, которое не требовало много занятий, но в 14-классной табели наших чинов занимало шестое место, т.е. в чине полковника или коллежского советника. Я то сделал, чтобы показать, что я не чуждаюсь ни светской, ни служебной черни. И я не сожалею о том, тем более, что через месяц потом этой должности, бывшей без жалования, назначен был соответственный чину 1500-рублевый оклад жалованья. Этот случай можно мне назвать счастливым, точно так и все начало моей дворянской службы. После трехлетия меня в ней можно будет выбирать только в высшие должности - предводителя и тому подобные.
10 декабря. Занятия по этой моей должности почти ничтожны и не требуют постоянного присутствия в губернском городе. Прежде службы моей познакомился я в Твери со всеми властвующими. Губернатор, граф Толстой Александр Петрович, сын генерала-от-инфантерии Петра Александровича Толстого, человек очень достойный и благонамеренный, с познаниями, приобретенными в путешествиях, в службе военной; был флигель-адъютантом, из высшей аристократии, с обращением человека светского и образованного, к тому же очень простой й добрый; с первого знакомства через Александра Михайловича Бакунина был чрезвычайно любезен со мною. Губернский предводитель Алексей Маркович Полторацкий был приятелем отца моего и припомнил даже, что был мне крестным отцом, чего я до сего времени и не подозревал, точно так же всегда был ко мне очень хорош. Эти связи поставили меня тотчас на первую степень тверского общества и много содействовали успеху моему и на выборах. При баллотировке положило дворянство мне 160 белых и 20 с чем-то, если не ошибаюсь, черных шаров. Всего лестнее было для меня здесь слышать общий голос похвалы деду моему Ивану Петровичу и отцу моему. Память добродетелей первого и любезных качеств другого все еще свежа в тех, которые их знали. Несколько раз я слышал вопрос: "Какой это Вульф?" - "Сын Николая Ивановича". - "О, так ему надо положить белый шар".
Со времени моего приезда сюда я ездил два раза к матери в Псковскую губернию и по пути заезжал в Петербург. Кроме того, в 1835 году я был летом там же по делам Опекунского совета и в феврале этого года прожил две недели по той же причине в Москве. Эти поездки и кратковременное пребывание в столицах замечательны только для меня тем, что ввели в значительные издержки, но пользы и, следовательно, удовольствия мало мне принесли...
На московский свет я только успел взглянуть мельком, и то во время Великого поста, следственно, не в минуту полной жизни. Был я и в известном Собрании московского дворянства, которое, точно, лучше и блистательнее всех других, какие я видал. Так я неожиданно обрадован был встречею с несколькими старыми десятилетними знакомцами: с Шепелевым, моим академическим приятелем, который, вместе с Языковым, был из соотечественников моих единственным моим задушевным приятелем; потом с братом Языкова, Александром Михайловичем, которого знавал в Петербурге. Он, кажется, порадовался мне искренне, написал об встрече со мною тотчас же к брату, так что вскоре после возвращения моего из Москвы я получил от Николая Михайловича письмо, меня чрезвычайно утешившее: я думал, что он забыл про то, что я его так люблю. После получил я другое в ответ на мое, но странное дело, он опять замолчал. Недавно, в октябре, я спрашивал снова его о причине, но еще не получил ответа. Говоря о Москве, нельзя умолчать о первой ее красе - ее девицах; искони ими она богата и славится. Одну из этих пресловутых (Екатерина Николаевна Ушакова), знакомую мне понаслышке много уже лет по дружбе с Пушкиным, Александром. Этот тип московских девушек был со мною чрезвычайно любезен так, как будто бы мы уже знали друг друга с тех пор, как друг о друге слышали; обо мне, однако, слухи дошли до нее, вероятно, не так давно, как я об ней слыхал. Вот все почти, что на этот раз осталось в памяти моей об Белокаменной.
9 января. Пятница. ...Кроме хозяйства, мои занятия заключаются в чтении. Эти дни в руках у меня было несколько нумеров "Revue des deux mondes" ("Светское обозрение" (фр.)) прошлых месяцев. Кроме литературных статей, в нем много и политических, очень хорошо писанных. Первые, разумеется, как и во всех нынешних современных изданиях, все повести лучших французских писателей, и читаешь их всегда с удовольствием. Читал я эти дни также собрание повестей в пользу Смирдина, изданных под заглавием "Русской беседы". Русские писатели хотели этой Беседой вознаградить Смирдина за то, что он разорился из приязни и самоотвержения к русской литературе: такую нелепость он напечатал при объявлении об издании Беседы. И нельзя сказать, чтобы гг. писатели наши оказались щедрыми в этом случае. Первый том вышел ниже посредственности, так что "Отечественные записки" не нашли в нем ничего похвалить лучшего, кроме басни, чьей же? - Бориса Федорова! Второй том немного лучше: там хоть и не встретишь также ни одной из наших знаменитостей, но, по крайней мере, из патриотизма, более самоотверженного, чем все издания Смирдина, можно прочитать повести Основьяненка и Соллогуба. Третий, надеяться можно, будет еще лучше. Надо заметить, что книгопродавцы наши ведут свои дела очень плохо. Хотя книги у нас дороже, чем когда-либо, а главное, торговцы ими все разоряются. Все, которые из них брались за издание книг, обанкротились: Плюшар с своим "Энциклопедическим лексиконом" и роскошными иллюстрированными изданиями; московский член разных ученых обществ Ширяев - своими хозяйственными и общеполезными изданиями дошел до того, что после смерти его в прошлом году книжная лавка его также закрылась; наконец Смирдин, издавший на несколько миллионов сочинений русских классических писателей, тем самым расстроил совершенно свои дела, как сами писатели то публично объяснили. Такому общему несчастью этих книгопродавцев, однако же, причиною не книги, не писатели наши, а просто их собственная безграмотность. Трудно поверить, в какой запутанности и безотчетности были их дела. У Ширяева, например, не было каталога, по которому можно бы было отыскать книгу, за год у него же перед тем вышедшую. Лажечников, наш знаменитый романист и сосед по Старицкому уезду, рассказывал, что он однажды с Смирдиным несколько месяцев не мог рассчитаться, чтобы только узнать, кто из них кому должен; и не с ним одним это случалось. После таких примеров можно себе представить порядок в делах этих торговцев и как шли их обороты. Покуда торговали они книгами, как в гостином дворе торгуют московскими ситцами, дела были у них хороши; но как скоро обороты от успеха стали у них обширнее, взялись за издание книг, то по совершенной безграмотности своей они должны были разориться, особенно когда сами писатели и преимущественно журналисты наши воспользовались этим. Булгарин своею "Россией" подорвал Плюшара, Сенковский за редакцию "Библиотеки для чтения" тоже со Смирдина брал столько, что тому немного от нее оставалось. Эти господа составили себе большое состояние, а книгопродавцы разорилися.
21 марта. В Малинниках. Весь февраль прожил я в Тригорском в ожидании снега и только в конце оного дождался; это было на масляной неделе. Его было, однако, так еще мало, что с трудом доехали мы с братом до Острова, где и провели неделю с сестрами очень весело. Первым удовольствием для меня была неожиданная встреча с Львом Пушкиным. На пути с Кавказа в Петербург, разумеется, не на прямом, как он всегда странствует, заехал он к нам в Тригорское навестить нас да взглянуть на могилу своей матери и брата, лежащих теперь под одним камнем, гораздо ближе друг к другу после смерти, чем были в жизни. Обоих он не видал перед смертью и в 1835 году, расставаясь с ними, никак не думал, что так скоро в одной могиле заплачет над ними. Александр Сергеевич, отправляя его тогда на Кавказ (он в то время взял на себя управление отцовского имения и уплачивал долги Льва), говорил шутя, чтобы Лев сделал его наследником, потому что все случаи смертности на его стороне; раз, что он едет в край, где чума, потом - горцы, и, наконец, как военный и холостой человек, он может быть еще убитым на дуэли. Вышло же наоборот: он - женатый, отец семейства, знаменитый - погиб жертвою неприличного положения, в которое себя поставил ошибочным расчетом, а этот под пулями черкесов беспечно пил кахетинское и так же мало потерпел от одних, как от другого. Такова судьба наша или, вернее сказать, так неизбежны следствия поступков наших. Преждевременная смерть в прошлом году Лермонтова, еще одного первоклассного таланта, который вырос у нас не по дням, а по часам, в два или три года сделавшегося первым из всех живших поэтов, застреленного на дуэли из-за пустой шутки на Кавказских водах, служит другим доказательством, как от страстей своих никто не уходит безнаказанно. Лев рассказывал как очный свидетель этой печальной потери, которую понесла в Лермонтове вся мыслящая Русь. Прошлую зиму я встретился с ним в Петербурге в одном доме, именно у Арсеньевых, его родственников, и с любопытством вглядывался в черты его лица, думая, не удастся ли на нем подглядеть напечатления этого великого таланта, который так сильно проявлялся в его стихах. Ростом он был не велик и не строен; в движениях не было ни ловкости, ни развязности, ни силы; видно, что тело не было у него никогда ни напрягаемо, ни развиваемо; это общий недостаток воспитания у нас. Голова его была несоразмерно велика с туловищем; лоб его показался для меня замечательным своею величиною; смуглый цвет лица и черные глаза, черные волосы, широкое скулистое лицо напомнили мне что-то общее с фамилией Ганнибалов, которые, известно, что происходят от арапа, воспитанного Петром Великим, и от которого по матери и Пушкин происходит. Хотя вдохновение и не кладет тавра на челе, в котором гнездится, и мы часто при встрече с великими талантами слышим, как повторяют, что наружность такого-то великого писателя не соответствует тому, что мы от него ожидали (и со мною это случалось), но все, кажется, есть в лице некоторые черты, в которых проявляется гениальность человека. Так и у Лермонтова страсти пылкие отражались в больших, широко расставленных черных глазах под широким нависшим лбом и в остальных крупных (не знаю, как иначе выразить противоположность "тонких") очерках его лица. Я не имел случая говорить с ним, почему и не прибавлю к сказанному ничего об его умственных качествах. Не могу, однако, расстаться со Львом, не заметив, что восемь лет его очень мало изменили: он - все такой же милый собеседник, каким узнал я его в Варшаве; как тогда, готов дни просиживать за обедом, а ночи - за пуншем и т.п. Разница между нами стала только в том, что в его курчавых белокурых висках просела седина, а у меня стали волосы редеть. Пора однако, расстаться со Львом, не заметив, что восемь лет его очень мало изменили: он - все такой же милый собеседник, каким узнал я его в Варшаве; как тогда, готов дни просиживать за обедом, а ночи - за пуншем и т.п. Разница между нами стала только в том, что в его курчавых белокурых висках просела седина, а у меня стали волосы редеть. Морально же мы каждый своим путем: я стал еще холоднее и рассудительнее, он же - беззаботнее, кажется.
19 ноября. Весь прошлый месяц октябрь мы здесь так много веселились, как только возможно было. Была сначала у Понафидиных свадьба. После истинного пира свадебного настала пора охоты, и мы отправились в отъезд сначала поближе - к Казнакову, нашему уездному предводителю (семейство все чрезвычайно своеобразное), принимавшему нас очень радушно. Потом и далее - к Бакуниным. Никогда я так безусловно приятно, без всяких особенных видов, как было прежде, когда так съезжался с своими соседками, не гостил. Отчасти тому причиною, что встретил там моих молоденьких и хорошеньких приятельниц, тоже Полторацких, с коими танцевали мы опять три дня сряду, как на свадьбе, и снова я приобрел похвалу и признательность танцующих за добрый пример, который им подавал. Так-то! Мы еще не очень постарели и еще имеем некоторые успехи в деревенском безлюдии. Это новое поколение выросло недавно на наших глазах, так я и смотрю на них, как на детей, а они уже твердят, что "нам семнадцать лет и стали невестами". Любезничать же с ними по-прежнему, как с их предшественницами, как-то совестно. Тут опять вспомнишь приятеля нашего Александра Сергеевича, который тоже говорил в свое время:
Мне не к лицу и не по летам... и т.д.
Как верно он передавал ощущения наши, своих почти современников, или, сказать вернее, нас, его учеников и последователей!
Опубликовано: А.Н. Вульф. Дневники: (Любовный быт пушкинской эпохи). М., 1929.
Оригинал здесь: http://dugward.ru/library/pushkin/vulf_dnevniki.html