тная дивизия и 2-я бригада пошли к Ридигеру.
Бивак под крепостью Замосцской. 11 августа. Месяц почти, что мы здесь стоим, и я так разленился, что во все время не написал строки, между тем как случалось много достопримечательного.
Начнем с того, что касается меня в частности. Выступая из Устилуга 3 июля, я получил из Тригорского письма с известием, что сестра Евпраксия помолвлена за барона Бориса Александровича Вревского, всеми хвалимого молодого человека лет 25, с хорошим состоянием и ближнего нашего соседа, - одним словом, партия, какой нельзя было лучше для нее желать, ибо, если бы он был богаче, то это неравенство не было бы для нее столь выгодно. Свадьба назначена была в половине июля; одна холера, появившаяся в тех краях, затрудняла приготовления к оной. - Вслед за первым письмом я получил несколько их в короткое время одно за другим, от матери, Евпраксии и сестры, которой последнее обещает в скором времени сообщить столь же приятную новость и о Сашеньке; этому я еще не смею верить, но радовался бы столь же много, если не более, по многим причинам. Вот в какое радостное для нашего семейства время я осужден скитаться без пути и цели по концам земли! В первый раз счастье, кажется, улыбается нашему дому, а я не могу разделять с моими мне общее удовольствие. Не удивительно будет после этого никому, если я скажу, что эта война мне в высшей степени противна и что я всякий день теряю терпение и браню всех за то, что в течение оного не получено известие о взятии Варшавы...
Я с фланкерами нашего эскадрона находился между крепостью и форштатом, так близко к оной (на 2 руж. выстр.), что ядра и гранаты все перелетали не только через нас, но и через эскадрон, шагов 500 стоявших за нами.
Мы стояли здесь в надежде перехватить тех, которые из местечка побежали бы в крепость, но, к несчастью нашему, из редута никто почти не ушел. С рассветом получил я повеление ретироваться вслед за эскадроном, но, не успев еще присоединиться к ним, был остановлен для прикрытия пехоты, еще не отошедшей от местечка; тут начали по нас сильно действовать гранаты, которые стали лопаться между карабинерами, ибо стало так светло, что из крепости ясно нас было видно; чтобы укрыться от этих выстрелов, я с моими фланкерами спустился в лощину, где нас не было бы заметно. В это время услышали мы налево от нас, в местечке, крики: "Ура!" Приняв оные за атаку казаков отряда Лошкарева, зажигавших деревню, я не обратил на это внимания, а остался на месте: но казаки донские с первого фланга моего поскакали туда, потом за ними и ахтырские с левого фланга; видя, что "ура!" все не умолкает, я поскакал на высоту, закрывавшую от нас местечко, чтобы узнать причину оного. Оттуда я увидел, что казаки с ахтырцами, атаковав неприятельскую кавалерию, были опрокинуты оною. Против моего приказания, фланкеры мои были уже за мною. Не останавливая долее их рвение, пошел я с ними на неприятеля.
Наше появление остановило наших, а неприятеля принудило поворотить; мы погнались за ним и уже думали настичь его, бегущего в деревню, как вдруг перед местечком встретила нас пехота батарейным огнем; свист неприятельских пуль нас скоро остановил. В это время за нами показавшийся дивизион наш, который воротился, услыша наши атаки, не позволил нам выскакать из выстрелов, а остановил нас впереди себя. Никогда я не находился в таком сильном ружейном огне: под ногами лошадей пули падали, казалось, как редкий крупный дождь, а мимо ушей свистали, как рой пчел. Покуда эскадроны вздумали ретироваться шахматами и шагом, неприятель подвез два орудия и начал действовать гранатами; первые два выстрела были так метки, что оба ударили в наш эскадрон, но опять так счастливо, что не сделали никакого вреда. Первым сбило у гусара кивер с головы, а второй пронесло между ног лошади. Следующие выстрелы не могли уже нам быть столько опасными, ибо эскадроны сошли в лощины, а они потеряли направление нашей ретирады; это, однако, не помешало им еще убить ядром одну карабин. лошадь. Кроме сего, потеря в нашем эскадроне состояла в 5-ти лошадях, пулями раненных, - что, судя по огню, в котором мы несколько часов находились, весьма счастливо, особенно для карабинеров, между которыми разорвало несколько гранат; ружейные же пули так нас освистывали, что я под конец только удивлялся, отчего в нас они не попадали. Собственно, наши подвиги этим кончились...
18 августа. В описании наших военных действий я был прерван поручением иного рода. Четвертого дня получил я повеление отправиться в м. Войславицы, отдать владетельнице оного, графине Полетике, письмо корпусного начальника и просить ее приехать со мною в лагерь к Кайсарову. Все это поручено мне было сделать с возможной вежливостью, но, не менее того, во всяком случае исполнить предписание. Выступив из лагеря с вверенным мне взводом, я встретил полковника Фридерихса, начальника корпусного штаба; он подтвердил мне наставления
Плаутина об вежливости, прибавив, что посланный передо мною туда Захаров полковник и командир корп. кварт. служб. наделал там глупостей. - С такими наставлениями прибыл я вечером к месту моего назначения и, не объявляя своего поручения, занял в помещичьем дворе конюшню своему взводу и себе комнату в доме, а наконец, явившись к графине, отдал ей порученное мне письмо. Покуда она читала его, имел я время рассмотреть лица, составлявшие круг, в который я в это время вступил неожиданным образом. После графини, женщины лет 40, с очень хорошим тоном и наружностью, бывшей в свое время прекрасною, - вышла на сцену ее родственница и соседка, женщина также уже в известных летах, но в которой еще видны были притязания на внимание мужчин. Наконец три молоденькие личика, из коих одна была дочь хозяйки, а другие также родственницы, обратили свое внимание на неожиданного гостя. Графиня не могла разобрать вежливого обращения Кайсарова, и удивление ее было велико, когда я на словах должен был объяснить оное; за оным последовали жалобы на неприличие оного, на шумный набег Захарова и ложный его донос, под конец слезы и разные причины, делающие невозможным исполнение желания Кайсарова. Тут, когда, казалось, графиня так расстроилась, что должна была выйти, вступила в переговоры со мною, в должности домашнего дипломата, почтенная родственница; с ней-то уже на другое утро окончили мы дружелюбно условия, и в четверг графиня с двумя дочерьми (меньшая ребенок) в моем сопровождении отправились в коляске, несмотря на дождь и дурную погоду, в лагерь. Между тем успел я моих пленниц немного успокоить, уверив, как я сам думал, что когда Кайсаров увидит ложность донесения, то тотчас же их отправит назад. Подъезжая к лагерю, пушечные выстрелы начали пугать путешественниц.
К нашему несчастью, завязалась перестрелка на аванпостах; мы не застали Кайсарова, который был там, и я должен был отвезти графиню на назначенную ей квартиру - разоренный дом управителя, где помещалась разная лагерная сволочь; должно было нам и этим довольствоваться, ибо другого строения вблизи лагеря не находилось. Совестно мне было поместить в такую мерзость наших гостей, и я ожидал с нетерпением приезда Кайсарова. Наконец, он прислал за мною и стал расспрашивать, как я нашел графиню; я успел его, кажется, уверить в неосновательности доноса, будто бы у ней есть заготовления оружия, военных припасов и т.п. Потом поехал он к графине, обошелся с ней очень вежливо, успокоил ее, но не отпустил, а оставил ее ночевать, между тем как в местечко к ней отправил целый отряд с генералом (каких много, к несчастью, у нас есть), чтобы сделать обыск. К несчастью, дом, в котором находилась графиня, был весьма близко к нашей передовой цепи; всякий ружейный выстрел был им слышен, не упоминая уже о пушечных; но несноснее самых выстрелов были внешние враги - блохи, которые нещадно кусали. Одна надежда, что с этой ночью все настоящие и будущие неприятности их кончатся, давала мне дух оставаться при них. - Когда на другой день я благополучно отвез назад графиню, то ее приняли домашние как воскресшую из мертвых, а меня едва ли не как искупителя.
За исполнение этого поручения Кайсаров меня очень благодарил и вскоре, в знак своей благосклонности, дал другое, а именно; схватить одного агента революционного правления, который старался организовать всеобщее восстание (Посполитое Рушение) и скрывавшегося в лесах около австрийской границы. Начальником экспедиции был нашего полка майор князь Трубецкой, а я был придан ему в роде офицера ген. штаба. Его торопливость была причиною, что пан Роmorsky в наших глазах ушел в лес, и мы только нашли его любовницу, молодую недурную женщину, еще в постели, из которой приятель успел только что выскочить. К счастью, сметливые егеря отыскали под полом амбара его бумаги, а то бы наша экспедиция не была блистательна...
Сварив кашу и покормив немного лошадей, в полночь с 25-го на 26-е, пошел отряд к с. Высокое, надеясь застать неприятеля еще на ночлеге. Кто испытал трудность ночных переходов, кто знает, как они утомительны для войска, как медленны - особенно в неизвестном краю, по проселочным дорогам без хороших проводников, как с нами это было, - тот не удивится, слыша, что отряд шел всю ночь до с. Высокого. Там узнали, что неприятель расположился в небольшом фольварке в нескольких верстах от селения. Чем ближе мы подвигались к неприятелю, тем осторожнее должно было идти, чтобы нечаянно не наткнуться на его аванпосты, и тем медленнее становилось наше движение. Вот открылся бивачный огонь, - мы построились в боевой порядок; надежда на верный успех разогнала и усталость нашу и сон. - Пошли вперед и... нашли пустой бивак на дворе господского дома, где помещался, кажется, весь отрядец его, только что ушедший в противоположную сторону той, с которой мы приближались, - и единственную, которая ему не была пересечена, по дороге или, лучше сказать, по тропинке, про которую, кажется, никто не знал из наших начальников. Она шла через болотистый ручей, сзади фольварка, который мы считали непроходимым, и вела в леса, которые отсюда простираются к югу по направлению к Янову.
Несмотря на досаду, что обманулись в ожидании нашем, мы так были уставши от похода в продолжение целого дня и ночи - уже рассветало, - что каждый из нас рад был найти в господском домике уголок, где бы мог немного уснуть. Солома, разостланная по полу для поляков, пригодилась и нам, а у огней, ими разведенных, уселись наши гусары: так в военное время все неверно и переходчиво! - Мы не захватили неприятеля по причине, не зависевшей от нас, по игре случая, всегда самовластного, особенно же в военных действиях, и против неудач коего никогда невозможно предостеречься. Аванпост наш из казаков, шедший по другой дороге, наткнулся в темноте на их аванпосты, приняв оные сначала за отряд Гернета, которого полагали встретить в этом направлении. Встревоженные, таким образом, поляки тотчас же поднялись и, благодаря своей счастливой звезде и Гернету, спаслись от плена.
...В последнее время стояния нашего под Замосцем неожиданно сделалась в службе моей весьма выгодная перемена; я сделался полковым адъютантом совсем случайно. В отсутствие г. М. Муравьева, нашего бригадного, Плаутин (за Баромельское дело произведенный в генералы) назначен был командовать цепью аванпостов, почему и переехал в лагерь казаков; Шедевер, исправлявший должность полкового адъютанта (настоящего в полку давно не было), отправился с ним туда же, на время же занял я его место у командующего полком подп. Булацеля. Когда через неделю Плаутин возвратился в полк, то Шедевер не взял у меня назад своей должности, потому что Плаутин, оставляя его при себе, как будущего своего генеральского адъютанта, желал, чтобы я исполнял должность полкового с тем, чтобы уже оным и остаться впредь при будущем полковом командире, коего назначения он ежедневно ожидал, а тем бы познакомился с моею будущею обязанностью.
Я этим был весьма доволен уже и из той одной причины, что в холод осенней ночи не обязан был ездить на пикеты. Приятно мне было также выйти из отношений подчиненного к моему эскадронному командиру г. Ушакову, который хотя и добрый малый, но глупый и несносный начальник.
Не упомяну уже о том, сколько приятно было мне сблизиться с человеком столь любезного и благородного характера, как Плаутин, по службе находясь при нем. И честолюбивым моим мечтам открывалось тут же новое поприще.
Кроме Шедевера, в полковом штабе я нашел столь же доброго сослуживца Голубинина и так же мне благоволящего; мы стали служить вместе, и я на некоторое время увидел перед собою преприятную службу.
Пользуясь близким квартированием нашим, ездил я посетить графиню Полетику, которую недавно возил к Кайсарову, но не остался доволен ее вежливым приемом; это семейство слишком либерально и исполнено патриотического духа, чтобы благосклонно смотреть на русского офицера; от этого другой раз и не поехал к ней. Я не люблю этих предрассудков, кои не различают правительства или народ в целом от частного лица. У меня привязанность к родине смягчена космополитизмом, вместе предохраняющим меня и от народных слепых ненавистей. Я не смотрю завистливо на трудолюбивого немца, которого иногда справедливо, и даже против воли, предпочитают самонадеянному невежеству любезного соотечественника; не вижу в каждом поляке своего брата, в французе только хвастуна и т.д. Этим я, кажется, обязан истинным либеральным правилам, кои я почерпнул в университете в борении с себялюбивыми землячествами (Landsmanschaften).
В конце октября пошли мы на назначенные нам квартиры в Краковское воеводство. Переправясь в Рахове через Вислу, пошли мы вверх по оной на Завихвость и Сандомир.
Ноября 3-го числа пришел полк на зимние свои квартиры в Стопницу, обводовой город Кельцкого воеводства, лежащий недалеко от Вислы, расстоянием от Кракова в 12 милях. Первая забота была, разумеется, отыскать удобные квартиры, т.е. такие, которые кроме обыкновенных выгод дома соединяли бы и не менее для нас важную - хорошеньких хозяек.
С первого взгляда на городок мы убедились, что выгод первого разряда нам ожидать нельзя; с трудом мы нашли для себя такие квартиры, где можно было поместиться, и то должны были стать вместе с хозяевами. Один только Голубинин, приехавший ранее, занял себе порядочную квартирку, единственно, однако, потому, что в ней была хорошенькая молоденькая хозяйка. Эта теснота в помещении полкового штаба и побудила Плаутина переехать в с. Сборов в 4 верстах от Стопницы, где оставался пустым большой прекрасный каменный господский дом госпожи Виелоглоской, находившейся в то время в Кракове. С ним вместе переехали туда Шедевер, Голубинин и я с полковой канцелярией. Плаутин занял средний, или бельэтаж, мы верхний, а канцелярия помещена была в нижнем. Дом нашли мы преудобным: просторным, теплым и порядочно меблированным. В числе мебели нашли мы биллиард, который тотчас и поставили.
Жители приняли нас в Степнице и окрестных местечках, где расположились эскадроны, лучше, чем бы полагать должно было после народной войны. Старожилы смотрели на нас, как на знакомых, ибо случайно наш полк стал теперь в тех же самых местах, в которых стоял после французской войны в 15-м году. Ротмистр Адамов, единственный офицер, оставшийся от того времени, нашел еще старых знакомых. Шумную, веселую жизнь тогдашних белорусцев еще свеже помнили некоторые из стариков помещиков и с восторгом вспоминали, как дружно они тогда вместе гуливали. Этот героический век наших гусаров Бурцевых и других давно уже миновался у нас; у них же, оставшихся на том же месте и едва ли не на той же самой точке просвещения, склонность к несколько буйным удовольствиям осталась; как предки свои, они смело еще пили венгерское и радушно потчевали им гостей своих. Эта несоответственность вкусов была теперь, может быть, причиною, что мы менее сошлись с жителями, чем предшественники наши, судя по тому, что гласит предание. Женщины и теперь остались верными себе: они встретили нас столь же благосклонно, как и прежде. Пользуясь близостью Кракова, который еще занят был нашими войсками, Плаутин, Шедевер и Голубинин тотчас же поехали туда; во всем штабе остался один я и майор наш, князь Трубецкой. Я переехал в Стопницу, куда скоро из Кракова возвратился и Голубинин. Вдруг дали нам знать, что денежный полковой ящик, находившийся в Сборове и при коем оставался ефрейтор караульным, разбит. Тотчас же я с Трубецким поскакали в Сборов освидетельствовать неслыханное в русской армии событие (исключая один пример в каком-то Кон.-Егерском полку, где часовые увезли целый ящик). Точно, мы нашли замок от ящика отбитым, печати сорванные даже и с внутренних ящиков, в коих хранилась денежная сумма, тысяч до 30 рублей; но, к нашему непонятному счастью, оная оказалась нетронутою, - недоставало только одного рубля серебром, который лежал особенно. Это успокоило нас, бывших в весьма неприятном положении; меня, с получения известия о случившемся, заставляло надеяться, что деньги целы, то, что ни один из караульных не скрылся. Арестовав тотчас тех часовых, которые стояли в продолжение ночи, в которую это случилось, Трубецкой стал их допрашивать, но напрасно: никто не сознавался, почему и оставили разыскание дела до возвращения Плаутина. Со всяким другим начальником и человеком этот несчастный случай мог бы меня ввести если не в большую ответственность, то, по крайней мере, в неприятности, но он, как рассудительный, видя, что это было не от моего нерадения к службе, даже, я уверен, и не подумал меня в чем-либо тут обвинить, - не только, чтобы показал свое неудовольствие. Деньги нашлись все в целости, - над виноватыми поручили Трубецкому сделать следствие, - и дело было забыто. Через несколько недель, когда Трубецкой уехал в отпуск, не открыв виновного, приказал Плаутин, примерно наказав ефрейтора и часовых, в стояние на часах коих преступление случилось, распустить их в эскадроны. На одном из последних явно лежало подозрение, как на известном мошеннике, почему я и наказывал его очень сильно, - на другой день сознался дурак, что это он точно отбил ящик. Плаутин возвратился из Кракова в очень хорошем расположении духа, всем показывал покупки, которые там сделал, утверждая, что они обошлись очень дешево; мы, т. е. штабные, соглашались с ним в ином, подшучивали в другом, особенно же радовались запасу винному, который он оттуда привез. Через несколько дней вслед за этим прибыл из Кракова и другого рода запас. Приехала дама его навестить, с которою он там познакомился и пригласил к себе заехать по пути в Варшаву, куда, она утверждала, что едет хлопотать о позволении для возвращения в Польшу своего мужа гр. Косовского, офицера революционных польских войск, перешедшего в Галицию. Она осталась с нами пожить недели две и чрезвычайно оживила однообразие монашеской жизни нашей. Родом вольная гражданка Женевы, полуфранцуженка, она чрезвычайно скоро нашлась в довольно затруднительном своем положении. Не будучи вовсе красавицею, любезностью своею и приветливым своим обращением скоро приобрела она благорасположение всего нашего полкового семейства сборовского. С первого взгляда наружность ее не показалась привлекательною, но, узнав другие ее милые качества, я забыл об этом и очень полюбил ее без всяких намерений. Она также вскоре познакомилась со мною короче и благоволила ко мне. Мои же любовные поиски в это время обращены были совсем в другую сторону.
Хорошенькая хозяйка Голубинина, жена уездного землемера господина Черинга, истинного патагонца, которые, несмотря на 6 фут росту, бывают так же, как и другие, с рогами, обращала на себя все мое внимание. Несмотря на переселение наше в Сборов, эта квартира за Голубининым оставалась, и, бывая часто в городе, мы останавливались всегда в ней. Долго не имел я случая с нею познакомиться; я видал ее только у окна или в общей кухне; болезнь мужа ее, лежавшего в постели, не позволяла мне идти познакомиться с ним. С моею застенчивостью и недоверчивостью к себе, овладевшею мною еще более с тех пор, как в Сквире я напрасно за двумя трактирщицами волочился, - довольствовался я одним старанием встречаться почаще с красавицею в коридоре или ходить мимо окон.
Однажды, приехав с Голубининым, вечером удалось мне в коридоре, разделявшем их половину дома от нашей, встретить мою черноокую, милую... Я стоял на одном крыльце, которое к улице, она на другом, которое на двор, и никак не решался подойти к ней. Двери к нам в комнаты были у того крыльца, у которого я стоял против наших; следственно, чтобы возвратиться из кухни, откуда шедши она остановилась, не ведаю, что смотреть на дворе, к себе, - должно было ей идти мимо меня. Как скоро она предприняла это движение, то я пошел навстречу к ней; на поклон ее и приветствие отвечал я таким же, как водится; сказал ей что-то о погоде, на каком же языке, и сам того решить не могу; она же, отворив двери, пригласила взойти к ним. Я так этому обрадовался, что не пошел тотчас за нею, а бросился к Голубинину в комнату сообщить ему неожиданное это событие и чтобы вместе с ним идти. Хозяина дома нашли мы лежавшего в постели от лихорадки, которая начинала уже проходить у него. И так как он говорил по-немецки и по-французски, то мы без всякого затруднения и беседовали. Говоря с ним, занимался я, однако, более его женочкою, которую теперь в первый раз мог хорошенько рассмотреть. Она была молода, лет 20 (после узнал я, что ей только 18 лет, и чтб она родилась со мною в один день: я 17 декабря старого стиля, она 29 нового), казалась росту среднего, очень стройного, несмотря на то, что довольно плохой капот ее на вате, обыкновенная одежда полек, не обрисовывал стан. Отличительные черты лица ее были большие кругловатые черные глаза, высокий лоб, белизна коего казалась еще ярче от черных, как смоль, ее волос, и маленький ротик, который, улыбаясь, открывал ряд перловых зубов. От внимательного моего взгляда не укрылись хорошенькие ее ручки, которые так я люблю. В выражении лица ее не видно было особенных, блестящих качеств ума, но зато умильные, томные, влажные глаза ее обещали многое тому, кому бы удалось вблизи всмотреться в них. Первым этим посещением остался я очень доволен.
Через несколько дней, будучи в городе, заходил я опять к ним и нашел уже хозяина выздоровевшим, а красавицу еще милее прежнего, но сказать это ей старался я только взглядами, всегда понятными тому, кто захочет в них читать. Кроме молодых супругов, только год еще в супружестве живших, была еще в доме и третья особа, молодая девушка, родственница хозяйки, которая была бы хорошенькою, если бы, к несчастью, не хромала весьма заметно, что портило ее талию, и делало ее еще меньше, чем она была, ростом. Раппа Ewa Jurkowska была очень добрая девка и впоследствии мне очень полезная; ей-то публично посвятил я себя.
В Николин день, 6 декабря, назначен был церковный парад, этот же день избран был местным начальством города для возобновления присяги; все жители были в церкви и после на параде любовались нашими блестящими мундирами - в том числе, разумеется, и моя красота. Возвратясь после оного домой, слезая с коня, я встретил уже ее и, в ответ на приветствие мое, услышал от нее уверение, "que je ne dois pas douter de son cceur" (что я не должен сомневаться в ее сердце (фр.)). - В восторге успел я только произнести: "Charmante" (Прелестно (фр.)), - как уже она скрылась, опасаясь, чтобы нас не застали вместе. Никак я не ожидал столь скорого успеха и объяснения на французском языке (правда, какого-то особенного наречия, в роде нашего нижегородского), чрезвычайно довольный тем, что я теперь в состоянии буду объясняться на языке, обоим нам понятном. В следующий приезд мой застал я ее одну дома, и только что после первого поцелуя хотел насладиться вполне упоением чувств, о котором давно уже мне только снилось, как на несчастье приехал какой-то католик, а потом возвратилась домой Ewa. Другой вечер, просидев с ними втроем, - муж играл у приятелей в вист, - я убедился в том, что при первом случае вполне буду владеть моею прелестницею. Она не отказывала мне ни в чем, что прихотливое воображение мое ни придумывало, в замену высшего наслаждения, которого лишал нас третий собеседник. В этого рода подвигах я не был уже новичком; двухлетняя опытность собственная с двумя девами, с коими незаметно от платонической идеальности я переходил до эпикурейской вещественности, поверяя на деле все, что слышал от других, и кои, несмотря на то, остались добродетельными (!!), как говорят обыкновенно, - служить может порукою в моих достоинствах. Ожиданный отъезд мужа в уезд по делам был условлен для будущего свидания. Этот желанный день и наступил скоро. После вечера, так же проведенного, как последний, ночь увенчала мои страстные желанья, развернув вполне передо мною объятия любовницы, в которые я ринулся с трепетом первых восторгов юноши. Отвыкнув от благосклонностей красавиц, я едва верил своему счастью; прощаясь вечером с моими собеседницами и получив уже согласие через час возвратиться к той, которой влажные, блуждающие взоры и неясное лепетание уст, увлекательнее всех очарований высказывавшие ее томление чувств, я опять был раз в жизни счастлив, как редко им был! Вот пришел условленный час, - я осторожно отворяю скрипучие двери, одни, другие, - и я уже там, где покоится моя краса, одна благосклонная темнота скрывает ее...
Вот был первый приветливый на меня взгляд своенравной богини Фортуны с тех пор, как я пошел на поле брани за ее дарами. После трехлетних неудач во всех моих надеждах, беспрерывных нужд, неприятностей ежедневных, горького опыта, кажется, навсегда исцелившего не только от надежд, но и от желаний, потеряв наконец веру в самого себя, способность к чему-либо, - это была первая радость, проникшая в душу мою, первый луч света, озаривший мрак, который облег ее. Я сделался испытанным столь недоверчив к самому себе, что едва сам верил своему счастью (удаче, сказать лучше, но для меня казалось это именно счастьем).
Мои ощущения были тем живее, что я никогда еще с такою полнотою не наслаждался дарами Пафийской богини. Анна Петровна, единственная почти предшественница этой, не довольно их делила со мною, по причине, быть может, моей неопытности, и, несмотря на страсть мою к ней, - никого я не любил и, вероятно, не буду так любить, как ее, - я не столько наслаждался с нею.
Другие были девственницы, или в самом деле, или должны были оставаться такими. Эта сила ощущений, для меня новых, и заменяла во мне так называемую любовь к моей красавице; и несмотря на то, что не имела она ни блестящего ума, ни образованности, ни ловкости, которая могла бы меня в нее заставить влюбиться, - ее... добродушного нрава достаточно было для того, чтобы всякий день меня более к ней привязывать, - тем более, что случаи к свиданиям нашим были довольно редки, чтобы могли мы друг другу наскучить. Отъезды мужа давали их нам только... Я радовался, что чувствовал в себе нечто похожее на любовь, сей пламень, все оживляющий. Тот не совершенно счастлив в любви, кто не имеет поверенного. Я имел их разного рода.
...Но венками Леля не ограничились в этот раз дары слепого счастья. Между роз вплело оно и лавры, коих еще менее, чем первых, я ожидал, и кои были, может статься, от того еще значительнее. В числе 4-х офицеров, награжденных за кампанию, к удивлению моему, нашел я и себя награжденным чином поручика. Мне, последнему корнету, не только не бывшему в комплекте, а числом, кажется, 30-му, подобное и во сне не снилось: все, чего я мог надеяться, - это была 4-й степени Анна, к которой я был представлен, - награждение, справедливо сравниваемое с коровьею оспою. К моему счастью, у нас было так мало поручиков, что я стал 7-м, следственно, мог вскоре ожидать и дальнейшего производства. Этим нечаянным награждением обязан я был, во-первых, корпусному начальнику нашему Кайсарову: оставшись довольным исполнением собственных поручений его, на меня возложенных, представление мое к кресту переменил он к чину. Потом и за это, как и за многое другое, обязан я прекрасному полу, потому что в оба поручения, сделанные мне Кайсаровым, вмешаны были женщины. Так в военной службе я всем обязан им. Ради прекрасных уст Анны Петровны генерал Свечин, ее постоянный обожатель и, следственно, несчастный, выхлопотал, что меня в несколько дней приняли в службу, а графиня Полети-ка дала мне чин поручика. Какая же святая выхлопочет мне теперь отставку!!!
Незадолго перед сим воспользовался я и последовавшим разрешением отпусков, подав в конце ноября прошение об оном на четыре месяца. Жизнь наша в Сборове, несмотря на свое однообразие, останется у меня в памяти, как время весьма приятно проведенное. Занятия мои по службе полкового адъютантства были весьма незначительны; как и прежде во время моих предместников, Плаутин сам занимался полковыми письменными делами. В другие части должности этой я также мало входил, а передавал только ежедневные приказания и исполнял то, что именно мне было поручаемо.
...Обыкновенный порядок дня у нас был следующий: около полудня мы сходили с делами вниз к генералу; окончив их и особенно завтрак, отправлялись в биллиардную, между тем графиня наша одевалась. Обедали в 4 часа, весьма вкусно, ибо, кроме весьма доброго краковского вина, приятная семейственная беседа нашей гостьи, очень веселого нрава, приправляла наши яства. Вечер, если не уезжал я к моей красавице, то оставались мы вместе часов до 9-ти, потом уходили наверх и заключали день партиею виста. - Сначала был Плаутин очень застенчив против нас и не знал, как поставить себя, что было для меня весьма забавно. Я едва мог себя удерживать от смеха, когда он в первые дни торжественно вводил в столовую, где мы почтительно стояли, свою гостью. Но скоро мы обжились, она привыкла к нам и, без зазрения совести, говоря, что я принадлежу к семейству, при мне дурачилась, врала и нежничала с Плаутиным. Я, однако, вел себя чрезвычайно осторожно, нисколько не волочился за красавицею, но любил ее и с нею быть единственно ради ее любезности и добродушия. - От нее же я узнал весьма для меня приятное обстоятельство, что Плаутин ко мне благорасположен, в чем я не очень был уверен, несмотря на то, что при нем находился. Это сказала она мне однажды, когда мы обедали вдвоем; у нас за общим столом было много чужих, и случилось, что мне не осталось места, почему я и был с нею, - признаваясь, что сначала я ей не очень понравился и показался fat, что на наш язык довольно трудно перевести, разве: много воображающим о себе; говорила, что Плаутин заступался за меня, называя очень добрым малым, и что это только педантизм молодого студента. Она уверяла даже, что он любит меня. Душевно рад был бы я, если точно бы так было, но никак далее благорасположения я не могу распространить его чувства ко мне. Сам же я точно люблю и уважаю его...
Первая моя мысль была прежде, чем поеду домой, съездить к брату в Ченстохов и узнать, как он живет. Получив позволение Плаутина, я и отправился туда... Выехав, пришла мне в голову (о, любовь, это твой грех) мысль ехать не в Ченстохов, а в Краков, чтобы там сделать некоторые покупки себе и моей красавице, рассуждая, что брату большой радости от того не будет, что он меня увидит, и что денег ему теперь так нужно быть не может, ибо жалованье он только что получил. Ежели же я бы к нему приехал, то должно бы было ему дать или денег и остаться, не ехав в отпуск, или не дать и ехать - также неприятное обстоятельство. Сообразив все это, подстрекаемый желаньем привезти подарков красавице, поехал я в Краков. Этот поступок не прощу я себе никогда, что ради красавицы моей не захотел я взять на себя труд проехать сотню верст, чтобы побывать у брата, узнать его обстоятельства, тем более, что, ехав домой, я мог бы помочь в том, чем он нуждался, объяснив все дома. Но такова наша слабость, что неприятности двухдневного пути остановили меня в исполнении должного, которому предпочел приветливый взгляд женщины! Скоро познал я всю слабость, весь эгоизм свой, - раскаивался в оном, и теперь каюсь, но этим не могу помочь невозвратимому. Хорошо, если после сего я впредь не впаду в подобный поступок; он останется всегда темным пятном на памяти моей, которого ничто не изгладит...
Пробыв менее двух суток в Кракове, я поспешил, издержав все деньги, в объятия моей красавицы. На возвратном пути я также имел на пути неприятности: кроме того, что на таможне в мерзкой корчме принужден был ночевать и ссориться с казацким офицером, почти на каждой станции ломалась у меня бричка; но, несмотря на все, к вечеру на другой день приехал я к моей красавице - и к довершению удовольствия, которое ей сделали мои подарки (которые, однако, не дошли даже и до сотни рублей), не застал я мужа дома, так что мы вполне на свободе насладились нашим свиданием. Не много оставалось мне проводить таких приятных минут, - собираться надо было в дорогу восвояси, тем более, что скоро и полку наступало время выступления. Еще несколько ночей, и я должен был расстаться с моею миленькою, добренькою Гонориною, которую едва ли мне, к сердечному сожалению, удастся еще раз увидеть! Если она не имела ко мне страсти, то, по крайней мере, была нежна со мною, верна (вероятно, потому, что не было случая изменить), и с нею я знал одно только удовольствие; ни одной печали или неприятности не была она мне причиною, - и потому всегда с любовью и благодарностью я буду ее помнить...
Этим окончились счастливые дни моего пребывания в Краковском воеводстве, моей службы при Плаутине, одни из счастливейших дней моей жизни, коим цену я всякий день более и более познаю и подобных коим я не надеюсь впредь увидеть. После осьмидневного пути, от подошвы Карпатских гор, я уже в стране знаменитой псковитян, где некогда живали вольные сыны воинственных славян, в Языковым воспетом Тригорске, куда приезд мой был совсем неожиданным. Кроме замужества Евпраксии за молодого соседа, барона Вревского - сына князя Куракина, известного нашего вельможи-министра, я никакой значительной не нашел в нем перемены. Меньшие сестры мои, Осиповы, подросли, разумеется, как с детьми бывает, в четыре года так, что я едва их узнал. - Евпраксия из стройной девы уже успела сделаться полною женщиною и беременною, - Анна сестра, разумеется, тоже не помолодела и не вышла замуж, как и Саша. Брата Валериана я не видел, он был в Дерпте, где, как и я, пользуется он учением германскому просвещению; хорошо, если оно ему принесет хоть столько пользы, как мне принесло, хотя это и немного. Хозяйство домашнее нашел я в прежнем положении. Всегдашнее безденежье и опасенье, что за неуплату казенных долгов и податей ожидают всегда описи и взятия в опеку имения, что нисколько меня не утешило... Исключая две или три поездки во Псков, где я познакомился с знакомыми матушки моей: семейством губернатора, Бибиковыми, я все время отпуска не выезжал никуда, а провел в домашней жизни, в чтении из хорошей библиотеки моего зятя, в сценах с Сашей, вроде прежних, в беседах с сестрою и в безуспешном волокитстве за ее горничною девкой. Такая жизнь была мне, конечно, приятна только в сравнении с полковою, а как я надеялся, что теперь последняя для меня изменится уже и тем, что полк шел в Варшаву для содержания там караула, то, возвращаясь в конце апреля 1832 года к своему месту, я и был в ожидании великих и многих благ для меня, из коих ни одно, разве исключая надежду на дружбу графини, на деле не исполнилось.
9 июня. Варшава. После четырех лет кочующей жизни, в продолжение которой почти все связи мои были прерваны со всеми, исключая своей семьи, начинаю опять понемногу входить в прежний круг людей, с которыми в разные времена моей жизни я встречался и с коими я более или менее был связан узами дружбы или любви. Первый шаг к тому была поездка в отпуск, в продолжение которого я возобновил одну после другой все нити, которые меня соединяли с людьми мне милыми. Я отыскал Языкова, Лизу, а мой единственный Франциус, прекраснейшее из созданий, украшающих этот мир, - над раннею могилой, куда его низводит неизбежная судьба, вспомнил об отдаленном друге его молодости и, несмотря на многолетнее его молчание, которое всякий бы принял за забвение, подал мне дружескую руку, чтобы еще раз в этом мире приветствовать меня. Возвратившись, таким образом, опять к обществу, я берусь с новым удовольствием за ежедневный отчет о самом себе.
Я бы мог теперь быть доволен моим положением, на время, если бы не смертельная болезнь брата Михаила. Возвращаясь из отпуска, нашел я его в Бресте чрезвычайно слабым, до высшей степени изнуренным болезнью, и оставил там с надеждою на выздоровление. Но теперь мне пишут, что она исчезла; я прошусь в отпуск на 28 дней, чтобы съездить к нему, но не знаю, застану ли в живых... Недостаток денег заботит тоже меня. Жизнь здешняя разорительна, а из дому скоро получить тоже едва ли будет возможно. Вот достаточные причины, по которым жизнь мою здесь нельзя назвать приятною.
10 июня. В Варшаву ехавши, я ожидал найти здесь кучу удовольствий, но чрезвычайно ошибся, потому что никаких не нашел, кроме встречи с двумя или тремя молодыми людьми. Из них Лев Пушкин, с детства мне знакомый, более всех других меня утешает. С ним я говорю об домашних моих, об поэзии и поэтах - наших друзьях, об любви, в которой мы тоже сходились к одному предмету, и даже о вине и обеде, которым он искушает мой карман.
12 июня. Вчера получил я прискорбное известие о кончине брата Михаила, последовавшей 20-го числа прошлого месяца, в тот самый день, в который Гаврило написал мне, что он опасно заболел. Бедный брат! Для чего он родился? Разве для того, чтобы перенести столько страданий! А мы зачем живем? Мне больно, что обстоятельства не позволили мне еще раз его увидеть: его умирающий взор не встретил ни одного родного, последний час его был столь же печален, как и вся его жизнь. Будет ли он утешен там, где, говорят, уравновесят наше бытие? Хотя цель его существования и не была достигнута, но он мог бы еще вкусить много радостей - ибо где те люди, которые постоянно стремятся к достойному? Алексей Дмитриевич Богушевский, бывший его эскадронный командир, а ныне начальник пограничной стражи в Брест-Литовске, показал себя истинным благодетелем моему брату: он пекся об нем с отеческой нежностью и был для него самым нежным родственником. Он же меня известил как о смерти брата, так и о том, что ему отдал последний долг, проводив останки его к месту покоя. Встреча в жизни с такими людьми, как Богушевский, утешительна; она делает нас самих лучшими, мирит с остальным человечеством.
15 июня. Большую часть моего времени, вне дома, провожу я с Львом Пушкиным. Он меня завел здесь и к своей знакомой - г-же Вольф, где я бываю по вечерам; она приняла меня сначала более чем с распростертыми объятиями, но, заметив, что меня одурить ей не удалось, она возвратилась ко Льву и продолжает с ним проделывать разные фарсы.
Я познакомился с Очкиным, старым приятелем Языкова; он, кажется, очень добрый малый. Рассказы про жизнь его в Грузии чрезвычайно любопытны; он был там при Паскевиче и с ним сюда приехал.
18 (30) июня. Вот и к Анне Петровне написал я письмо; остаются теперь неудовлетворенными Франциус и Языков. Я так отвык от немецкого языка, так разучился ему, что мне чрезвычайного труда стоит письмо к нему. Так всякое знание требует постоянного занятия оным, без которого в непродолжительном времени все изглаживается в нетвердой памяти. Как-то она перенесла потерю своей матери? Пушкина писала Льву, что она очень больна; но как уже тому более месяца и в последних письмах об ней ничего не говорит, то это меня успокаивает: если бы ей сделалось хуже, то верно бы она написала. Я недоволен образом жизни, который веду: хочу чем-либо заняться; но я так отвык от умственного труда, что не знаю, как и начать.
19 июня. Все та же г-жа Вольф, тот же обед в трактире, те же знакомые и такой же, как прежние, бесполезный день! Я теперь ничего не читаю, чтобы скорее написать письмо Франциусу, но оно не подвигается вперед.
Я видел здесь одну книгу запрещенного нашего журнала московского "Европеец", который начал издавать Киреевский, известный читающей публике своими ценными критиками. Этот журнал обещал многое, но, к несчастью, кажется, пустился в политику, почему и остановлен правительством. В этой книге нашел я три прекрасные стихотворения Языкова, и каждое из них принадлежит своей эпохе его стихотворческой деятельности. "Воспоминания о Воейковой" принадлежит ко времени его любви к ней, его студенческой жизни. Оно чисто, пламенно, исполнено чувств и юношеских восторгов. "Конь" принадлежит к его не многим пьесам, в которых, как в "Водопаде", он изумляет смелостью, сжатостью и силой языка. "Элегия" его дышит негой сладострастья, но не столь нескромного, как его песни цыганкам; это - соблазны теплой летней ночи, которые прикрыты собственным ее мраком. Жуковского перевод с немецкого гекзаметрами "Войны мышей с лягушками" чрезвычайно хорош. Он имеет дар во всех своих переводах казаться самобытным. Есть тут же два хороших стихотворения Хомякова и Баратынского "Послание к Языкову". Прозаические статьи - повести, критики, смесь не отличаются особенно ничем, кроме одной антикритики на разбор "Наложницы" Баратынского, весьма отчетисто, благопристойно написанный. Недавно я прочитал давно известного "Юрия Милославского" с удовольствием: все, что можно сказать про него, ибо ни слог, ни характеры, ни занимательность и искусство в завязке похвалить особенно нельзя. Из русских до него писателей, конечно, он первый.
23 июня. В военном нашем быту есть новости. Пехоте велено так же, как и легкой кавалерии, носить усы. Поговаривают, что офицерам позволено будет носить фраки; это мне кажется невероятным. Образ моей жизни совершенно городской и столичный: встаю я очень поздно, выхожу из дому обедать обыкновенно около пяти часов, а возвращаюсь домой всегда после полуночи. По примеру Пушкина, которого теперь трясет лихорадка, стал я гастрономом, но надеюсь, что обойдусь без оной. Со всем своим умом иногда он очень забавен. По сю пору он еще пьет на славу, чтобы дивились тому, сколько он выпивает, не пьянея, твердит о том, что несколько лет не был в церкви и обещался никогда не входить, наконец, хочет переупрямить лихорадку, как будто бы она - Вольфша! Или этим он доказывает свое молодечество? Таковы-то мы все люди: у всякого есть своя пята, как у богоподобного.
25 июня. Наконец отправил я вчера свое послание к Франциусу. Дай Бог, чтобы оно доставило столько же удовольствия, как его письмо мне. Остается теперь мне один Николай Михайлович; сейчас же пишу к нему.
26 июня. Меня сегодня нарядили в разъезд, завтра, быть может, в караул и т.д. Хорошо, что я окончил свои письма: к Языкову, последнее, лежит уже готовое, а то я долго бы теперь не собрался. С завтрашнего дня я намереваюсь вести жизнь добропорядочную. Стану брать из библиотеки книги и реже ходить к Пушкину.
Письма я все еще не получил. Вот и оно, в сопровождении другого - от сестры Анны. В последнем, как и везде, печаль сливается с радостью. После известия о смерти Трескиной, бывшей Вревской, она пишет о предстоящем замужестве Саши. Дай Бог ей скорее выйти, а ему, господину псковскому полицмейстеру Беклешову, дай в ней добрую жену. Она говорит, что ненавидит и ругает меня; но мне это не помешает ее любить и сделать все возможное, что будет зависеть от меня, к ее благополучию. Анна осталась одна в Тригорском; бедной, должно быть, скучненько; что делать!
27 июня. Возвращаясь домой, я шел мимо квартиры Ушакова; он еще не спал. Это мне пригодилось, потому что, пришедши домой, я нашел на дверях запор, а верного моего слркителя кто знает, а только не я, где. Я принужден был воротиться к Ушакову, посидел у негой взял в запас французский перевод последних песней "Don Juan" и хорошо сделал, потому что успел прочитать (было утро) целую песню, пока дождался мучителя моего. Может быть, не оттого ли и "Жуан" в случае мне не понравился. Так проведенная ночь отзывается во мне теперь.
28 июня. Здесь я встретил одного из моих собратов-студентов, с которым вместе слушал лекции военной науки у почтенного Адеркаса, которого даже ввел в наше университетское братство (Burschenschaft).
Всю Турецкую войну служили мы в одном корпусе; в одном лагере, под Шумлою, простояли целое лето и ни разу не встречались; недавно сошлися мы в одной лавке. Он служит теперь в генеральном штабе и отправляется на тригонометрическую съемку. Вчера на прощанье выпили мы в память прошлых дней несколько бутылок вина. Он добрый, честный малый, несмотря на то, что в университете не постигал ни нас, ни цели, к которой мы стремились. Это не мешает быть ему хорошим офицером, гражданином, быть может, полезнейшим, чем мы, энтузиасты. Если последние блестят, увлекают, как поэзия, то первые, как проза жизни, постоянным трудом идут к той же цели.
3 июня. Два дня я занимался составлением журнала военных действий нашего полка и окончил первую кампанию 1828 года. На 29-м году мне будет труднее, ибо я должен совершенно из памяти составлять описание дел, зато он гораздо короче: одно Кулевчанское дело только и есть. Сегодня бы я написал и это, но меня нарядили дежурным по полку.
11 августа... Вчера, совсем неожиданно, получил я дружеский ответ Франциуса и Рама; они мне сообщают известия об остальных моих товарищах-студентах. Одного из них уже не стало: Лейтганг, последний из семи, оставшийся со мною в Дерпте, погиб жертвой своей обязанности в чумном госпитале, бывшем в его ведении в Варне. Это второй (после Кошкуля), выбывший из круга нашего, и, к несчастью, третий, достойнейший из всех, неминуемо должен вскоре последовать за ним... Исполненная возвышенных чувств пламенная грудь Франциуса разрушается... Он знает, как глубоко смерть уж гнездится в нем, сколько дней еще ему отсчитано, и мужественно встречает ее, умоляя только краткий срок, чтобы окончить изящный труд, который он хочет нам оставить как памятник своего существования, в котором он желает отразить свою душу и доказать, сколько в ней было любви к прекрасному. Несчастный друг, как жесток твой удел.
Я имею теперь некоторое понятие о том, как проведу эту зиму. Я назначен в учебную команду при дивизионной квартире, которая соберется, когда полки возвратятся из караула на свои квартиры. Этому радуюсь я: буду иметь по крайней мере полезное занятие, покуда не сподоблюсь выйти в отставку. Во всяком случае, приятнее быть при дивизионной квартире, чем жить в какой-либо деревне со взводом.
21 августа. Трехдневный срок содержания моего в карауле исполнился сегодня. Время на оном проходило для меня так скоро, что я не успел, в продолжение двух дней, прочитать трех книжечек очень занимательного романа "Le rouge et le noir", par Stendhal ("Красное и черное" Стендаля (фр.)). Прекрасный сад дворцовый, в глуши дерев коего потонула гауптвахта, посещения товарищей вечером, прекрасная музыка, свет луны попеременно занимали мои досуги.
23 августа. Давно не читал я столь занимательного романа, как этот - Стендаля.
26 августа. Сегодня годовщина штурма варшавского. Кичливые бунтовщики в это время, не смиренные первым ударом, еще мечтали о возможности противостоять. Напрасно: упорное мужество сокрушило все твердыни, и свобода Польши пала, быть может, надолго!