Главная » Книги

Чарторыйский Адам Юрий - Мемуары, Страница 7

Чарторыйский Адам Юрий - Мемуары


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15

же выслан в Москву, ибо Павел никогда не удерживался в границах умеренности, всегда преувеличивал значение всякого намека, во всем спешил и заходил как можно дальше. Растопчин был не из тех, кто прощает подобные обиды: он хотел отомстить тем, кто был причиной его падения, и соединился с Кутайсовым. Надо было вырвать Павла из-под власти увлечения Нелидовой и поссорить его с женой. Для этого императору дали понять, что он состоит под опекой, что эти две женщины управляют страной от его имени, что в этом все убеждены. Ему представили особу моложе и красивее Нелидовой и уверили, что она не будет иметь претензий на то, чтобы им править. Все это увенчалось удачей. Павел влюбился в дочь Лопухина, бывшего московским полицеймейстером при Екатерине. Лопухин получил титул князя и голубую ленту за то, что не препятствовал видам императора на его дочь. Растопчин был возвращен и получил пост министра иностранных дел. Все должностные лица, принадлежавшие к партии императрицы, князья Куракины и их родственники, с старым князем Репниным во главе, потеряли свои места и были высланы в Москву. Крушение партии было полное. Стоило императору заподозрить, что кто-нибудь пользуется протекцией или благоволением императрицы, и такой человек терял должности и был удаляем от двора.
   С той поры Павла стали преследовать тысячи подозрений; ему казалось, что его сыновья не достаточно ему преданы, что его жена желает царствовать вместо него. Слишком хорошо удалось внушить ему недоверие к императрице и к его старым слугам. С этого времени началась для всех, кто был близок ко двору, жизнь, полная страха, вечной неуверенности. Над каждым тяготела возможность быть высланным или подвергнуться оскорбительным выговорам в присутствии всего двора, причем император обыкновенно возлагал исполнение этого неприятного поручения на маршала двора. Наступило нечто вроде эпохи террора. Придворные балы и празднества стали опасной ареной, где рисковали потерять и положение, и свободу. Императору вдруг приходила мысль, что к особе, которую он отличал, или к какой-нибудь даме из числа ее родственниц или близких к ней относятся с недостаточным уважением и что это было следствием коварства императрицы; и он тотчас отдавал приказ немедленно удалить от двора того, на кого падало его подозрение. Предлогом для этого мог послужить и недостаточно почтительный поклон, и то, что невежливо повернулись спиной во время контрданса или еще какие-нибудь другие проступки в этом роде. На вечерних балах и собраниях, так же как и на утренних парадах, подобные случаи влекли за собой события с несчастнейшими последствиями для тех, кто навлекал на себя подозрение или неудовольствие императора. Его гнев и его решения вспыхивали моментально и тотчас же приводились в исполнение.
   Другие монархи после первой вспышки гнева и чрезмерно проявленной жестокости иногда успокаиваются и стараются, обыкновенно, смягчить последствия своей первоначальной строгости. Но не так было с Павлом. Чаще всего, отдав приказ относительно человека, на которого он рассердился, через некоторое время обдумав, он не находил уже первоначальное наказание достаточным и поминутно усиливал жестокость кары: приказ удалиться заменял приказом никогда не появляться, простую высылку заменял ссылкой в Сибирь и проч. и проч.
   Все те, кто принадлежал ко двору или появлялся перед императором, находились в состоянии постоянного страха. Никто не был уверен, будет ли он еще на своем месте к концу дня. Ложась спать, не знали, не явится ли ночью или утром какой-нибудь фельдъегерь, чтобы посадить вас в кибитку. Это была обычная тема разговоров и даже шуток. Такое положение вещей началось со времени опалы Нелидовой и продолжалось, все усиливаясь, в последующее время царствования Павла. Нелидова во время своей опалы вела себя с большим достоинством и гордостью. Она покинула двор, не обнаружив никакого желания остаться там, ничего не предпринимая для возвращения. С заметным презрением она говорила всем, кто хотел ее слушать, что не было ничего скучнее придворной жизни и что она счастлива возможностью наконец с ней расстаться.
   Между тем Павел увлекся новой причудой, порою даже отвлекавшей его от подозрительности и порождаемых этими подозрениями жестокостей. У него вдруг явилось желание сделаться гроссмейстером Мальтийского ордена. Вероятно, возбуждению этого желания способствовала политика, потому что из всех владельцев и покровителей, которых можно было пожелать Мальте, овладевшие ею англичане меньше всего нравились Европе. Павел продолжал поддерживать близкие отношения с Англией, которая с своей стороны нуждалась в том, чтобы русский монарх продолжал оказывать ей свое активное содействие против Франции; все это давало Павлу основание предполагать, что Англия может согласиться передать ему владение, занятое англичанами лишь временно и притом с формальным обязательством возвратить остров ордену св. Иоанна, под протекторатом той державы, которую укажет Европа.
   Павел воспламенился мыслью стать самому гроссмейстером Мальты, соединить в своем лице и этот славный в истории титул и силу, необходимую для того, чтобы защищать независимость такого важного поста на Средиземном море. Лично для Павла в этом деле играли роль не столько политические соображения, сколько овладевшее им страстное желание фигурировать перед княжной Лопухиной в ореоле рыцарского героизма. Верховный вождь и защитник схизматической церкви, он не видел никакого затруднения в том, чтобы стать во главе самого католического из всех орденов и провозгласить свое желание его возвысить. Союзные державы, исключая Англию, осторожно воздерживались от противодействия ему в этом проекте.
   Полномочный министр Мальтийского ордена при русском дворе граф де Литта и его брат, папский нунций при императоре, а позже кардинал, поспешили пойти навстречу желанию императора и поддерживали его. В Мальтийском ордене было принято употребление польского языка. С тех пор как маршал Понинский, опозоренный и изгнанный сеймом при первом разделе, взял в свои руки дела этого ордена и торговал его имуществом, орден этот был у нас на плохом счету: но командорства ордена еще существовали в Польше. Их разыскали и восстановили. Павел учредил их и в России, не стесняясь различием религий.
   Литта составил по старым обрядам церемониал торжественного капитула, на котором должно было состояться посвящение нового гроссмейстера. Император несколько раз появлялся на троне в одежде гроссмейстера, с крестом гроссмейстера де ла Валетта на шее, который ему поспешили прислать из Рима. Павел страстно любил обряды; он хотел, чтобы присутствовавшие относились к ним с глубочайшей серьезностью и придавали им особенное значение. Мы с братом были назначены командорами и вынуждены были надевать старинный костюм ордена: длинные мантии из черного бархата, с вышитыми крестами и поясами. Были подготовительные собрания капитула, предшествовавшие возведению императора в гроссмейстерское достоинство. Все это невольно принимало характер театрального маскарада, вызывавшего улыбки и у публики, и у самих действующих лиц, исключая только самого императора, вполне входившего в свою роль. Секретарем капитула состоял у нас старый наш знакомый Мезоннеф, француз, искавший в молодости счастья в Польше, имевший там успех у дам и через них достигший чина в армии и креста Мальтийского ордена. К старости он приехал в Россию поправить свое состояние, дважды уже промотанное им. Литта дал ему место секретаря. Он хорошо владел пером, умел подготовлять материал для заседаний капитула и владел, к удовольствию всех членов, протокольным слогом.
   Эта причуда императора Павла способствовала его ссоре с Англией, которая, не давая окончательного ответа, под разными предлогами отказывалась уступить ему остров Мальту. Единственным результатом наших гроссмейстерских заседаний был брак Литты, освобожденного от своего обета Папой и женившегося на графине Скавронской, любимой племяннице князя Потемкина, еще очень красивой женщине, принесшей своему мужу в царствование императора Александра богатое состояние и высокое положение в России, где он умер в чине обер-камергера. Княгиня Багратион была его belle-fille, доходами с ее имений он заведывал очень усердно и исправно. В эту эпоху постоянных перемен обычные низкие и постыдные интриги примешивались ко всем событиям дня. В то время как император воображал, что разбил цепи, которыми, по его мнению, он был ранее опутан, Кутайсов вступил в связь с Шевалье, красивой женщиной, прекрасной актрисой, приглашенной в придворный театр. Этой особой сильно увлекался Биньон, французский посол в Касселе, но она предпочла ему более заманчивые ухаживания лакея Павла. Эти любовные интриги давали повод к взаимным откровенностям, придававшим большую пикантность тем минутам, которые господин проводил с своим лакеем, и это усиливало влияние последнего.
   Политические вопросы увеличили нервное возбуждение императора. Австрия добилась союза и помощи России. Граф Растопчин, с тех пор как он был вновь призван ко двору, дал определенное направление департаменту иностранных дел, которым он управлял с большой энергией и свойственным ему умом. Вся честь нового союза и его первых успехов была приписана ему, и его друзья любезно повторяли, что Питт и Растопчин - два великих человека своего времени.
   Суворов снова был призван к службе. Он был в опале со времени восшествия на престол Павла, и, высланный в свои владения, находился под строгим надзором как сторонник Екатерины. Передавали его язвительные замечания насчет правления Павла, новых правил и мундиров в армии, над которыми он позволил себе довольно неумеренные шутки.
   Как только он понадобился императору, тот осыпал его почестями и любезностями. Суворов отправился в поход и одержал поразительную победу над французской армией, во главе которой уже не было Бонапарта. В 1796 г. и в последующие годы мы радовались невероятным успехам Бонапарта; в них мы видели зарождение надежды на восстановление Польши. Мы называли его "лучшим другом", чтобы не скомпрометировать себя, называя его по имени. Теперь же каждая победа, одерживаемая над французами, казалась нам ударом кинжала по нашему отечеству.
   Двор находился в Павловске, когда пришли известия о первых успехах Суворова.
   Старый казак, генерал Денисов, которого Костюшко разбил при Раклавице, находился теперь при дворе. Ему доставляло злобную радость следить за выражением наших лиц при каждом известии, приносимом гонцами из Италии о победах. Он повторял нам: "Я вам говорил, что французы будут побиты, это и не могло быть иначе. Россия везде и всегда будет разбивать своих врагов. Она непобедима". Убеждение очень ценное для правителей этой страны, пока оно сохранит свою силу.
   Постоянно служились благодарственные молебны. Государь смешивал свои любовные похождения с делами политики и благочестия. Он клал победные трофеи, добытые его войсками, к ногам дамы своего сердца. Она похвалила однажды тот неопределенный цвет, который называют "верблюжьим". Для ее удовольствия отдан был приказ, чтобы все покрывалось этим цветом. Павел заставлял в театрах играть пьесы из времен рыцарства, и ему казалось, что на сцене представляли его самого, что он был то Баярдом, то Нему-ром. Он велел напечатать в газетах вызов от своего имени всем тем монархам, которые не желают действовать с ним заодно, чтобы поединком разрешить несогласия. (Это было сделано по адресу короля Пруссии, отказавшегося присоединиться к союзникам.) Павел оказался бы в большом затруднении, если бы его вызов был принят, потому что он не отличался храбростью. Например, он очень робел, сидя верхом на лошади, что замечалось при каждом кавалерийском учении и часто мешало маневрированию войск, потому что император, находясь перед фронтом, задерживал каждое движение и вследствие этого нельзя было выполнять атаки должным образом.
   Мы с братом также получили свою долю шквалов и бурь, которых не избег никто. Наше польское происхождение и прошлое нашей семьи, быть может, какие-нибудь доносы или намеки, сказанные кем-либо намеренно или без умысла, породили в уме Павла предположение, что мы были либералами и даже тайными якобинцами. Тем не менее он был к нам довольно добр в различных случаях, например, на придворных собраниях, где приходилось близко сталкиваться с ним и где он мог обойтись с нами благосклонно или строго. По-видимому, ему в особенности нравился мой брат. Иногда он обращался к брату с какой-нибудь шуткой. Когда император был в хорошем расположении духа, он был неиссякаем в шутках, которые считал остроумными. Благосклонность к моему брату дошла до того, что Павел приказал ему однажды сказать грубую брань одному из присутствовавших лиц. Мой брат отказывался от этого, но должен был повиноваться, после того, как император строго повторил свой приказ.
   В другой раз (я не знаю, не было ли это после приключения брата с санями), встретив брата, Павел высунул ему язык. Однажды в Петергофе Павел, увлеченный тогда любовными ухаживаниями, встретил моего брата в аллее петергофского сада, которая вела к одному из павильонов, занятому графиней Шуваловой, обер-гофмейстериной великой княгини Елизаветы. Император взял его за плечи, повернул и велел удалиться, прибавив: "Этот попугай не для вас, возвращайтесь туда, откуда пришли". Оказалось, что у графини была очень красивая горничная. В другой раз он сказал брату: "Ну-ка, расскажите мне про свои авантюры, сделайте меня вашим поверенным, я не выдам вас и буду вам помогать".
   Великий князь Константин был назначен губернатором Петергофа, и на него была возложена ответственность за соблюдение порядка в военной службе. Как-то раз офицер, командующий караулом, не доложил о том, что баварский посланник вышел за барьер. Император, узнав об этом, приказал моему брату передать офицеру обычный в этих случаях комплимент, т. е. сказать ему от имени императора, что он скотина. Великий князь был поражен и испуган этим происшествием, не имевшим, впрочем, никаких последствий, кроме того, что мой брат был вынужден исполнить это неприятное поручение. Молодой офицер, к которому это относилось, ответил моему брату, что эта брань ему совершенно безразлична, так как она исходит от человека, лишенного здравого смысла. По этому случаю можно судить о чувствах, которые уже успел тогда внушить к себе император Павел.
   С некоторого времени благосклонное отношение к нам императора изменилось. Ему не нравилась наша близость с его сыновьями; ему хотелось бы удалить нас, дав нам какое-нибудь поручение.
   Князь Безбородко был еще жив. При жизни он играл роль своеобразного контрфорса, останавливавшего мои чудачества. Его внезапная смерть спасла, быть может, его от опалы, которой иначе ему не пришлось бы избегнуть. Павел не сожалел о его смерти. Стало меньше одним цензором, меньше одним неудобным препятствием для бесконтрольных и произвольных поступков. Князь Безбородко советовал императору послать нас в австрийскую армию, поручив заведывать корреспонденцией, которая велась союзными державами с их армиями. Однако это предложение было оставлено.
   Император, побуждаемый подозрениями, возникшими у него против нас, начал как-то раз делиться этими подозрениями с генералом Левашевым, отцом теперешнего генерала. Старый генерал в молодости был игрок и прислужник князя Потемкина, но пользовался свободой говорить о чем угодно и всегда приправлять свою речь каким-нибудь смешным словцом. Он ко всем относился хорошо и любил оказывать услуги. Будучи едва знаком с нами, он стал нас защищать. Вдруг император сказал ему: "Ручаетесь ли вы мне за них?" "Да, Ваше Величество". "Вашей головой? Подумайте хорошо об этом". Он на минуту остановился. Обнаружить колебание - значило бы неминуемо погубить нас. Наконец, он решился сказать: "Да, я ручаюсь за них своей головой". Это на некоторое время успокоило императора на наш счет. Генерал Левашев сам рассказывал нам об этом.
   Подошло время нашего производства по старшинству в генерал-лейтенанты, а чин этот нельзя было совмещать с должностью адъютанта великого князя, и потому император решил назначить меня гофмейстером двора великой княжны Елены, вышедшей вскоре после того замуж за принца Мекленбургского, а моего брата - шталмейстером великой княжны Марии, невесты наследного принца Веймарского. Места эти соответствовали чину генерал-лейтенанта. Я сожалел о том, что не мог больше состоять при великом князе Александре и делить его занятия по отправлению военной службы. Перемена эта все же ничего не изменила в наших отношениях.
   Обе великих княжны, к которым мы считались прикомандированными, были очень милы. Принцы, за которых им предстояло выйти замуж, были мало достойными людьми. По случаю их бракосочетания были устроены празднества.
   Вскоре после этого мы с братом должны были расстаться. Родители наши поселились в Галиции и требовали одного из нас к себе. Одному из нас приходилось принять австрийское подданство, другой мог еще оставаться в России. Обязанность вернуться, по семейному решению, пала на моего брата. Он написал императору письмо, очень почтительное, в котором объяснял, что призванный родителями, ради удовлетворения требования австрийского правительства, он вынужден быть подле них и поставлен в необходимость просить позволения отправиться к ним в Галицию. Павел был возмущен этим простым, весьма естественным и обоснованным поступком. Раздражение его, быть может, было еще сильнее от того, что он выказывал особое расположение моему брату. Он так вспылил, что хотел сослать брата в Сибирь и немедленно дать об этом приказ. К счастью, Кутайсову, хорошо относившемуся к брату и действовавшему по просьбе великого князя Александра, удалось успокоить гнев императора, и Павел позвал моего брата, дал ему отпуск и разрешение уехать и наградил его орденом св. Анны первой степени.
   По отъезде брата я был очень одинок и полон грустных мыслей. Однажды из армии прибыл курьер, которого стали расспрашивать про подробности костюма и туалета французских офицеров. Между прочим, он рассказал, что все они носят большие бакенбарды. Император, услышав об этом, приказал, чтобы все немедленно сбрили у себя бакенбарды; час спустя, приказание было исполнено. На балу вечером видели, так сказать, уже новые лица, выбритые в тех местах, где были бакенбарды, с белыми вместо них пятнами на щеках. Смеялись, встречаясь и рассматривая друг друга. Маршал двора Нарышкин объявил приказ и сам присутствовал при его немедленном исполнении.
   Двор находился в Павловске. В послеобеденное время устраивались кавалькады; великие княжны правили своими лошадьми очень изящно и с большою ловкостью. Императрица, которой верховая езда была предписана врачами, ездила по-мужски и только шагом. Лето было лучше, чем обыкновенно. Я помещался в уединенном доме, в конце павловского парка, у опушки леса; там я жил более обособленно и чувствовал большую склонность посвящать день каким-нибудь полезным занятиям. Вдруг, однажды утром, я получил письмо от графа Растопчина, в котором он сообщил мне, что я назначен послом от русского двора при короле Сардинии и должен немедленно приехать в Петербург, чтобы получить там инструкции и через неделю выехать в Италию. Это была опала, имевшая вид милости. Мне опять кто-то повредил в глазах императора. Мне было очень досадно и грустно получить этот внезапный приказ, которого я совершенно не ожидал; мне было тяжело расставаться с великим князем, к которому я искренно привязался, и с некоторыми друзьями, скрашивавшими мне своей дружбою пребывание в России.
   Надо было повиноваться и покинуть Павловск на следующий же день. Великий князь выразил мне свое огорчение по поводу моего отъезда. Мысленно возвращаясь к этим минутам, я вспоминаю, что тогда он уже не был таким, каким я видел его при нашем расставании в Москве, после коронации его отца. Он ближе узнал уже действительную жизнь, и она начала производить на него свое действие. Исчезла часть его грез, в особенности тех, что касались его личной судьбы и о которых мы давно уже больше не говорили. К тому же великий князь не мог совершенно противиться окружавшим его примерам и также искал развлечения в ухаживаниях за дамами, пользовавшимися наибольшим успехом в данную минуту. При прощании со мною, в котором сказалось все его доброе сердце, он обещал писать мне при первой возможности. Я напрасно просил министра разрешить мне остановиться по дороге на несколько дней у моих родителей, живших в местах, через которые я должен был проезжать. В этом мне было отказано. Все же я уезжал с надеждой, что, проезжая так близко мимо них, я найду случай хоть на несколько минут встретиться и повидаться с ними.
  

ГЛАВА VII. 1798-1799 гг.

Приезд в Вену и пребывание там. Отъезд в Италию. Пребывание во Флоренции. В Риме. В Неаполе

   Я только что устроился в отдаленном конце Павловска, у опушки леса, в уединенном доме, который во всех отношениях подходил к моим потребностям. Окончив в течение нескольких часов служебные обязанности, я мог ежедневно оставаться у себя, чтобы отдаваться, сообразно с моими желаниями и вкусами, занятиям, полезным или приятным, не подвергаясь несвоевременным посещениям. Я как раз был охвачен тогда приливом творчества. То были минуты сладких иллюзий. Воображение порой внушает надежду на возможность что-нибудь создать. И только, приступив к работе, приходишь к не особенно лестному для себя заключению, что для успешного выполнения заветного плана требуются долгий труд и разнообразные познания и что для этого нам часто не хватает таланта и настойчивости.
   Итак, я был огорчен, получив неожиданный приказ оторваться от моих мечтаний, явиться менее чем в двадцать четыре часа в Петербург, чтобы ознакомиться с депешами, касающимися посольства в Пьемонт, куда меня назначали. Прежняя корреспонденция, найденная мною в архивах министерства, давала только общее понятие об обязанностях, связанных с этим постом; что же касается моей специальной миссии, мне не дали на этот счет никаких положительно инструкций.
   Через восемь дней, ушедших на приготовления к путешествию, я покинул Петербург, разочарованный официальным отказом в разрешении остановиться в Пулавах. К счастью, Mierzdznec лежал у меня на пути. Моя старшая сестра, предупрежденная о дне моего проезда, примчалась туда, чтобы дать мне сведения о наших родителях. Мы провели вместе часть ночи и утро, передавая друг другу наши радости и огорчения. Осторожность не позволила мне ни остаться дольше, ни поехать повидаться с родителями. Мы расстались в надежде встретиться в Вене, где находилась уже моя младшая сестра, Замойская, и куда вскоре приехала и старшая.
   Прошло четыре года с тех пор, как мы с братом оставили Вену. Положение мое было теперь совершенно иным. Тогда я уезжал, чтобы просить у русского правительства милости, которая была только оказанием справедливости, возвращения наших имений. Теперь я возвращался в Вену в качестве уполномоченного от этого правительства. Эта перемена положения производила огромнейшее впечатление на все венское общество, в особенности же на представителей австрийской администрации. Несколько зимних месяцев в 1798-1799 гг., проведенных в обществе моих сестер в Вене, я считаю самыми счастливыми в моей жизни. Несколько лет уже моя тетка, Любомирская, жена маршала, проводила там зиму. Она имела отель на улице Бастей (на бульваре) и принимала у себя всех наиболее известных членов венского общества. Тут были женщины, прославленные красотою и умом, и иностранные путешественники, толпами съезжавшиеся в австрийскую столицу, так как Франция и Париж, закрытые для Европы, были в это время ненавистны высшим классам всех стран.
   Вена была в то время как бы столицей континента, вступившего в союз с Англией против ужасов французской революции. Среди этого избранного общества, менее австрийского, чем европейского, моим обеим сестрам оказывали самый благосклонный, самый лестный прием. Моя младшая сестра была тогда в расцвете своей действительно необычайной красоты. Старшая сестра, также красивая, особенно блистала умом. Одно неожиданное обстоятельство удвоило тот престиж, которым они пользовались в Вене. По приказанию императора Павла великий князь Константин отправился в армию Суворова, одерживавшую тогда победы в Италии, и должен был проездом остановиться в Вене. Моя сестра, принцесса Вюртембергская, только что разведенная с дядей великого князя, очутилась в затруднительном положении. Она была очень близка с графиней Разумовской, женой русского посла, урожденной графиней Тун, старшей из трех сестер, которые, благодаря своей красоте, изяществу, уму и благородным чувствам, составляли украшение венского общества. Самая младшая из них, впоследствии леди Гильфорд, хотела выйти замуж за князя Иосифа Понятовского и всегда питала к нему братскую привязанность. Графиня Разумовская, несмотря на то, что была женой русского посла, ненавидела, как и ее сестры, всех русских вообще. Но посол, не зная, как отнесется великий князь к моей сестре, начал уже избегать ее, не осмеливался дать ей какой-либо совет и перестал выказывать ей свою дружбу. В день приезда Константина все собрались в помещении посольства, и сестра моя, считая неудобным не явиться в обществе, в котором она бывала ежедневно (тем более, что я был тогда в Петербурге), также поехала туда. Но принятая с признаками заметного беспокойства, она держалась вдали, и никто не решался подойти к ней. Наконец, великий князь приехал, и когда после первых приветствий граф Разумовский приступил к представлению ему дам, явившихся его приветствовать, он спросил, где моя сестра, тотчас же подошел к ней, называл ее своей теткой и вступил с ней в долгий и очень любезный разговор; тема разговора была обширна, так как он говорил ей о ее двух братьях, которых ежедневно видел в Петербурге.
   Как только великий князь уехал из посольства, все те, которые только что держались вдали от сестры, бросились к ней, с выражением чувств радости и нежности. На следующий день великий князь, предупредив ее заранее, приехал отдать ей визит. Принц Эстергази, вместе с некоторыми австрийскими генералами, должны были ожидать в передней. Сестра, которой это было, действительно, очень неприятно, умоляла его разрешить им войти. Но ему доставляло удовольствие мучить их более часа. Он говорил и смеялся без конца. Его забавляло доводить их до бешенства; так он поступал не только в Австрии, но и везде в других местах. Он всюду дразнил и оскорблял (иногда даже более грубым образом) иностранцев, старавшихся оказать ему хороший прием.
   Именно к этому году моего пребывания в Вене относится начало моего знакомства с Поццо-ди-Борго, и этому-то знакомству он был обязан впоследствии своим высоким положением и огромным состоянием. Поццо был тогда молодым человеком, справедливо или нет воображавшим, что он является жертвой за правое дело. Генерал Паоли, известный в XVIII столетии как защитник независимости Корсики против армии Людовика XV, должен был искать убежища в Англии (я часто встречал его там в 1790 году у красавицы Конвей, артистки-художницы, принимавшей у себя лучшее общество). В 1790 году англичане, овладев Корсикой, сделали там старого Паоли губернатором, а он назначил статс-секретарем при себе Поццо. Это доказывает, что способности Поццо уже были замечены; но, будучи вначале усердным поклонником революционных перемен во Франции, он очутился теперь в противоположной партии в Корсике. Английское господство длилось здесь недолго. Вследствие взятия Тулона, французская республиканская революционная партия одержала победу, прогнала англичан и назначенное ими правительство и овладела островом. Таким образом Поццо стал эмигрантом. Но как настоящий корсиканец, страстный, мстительный, он только и мечтал о мести французам и семье Бонапартов. Он получал пенсию от английского правительства, лишь в качестве простого иностранца, и не получал никакой должности или занятия. Странным образом он никогда не мог внушить ни малейшего доверия британскому министерству, которое, наградив его пенсией, совершенно оставило его в стороне.
   Горя желанием пробить себе дорогу, Поццо бросался направо и налево и не пренебрегал ничем, чтобы удовлетворить свое честолюбие, не дававшее ему покоя. В качестве протеже лорда Минто, английского посла, отца экс-министра, известного своим дипломатическим путешествием по Италии в 1848 году, Поццо был принят в салонах моих сестер и г-жи Ланскоронской, особы, пользовавшейся всеобщим уважением, и таким образом стал членом небольшого польского кружка, наиболее славившегося тогда в Вене. Это открыло ему вход в лучшие дома, что обеспечило ему покровительство дам и салонов. Но, хотя он был хорошо принят в обществе и был еще довольно молод, в его манере держаться всегда было что-то, не внушавшее доверия, скрытное, ненадежное, мешавшее установлению с ним близких, дружеских отношений. Во всяком случае, такое впечатление он произвел на меня с самого начала нашего знакомства. Впрочем, он был человек развитой; иногда им овладевало стремление поэтизировать свою жизнь, он работал над историческими, моральными и политическими произведениями. Но когда он разговаривал, выражение его глаз доказывало, что слова его не находились в согласии с его мыслями. Такое выражение лица было у него всегда. Что же касается его истинных стремлений, то они сводились к постоянному желанию возвыситься и разбогатеть. И хотя тогдашние обстоятельства иногда и принуждали его поддаться внушению чувства, он никогда не забывался до такой степени, чтобы отвлечься от руководившей им цели.
   Тем не менее в Вене его считали человеком интересным, искренним и достойным настоящей дружбы. Похвалы, расточаемые ему всеми, заглушали во мне все предубеждение против него.
   В момент моего отъезда из Вены, в 1793 году, Кауниц был еще жив. Теперь его место было занято Тугутом, с которым я встречался в 1793 году в Брюсселе. Тугут был тогда всемогущ. Когда-то он называл себя другом моего отца. Занимая в то время пост посла в Варшаве, он умел противостоять всяким направленным против него попыткам и притязаниям, не останавливаясь даже перед вызывающим образом действий по отношению к самому королю. Будучи темного происхождения, он все же достиг того (вещь почти небывалая в Австрии), что был поставлен императором Францем II во главе правительства. Непоколебимый сторонник войны, он оставил свой портфель только после сражения при Гогенлиндене, к большому сожалению императора, полным доверием которого он пользовался. Он обладал необыкновенными качествами, в особенности, твердостью характера, настойчивостью и необычайной способностью быстро и легко работать; когда у него было дело, он работал беспрерывно. Чтобы сохранить здоровье, он воздерживался от мяса и употреблял в пищу только зелень и рыбу. Я встретился с ним позже, в 1820 г., когда его единственным занятием было посещение каждый вечер спектаклей Касперлэ, с графом Оссолинским, его верным другом, единственным из друзей, который не покинул его.
   Оттянув, насколько было возможно, мой отъезд из Вены и с сожалением расставаясь с сестрами, я только к осени покинул Австрию и отправился к королю Сардинии выполнять свою миссию. Вид первых городов Италии поражал меня каждый раз, как только я въезжал в них. Я был поражен ими, в особенности, потому, что сама страна производила весьма жалкое впечатление, которое начало изменяться к лучшему только вблизи Вероны. Я быстро проехал Верону, Венецию, Мантую. Самое большее, что я успел сделать, это - осмотреть главные памятники этих знаменитых городов и на несколько минут предаться тем размышлениям, которые они неминуемо вызывают.
   При некотором, хотя бы небольшом знакомстве с искусством и древней литературой, невозможно не поддаться обаянию этих памятников; и я вспоминаю, как, проезжая Верону, Мантую, Венецию и их окрестные поля, окаймленные бордюром виноградных лоз, точно праздничными гирляндами, я только и грезил о Виргилии, о Шекспире, об Отелло, Ромео и Джульетте.
   Положение страны было отчаянное. Она служила театром войны: из рук одного победителя она переходила в руки другого. Жители ее, недавно еще граждане цизальпийской республики, привыкли возлагать безграничные упования на подвиги французской доблести. Теперь же, будучи свидетелями поражения французов, они не знали, куда им податься. Погода была неприятная, дороги невозможные для езды. На первой же станции после Мантуи, мой экипаж застрял в грязи и до Бенедетто меня тащили на волах. Один из местных жителей предложил мне гостеприимство и ужин, уверяя меня, что ему посчастливилось убить какую-то неизвестную в этих краях птицу. Я заметил, что мой буржуа, похожий на всех своих соотечественников, жалуясь на тяжелые времена, внимательно следил за мной, стараясь узнать, что я думаю, к какой партии принадлежу и что следует говорить при мне. Мне подали бульон, который я нашел превосходным. Что же касается птицы, меня поразила ее худоба, черный цвет ее мяса, огромные голова и клюв: это просто-напросто был ворон или ворона. Сутки, проведенные мной под этой крышей, домашняя жизнь ломбардского буржуа, в глубине души симпатизировавшего французам и боявшегося австрийцев, так врезались в мою память, что я не удержался, чтобы не упомянуть здесь об этом.
   В 1799 г., о котором идет речь, король Сардинии, перед тем изгнанный французами из своих континентальных владений и вынужденный укрыться на острове Сардинии (где цивилизация еще и теперь находится в очень отсталом виде), воспользовался победами Суворова, возвратился на континент и поселился во Флоренции. В этом его поддерживало кроме того и покровительствующее ему русское правительство. Король не мог еще рискнуть добраться до Пьемонта, где находились войска. Правда, тогда только что произошло сражение при Нови, но Бонапарт возвращался уже из Египта, а Массена заперся в Генуе. Прибавим к этому также, что австрийский двор употребил все усилия, чтобы помешать королю Сардинии вернуться в свои владения. Прежде всего Австрия боялась, чтобы его присутствие не послужило помехой ее военным и политическим планам и операциям; к тому же оба эти двора давно уже не любили друг друга. В особенности Австрия, никогда никого не любившая, кроме самой себя. Такой эгоизм, конечно, свойствен всем правительствам так же, как и людям, но Австрия любит себя более страстно и более открыто, чем другие, и это одностороннее чувство разрушает в ней всякий благородный порыв, всякий сердечный, искренний, скажем, даже честный поступок по отношению к другим.
   Итак, я отправился во Флоренцию и приехал туда зимой 1798-1799 г. Несмотря на то что была уже глубокая зима, в ночь моего приезда разразилась страшная буря, сопровождавшаяся громом и молнией, напоминавшая мне другие подобные бури в некоторые важные мгновения моей жизни.
   Мои дипломатические занятия как русского посланника при короле Эммануиле, окруженном несколькими верными сторонниками, не были многосложны. Я должен был стараться оживить самочувствие этого несчастного монарха уверением в расположении и протекции императора Павла и сообщать, по крайней мере, раз в месяц кабинету о текущих происшествиях. Эти донесения трудно было сделать очень интересными по той причине, что другие посланники находились ближе к тем местам, где разыгрывались важные события. Мне приходилось в своих сообщениях вращаться в тесном круге немногих наблюдений и придавать хотя какой-нибудь интерес своим донесениям было для меня тем труднее, что со времени моего приезда в Россию я действовал под давлением не зависящей от меня непреоборимой силы, - что, впрочем, и поддерживало меня среди многих превратностей, - и поэтому относился с полным равнодушием ко всему, что от меня требовали. Это равнодушие было особенно необходимо мне в моей новой роли по той причине, что здесь я должен был приветствовать как успех то, на что в действительности я не мог смотреть иначе, как на несчастье; надо было вести переписку с Суворовым и забыть о резне в Праге; надо было подписываться, обращаясь к императору "Ваш верноподданный и раб", по требуемой тогда формуле.
   Король Сардинии во многом напоминал Иакова I, короля английского - исключая его богословской учености - каким он изображается в истории и, главным образом, под пером Вальтер Скотта. Савойская ветвь, происшедшая от одной английской принцессы, даже от дочери, если не ошибаюсь, Иакова I, была старше Ганноверской. Король не любил заниматься делами, и несмотря на всю его набожность, его разговоры были пересыпаны забавными анекдотами, потому что, подобно своему предку Иакову, он имел склонность к шутовству. Его супруга, королева Клотильда (если память мне не изменяет), была одной из сестер Людовика XVI. В Версале ее прозвали "Le gros madame" за ее необычайную полноту. Однако в то время, когда я был ей представлен, она была чрезвычайно худа. У нее по-прежнему были очень красивые глаза; ее лицо, звук ее голоса, выражали доброту и меланхолическое настроение.
   Дипломатический корпус, к которому я принадлежал, состоял только из меня и Виндама, брата лорда Виндама, знаменитого члена палаты лордов. Это был толстый англичанин, который походил скорее на пивовара или мясника, чем на дипломата. Каждое воскресенье или праздник мы оба отправлялись в резиденцию короля. Король занимал один из дворцов герцога Тосканского, расположенный за городом, который с течением времени сделался одной из великолепнейших резиденций. На аудиенцию нас вводил всегда граф Шаламбер, "так называемый" министр иностранных дел. Он подводил нас к королю и королеве; разговор обыкновенно касался незначительных предметов и не продолжался более двадцати минут. После нескольких шутливых фраз король раскланивался с нами, подражая иногда лицу, о котором только что говорил, и это выходило у него очень комично. Что касается королевы, она кланялась нам с грустной улыбкой.
   Был также у нас еще некто вроде дипломата, низшего по положению, не бывавшего при дворе. Это был поверенный по делам Пруссии, по имени Винтергальтер. Этот бедняга получал такое маленькое содержание, что ему едва хватало на прожитие, но, несмотря на свое изношенное платье, он бросался во все стороны, всюду проникал, болтал без конца и, конечно, чтобы не лишиться своего жалкого содержания, ежедневно нагружал своего курьера всякого рода бумагомаранием. Но все-таки, несмотря на все лишения, у него было толстое брюшко, широкая лунообразная физиономия, и он не совсем уже был лишен политического чутья.
   Что касается придворного общества, то оно состояло только из семейств нескольких пьемонтцев, последовавших за своим королем. Местные жители держали себя совершенно обособленно, ни с кем не видаясь, никого не принимая. Балльи де Сен-Жермен, бывший гувернер короля, считался гофмейстером двора. Он никогда нигде не появлялся, и с ним никто не имел никаких дел. Однажды только он устроил у себя обед, и это был единственный акт, который он предпринял в силу своего звания. Дюнуае, правая рука графа Шаламбера, и Ламармора (как мне кажется, дядя генералов, носящих то же имя) принадлежали ко двору; граф де ля Тур, из Турина, бывший королевским губернатором в Пьемонте во время его оккупации австрийцами, а также еще один сардинский дворянин, представитель страны при короле, дополняли тогда число представителей Пьемонта.
   Из числа флорентинцев к пьемонтцам ходил только маркиз де Кореи, приехавший отдать мне визит. Впрочем, еще один дом составлял исключение из этого правила, - это дом г-жи д'Альбани, разведенной с претендентом и бывшей в то время супругой графа Альфиери. Г-жа д'Альбани часто давала обеды, на которые приглашались все иностранцы. Художник Фабр был постоянным посетителем этого дома. Я видался с ним много времени спустя на его родине, в Монпелье, где он устроил музей картин и редкостей, собранных Альфиери и завещанных им графине д'Альбани, которая отдала их Фабру; ему же, если не ошибаюсь, она отдала и свою руку.
   Важным лицом во Флоренции был в то время австрийский генерал Соммарива. Я помню, как однажды вечером один импровизатор из общества, импровизируя на предложенную мною тему, о любви Антония и Клеопатры, прежде всего стал воспевать австрийского генерала и посвятил ему свои стихи, подобно тому, как Тассо посвятил свою поэму "Освобожденный Иерусалим" Альфонсу Феррарскому.
   Во время моего пребывания во Флоренции граф Альфиери отличался очень крепким здоровьем. Длинные прогулки занимали большую часть его времени. На этих прогулках он громко, не обращая внимания ни на прохожих, ни на окружавшую его обстановку, декламировал стихи из своих трагедий. Вечерами, несмотря на усталый, измученный вид, он тотчас же усаживался играть в шахматы. Молодость свою он провел очень бурно, как он сам говорит об этом в своих мемуарах. Г-жа д'Альбани, к которой он был очень привязан, побудила его заняться литературной работой, давшей ему еще при жизни большое имя. За несколько лет до моего приезда во Флоренцию я встретился с ним в Париже.
   Вначале он был страстно увлечен принципами французской революции, но скоро революционные эксцессы возбудили в нем отвращение; Франция внушала ему ужас, и все свое усердие, все свои чувства он отдал королю Эммануилу, упрекая себя в том, что не всегда оставался верен ему. Когда много лет спустя неожиданная болезнь лишила его возможности продолжать обычные прогулки, он решил, что пришел его конец; действительно, через несколько дней его не стало. Это был человек с большими достоинствами, смотревший на события с возвышенной точки зрения; но, находясь во власти своего экзальтированного воображения, он легко поддавался иллюзиям.
   У Виндама, о котором я уже упоминал, была подруга, очень красивая итальянка, имя которой я не могу вспомнить; она приобрела известность тем, что стала во главе возмущения против французов в Ареццо и явилась со своим отрядом в Тоскану.
   Спокойная жизнь, в которую были погружены двор Сардинии и флорентийское общество, была слишком однообразной и потому не интересной. Дни шли один за другим, не принося ничего нового. И я решил поехать в Пизу к Франциску Ржевусскому, бывшему маршалу двора в Польше. Это был друг моих родителей, и во время нашего пребывания в Париже мы с матерью жили в его доме. Он принял меня самым сердечным образом, несмотря на то, что был очень болен. Страдая болезнью, которая свела его в могилу, он очень нетерпеливо переносил боли и прибегал к опиуму. Один врач, профессор университета в Пизе, одобрил это врачебное средство, не замедлившее уложить его в могилу после ужасных страданий.
   Еще в детстве мы любили Ржевусского. Он всегда угощал нас какими-нибудь лакомствами. Из Повонзок мы часто ездили в Маримон, где он выстроил себе с большим вкусом роскошную дачу. Это был человек, полный достоинств, приветливый, добрый, щепетильно честный, но слишком любящий свои удобства. Он был щедр и во всем держался барином, принадлежа к той породе людей, которая теперь уже исчезла. Случалось, что он при гостях совершенно не выходил из своей комнаты. Я был принят у него с большим радушием; стол его был превосходен, сервировка самая тщательная, внимание самое утонченное, но сам хозяин временами не появлялся. Когда он чувствовал себя хорошо, он охотно выходил к столу и любил разговоры, которые у него всегда выходили очень интересными, благодаря массе бывших с ним разнообразных приключений. Я помню между прочим одно из них, относящееся к его пребыванию в Петербурге. Он был послан туда королем, после восшествия того на престол, и очень близко сошелся с графом Паниным, императорским канцлером и воспитателем великого князя Павла. Находясь однажды у этого министра, он взял на руки маленького великого князя, как вдруг с тем случились конвульсии. "Никогда в жизни я не был так испуган, говорил он, и с тех пор я остерегался играть с этим хилым, болезненным ребенком, который мог умереть на моих руках".
   Ржевусский знал наизусть всю скандальную хронику Варшавы и Петербурга. Он был очень привязан к королю, пробыв долго его министром; но он покинул двор тотчас, как только увидел, что король не был верен принятым на себя обязательствам. Проезжая через Ливорно, я больше чем где бы то ни было испытал энервирующее действие сирокко, приносящегося туда прямо из раскаленных пустынь Африки.
   Я воспользовался пребыванием во Флоренции, чтоб осмотреть чудеса и редкости, собранные в городских галереях. Я занялся изучением итальянского языка, перечитывал поэмы Данте с одним священником; имени его я теперь не помню, но помню, что он отличался никогда не покидавшей его трусливостью и повторял на каждом шагу слова: Но раига! которые тогда не стыдились произносить. Справедливость требует добавить, что итальянцы с тех пор совершенно изменились.
   Я вел это спокойное и однообразное существование в течение всей зимы. Но весной вдруг лица у всех вытянулись, все начали шептаться, и признаки большого беспокойства сменили недавнюю благодушную беспечность. Наконец, стало известно о переходе французов через Альпы, о битве при Маренго и о ее результатах. Соммарива исчез, его войска также, в то время как король Сардинии и весь его штат (и я в том числе) наскоро собрали свои вещи и уехали в Рим.
   Впечатление, которое производит Рим в первый приезд туда, не поддается описанию. Припоминаешь все то, что знал, читал и слышал об этой древней столице мира. Пробуешь слить все отголоски душевных ощущений, чтобы сделать их более звучными, чтобы наслаждаться, переживая их вновь. С трудом представляешь себе, что действительно находишься на том самом месте, где совершились такие громкие события; что ходишь по земле, по которой некогда ходили великие люди. И тогда в особенности, если вы только что окончили изучение классиков, которые описывают все, здесь происходившее, повторяют вам имена всех, кто здесь жил, - вид Рима погружает вас в мечты. Находясь в этих местах, вы' видите вещи не такими, какими они в настоящую минуту являются перед вашими глазами; волшебным образом они представляются вам такими, какими были в прежние времена; действительность облекается в великолепие и краски прошлого.
   Выйдя из экипажа, я первым делом поспешил в Капитолий, на Палатинский холм. Я не мог сдержать своего нетерпения, не мог наглядеться, не мог насытить свое воображение видом этих мест, свидетелей стольких великих событий. Возможно ли это? говорил я себе: вот здесь, на этом самом месте, жили Сципионы, Катоны, Гракхи, Цезари! Здесь гремели речи Цицерона! Здесь пел свои песни Гораций! И я перебирал в памяти все, что с самого детства было предметом моего восхищения и симпатий, все, что я знал об этом от историков и поэтов. Я очень сожалел, что в то время, о котором я говорю, христианские древности этого знаменитого города не представляли для меня такого интереса, как теперь; я думал тогда только о Риме героическом, но языческом.
   Будучи до такой степени проникнут этим величием прошлого, я только о нем и грезил во все время моего пребывания в Риме. Я решил осмотреть все до одного остатки его античной жизни. Осматривая развалины, изучая авторов, сравнивая все, что они написали о расположении, величине и направлении улиц и памятников античного Рима, я старался представить себе его строение в различные эпохи и нарисовать себе не только его общий план, но так

Категория: Книги | Добавил: Armush (26.11.2012)
Просмотров: 218 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа