Главная » Книги

Горький Максим - О Чехове

Горький Максим - О Чехове


1 2 3 4


Горький о Чехове

  
   М. Горький и А. Чехов. Переписка. Статьи высказывания
   М., ГИХЛ, 1951
   Подготовка текста и комментарии Н. И. Гитович.
   Вступительная статья И. В. Сергиевского
   OCR Ловецкая Т. Ю.
  

Содержание

  

Статьи о Чехове:

   Литературные заметки
      По поводу нового рассказа А. П. Чехова "В овраге"
   А. П. Чехов
   Высказывания о Чехове
   Комментарии
  

Статьи о Чехове

Литературные заметки

По поводу нового рассказа А. П. Чехова "В овраге"

("Жизнь" - январь)

  
   "...Жизнь долгая, - будет еще и хорошего, и дурного, всего будет. Велика матушка Россия! Я во всей России был и все в ней видел, и ты моему слову верь, милая. Будет и хорошее, будет и дурное..."
   Это говорит один из героев нового рассказа Чехова "В овраге", - это говорит Чехов, сострадательно и бодро улыбаясь читателю. Я не стану излагать содержание его рассказа - это одно из тех его произведений, в которых содержания гораздо больше, чем слов. Чехов, как стилист, единственный из художников нашего времени, в высокой степени усвоивший искусство писать так, "чтобы словам было тесно, мыслям - просторно". И если бы я начал последовательно излагать содержание его рассказа, то мое изложение было бы больше по размерам, чем самый рассказ. Это может показаться смешным. Что ж? Правда очень часто кажется смешной. Передавать содержание рассказов Чехова еще и потому нельзя, что все они, как дорогие и тонкие кружева, требуют осторожного обращения с собою и не выносят прикосновения грубых рук, которые могут только смять их...
   В новом рассказе Чехова героями являются: деревенский лавочник, грабитель и мошенник; его сын" агент сыскной полиции; другой сын, глухой и глупый; жена лавочника, добрая баба; его снохи - одна хорошая, другая дурная; старый плотник Костыль, человек мудрый и милый, как малое дитя.
   - Кто трудится, кто терпит, тот и старше... - наивно говорит этот плотник.
   Все эти люди, хорошие и дурные, живут в рассказе Чехова именно так, как они живут в действительности. В рассказах Чехова нет ничего такого, чего не было бы в действительности. Страшная сила его таланта именно в том, что он _н_и_к_о_г_д_а_ _н_и_ч_е_г_о_ _н_е_ _в_ы_д_у_м_ы_в_а_е_т_ _о_т_ _с_е_б_я, не изображает того, "чего нет на свете", но что быть может и хорошо, может быть и желательно. Он никогда не прикрашивает людей, и те, кто его не любят, - такие, впрочем, совсем уже вымирают, - не любят его именно за это, хотя и объясняют свою неприязнь иначе. Они, в сущности, просто чувствуют себя обиженными, когда видят свое отражение в этом удивительном огромном зеркале - сердце автора. Им становится стыдно за себя, и они немножко злятся. Это можно простить им - всякий современный человек нуждается в подрисовке не меньше любой старой кокетки. Он ведь страшно много прожил сердца на обожание профессора Серебрякова, в книгах которого, как дядя Ваня, двадцать пять лет видел руководство к жизни, а жизнь проморгал. Чехов очень много написал маленьких комедий о людях, проглядевших жизнь, и этим нажил себе множество неприятелей.
   Еще со времен "Скучной истории" начали говорить о Чехове: "Да, конечно, это талант крупный, но..." и, подражая Сент-Беву, старались превратить похвалу в гнездо ос. А Чехов слушал - впрочем, вероятнее, не слушал - и писал. В самом начале трудной литературной карьеры Чехова один из наших критиков, наиболее бездарный и тем отличающийся от других, менее бездарных, пророчил о нем как о человеке, который сопьется и умрет под забором. Критик этот жив до сего дня и... я не хотел бы быть на его месте, если он не забывает того, что пишет. Критик этот умрет, и тогда о нем вспомнят, немножко попишут о нем и снова забудут его. А когда умрет Чехов - умрет один из лучших друзей России, друг умный, беспристрастный, правдивый, - друг, любящий ее, сострадающий ей во всем, и Россия вся дрогнет от горя и долго не забудет его, долго будет учиться понимать жизнь по его писаниям, освещенным грустной улыбкой любящего сердца, по его рассказам, пропитанным глубоким знанием жизни, мудрым беспристрастием и состраданием к людям, не жалостью, а состраданием умного и чуткого человека, который все понимает.
   Человек, который все понимает, очень несчастный человек, у него непременно должна быть та болезненная трещина в сердце, о которой говорит Гейне. Он, этот человек, видит перед собою жизнь такой, какова она есть - отдельные жизни, как нити, а все вместе - как огромный, страшно спутанный клубок. Этот клубок болтается где-то в пространстве и весь трепещет от силы противоположных стремлений и страстей. Одну и ту же нитку тянет в разные стороны.
   Жена лавочника Цыбукина говорит своему сыну, сыщику:
   - Живем мы хорошо, всего у нас много... только вот скучно у нас. Уж очень народ обижаем. Сердце мое болит, дружок, обижаем как - и боже мой!
   Ей не хочется обижать народ, но порядок жизни таков, что надо обижать.
   А сын ее, сыщик, отправляясь подделывать рубли и полтинники, говорит:
   - Теперь так говорят, что будто конец света пришел оттого, что народ ослабел, родителей не почитают и прочее. Это пустяки. Я так, мамаша, понимаю, что все горе оттого, что совести мало в людях...
   Его давно уже тяготят мучения совести, но он все-таки делает фальшивые рубли. Это очень правдиво, это удивительно верно взято Чеховым. Ведь, милостивые государи, как подумаешь хорошенько - все мы фальшивомонетчики! Не подделываем ли мы слово - серебро, влагая в него искусственно подогретые чувства? Вот, например, искренность - она почти всегда фальшивая у нас. И всякий знает, сколько он лжет даже тогда, когда говорит о правде, о необходимости любви к ближнему, уважения к человеку. И постоянно каждого из нас, как Анисима Цыбукина, тянет в противоположные стороны, к заботам о воплощении в жизнь истины и справедливости и к езде верхом на шее ближнего. Всего более и всего чаще в человеке борются два взаимно друг друга отрицающие стремления: стремление быть лучше и стремление лучше жить. Объединить эти два позыва в стройное одно - невозможно при существующей путанице жизни.
   Чехов понимает этот разрыв в человеке как никто и как никто умеет в простой и ослепительно ясной форме рисовать трагикомедии на этой почве. Он не говорит нового, но то, что он говорит, выходит у него потрясающе убедительно и просто, до ужаса просто и ясно, неопровержимо верно. И потом, речь его всегда облечена в удивительно красивую и тоже до наивности простую форму, и эта форма еще усиливает значение речи. Как стилист, Чехов недосягаем, и будущий историк литературы, говоря о росте русского языка, скажет, что язык этот создали Пушкин, Тургенев и Чехов. Его упрекали в отсутствии миросозерцания. Нелепый упрек! Миросозерцание в широком смысле слова есть нечто необходимо свойственное человеку, потому что оно есть личное представление человека о мире и о своей роли в нем.
   В этом смысле оно свойственно даже таракану, что и подтверждается тем, что большинство из нас обладает именно тараканьим миросозерцанием, т. е. сидит всю жизнь в теплом месте, шевелит усами, ест хлеб и распложает таракашков.
   У Чехова есть нечто большее, чем миросозерцание - он овладел своим представлением жизни и таким образом стал выше ее. Он освещает ее скуку, ее нелепости, ее стремления, весь ее хаос с высшей точки зрения. И хотя эта точка зрения неуловима, не поддается определению - быть может потому, что высока, - но она всегда чувствовалась в его рассказах и все ярче пробивается в них. Все чаще слышится в его рассказах грустный, но тяжелый и меткий упрек людям за их неуменье жить, все красивее светит в них сострадание к людям и - это главное! - звучит что-то простое, сильное, примиряющее всех и вся. Его скорбь о людях очеловечивает и сыщика и грабителя-лавочника, всех, кого она коснется. "Понять - значит простить", - это давно сказано и, это сказано верно. Чехов понимает и говорит - простите! И ещё говорит - помогите! Помогите жить людям, помогайте друг другу!..
   "- Откуда мне знать, есть бог или нет? - говорит сыщик Цыбукин своей матери. - Нас с малолетства не тому учили, и младенец еще мать сосет, а его только одному и учат: кто к чему приставлен! Папаша ведь тоже в бога не верует... И старшина тоже не верует в бога, и писарь тоже, и, дьячок тоже. А ежели они ходят в церковь и посты соблюдают, так это для того, чтобы люди про них худо не говорили, и на тот случай, что, может, и в самом деле страшный суд будет..."
   Бросьте камнем осуждения в этого сыщика, если можете! Разумеется, у вас не поднимется рука на Цыбукина, ибо и вы тоже ведь заглядываете в храмы ваших святынь лишь для того, чтобы "люди про вас худо не думали". Не сами ли вы называете святыни ваши "забытыми словами". А так как вам много дано - с вас нужно спросить не только больше, но и раньше, чем с человека без почвы, без веры в себя, в людей и в бога. Человек болеет душой, но идет делать фальшивые деньги, заглушая тревогу совести ссылкой на другие, которые "тоже..." Разумеется, дрянь-человек! Но как он может быть лучше? И куда его, если он будет лучше? В той обстановке, в которой он живет, лучшие должны погибнуть. И остается сыщику Цыбукину сказать вам, судьям своим, словами плотника Костыля:
   - Мы на этом свете жулики, а вы на том свете будете жулики.
   Осветить так жизненное явление - это значит приложить к нему меру высшей справедливости. Чехову это доступно, и за этот глубоко человечный объективизм его называли бездушным и холодным. Говорилось даже, что ему все равно, о чем ни писать - о цветах, о трупах, о детях, о лягушках, у него все выходит одинаково хорошо и холодно. Вообще, едва ли был и есть писатель, к которому в начале деятельности относились бы так несправедливо, как к Чехову.
   Но дело не в этом.
   Дело в том, что каждый новый рассказ Чехова все усиливает одну глубоко ценную и нужную для нас ноту - ноту бодрости и любви к жизни.
   - Жизнь долгая - будет еще и хорошего, и дурного, всего будет! Велика матушка Россия!..
   В новом рассказе, трагическом, мрачном до ужаса, эта нота звучит сильнее, чем раньше, и будит в душе радость и за нас и за него, трубадура "хмурой" действительности, грустного певца о горе, страданиях "нудных" людей.
   Глядя на жизнь и наше горе, Чехов, сначала смущенный неурядицей и хаосом нашего бытия, стонал и вздыхал с нами, ныне, поднявшись выше, овладев своими впечатлениями, он как огромный рефлектор собрал в себя все лучи ее, все краски, взвесил все дурное и хорошее в сердце своем и говорит:
   - Жизнь долгая, - будет еще и хорошего, и дурного, всего будет! Велика матушка Россия! Я во всей России был и все в ней видел, и ты моему слову верь, милая. Будет и хорошее, будет и дурное. Я ходоком в Сибирь ходил, и на Амуре был, и на Алтае, и в Сибирь переселился, землю там пахал, соскучился потом по матушке России и назад вернулся в родную деревню. Назад в Россию пешком шли; и помню, плывем мы на пароме, а я худой-худой, рваный весь, босой, озяб, сосу корку, а проезжий господин тут какой-то на пароме, - если помер, то царство ему небесное, - глядит на меня жалостно, слезы текут. "Эх, говорит, хлеб твой черный, дни твои черные..." А домой приехал, как говорится, ни кола, ни двора: баба была, да в Сибири осталась, закопали. Так, в батраках живу. Вот и помирать не хочется, милая, еще бы годочков двадцать пожил; значит, хорошего было больше. А велика матушка Россия!..
   И огромные родятся в ней таланты, прекрасные, глубокие сердца в ней есть! Будем верить, что хорошего не только было больше, но и будет больше.
  

А. П. Чехов

  
   Однажды он позвал меня к себе в деревню Кучук-Кой, где у него был маленький клочок земли и белый двухэтажный домик. Там, показывая мне свое "имение", он оживленно заговорил:
   - Если бы у меня было много денег, я устроил бы здесь санаторий для больных сельских учителей. Знаете, я выстроил бы этакое светлое здание - очень светлое, с большими окнами и с высокими потолками. У меня была бы прекрасная библиотека, разные музыкальные инструменты, пчельник, огород, фруктовый сад; можно было бы читать лекции по агрономии, метеорологии, учителю нужно все знать, батенька, все!
   Он вдруг замолчал, кашлянул, посмотрел на меня сбоку и улыбнулся своей мягкой, милой улыбкой, которая всегда так неотразимо влекла к нему и возбуждала особенное острое внимание к его словам.
   - Вам скучно слушать мои фантазии? А я люблю говорить об этом. Если б вы знали, как необходим русской деревне хороший, умный, образованный учитель! У нас в России его необходимо поставить в какие-то особенные условия, и это нужно сделать скорее, если мы понимаем, что без широкого образования народа государство развалится, как дом, сложенный из плохо обожженного кирпича! Учитель должен быть артист, художник, горячо влюбленный в свое дело, а у нас - это чернорабочий, плохо образованный человек, который идет учить ребят в деревню с такой же охотой, с какой пошел бы в ссылку. Он голоден, забит, запуган возможностью потерять кусок хлеба. А нужно, чтобы он был первым человеком в деревне, чтобы он мог ответить мужику на все его вопросы, чтобы мужики признавали в нем силу, достойную внимания и уважения, чтобы никто не смел орать на него... унижать его личность, как это делают у нас все: урядник, богатый лавочник, поп, становой, попечитель школы, старшина и тот чиновник, который носит звание инспектора школ, но заботится не о лучшей постановке образования, а только о тщательном исполнении циркуляров округа. Нелепо же платить гроши человеку, который призван воспитывать народ, - вы понимаете? - воспитывать народ! Нельзя же допускать, чтоб этот человек ходил в лохмотьях, дрожал от холода в сырых, дырявых школах, угорал, простужался, наживал себе к тридцати годам лярингит, ревматизм, туберкулез... ведь это же стыдно нам! Наш учитель восемь-девять месяцев в году живет как отшельник, ему не с кем сказать слова, он тупеет в одиночестве, без книг, без развлечений. А созовет он к себе товарищей - его обвинят в неблагонадежности, - глупое слово, которым хитрые люди пугают дураков!.. Отвратительно все это... какое-то издевательство над человеком, который делает большую, страшно важную работу. Знаете, - когда я вижу учителя, - мне делается неловко перед ним за его робость и за то, что он плохо одет, мне кажется, что в этом убожестве учителя и сам я чем-то виноват... серьезно!
   Он замолчал, задумался и, махнув рукой, тихо сказал:
   - Такая нелепая, неуклюжая страна - эта наша Россия.
   Тень глубокой грусти покрыла его славные глаза, тонкие лучи морщин окружили их, углубляя его взгляд. Он посмотрел вокруг и пошутил над собой:
   - Видите, - целую передовую статью из либеральной газеты я вам закатил. Пойдемте - чаю дам, за то, что вы такой терпеливый...
   Это часто бывало у него - говорит так тепло, серьезно, искренно и вдруг усмехнется над собой и над речью своей, и в этой мягкой, грустной усмешке чувствовался тонкий скептицизм человека, знающего цену слов, цену мечтаний. И еще в этой усмешке сквозила милая скромность, чуткая деликатность...
   Мы тихонько и молча пошли в дом. Тогда был ясный, жаркий день; играя яркими лучами солнца, шумели волны; под горой ласково повизгивала, чем-то довольная, собака. Чехов взял меня под руку и, покашливая, медленно проговорил:
   - Это стыдно и грустно, а верно: есть множество людей, которые завидуют собакам...
   И тотчас же, засмеявшись, добавил:
   - Я сегодня говорю все дряхлые слова... значит, - старею!
  

- - -

  
   Мне очень часто приходилось слышать от него:
   - Тут, знаете, один учитель приехал... больной, женат,- у вас нет возможности помочь ему? Пока я его уже устроил...
   Или:
   - Слушайте, Горький, - тут один учитель хочет познакомиться с вами. Он не выходит, болен. Вы бы сходили к нему - хорошо?
   Или:
   - Вот учительницы просят прислать книг...
   Иногда я заставал у него этого "учителя": обыкновенно учитель, красный от сознания своей неловкости, сидел на краешке стула и в поте лица подбирал слова, стараясь говорить глаже и "образованнее", или, с развязностью болезненно застенчивого человека, весь сосредоточивался на желании не показаться глупым в глазах писателя и осыпал Антона Павловича градом вопросов, которые едва ли приходили ему в голову до этого момента.
   Антон Павлович внимательно слушал нескладную речь; в его грустных глазах поблескивала улыбка, вздрагивали морщинки на висках, и вот своим глубоким, мягким, точно матовым голосом он сам начинал говорить простые, ясные, близкие к жизни слова, - слова, которые как-то сразу упрощали собеседника: он переставал стараться быть умником, отчего сразу становился и умнее, и интереснее...
   Помню, один учитель - высокий, худой, с желтым, голодным лицом и длинным горбатым носом, меланхолически загнутым к подбородку, сидел против Антона Павловича и, неподвижно глядя в лицо ему черными глазами, угрюмо басом говорил:
   - Из подобных впечатлений бытия на протяжении педагогического сезона образуется такой психический конгломерат, который абсолютно подавляет всякую возможность объективного отношения к окружающему миру. Конечно, мир есть не что иное, как только наше представление о нем...
   Тут он пустился в область философии и зашагал по ней, напоминая пьяного на льду.
   - А скажите, - негромко и ласково спросил Чехов, - кто это в вашем уезде бьет ребят?
   Учитель вскочил со стула и возмущенно замахал руками:
   - Что вы! Я? Никогда! Бить?
   И обиженно зафыркал.
   - Вы не волнуйтесь, - продолжал Антон Павлович, успокоительно улыбаясь, - разве я говорю про вас? Не я помню - читал в газетах - кто-то бьет, именно в вашем уезде...
   Учитель сел, вытер вспотевшее лицо и, облегченно вздохнув, глухим басом заговорил:
   - Верно! Был один случай. Это - Макаров. Знаете - не удивительно! Дико, но - объяснимо. Женат он - четверо детей, жена больная, сам тоже - в чахотке. Жалованье - 20 рублей, а школа - погреб и учителю - одна комната. При таких условиях - ангела божия поколотишь безо всякой вины, а ученики - они далеко не ангелы, уж поверьте!
   И этот человек, только что безжалостно поражавший Чехова своим запасом умных слов, вдруг, зловеще покачивая горбатым носом, заговорил простыми, тяжелыми, точно камни, словами, ярко освещая проклятую, грозную правду той жизни, которой живет русская деревня...
   Прощаясь с хозяином, учитель взял обеими руками его небольшую сухую руку с тонкими пальцами и, потрясая ее, сказал:
   - Шел я к вам, будто к начальству, - с робостью и дрожью, надулся как индейский петух, хотел показать вам, что, мол, и я не лыком шит... а ухожу вот - как от хорошего, близкого человека, который все понимает. Великое это дело - все понимать! Спасибо вам! Иду. Уношу с собой хорошую, добрую мысль: крупные-то люди проще и понятливее, и ближе душой к нашему брату, чем все эти мизеры, среди которых мы живем. Прощайте! Никогда я не забуду вас...
   Нос у него вздрогнул, губы сложились в добрую улыбку, и он неожиданно добавил:
   - А собственно говоря, и подлецы - тоже несчастные люди - чорт их возьми!
   Когда он ушел, Антон Павлович посмотрел вслед ему, усмехнулся и сказал:
   - Хороший парень. Недолго проучит...
   - Почему?
   - Затравят... прогонят...
   Подумав, он добавил негромко и мягко:
   - В России честный человек - что-то вроде трубочиста, которым няньки пугают маленьких детей...
  

- - -

  
   Мне кажется, что всякий человек при Антоне Павловиче невольно ощущал в себе желание быть проще, правдивее, быть более самим собой, и я не раз наблюдал, как люди сбрасывали с себя пестрые наряды книжных фраз, модных слов и все прочие дешевенькие штучки, которыми русский человек, желая изобразить европейца, украшает себя, как дикарь раковинами и рыбьими зубами. Антон Павлович не любил рыбьи зубы и петушиные перья; все пестрое, гремящее и чужое, надетое человеком на себя для "пущей важности", вызывало в нем смущение, и я замечал, что каждый раз, когда он видел перед собой разряженного человека, им овладевало желание освободить его от всей этой тягостной и ненужной мишуры, искажавшей настоящее лицо и живую душу собеседника. Всю жизнь А. Чехов прожил на средства своей души, всегда он был самим собой, был внутренно свободен и никогда не считался с тем, чего одни - ожидали от Антона Чехова, другие, более грубые, - требовали. Он не любил разговоров на "высокие" темы, - разговоров, которыми этот милый русский человек так усердно потешает себя, забывая, что смешно, но совсем не остроумно рассуждать о бархатных костюмах в будущем, не имея в настоящем даже приличных штанов.
   Красиво простой, он любил все простое, настоящее, искреннее, и у него была своеобразная манера опрощать людей.
   Однажды eго посетили три пышно одетые дамы, наполнив его комнату шумом шелковых юбок и запахом крепких духов, они чинно уселись против хозяина, притворились, будто бы их очень интересует политика, и - начали "ставить вопросы".
   - Антон Павлович! А как вы думаете, чем кончится война?
   Антон Павлович покашлял, подумал и мягко, тоном серьезным, ласковым ответил:
   - Вероятно,- миром...
   - Ну, да, конечно! - Но кто же победит? Греки или турки?
   - Мне кажется, - победят те, которые сильнее...
   - А кто, по-вашему, сильнее? - наперебой спрашивали дамы.
   - Те, которые лучше питаются и более образованны...
   - Ах, как это остроумно! - воскликнула одна.
   - А кого вы больше любите - греков или турок? - спросила другая.
   Антон Павлович ласково посмотрел на нее и ответил с кроткой, любезной улыбкой:
   - Я люблю - мармелад... - а вы любите?
   - Очень! - воскликнула дама.
   - Он такой ароматный! - солидно подтвердила другая.
   И все три оживленно заговорили, обнаруживая по вопросу о мармеладе прекрасную эрудицию и тонкое знание предмета. Было очевидно - они очень довольны тем, что не нужно напрягать ум и притворяться серьезно заинтересованными турками и греками, о которых они до этой поры и не думали.
   Уходя, они весело обещали Антону Павловичу:
   - Мы пришлем вам мармеладу!
   - Вы славно беседовали! - заметил я, когда они ушли.
   Антон Павлович тихо рассмеялся и сказал: - Нужно, чтоб каждый человек говорил своим языком...
   Другой раз я застал у него молодого, красивенького товарища прокурора. Он стоял перед Чеховым и, потряхивая кудрявой головой, бойко говорил:
   - Рассказом "Злоумышленник" вы, Антон Павлович, ставите предо мной крайне сложный вопрос. Если я признаю в Денисе Григорьеве наличность злой воли, действовавшей сознательно, я должен, без оговорок, упечь Дениса в тюрьму, как этого требуют интересы общества. Но он дикарь, он не сознавал преступности деяния, мне его жалко! Если же я отнесусь к нему, как к субъекту, действовавшему без разумения, и поддамся чувству сострадания, - чем я гарантирую обществу, что Денис вновь не отвинтит гайки на рельсах и не устроит крушения? Вот вопрос! Как же быть?
   Он замолчал, откинул корпус назад и уставился в лицо Антону Павловичу испытующим взглядом. Мундирчик на нем был новенький, и пуговицы на груди блестели так же самоуверенно и тупо, как глазки на чистеньком личике юного ревнителя правосудия.
   - Если б я был судьей, - серьезно сказал Антон Павлович, - я бы оправдал Дениса...
   - На каком основании?
   - Я сказал бы ему: ты, Денис, еще не дозрел до типа сознательного преступника, ступай - и дозрей!
   Юрист засмеялся, но тотчас же вновь стал торжественно серьезен и продолжал:
   - Нет, уважаемый Антон Павлович, - вопрос, поставленный вами, может быть разрешен только в интересах общества, жизнь и собственность которого я призван охранять. Денис - дикарь, да, но он - преступник, вот истина!
   - Вам нравится граммофон? - вдруг ласково спросил Антон Павлович.
   - О, да! Очень! Изумительное изобретение! - живо отозвался юноша.
   - А я терпеть не могу граммофонов! - грустно сознался Антон Павлович.
   - Почему?
   - Да они же говорят и поют, ничего не чувствуя. И все у них карикатурно выходит, мертво... А фотографией вы не занимаетесь?
   Оказалось, что юрист страстный поклонник фотографии; он тотчас же с увлечением заговорил о ней, совершенно не интересуясь граммофоном, несмотря на свое сходство с этим "изумительным изобретением", тонко и верно подмеченное Чеховым. Снова я видел, как из мундира выглянул живой и довольно забавный человек, который пока еще чувствовал себя в жизни, как щенок на охоте.
   Проводив юношу, Антон Павлович угрюмо сказал:
   - Вот этакие прыщи... на сиденьи правосудия - распоряжаются судьбой людей,
   И, помолчав, добавил:
   - Прокуроры очень любят удить рыбу. Особенно - ершей!
  

- - -

  
   Он обладал искусством всюду находить и оттенять пошлость, искусством, которое доступно только человеку высоких требований к жизни, которое создается лишь горячим желанием видеть людей простыми, красивыми, гармоничными. Пошлость всегда находила в нем жестокого и строгого судью.
   Кто-то рассказывал при нем, что издатель популярного журнала, человек, постоянно рассуждающий о необходимости любви и милосердия к людям - совершенно неосновательно оскорбил кондуктора на железной дороге и что вообще этот человек крайне грубо обращается с людьми, зависимыми от него.
   - Ну, еще бы, - сказал Антон Павлович, хмуро усмехаясь, - ведь он же аристократ, образованный... он же в семинарии учился. Отец его в лаптях ходил, а он носит лаковые ботинки...
   И в тоне этих слов было что-то, что сразу сделало "аристократа" ничтожным и смешным.
   - Очень талантливый человек, - говорил он об одном журналисте. - Пишет всегда так благородно, гуманно... лимонадно. Жену свою ругает при людях дурой. Комната для прислуги у него сырая, и горничные постоянно наживают ревматизм...
   - Вам, Антон Павлович, нравится NN?
   - Да... очень. Приятный человек, - покашливая, соглашается Антон Павлович. - Все знает. Читает много. У меня три книги зачитал. Рассеянный он, сегодня скажет вам, что вы чудесный человек, а завтра кому-нибудь сообщит, что вы у мужа вашей любовницы шелковые носки украли, черные, с синими полосками...
   Кто-то при нем жаловался на скуку и тяжесть "серьезных" отделов в толстых журналах.
   - А вы не читайте этих статей, - убежденно посоветовал Антон Павлович. - Это же дружеская литература... литература приятелей. Ее сочиняют гг. Краснов, Чернов и Белов. Один напишет статью, другой возразит, а третий примиряет противоречия первых. Похоже, как будто они в винт с болваном играют. А зачем все это нужно читателю, - никто из них себя не спрашивает.
   Однажды пришла к нему какая-то полная дама, здоровая, красивая, красиво одетая и начала говорить "под Чехова":
   - Скучно жить, Антон Павлович! Все так серо: люди, небо, море, даже цветы кажутся мне серыми. И нет желаний... душа в тоске. Точно какая-то болезнь...
   - Это - болезнь! - убежденно сказал Антон Павлович. - Это болезнь. По-латыни она называется morbus pritvorialis.
   Дама, к ее счастью, видимо, не знала по-латыни, а может быть скрыла, что знает.
   - Критики похожи на слепней, которые мешают лошади пахать землю, - говорил он, усмехаясь своей умной усмешкой. - Лошадь работает, все мускулы натянуты, как струны на контрабасе, а тут на крупе садится слепень и щекочет, и жужжит. Нужно встряхивать кожу и махать хвостом. О чем он жужжит? Едва ли ему понятно это. Просто - характер у него беспокойный и заявить о себе хочется, - мол, тоже на земле живу! вот видите, - могу даже жужжать, обо всем могу жужжать! Я двадцать пять лет читаю критики на мои рассказы, и ни одного ценного указания не помню, ни одного доброго совета не слышал. Только однажды Скабичевский произвел на меня впечатление, он написал, что я умру в пьяном виде под забором...
   В его серых, грустных глазах почти всегда мягко искрилась тонкая насмешка, но порой эти глаза становились холодны, остры и жестки; в такие минуты его гибкий, задушевный голос звучал тверже, и тогда - мне казалось, что этот скромный, мягкий человек, если он найдет нужным, может встать против враждебной ему силы крепко, твердо и не уступит ей.
   Порою же казалось мне, - что в его отношении к людям было чувство какой-то безнадежности, близкое к холодному, тихому отчаянию.
   - Странное существо - русский человек! - сказал он однажды. - В нем, как в решете, ничего не задерживается. В юности он жадно наполняет душу всем, что под руки попало, а после тридцати лет в нем остается какой-то серый хлам. Чтобы хорошо жить по-человечески - надо же работать! Работать с любовью, с верой. А у нас не умеют этого. Архитектор, выстроив два-три приличных дома, садится играть в карты, играет всю жизнь или же торчит за кулисами театра. Доктор, если он имеет практику, перестает следить за наукой, ничего, кроме "Новостей терапии", не читает и серьезно убежден, что все болезни - простудного происхождения. Я не встречал ни одного чиновника, который хоть немного понимал бы значение своей работы: обыкновенно он сидит в столице или губернском городе, сочиняет бумаги и посылает их в Змиев и Сморгонь для исполнения. А кого эти бумаги лишат свободы движений в Змиеве и Сморгони - об этом чиновник думает так же мало, как атеист о мучениях ада. Сделав себе имя удачной защитой, адвокат уже перестает заботиться о защите правды, а защищает только право собственности, играет на скачках, ест устриц и изображает собой тонкого знатока всех искусств. Актер, сыгравши сносно две-три роли, уже не учит больше ролей, а надевает цилиндр и думает, что он гений. Вся Россия - страна каких-то жадных и ленивых людей: они ужасно много едят, пьют, любят спать днем и во сне храпят. Женятся они для порядка в доме, а любовниц заводят для престижа в обществе. Психология у них - собачья: бьют их - они тихонько повизгивают и прячутся по своим конурам, ласкают - они ложатся на спину, лапки кверху и виляют хвостиками...
   Тоскливое и холодное презрение звучало в этих словах. Но, презирая, он сожалел, и когда, бывало, при нем ругнешь кого-нибудь, Антон Павлович сейчас же вступится:
   - Ну, зачем вы? Он же старик, ему семьдесят лет...
   Или:
   - Он же ведь еще молодой, это же по глупости...
   И когда он говорил так, - я не видел на его лице брезгливости...
  

- - -

  
   В юности пошлость кажется только забавной и ничтожной, понемногу она окружает человека своим серым туманом, пропитывает мозг и кровь его, как яд и угар, и человек становится похож на старую вывеску, изъеденную ржавчиной: как будто что-то изображено на ней, а что? - не разберешь.
   Антон Чехов уже в первых рассказах своих умел открыть в тусклом море пошлости ее трагически-мрачные шутки: стоит только внимательно прочитать его "юмористические" рассказы, чтобы убедиться, как много за смешными словами и положениями - жестокого и противного скорбно видел и стыдливо скрывал автор.
   Он был как-то целомудренно скромен, он не позволял себе громко и открыто сказать людям:
   - Да будьте же вы... порядочнее! - тщетно надеясь, что они сами догадаются о настоятельной необходимости для них быть порядочнее. Ненавидя все пошлое и грязное, он описывал мерзости жизни благородным языком поэта, с мягкой усмешкой юмориста, а за прекрасной внешностью его рассказов мало заметен полный горького упрека их внутренний смысл.
   Почтеннейшая публика, читая "Дочь Альбиона", смеется и едва ли видит в этом рассказе; гнуснейшее издевательство сытого барина над человеком одиноким, всему и всем чужим. И в каждом из юмористических рассказов Антона Павловича я слышу тихий, глубокий вздох чистого, истинно-человеческого сердца, безнадежный вздох сострадания к людям, которые не умеют уважать свое; человеческое достоинство и, без сопротивления подчиняясь грубой силе, живут, как рабы, ни во что не верят, кроме необходимости каждый день хлебать возможно более жирные щи, и ничего не чувствуют, кроме страха, как бы кто-нибудь сильный и наглый не побил их.
   Никто не понимал так ясно и тонко, как Антон Чехов, трагизм мелочей жизни, никто до него ни умел так беспощадно правдиво нарисовать людям позорную и тоскливую картину их жизни в тусклом хаосе мещанской обыденщины.
   Его врагом была пошлость; он всю жизнь боролся с ней, ее он осмеивал и ее изображал бесстрашным острым пером, умея найти плесень пошлости даже там, где; с первого взгляда, казалось, все устроено очень хорошо, удобно, даже - с блеском...
   И пошлость за это отомстила ему скверненькой выходкой, положив его труп - труп поэта - в вагон для перевозки "устриц".
   Грязно-зеленое пятно этого вагона кажется мне именно огромной, торжествующей улыбкой пошлости над уставшим врагом, а бесчисленные "воспоминания" уличных газет - лицемерной грустью, за которой я чувствую холодное, пахучее дыхание все той же пошлости, втайне довольной смертью врага своего.
  

- - -

  
   Читая рассказы Антона Чехова, чувствуешь себя точно в грустный день поздней осени, когда воздух так прозрачен и в нем резко очерчены голые деревья, тесные дома, серенькие люди. Все так странно - одиноко, неподвижно и бессильно. Углубленные синие дали - пустынны, и, сливаясь с бледным небом, дышат тоскливым холодом на землю, покрытую мерзлой грязью. Ум автора, как осеннее солнце, с жестокой ясностью освещает избитые дороги, кривые улицы, тесные и грязные дома, в которых задыхаются от скуки и лени маленькие жалкие люди, наполняя дома свои неосмысленной, полусонной суетой. Вот тревожно, как серая мышь, шмыгает "душечка" - милая, кроткая женщина, которая так рабски, так много умеет любить. Ее можно ударить по щеке, и она даже застонать громко не посмеет, кроткая раба. Рядом с ней грустно стоит Ольга из "Трех сестер": она тоже много любит и безропотно подчиняется капризам развратной и пошлой жены своего лентяя-брата, на ее глазах ломается жизнь ее сестер, а она плачет и никому ничем не может помочь, и ни одного живого, сильного слова протеста против пошлости нет в ее груди.
   Вот слезоточивая Раневская и другие бывшие хозяева "Вишневого сада", - эгоистичные, как дети, и дряблые, как старики. Они опоздали во-время умереть и ноют, ничего не видя вокруг себя, ничего не понимая, - паразиты, лишенные сил снова присосаться к жизни. Дрянненький студент Трофимов красиво говорит о необходимости работать и - бездельничает, от скуки развлекаясь глупым издевательством над Варей, работающей не покладая рук для благополучия бездельников.
   Вершинин мечтает о том, как хороша будет жизнь через триста лет, и живет, не замечая, что около него все разлагается, что на его глазах Соленый от скуки и по глупости готов убить жалкого барона Тузенбаха.
   Проходит перед глазами бесчисленная вереница рабов и рабынь своей любви, своей глупости и лени, своей жадности к благам земли; идут рабы темного страха пред жизнью, идут в смутной тревоге и наполняют жизнь бессвязными речами о будущем, чувствуя, что в настоящем - нет им места...
   Иногда в их серой массе раздается выстрел, это Иванов или Треплев догадались, что им нужно сделать и - умерли...
   Многие из них красиво мечтают о том, как хороша будет жизнь через двести лет, и никому не приходит в голову простой вопрос: да кто же сделает еа хорошей, если мы будем только мечтать?
   Мимо всей этой скучной, серой толпы бессильных людей прошел большой, умный, ко всему внимательный человек, посмотрел он на этих скучных жителей своей родины и с грустной улыбкой, тоном мягкого, но глубокого упрека, с безнадежной тоской на лице и в груди, красивым искренним голосом сказал:
   - Скверно вы живете, господа!
  

- - -

  
   Пятый день повышена температура, а лежать не хочется. Серенький финский дождь кропит землю мокрой пылью. На форте Инно бухают пушки, их "пристреливают". По ночам лижет облако длинный язык прожектора, зрелище отвратительное, ибо не дает забыть о дьявольском наваждении - войне.
   Читал Чехова. Если б он не умер десять лет тому назад, война, вероятно, убила бы его, отравив сначала ненавистью к людям. Вспомнил его похороны.
   Гроб писателя, так - "нежно любимого" Москвою, был привезен в каком-то зеленом вагоне с надписью крупными буквами на дверях его: "Для устриц". Часть небольшой толпы, собравшейся на вокзал встретить писателя, пошла за гробом привезенного из Манчжурии генерала Келлера и очень удивилась тому, что Чехова хоронят с оркестром военной музыки. Когда ошибка выяснилась, некоторые веселые люди начали ухмыляться и хихикать. За гробом Чехова шагало человек сто, не более; очень памятны два адвоката, оба в новых ботинках и пестрых галстуках - женихи. Идя сзади них, я слышал, что один, В. А. Маклаков, говорит об уме собак, другой, незнакомый, расхваливал удобства своей дачи и красоту пейзажа в окрестностях ее. А какая-то дама в лиловом платье, идя под кружевным зонтиком, убеждала старика в роговых очках: "Ах, он был удивительно милый и так остроумен..."
   Старик недоверчиво покашливал. День был жаркий, пыльный. Впереди процессии величественно ехал толстый околоточный на толстой белой лошади. Все это и еще многое было жестоко пошло и несовместимо с памятью о крупном и тонком художнике.
  

- - -

  
   В одном из писем к старику А. С. Суворину Чехов сказал: "Нет ничего скучнее и непоэтичнее, так сказать, как прозаическая борьба за существование, отнимающая радость жизни и вгоняющая в апатию".
   Этими словами выражено очень русское настроение, вообще, на мой взгляд, не свойственное А. П. В России, где всего много, но нет у людей любви к труду, так мыслит большинство. Русский любуется энергией, - но - плохо верит в нее. Писатель активного настроения - например, Джек Лондон - невозможен в России. Хотя книги Лондона читаются у нас охотно, но я не вижу, чтоб они побуждали волю русского человека к деянию, они только раздражают воображение. Но Чехов - не очень русский в этом смысле. Для него еще в юности "борьба за существование" развернулась в неприглядной, бескрасочной форме ежедневных мелких забот о куске хлеба не только для себя, - о большом куске хлеба. Этим заботам, лишенным радостей, он отдал все силы юности, и надо удивляться, как он мог сохранить свой юмор. Он видел жизнь только как скучное стремление людей к сытости, покою, великие драмы и трагедии ее были скрыты для него под толстым слоем обыденного. И лишь освободясь немного от заботы видеть вокруг себя сытых людей, он зорко взглянул в суть этих драм.
   Я не видел человека, который чувствовал бы значение труда, как основания культуры, так глубоко и всесторонне, как А. П. Это выражалось у него во всех мелочах домашнего обихода, в подборе вещей и в той благородной любви к вещам, которая, совершенно исключая стремление накоплять их, не устает любоваться ими как продуктом творчества дела человеческого. Он любил строить, разводить сады, украшать землю, он чувствовал, поэзию труда. С какой трогательной заботой наблюдал, он, как в саду его растут посаженные им плодовые деревья и декоративные кустарники! В хлопотах о постройке дома в Аутке он говорил:
   - Если каждый человек на куске земли своей сделал бы все, что он может, как прекрасна была бы земля наша.
   Затеяв писать пьесу Васька Буслаев, я прочитал ему хвастливый Васькин монолог:
  
   Эх-ма, кабы силы да поболе мне!
   Жарко бы дохнул я - снега бы растопил,
   Круг земли пошел бы да всю распахал.
   Век бы ходил - города городил,
   Церкви бы строил, да сады все садил!
   Землю разукрасил бы - как девушку,
   Обнял бы ее - как невесту свою,
   Поднял бы я землю ко своим грудям,
   Поднял бы, понес ее ко господу:
   - Глянь-ко, ты, господи, земля-то какова, -
   Сколько она Васькой изукрашен

Категория: Книги | Добавил: Ash (12.11.2012)
Просмотров: 1772 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа