Главная » Книги

Дмитриев Иван Иванович - Взгляд на мою жизнь, Страница 3

Дмитриев Иван Иванович - Взгляд на мою жизнь


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11

">   Заключу, наконец, двумя чертами его простодушия, которое и посреди соблазнов, окружавших вельмож, никогда и ничем не было в нем заглушаемо.
   Державин уже был статс-секретарем. Однажды входят в кабинет его с докладом, что какой-то живописец, из русских, просит позволения войти к нему. Державин, приняв его за челобитчика, приказывает тотчас впустить его. Входит румяный и слегка подгулявший живописец, начинает высокопарною речью извинять свою дерзость, происходящую, по словам его, "единственно от непреодолимого желания насладиться лицезрением великого мужа, знаменитого стихотворца" и пр. Потом бросается целовать его руки. Державин хотел отплатить ему поцелуем в щеку. Живописец повис к нему на шею и насилу выпустил его из своих объятий. Наконец, он вышел из кабинета, утирая слезы восторга, поднимая руки к небу и осыпая хозяина хвалами. Я приметил, что это явление не неприятно было для простодушного поэта. Чрез два или три дня живописец опять приходит, и возобновляется прежняя сцена; хозяин с тем же покорством выносит докуки гостя, который стал еще смелее.
   Чрез день то же. Хозяин уже с печальным лицом просит у приятелей совета, как бы ему освободиться от возливого своего поклонника?
   Последовал единогласный приговор: отказывать.
   В другой раз, около того же времени, я иду с ним по Невской набережной. "Чей это великолепный дом?" - спрашивает меня, проходя мимо дома принцессы Барятинской-Гольстейн-Бек 164). Я сказываю. "Да она в Италии; кто же теперь занимает его?" - "Иван Петрович Осокин". - "Осокин! - подхватил он. - Зайдем, зайдем к нему!.." и с этим словом, не ожидая моего согласия, поворотил на двор и уже всходит на лестницу. Мне легко было за ним следовать потому, что я давно был знаком с Осокиным. Хозяин изумился, оторопел, увидя у себя нового вельможу, с которым уже несколько лет нигде не встречался. Державин бросается целовать его, напоминает ему об их молодости, об старинном знакомстве. Хозяин же с почтительным молчанием или с короткими ответами кланяется и подносит нам кубки шампанского. Чрез полчаса мы с ним расстались, и вот развязка внезапного нашего посещения.
   Отец Осокина, из купеческого сословия, имел суконную фабрику в Казани; сын его по каким-то домашним делам проживал в Петербурге; по склонности своей к чтению книг на русском языке он познакомился с именитыми того времени словесниками: с пиитом и филологом Тредьяковским, с Кириаком Кондратовичем и их учениками. Он заводил для них пирушки, приглашая всякий раз и земляка своего Державина, который тогда был гвардии капралом. Кондратович привозил иногда и дочь свою. Она восхищала хозяина и гостей игрою на гуслях и была душою беседы. Молодой Осокин (Иван Петрович) и сам стихотворствовал.
   Я читал его пастушескую песню, отысканную добрым Державиным в своих бумагах.
   Поэт, на обратном пути рассказывая мне об этом старинном своем знакомстве, не позабыл прибавить, что Осокин тогда помогал ему в нуждах и нередко ссужал его деньгами. Почитатели Державина! Я не в силах был говорить вам об его гении, по крайней мере, в двух или трех чертах показал его сердце.
   Уже сказано мною, что в том же году порадован я был свиданием с Карамзиным, прибывшим на корабле из Лондона. Я познакомил его с Державиным, который известен ему был по одной первой оде его к киргиз-кайсацкой царевне Фелице. Но свидание наше было кратковременное; чрез три недели он отправился на житье в Москву, с намерением выступить опять на литературное поприще изданием журнала; уступя его желанию, я вверил ему рукописное собрание всех моих безделок, еще не напечатанных, для подкрепления на первый случай журнального его запаса.
   С началом 791 года появился журнал Карамзина под именем "Московского" и обратил на себя внимание первостепенных наших авторов 165). Все отдали справедливость новому, легкому, приятному и живописному слогу "Писем русского путешественника", "Натальи, боярской дочери" и других небольших повестей. Этот журнал, сверх многих собственных сочинений издателя, помещал стихотворения Хераскова, Державина, Нелединского-Мелецкого 166), Николева 167), Федора Львова и других молодых стихотворцев. В первых трех частях его напечатаны были и мои стихотворения, выбранные издателем без моего назначения, а по собственному его произволу, из взятого им моего бумажника. Все они были едва ли не ниже посредственных; но с четвертой части начался уже новый период в моей поэзии: песня моя "Голубок" 168) и сказка "Модная жена" 169) приобрели мне некоторую известность в обеих столицах. Любители музыки сделали на песню мою несколько голосов. Она полюбилась прекрасному полу, а сказка поэтам и молодежи. С той поры и в обществе Державина уже я перестал быть авскультантом и вступил, так сказать, в собратство с его членами; но ничье одобрение столько не льстило моему самолюбию, как один приветливый взгляд Карамзина или Козлятева.
   В то же время я начал изучать басенников и выдал, подражая более Лафонтену и Флориану, несколько басен. Мне посчастливилось также и этими опытами угодить обществу и многим из литераторов.
   Семьсот девяносто четвертый год был моим лучшим пиитическим годом. Я провел его посреди моего семейства, в приволжском городке Сызране или в странствовании по Низовому краю. Здоров, независим, обеспечен во всех моих неприхотливых нуждах, я не скучал отсутствием шумных забав и докучливых, холодных посещений. Для меня достаточно было одной моей семьи и двоюродного моего брата Платона Петровича Бекетова 170): с ним Я Вместе учился в Казани и Симбирске; вместе служил в гвардии и, к счастию моему, вместе доживаю теперь и старость.
   Сызран выстроен был худо, но красив по своему местоположению. Он лежит при заливе Волги и разделяется рекою Крымзою, которая в первых днях мая бывает в большом разливе. Каждое воскресенье, в хорошую погоду, видел я ее из моих окон покрытою лодками: зажиточные купцы с семейством и друзьями катались в них взад и вперед под веселым напевом бурлацких песен. На дочерях и женах веяли белые кисейные фаты или покрывала, сверкал жемчуг, сияли золотые повязки, кокошники и парчовые телогреи. Прогулка их оканчивалась иногда заливом Волги. Там они, бывало, тянут тоню, и сами себе готовят на мураве уху из живой рыбы.
   Это место было и моим любимым гульбищем. В ясное утро, с первыми лучами солнца, я переезжал на дрожках - когда нет разлива - реку Крымзу прямо против монастыря и, взобравшись на высокий берег, хаживал туда и сюда, без всякой цели; но везде наслаждался живописными видами, голубым небом, кротким сиянием солнца, внешним и внутренним спокойствием. Везде давал волю моим мечтам, начиная мою прогулку всегда с готовою в голове работою. Потом спускался на Воложку или к заливу Волги. Там выбирал из любого садка лучших стерлядей и привозил их в ведре к семейному обеду. Потом клал на бумагу стихи, придуманные в моей прогулке. Если сам бывал ими доволен, то читывал их сестрам моим, Платону Петровичу Бекетову или Игнатию Ивановичу Соловцову, которые гащивали у нас попеременно.
   Наступает новое удовольствие: переписывать стихи мои набело для отсылки к Карамзину. С каким нетерпением ожидал от него отзыва! С какою радостию получал его! С каким удовольствием видел стихи мои уже в печати! Каждое письмо моего доброго друга было поощрением для дальнейших стихотворных занятий. Здесь-то, в роскошную пору весны, в тонком сумраке тихого вечера мелькнули предо мной безмолвные призраки Ермака и двух шаманов 171).
   В продолжение того же года я отлучался в Царицын для свидания в последний раз с родным моим дядею Никитой Афанасьевичем Бекетовым 172).
   Он жил в селе своем Отраде 173), в тридцати верстах от города, а в пятнадцати от Сарепты, известного поселения евангелического братства. Всю дорогу совершил я по величавой Волге. Не могу и теперь вспомнить без удовольствия тех дней, которые провел я в плывучем доме, особенно же каждого утра! Время было прекрасное: начало лета.
   В каюте моей помещались только столик, один стул, кровать, а над нею Полка с моими книгами. По восходе солнца выходил я из тесной моей спальной на палубу с Ариостом в руках (с французским переводом "Неистового Роланда"): за мною выносили стул, столик и ставили на нем серебряный прибор для кофия. Я сам варил его. Судно наше тянулось плавно или неслось быстро на парусах, в полной безопасности от мелей и бури. Между тем, на обоих берегах непрестанно переменялись для глаз моих предметы; с каждою минутою новые сцены: то мелькали мимо нас города, то приосеняли навислые горы, инде дремучий лес или миловидные кустарники, здесь татарская мечеть, там церковь или кирка среди больших селений. С наступлением вечера я спускался в каюту и ожидал вдохновения музы. В этом-то уголке написаны ода "К Волге" 174) и сказка "Искатели фортуны" 175).
   Другая отлучка моя из Сызрана была в том же году в Астрахань, уже сухим путем, но не меньше приятным. Проехав несколько русских и татарских деревень и сел, вступаешь в поселения выходцев европейских, большею частию из Германии. Они простираются на расстоянии трехсот верст от Саратова до Камышина. Чем ближе к Астрахани, тем чаще встречаются кочевья калмыков. Дорога местами лежит на несколько верст подле самой Волги, так что колеса почти захватывают воду, потом взбираешься на крутой берег. Красного леса там нет: изредка мелкий или кустарники; зато поля усеяны тюльпанами.
   Иногда думаешь быть вне России, ибо видишь других людей, другие обычаи, даже других животных. Часто я внезапно бывал поражен протяжным и продолжительным скрипом татарских арб или тележек на двух немазанных колесах; на них отправляется виноград в Москву и другие губернии. Порою встречался мне вооруженный калмык, скачущий во всю прыть на борзом коне, держа на руке сокола или ястреба. Там, в туманный вечер, в виде зыблющихся холмов, покоился на траве табун верблюдов; за ним открывался ряд кибиток, при коих против пылающего хвороста резвились нагие калмычата.
   Город Астрахань представляет также картину, достойную любопытства. Можно прожить в нем недели две нескучно. С противоположного берега он виден в значительном протяжении на высоких холмах, как бы увенчанных садами виноградными. Доехав до Волги, находишь лагерь кибиток и около их калмыков и прибывших по торговым делам бухарцев и хивинцев. Все они по привычке живут вне города. Промышленные татары тотчас предлагают свои лодки для переправы чрез Волгу в город. Входишь в них вместе с калмыком, армянином, индийцем и оглушаешься шумным говором на разных незнаемых языках. Каждый попутчик имеет особый облик, отличную одежду. В одном городе видишь разные обычаи, гостиные дворы трех народов, свободное отправление службы трех вероисповеданий: христианского, магометанского и идолопоклоннического. Монах сталкивается с факиром; лама приятельски разговаривает с муллою, лютеранин с католиком.
   Поэту небесполезно путешествовать - одна неделя в пути может обогатить его запасом идей и картин по крайней мере на полгода.
   Всегда под открытым небом, свидетель великолепного восхождения солнца, вечерних сцен, озлащаемых последними его лучами, безмолвной величественной ночи, усеянной звездами, или освещаемой полною и кроткою луною, он вдыхает в себя большее благоговение к Непостижимому. Будучи одинок, никем не развлечен, наблюдатель и нравственного и физического мира, он входит сам в себя, с большею живостию принимает всякое впечатление и. запасается, не думая о том, материалами для будущих, как и прежде сказал, своих произведений.
   Самое над ним пространство, недосягаемое и беспредельное, возвышает в нем душу и расширяет сферу его воображения.
   Всякий раз, когда я ни бывал в дороге, в весеннюю или летнюю пору, прихаживало мне на мысль, что я родился живописцем, а не поэтом, - по крайней мере, поэтом в живописи: каждое замечательное местоположение, все живописные сцены утра, вечера или ночи заставляли меня вздохнуть, для чего я не живописец и не могу тотчас остановиться и перенести все виденное на холст или бумагу.
   Никогда не забуду меланхолического, но как-то приятного впечатления, испытанного мною однажды в положении путника. С наступлением вечера въезжаю я в околицу большого селения и нагоняю толпу поселян обоего пола, возвращающихся с полевой работы. Чрез всю деревню я велел ехать шагом, чтоб не разлучиться мне с ними. Долго следовали они за мною и оглушали меня своими песнями, потом рассыпались в разные стороны; между тем я продолжаю путь мой, и веселые песни еще отзываются в ушах моих. Достигаю до конца селения и вижу поселянина в глубокой старости, сидящего на завалинке последней хижины и держащего на коленях своих младенца. Вероятно, это был внук его. Старик глядел спокойно, последние лучи солнца падали на обнаженное темя его.
   Путешествие, младенец в противоположности с старцем, поющая молодость, закат солнца - все это представило мне яркую картину жизни во всех возрастах и конец ее.
   Я не однажды рассказывал об этой сцене знакомым мне рисовальщикам и живописцам: мне хотелось возбудить в них желание составить из моего описания иносказательную картину, но рассказ мой не подействовал на их сердце.
   Пиитический мой год уже приближался к концу, и я, по возвращении моем в Сызран, прожил в нем только до зимнего пути. В продолжение моего там пребывания, написаны были "Глас патриота" 176), "Чужой толк" 177), "Ермак" 178), из сказок - "Воздушные башни" 179), "Причудница" 180) и "Послание к Державину" 181), по случаю кончины незабвенной его супруги, оставившей преждевременно мир наш в апреле того же года 182).
   "Глас патриота" был данью обрадованного сердца по слуху о покорении Варшавы. Я сочинил эти стихи пред отъездом моим в Астрахань, но еще на дороге узнал, к моей досаде, о несправедливости слуха. Однако по привычке моей сообщать всякое мое произведение Карамзину и Державину, отправил я уже из Астрахани к последнему и "Глас патриота" вместе с "Посланием", о котором сказано выше. Они доходят до него в то самое время, когда получено известие о разбитии польских войск и взятии в полон самого их предводителя. Державин тотчас, переменя в стихах моих имена Варшавы, Собиески на прозвище Костюшки, показывает мои стихи светлейшему князю Зубову 183), а он представляет их императрице, которая усомнилась, чтобы слух о таком важном событии мог в одно время дойти до двора и Низового нашего края. Тогда Державин принужден был признаться в сделанной им перемене, причем показал И самое мое письмо. Императрица приказала напечатать мои стихи на счет своего кабинета.
   На возвратном пути моем в Петербург узнал я в Москве от Карамзина о прекращении "Московского журнала" 184). Издатель его занялся печатанием "Писем русского путешественника" и собранием всех повестей, сказок и мелких сочинений в стихах и прозе под заглавием "Мои безделки" 185).
   Последуя примеру его, выдал и я в 795 году в первый раз собрание моих стихотворений под именем "И мои безделки" 186). Это издание достопамятно для меня тем, что приобрело мне лестное знакомство с почтенным обер-камергером Иваном Ивановичем Шуваловым. Меценат Ломоносова еще обращал приветливый взгляд и к позднейшему поколению наших поэтов.
   С пресечением "Московского журнала" охолодело во мне соревнование. С того времени до издания Карамзиным "Вестника Европы" 187) я не написал ничего, чем бы сам был доволен, не исключая и "Освобожденной Москвы" 188), хотя некоторые и ставили эту поэмку на счету лучших моих стихотворений. Она давно бродила у меня в голове, но я откладывал приняться за нее до приезда моего в Сызран, в надежде насладиться там опять пиитическою жизнию. Судьба расположила иначе: пожар истребил город 189), остались только следы нашего дома. Отец мой принужден был съехать на житье в свою деревню, в двадцати пяти верстах от города, и там-то написаны были "Освобожденная Москва" и "Послание к Карамзину":
   "Не скоро ты, мой друг, дождешься песней новых" и пр.,
   - написаны в ветхом и тесном доме, в продолжение жестокой болезни сестры моей. Пронзительный вопль ее почти каждый день, раздирая мое сердце, заставлял бросать перо и бежать из дома.
   После того в четыре года вышли от меня только подражание Посланию Попа к доктору Арбутноту 190) и посредственные стихи на случай освобождения от податей потомства Ломоносова 191). Во все это время, находясь в гражданской службе, я уже не имел досуга предаваться поэзии. Притом же и сам хотел на время забыть ее, чтобы сноснее для меня был запутанный, варварский слог наших толстых экстрактов и апелляционных челобитен.
   Наконец, получа отставку, я переселился в Москву, купил у профессора Лангера за пять тысяч восемьсот рублей деревянный домик с маленьким садом, близ Красных ворот, в приходе Харитония в Огородниках, переделал его снаружи и внутри, сколько можно было получше, украсил небольшим числом эстампов, достаточною для меня библиотекою и возобновил авторскую жизнь, уже не в городке, а в роскошной столице, имея только три тысячи рублей постоянного, годового дохода.
   С весны до глубокой осени, в хорошую погоду каждое утро и каждый вечер обхаживал я мой садик, занимаясь его отделкою или поправкою, иногда же чтением под густою тенью двух старых лип, прозванных Филемоном и Бавкидою 192). Между тем посвящал часа по два моему кабинету, езжал на дрожках за город любоваться живописными окрестностями или хаживал по разным частям города.
   Но не проходил ни один день, чтоб я не видался с Карамзиным, а по зимам и с Козлятевым. Помнится мне, он вышел в отставку на одном году со мною и проживал в Москве каждую зиму.
   Кроме их я также с удовольствием проводил вечера у Настасьи Ивановны Плещеевой 192). В ее-то сельском уединении развивались авторские способности юного Карамзина. Она питала к нему чувства нежнейшей матери. Нередко посещал я и почтенного моего земляка Ивана Петровича Тургенева, тогдашнего директора Московского университета, равно и патриарха современных поэтов, Михаила Матвеевича Хераскова.
   Может быть, немногим известно, что первые дни жизни его ознаменованы таким случаем, который мог бы иметь важные для него последствия: на третьем году от рождения он был украден из отцовского дома. Это случилось в деревне, в отсутствие родителей.
   Оплошная нянька взволновала весь дом. Пошли расспросы и пересказы; узнают о проходивших чрез деревню цыганах; нагоняют их на большой дороге и вырывают младенца из рук воровки. Я пишу слышанное от самого поэта. Часом после, и творец "Россияды" вместо вершин Парнаса прожил и умер бы безвестным в цыганском таборе, посреди нищеты и разврата.
   По кончине Сумарокова Херасков считался у нас первым поэтом; но впоследствии времени Державин сильным и оригинальным стихотворством своим взял над ним преимущество, хотя и уступал ему во вкусе, разнообразии, правильности и чистоте языка. Херасков, несмотря на соперничество, сохранял с ним постоянную связь и пользовался уважением публики до конца Своей жизни. Молодые поэты вменяли себе в обязанность стараться получить доступ к нему и заслужить его внимание. Около того времени он выдал еще две небольшие поэмы: "Пилигримы" 194), и "Царь, или Спасенный Новгород" 195). За год же до кончины своей заключил литературное свое поприще сказкою, или повестью "Бахариана" 196), писанною белыми стихами. Он и в самую глубокую старость, едва ли не восьмидесяти лет 197), всякое утро посвящал музам, в остальные же часы, кроме вечеров, любил читать, по большей части на французском языке. Я заставал его почти всегда за книгою. Однажды нашел его читающим лагарпов "Лицей, или Курс литературы". Первые слова его были ко мне: "Не так бы я писал мои трагедии, если бы сорокью годами прежде прочитал эту книгу". Надобно было видеть разрушение во всех чертах лица и во всем составе, слышать дрожащий голос его, чтобы понять, как в эту минуту он меня тронул!
   Говоря о Хераскове, трудно было бы мне промолчать о почтенной его супруге. Елизавета Васильевна, по отце Неронова, умела пленить нашего поэта своею любезностию, которую она сохранила до самой смерти, и талантом своим в поэзии. Она в молодости своей много писала стихов, из коих мне известна одна только поэмка, под заглавием "Потоп", напечатанная в семидесятых годах в "Вечерах", петербургском журнале 198). Тогда требовали более плавности, чистоты в языке, нежели силы в мыслях и выражении. По справедливости можно назвать ее во всех отношениях достойною подругою поэта. Она облегчала его во всех заботах по хозяйству, была лучшим его советником по кабинетским занятиям и душою вечерних бесед в кругу их друзей и знакомцев.
   По кончине супруга она, не мешкав, написала духовную, избрав Якова Ивановича Булгакова 199), князя Николая Никитича Трубецкого 200) и меня в свои душеприказчики. Вскоре потом впала в продолжительную болезнь и скончалась. Я с умилением бывал свидетелем ее покорности и равнодушия, с каким она готовилась расстаться с миром. Подкреплю сказанное мною примером. Во время ее болезни хаживал к ней молодой человек, сын ее знакомца. Часто случалось им провожать вдвоем целые вечера. Чем же они занимались? Задавали друг другу рифмы (bouts-rimes). Он показывал мне однажды четверостишие, сочиненное больною на смертном одре, на заданные от него рифмы. Содержание стихов было размышление о жизни. Она уподобляла свою одной из заданных ей рифм, - догорающей свечке.
   Одиночество мое оживлялось довольно часто беседою и молодых писателей: Василья Львовича Пушкина 201), Владимира Васильевича Измайлова 202) и Василья Андреевича Жуковского 203). Признательность моя наименовала только тех, которых постоянная приязнь ко мне и поныне услаждает мои воспоминания.
   Кажется, будто мне суждено было тогда воспламеняться поэзией, когда Карамзин издавал журналы. С появлением "Вестника Европы" в 1802 году 204), я обратился опять к музам, но развлеченный невольно городской жизнию, хотя и не был раболепным данником света, ослабевая при том в здоровье, я уже начал терять живость воображения и занимался более подражанием иноземным басенникам.
   Вскоре за тем я занемог продолжительною и важною болезнью. Несколько недель был в совершенном расслаблении. Тянув томную жизнь со дня на день, считая каждый последним, я имел одну только отраду сидеть С утра до вечера в беседке моего садика и читать новости французской литературы. Такое занятие было для меня полезнее моих знакомцев: углубясь в чтение, я забывал Тогда хотя на краткое время об моем положении, а их печальный и сомнительный вид напоминал об нем при самом входе, притом же мне тяжело было говорить с ними: от пяти слов занималось дыхание.
   С первых дней болезни столь быстрый переход от полноты жизни к чрезвычайному изнеможению ужаснул меня, но потом, мало-помалу свыкаясь с мыслью о смерти, я стал спокойнее, покорил себя провидению и всем сердцем благодарил его за каждый день, в который оно допустило меня посреди цветов и зелени еще насладиться сиянием солнца и чистою лазурью неба.
   В продолжение осени я начал оправляться и в этом состоянии написал басни "Петух, кот и мышонок" 205), "Царь и два пастуха" 206), "Летучие рыбы" 207), "Воспитание льва" 208), "Каретные лошади" 209). Помнится мне, в то же время вышла от меня стихотворная безделка под заглавием "Путешествие N. N. в Париж и Лондон, писанное за три дня до путешествия". Эти стихи разделены были на три части, каждая в листочек, и напечатаны, с согласия путешественника, только для круга коротких наших знакомцев 210).
   С наступившим 1803 годом Карамзин перестал издавать "Вестник Европы", быв побужден к тому новою обязанностию историографа. С удовольствием вспоминаю, что некоторым образом и я имел влияние на его историю, на его собственную и отечественную славу. Он уже давно занимался прохождением всемирной истории средних времен, с прилежанием читал всех классических авторов, древних и новых; наконец, прилепился к отечественным летописям, в то же время приступил и к легким опытам в историческом роде. Таковыми назову: "О московском мятеже за Морозова в царствование Алексея Михайловича" 211), "Путешествие к Троице" 212), "О бывшей Тайной канцелярии" 213) и пр. Между тем он часто говаривал мне, что ему хотелось бы писать отечественную историю, но в положении частного человека не смеет о том и думать: пришлось бы отстать от журнала, составляющего, значительную часть годового его дохода. Я советовал ему просить звания историографа; он считал это невозможным, говоря, что по обычаю моему все вижу в розовом цвете. В продолжение времени несколько раз возобновлялась речь о том же, и я все говорил ему одно И то же: проситься в историографы. Наконец он уступил моим советам, избрав ходатаем своим Михаила Никитича Муравьева 214), бывшего тогда статс-секретарем и попечителем Московского университета. Доклад не замешкался, и в конце того же года последовал высочайший указ о наименовании Карамзина историографом. Вслед за тем из отставных поручиков он пожалован в чин надворного советника, и назначено ему по две тысячи рублей ежегодного пансиона.
   Журнал его "Вестник Европы" по всей справедливости может назваться лучшим нашим журналом. Он удовлетворяет читателям обоих полов, молодым и престарелым, степенным и веселым. Строгий вкус присутствовал при выборе почти каждой статьи его. "Марфа-посадница", историческая повесть, помещенная во втором годе журнала 215), превзошла все произведения издателя. В ней открылся талант его уже в полном блеске и зрелости. Прибавим к тому, что Карамзин начал писать эту повесть во время жестокой болезни своей супруги 216), посреди забот и душевных страданий, а дописал в первых месяцах ее кончины. Не доказывает ли это всю силу таланта и ума его?
   Никто из журналистов наших, старых и современных, не был богатее и разнообразнее Карамзина в собственных сочинениях. Мы видели в нем и политика, и патриота, и критика, и моралиста. Он имел неоспоримо большое влияние на успехи нашей словесности. В "Письмах русского путешественника" он познакомил наше юношество с немецкою литературою, приохотил его к сочинениям новейших германских писателей и направил к прилежному изучению немецкого языка, который пришел было у нас в совершенное пренебрежение. Он показал нам образец и в ученых разборах сочинений. До его критического рассмотрения поэмы "Душенька" 217) не было у нас ничего порядочного в этом роде.
   В доказательство того приведем один случай. Когда Херасков издал "Россияду" 218), общество Новикова, состоявшее большею частию из друзей-почитателей первенствовавшего тогда поэта, вознамерилось написать разбор его поэмы, - разумеется, выставить ее лучшую сторону. И что же? Избранные им сочинители неоднократно сбирались в доме Новикова. Писали, чертили, переправляли и, наконец, при всем своем усердии сознались в своем бессилии и предоставили этот труд совершить немцу, директору Казанской гимназии. Юлий Иванович фон Каниц, не имевший с ними никакого сношения, самопроизвольно сочинил на немецком языке этот разбор и поместил его в "Рижском журнале".
   Тогда тотчас поспел перевод и напечатан в "Санкт-Петербургском вестнике", которого издателем был г. Брайко, чиновник Иностранной коллегии. Это я слышал от самого члена общества Ивана Петровича Тургенева.
   Историю нашей словесности можно разделить на два периода. Первый, по моему мнению, продолжается до последнего десятилетия царствования Екатерины Второй. В начале его три словесника покушались приближить (а не приблизить) книжный язык к употребляемому в обществах. Князь Кантемир 219) начал, и с довольным успехом; Тредьяковский хотел перещеголять его, и за недостатком разборчивости составил такой слог, которым смешил даже и современников.
   Потом Ломоносов, одаренный превосходным гением, очистил книжный язык от многих слов, обветшалых и неприятных для слуха, подчинил его законам исправленной им грамматики, предложил в риторике своей правила для соблюдения плавного словотечения; и хотя советовал пользоваться чтением церковных книг, но сам начал писать чистым русским языком, понятным каждому состоянию, и заслужил славу первого преобразователя отечественного слова.
   Учениками школы его были все того времени писатели и переводчики Санкт-Петербургской Академии наук и Московского университета, равно и прозаические писатели и переводчики. Из числа последних отличались плавностию или исправностию слога Семен Андреевич Порошин 220), Иван Логинович Кутузов 221), Иван Перфильевич Елагин, Денис Иванович Фон или Фанвизин, и, гораздо после их, Александр Семенович Шишков 222), нынешний президент Российской Академии и министр просвещения.
   В последствии времени захотели сами быть начальниками школы Елагин и Фон-Визин. Первый обратился к славянчизне: перевел почти по-славянски "Похвальное слово Марку Аврелию" известного французского оратора Тома 223); другой, хотя и с большим вкусом, полагал, будто в высоком слоге надлежит мешать русские слова с славянскими и для благозвучия наблюдать некоторый размер, называемый у французов кадансированною прозою; по этой методе переложил он "Иосифа", прозаическую поэму г. Битобе 224), и то же самое "Похвальное слово Марку Аврелию" 225). Последователи их захотели перещеголять своих учителей и уже начали еще более употреблять славянские речения и обороты. Мы находим в их сочинениях: тако мне глаголющу, возставшу солнцу и пр. тому подобное. Усерднейшие из них славянофилы были М. Попов 226), поэт, прозаический автор и переводчик с французского языка тассовой поэмы "Освобожденный Иерусалим", сенатор И. С. Захаров 227), особенно же г. Якимов 228), Пахомов и священник Сидоровский 229), о трудах коих уже сказано выше.
   В таком состоянии находилась наша словесность, когда Карамзин, еще в цвете лет, возвратясь из Парижа и Лондона, выступил на авторское поприще. Обдуманная система уже предшествовала его начину: вникая в свойство языка и в тогдашний механизм нашего слога, он находил в последнем какую-то пестроту, неопределительность и вялость или запутанность, происходящие от раболепного подражания синтаксису не только Славянского, но и других древних и новых европейских языков, и по зрелом размышлении пошел своей дорогой и начал писать языком, подходящим к разговорному образованного общества семидесятых годов, когда еще родители с детьми, русский с русским не стыдились говорить на природном своем языке, в составлении частей периода употреблять возможную сжатость я -при том воздерживаться от частых союзов и местоимений который и которых, а вдобавок еще и коих, наконец, наблюдать естественный порядок в словорасположении.
   Объясним это примером. Елагин, помнится мне, третью книгу "Российской истории" начинает так: "Неизмеримой вечности в пучину отшедший князя Владимира дух..." Держась естественного порядка в словорасположении, следовало бы поставить: "Дух князя Владимира, отшедший в пучину вечности неизмеримой", хотя и таким образом изложенная часть периода была бы надута и не терпима образованным вкусом.
   С того времени так называемый высокий, полуславянский слог и растянутый, вялый среднего рода, стали мало-помалу выходить из употребления. Ныне первый раздается только с кафедры, а последнего придерживаются немногие словесники, которым, по укоренившейся привычке или по старости лет, уже трудно писать иначе. Молодые же профессора в изящных письменах, студенты Московского университета и лучшие писатели приняли в образец себе, с большим или меньшим успехом, слог нашего историографа. Потомство, конечно, признает его вторым преобразователем нашего слога, и от него будут считать второй период нашей словесности.
   Некоторые обвиняли Карамзина в галлицизмах: напротив того, никто более его не остерегался от них. Я имел терпение нарочно сличать перевод его статьи из "Натуральной истории" графа Бюффона, напечатанный в "Пантеоне иностранной словесности" под заглавием "Первый взгляд человека на природу", с двумя переводами той же статьи в "Духе" Бюффона и его же "Естественной истории", изданной от Академии наук. В переводе Карамзина не нашел ни одного галлицизма, а в последних двух читатель встретится с ним едва ли не на каждой странице.
   Скажу, наконец, что Карамзин же познакомил нас и с Шлецером 230). Он первый стал говорить о критическом издании нашего Нестора, обратил внимание земляков своих на исторические исследования и на самую отечественную историю. Он подал им в руки сам на себя орудие; но они не умели владеть им, и бессильная зависть оставила только следы желчи, не более!
   Чувствую, что дружба и праведное негодование отклонили меня от моего предмета; но я пишу в то самое время, когда Карамзин выдал девять (ныне одиннадцать) томов "Истории государства Российского" 231), с поспешностию переведенных на языки французский, италиянский и немецкий, заслуживших от европейских журналистов лестные отзывы.
   Одни говорили, что Карамзин заслужил быть наряду с знаменитейшими историками нашего времени; другие, что история его исполнена глубокомыслием, философией, что повсюду сверкают в ней сильные черты красноречия. Одним нравилось в авторе благородное негодование на жестокость деспота (X), другим его добродушие, народливость (XI), придающая какую-то прелесть его творению. Я пишу в то время, когда, вопреки вышесказанному, не чужой, а наш согражданин, земляк и некогда почитатель Карамзина, при самом появлении первых четырех томов "Истории" написал в разные времена и в разных формах несколько строчек на счет одного только вступления в историю, напал, как на ученика, без соблюдения приличного уважения к званию и авторским заслугам историографа, но, не простирая далее своих подвигов, опустил утомленную свою руку; когда пример его отважил Арцибашева, доселе известного по переводу Шлецерова введения в российскую историю, изданного им под названием "Приступа к русской истории", уже не иронически, но грубыми укоризнами, отплатить Карамзину, своему также соотечественнику, за многолетние труды его, за то, что он возбудил внимание к нашей словесности в ученом свете; когда прочие наши журналисты, кроме одного, ни слова за него не говорили, даже боялись принимать в свои журналы писанное в его защиту; когда, кроме Владимира Измайлова, князя Вяземского, Александра Пушкина и Иванчина-Писарева (Николая) 232) никто из наших литераторов, даже и между приверженных издавна к историографу, не восстал против его хулителей!! Заключу, наконец, тем, что выходки первого так называемого критика "Истории" Карамзина под именем Киевского корреспондента и Лужницкого старца 232) напечатаны были в журнале "Вестник Европы", издаваемом Каченовским 233), профессором императорского Московского университета, а другого в "Казанском вестнике", состоявшем под покровительством Казанского университета.
   Какая заметная черта для будущей истории отечественной словесности нашего времени!
   С переходом "Вестника Европы" в другие руки, я писал уже редко и мало. Карамзин перестал на меня действовать: предавшись весь истории, он уже не принимал участия в поэзии; даже охолодел к тогдашней нашей литературе.
   Между тем к двум частям стихотворений моих прибавилась третья и последняя 234). Она разбираема была в "Вестнике Европы" 1806 года продолжателем сего журнала. Полное издание моих стихотворений разбирали в разные времена: Петр Иванович Макаров в журнале своем "Меркурий" 1803 года; Александр Федорович Воейков в с<анкт>-п<етербургском> журнале "Цветник" 1810 года; Владимир Васильевич Измайлов в "Музеуме" 1815 года и, наконец, князь Петр Андреевич Вяземский в моей биографии, помещенной в последнем собрании моих стихотворений, изданных с моего согласия Обществом любителей словесности, известного более под именем Соревнователей 235), под титулом: "Стихотворения И. И. Дмитриева"; издание шестое, исправленное и уменьшенное самим автором. 2 части 1823 года, СПб., в тип<ографии> Н. И. Греча.
   Я благодарен всем моим рецензентам: продолжатель "Вестника Европы" (XII) взял на себя обязанность говорить только о моих недостатках, погрешностях против чистоты слога, грамматики и вкуса; врачевал меня не только от авторского самолюбия, но даже и от спеси, по его мнению сенаторской. Надобно пояснить, что я незадолго пред тем вступил в гражданскую службу и удостоился получить звание сенатора. Прочие же господа рецензенты снисходительным своим отзывом поощряли меня к дальнейшим подвигам; но они уже дошли до своего предела; авторская моя жизнь кончилась.
  

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

   На прощанье скажу несколько слов о себе и об том, как я сам оценивал авторские мои способности, и в чем полагаю истинное свойство и назначение поэта.
   Я начал писать, не знав еще правил стихотворства, с 1777 и продолжал до 1810 года. Из этого круга времени, конечно, должно исключить четырнадцать лет, в продолжение коих стихотворствовал я, бывши знаком только с двумя стихотворцами, но и тем стыдился показывать мои рифмы. Посылал их в журналы от безымянного и, кроме одного поучительного случая, описанного мною в начале моих записок, ни по слухам, ни по журналам, не знал, как об стихах моих судят.
   Стихотворствовал притом несколько лет посреди черствой службы, в малых чинах, между строями и караулами, в обращении с товарищами почти необразованными, в уголке тесного, низменного домика, чрез перегородку, разделяющую меня с братом, в шуму входящих и выходящих, не быв почти никогда, ниже на две минуты, в совершенном уединении.
   Вся моя забота была только об том, чтоб стихи мои были менее шероховаты, чем у многих. Одну только плавность стиха и богатую рифму я считал красотой и совершенством поэзии. Но в то время у нас едва ли не так же думали не только читатели, но и самые первостепенные стихотворцы. Оттого стихи мои были вялы, бесцветны, без характера, жалкие подражания, почему напоследок и преданы от меня забвению и не вошли в первое издание "И моих безделок".
   Равномерно должно исключить еще восемь лет, проведенных мною в гражданской службе. Тогда я не только не имел досуга, но даже и боялся развлекать себя стихотворством. Это была четырехлетняя бытность моя обер-прокурором и столько же сенатором. Итак, выходит, что деятельная пиитическая жизнь моя продолжалась только одиннадцать лет.
   Но упомянутые четырнадцать лет моего рифмования имели влияние и на последующие мои произведения. Привыкнув в молодости писать урывками, я не мог уже и в зрелом возрасте высидеть за бумагой около часа: нетерпелив был обдумывать предпринимаемую работу. При малейшем упорстве рифмы, при малейшем затруднении в кратком и ясном изложении мыслей моих Я бросал перо в ожидании счастливейшей минуты; мне казалось унизительным ломать голову над парою стихов и насиловать самого себя или самую природу.
   Оттого, может быть, и примечается, даже самим мною, в стихах моих скудность в идеях, более живости, украшений, чем глубокомыслия и силы. Оттого последовало и то, что ни в котором из лучших моих стихотворений нет обширной основы.
   Ныне трудно уверить, что я не домогался покровительства журналистов, не употреблял никаких уловок К распространению моей известности, не старался из зависти унижать самобытный талант в ком бы то ни было и никогда много не думал о стихах моих. Поверят или нет, совесть моя спокойна. Часто приходило мне даже на мысль, что я и совсем не поэт, а пишу только по какому-то случайному направлению, по одному навыку к механизму. Даже и тогда, когда писал уже не про себя, я думал, и в том убежден был, что кощунство, изображение картин, возмущающих непорочность, приветствия к Алинам без дара Катулла и Анакреона, даже дружеские послания, растворенные многословием, не принадлежат к достоянию истинного поэта.
   Так! Я и теперь не переменил моего мнения: поэзия, порождение неба, хотя и склоняет взор свой к земле, но - здесь она проницает во глубину сердец, наблюдает сокровенные их изгибы и живописует страсти, держась всегда нравственной цели, воспламеняет к добродетели, ко всему изящному и высокому, воспевает доблести обреченных к бессмертию. А там - изливается в удивлении к мирозданию, в трепетном благоговении к Непостижимому. Вот назначение истинной поэзии! Вот почему она и называется органом богов, а вдохновенный ею - поэтом.
   Как бы то ни было, но я должен быть признателен к счастливой звезде моей: едва ли кто из моих современников преходил авторское поприще с меньшею заботою И большею удачею.
   По кончине попечителя Московского университета 234) М. Н. Муравьева, государь император Александр Павлович благоволил назначить меня на его место; но Собственное сознание недостатков моих внушило в меня смелость просить его императорское величество о возложении звания попечителя на другого, более меня того достойного.
   Императорская Российская Академия, задолго пред тем (в царствование императора Павла), под председательством Павла Петровича Бакунина, почтила меня избранием в свои действительные члены, не ожидая, как по уставу положено, собственного моего о том ходатайства. А при нынешнем председателе, Александре Семеновиче Шишкове, я удостоился получить от нее большую золотую медаль с надписью: "Российскому языку пользу принесшему". Императорские университеты, прежде Московский, а потом Харьковский и Казанский, приняли меня в почетные члены. Этой же честию почтен от учрежденного при с<анкт>-п<етербургской> духовной академии Совета или Конференции для поощрения и распространения духовной учености, равно и от других ученых или благонамеренных обществ в империи.
   Воспоминания о гражданской службе моей будут содержанием второй и третьей части моих записок, но я начну следующую описанием такого случая, который ознакомил меня более, нежели что другое, с самим собою; имел, может быть, влияние на мою нравственность и на все последовавшие со мною значительные события, а потому и может назваться в жизни моей эпохою.

Конец первой части.

   Москва, 1824. Января 10 дня.
  

ПРИМЕЧАНИЯ К ПЕРВОЙ ЧАСТИ

   I. "Приключения Маркиза Г ***, или Жизнь благородного человека" ("Memoires de l'homme de qualite"), в шести частях. Лет за тридцать пред сим, наименовав этот роман, я не почел бы нужным ничего к тому прибавить, ибо тогда все наши словесники и образованные читатели знали, что сочинитель его аббат Прево д'Экзиль признаваем был за одного из лучших романистов во Франции; что первые четыре части переведены были И. П. Елагиным, и перевод его по слогу долго считался образцовым, а последние четыре секретарем его В. И.
   Лукиным; но в недавнем времени, в двух наших журналах 1825 года, именно: в "Литературных Листках" и в "Телеграфе", - роман сей переименован "Маркизом Глаголем" и выставлен наравне с "Принцем Георгом, или Герионом", известною с давних времен площадною сказкою. В первом даже сказано, что ныне читают его только лакеи.
   Чтоб вывесть из заблуждения тех, которые так об нем отзывались, и примирить с ним читателей упомянутых журналов, не знавших сего романа ни в подлиннике, ни в переводе, я выписываю здесь несколько слов из мнения об нем и его авторе двух известных во французской словесности писателей. Аббат Сабагье де Кастр в книге своей "Les trois siecles de la litterature franchise" ("Три века французской словесности") говорит, что "романы Прево д'Экзиля несравненно превосходнее тех нелепых, приторных и соблазнительных произведений, которые исказили нашу (французскую) словесность, считая от "Амадиса Галльского" до "Анголы", и пр.". Далее, что "Записки благородного человека", "История Клевеланда" и "Настоятель Киллеринский" будут всегда почитаться произведением чудесного воображения по разнообразию картин, по их противоположности, по пламенному изображению страстей и по впечатлению, которое оно производит в читателях". С таким же уважением отзывается об авторе вышеупомянутого романа и Палиссо в своих "Записках, пригодных для истории французской словесности" ("Memoires pour servir a l'histoire de notre litterature"). Рассуждая вообще об романах, он говорит: "в сих сочинениях, как и в театральных, порок должен быть всегда наказан, а добродетель всегда награждена. В сем-то роде особенно отличился аббат Прево д'Экзиль, которого, кажется, никто не превзошел, кроме знаменитого Ричардсона 237)".
  
   II. Ни одно сочинение не заслужило у нас такого отличия, как политический и нравственный роман г. Мармонтеля. В 1769 году вышло два перевода его. Один напечатан в С.-Петербурге под заглавием "Велисарий", без имени переводчика; а другой в Москве под названием "Велизера". Последний совершен самого императрицею Екатериною Второю с ее вельможами и царедворцами в продолжении пути ее по Волге из Твери до Казани. Императрица перевела только девятую главу; прочие же переведены графом А. П. Шуваловым, И. П. Елагиным, графом 3. Г. Чернышевым, С. М. Кузьминым, графами Г. Г. и В. Г. Орловыми, Д. В. Волковым, А. В. Нарышкиным, князем С. Б. Мещерским и Г. В. Козицким. Заметим, что вся девятая глава дышит либерализмом, ненавистью к ласкателям и самовластию 238).
  
   III. С давних лет и поныне переходит от одного к другому предание, будто императрица Анна видела тень свою на троне. Вот как многие о том рассказывают. В глубокую ночь, когда уже во всем дворце на внутренних только притинах светились ночники, два кавалергарда, стоявшие на часах у дверей тронной комнаты, вдруг видят императрицу, ходящую тихим шагом взад и вперед мимо трона. Они посылают подчаска донести о том своему капралу и караульному гвардии капитану. Оба они приходят к часовым и уверяются в сказанном собственными глазами.
   Капитан доносит о том дежурному генерал-адъютанту принцу Барону, любимцу императриц

Категория: Книги | Добавил: Armush (26.11.2012)
Просмотров: 421 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа