div align="justify">
Петр Вяземский
Старая записная книжка
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
(VIII ТОМ СОБРАНИЯ СОЧИНЕНИЙ, СОСТАВЛЯЮЩИЙ ПРИЖИЗНЕННЫЕ ПУБЛИКАЦИИ)
================================================
Оригинал здесь: Машинный фонд русского языка,
http://cfrl.ru/prose/vjazemski/vjazemski.shtm
================================================
Много скучных людей в обществе, но вопрошатели для меня всех
скучнее. Эти жалкие люди, не имея довольно ума, чтобы говорить приятно о
разных предметах, но в то же время не желая прослыть и немыми, дождят
поминутно вопросами кстати или некстати сделанными, о том ни слова. Не
можно ли их сравнить с будочниками, которые ночью спрашивают у всякого
прохожего: кто идет? Единственно для того, чтобы показать, что они тут.
Вольтер, встретясь однажды с известным охотником до пустых вопросов, сказал
ему: очень рад, что имею удовольствие вас видеть; но сказываю вам наперед,
что ничего не знаю.
**
- Не понимаю, - сказала недавно Селимена, с которой разговаривали о
петербургских актерах, игравших на Московском театре, - как здешняя
публика могла осыпать рукоплесканиями А...?
- Что же находите в этом удивительного? - отвечал ей Оргон, -
всякий готов ласкать и обезьяну любимой женщины. Известно, что А... - муж
славной Филисы.
***
Один остроумный мизантроп, пишет Шанфор, рассуждая о развращении
людей, сказал: Бог послал бы нам и второй потоп, когда бы увидел пользу от
первого.
***
- Видели ли вы французского короля? - спросил однажды Фридрих у
д'Аламбера.
- Видел, ваше величество, - отвечал философ.
- Что же он вам сказал?
- Он со мной не говорил.
- С кем же он говорит? - спросил король с досадой.
***
N. смертный сын бессмертной Клио, то есть историк, и, надобно
прибавить, русский историк, находился однажды в обществе, в котором
рассуждали о Вольтере; всякий своим образом хвалил сего великого писателя.
N. спорил со всеми, наконец сказал: согласен, государи мои: Вольтер
писал изрядно; верьте однако, что я никогда не простил бы себе, если бы мог
усомниться, что напишу что-нибудь хуже него.
Что же написал г. N? Бредни о русской истории. Вероятно, что книга
Иоанна Масона о познании самого себя была ему неизвестна.
***
Галкин, добрый, но весьма простой человек, желает прослыть приятным
хозяином - и для того самым странным образом угощает гостей своих.
Например, не умея с ними разговаривать, он наблюдает за каждым их
движением: примечает ли, что один из присутствующих желал бы кашлянуть,
но не смеет, опасаясь помешать поющей тут даме, - и тотчас начинает, хотя и
принужденно, кашлять громко и долго, дабы подать собой пример; видит ли,
что некто, уронив шляпу, очень от того покраснел, и тотчас сам роняет стол;
потом подходит с торжественным видом к тому человеку, для которого испугал
все общество стукотней, и говорит ему: видите ли, что со мной случилась еще
большая беда?
Но часто он ошибается в своих наблюдениях. Например, вчерашний
вечер, когда мы все сидели в кружке, он вздумал, не знаю почему, что мне
хочется встать, и тут же отодвинул стул свой; но, видя, что я не встаю, садился
и вставал по крайней мере двадцать раз, и все понапрасну.
И я нынче услышал от одного моего приятеля, что он, говоря обо мне,
сказал: он добрый малый, но, сказать между нами, уж слишком скромен и
стыдлив.
***
Иные любят книги, но не любят авторов - неудивительно: тот, кто
любит мед, не всегда любит и пчел.
***
Панкратий Сумароков, удачный подражатель Богдановича в
карикатурных изображениях, коренной принадлежности русского ума. Где
француз улыбнется, русский захохочет. Французская эпиграмма хороша, когда
задевает стрелою. Русская, когда хватит дубиною или ударит топором.
Французские глаза любят цвета нежные, но с красивостью переливающиеся;
русские радуются краскам хотя и грубым, но ярким. Посмотрите на наши
комедии: тут уму нечего догадываться, зрителю дополнять. Все не в бровь, а в
самый глаз; все так глаза и колет; все высказано, выпечатано и перепечатано. То
же можно сказать и о комическом духе немцев, англичан, испанцев, с той
только разницей, что у нас один истинный комик, Фон-Визин, и то в одной
комедии, а у тех существует театр народный.
Покойный Жолковский, лучший комический актер Варшавского театра,
на обвинение, делаемое ему, что он иногда слишком плотно шутит, отвечал:
"Вы живописцы образованные, не знаете ремесла театральных маляров; я
зрителей своих знаю. Мои декорации, слишком грубо писанные для вас,
глядящих на них вблизи или сквозь искусственное стекло, издали только что в
пору для них". Многие из читателей наших также читают издали. Излишние
утонченности ускользают от них. Они не любят бледной, воздушной красоты ни
в телесном, ни в духовном: давай им красоту дородную, кровь с молоком.
***
Я уверен, что злые поклонники солнца радуются пасмурному дню. При
таком свидетеле и судье мудрено пуститься на худое дело. Солнце для них то
же, что деревянные головы, вставленные в потолок в Краковском судилище,
которые, как рассказывает предание, взывали к царю: "Будь справедлив!"
Хорошо и каждому из нас завести бы у себя хотя по одной такой голове. "На то
есть совесть", скажете вы. Конечно, тем более что у многих она одеревенела не
хуже деревянной башки.
***
Мало иметь хорошее ружье, порох и свинец; нужно еще уметь стрелять и
метко попадать в цель. Мало автору иметь ум, сведения и охоту писать; нужно
еще искусство писать. Писатель без слога - стрелок, не попадающий в цель.
Сколько умных людей, которых ум притупляется о перо. У иного зуб остер на
словах; на бумаге он беззубый. Иной в разговоре уносит вас в поток живости
своей; тот же на бумаге за душу вас тянет. Шаховский, когда хочет вас укусить,
только что замуслит.
***
Слова - условленные знаки мыслей. Иные имеют в глазах наших цену
существенную, весовую и утвержденную временем и употреблением; другие
вводятся в язык насильственно, и цена их условная. Государство не имеет
довольно звонкой монеты; оно прибегает к ассигнациям. Язык не имеет
довольно коренных слов; он прибегает к словам составным или относительным.
Для монет есть монетный двор, для слов есть Академия; но она не выбивает
новых слов, а только свидетельствует и клеймит старые. Академия - пробная
палатка, но рудники - писатели.
Когда годится ассигнация? Тогда, как пустившие ее в ход за нее
отвечают и силой, или доверенностью, или другими средствами убеждают
других почитать ее тем, чем он ее выдает. Или возьмем в пример марки
клубные, или городских касс, употребляемые в иных клубах и городах: вне
общества, вне города они не имеют никакой цены, но в известном круге эти
марки почитаются настоящими представительными знаками денег и наравне с
ними в ходу. Отчего же бы по этому примеру нельзя новому поколению
дополнить неимущество своего языка условленными звуками,
преобразовавшимися в слова, долженствующие также, в свою очередь,
образовать глазам и ушам понятия, еще не имеющие выражения на языке?
В финансовых производствах скудость в представительных знаках, в
соразмерности с потребностью, вознаграждается удвоением, утроением
знаменования представителя: то есть рубль делается рублями, и так далее. В
языке этого делать нельзя, или по крайней мере не должно. Слово, имеющее
два, три значения, не годится ни на одно значение. Как же помочь?
Иностранных слов брать не велят: от сего займа терпит народная спесь.
Заметим, однако же, мимоходом, что голландские червонцы у нас в ходу:
кажется, было бы и слово чистого золота, то брезговать не к чему. Хуже
отказываться от выражения понятий нам сродных потому только, что они не
приходили в голову нашим предкам и чужды были их веку.
Как этимологи ни мучься над родословием слов - но все многие слова
- звуки, выраженные наудачу, подкидыши на распутии ума человеческого,
которые после того сделались приемышами, а там уже усыновлены и узаконены
порядком. Зачем же нам оставаться бездетными? Мы боимся подставочным
поколением оскорбить наследственные права старших братьев, которые, если
разбирать строго, может быть, окажутся еще их беззаконнее. В дипломатике
употребляют же цифры произвольные, не заботясь о том, что никакая
грамматика, никакой Словарь Академический не дали знакам этим права
гражданства. Дело в том, чтобы понимать друг друга.
Какое же вывести заключение из всего сказанного? То, чтобы в случае
недостатка слов для выражения понятий, для наименования вещей, нам равно
необходимых, равно свойственных, решились бы хотя на каком-нибудь съезде
писателей выбить из известных слов и звуков новые слова и без околичностей
внести их в общий словарь русского языка.
Признаюсь, выведенное заключение несколько напугать может и не
робкую душу самого отчаянного неолога! Но как же помочь в беде? Впрочем,
обращаюсь к своему эпиграфу и укрываюсь в его засаде: "Кидаю мысли свои на
бумагу, и справляйся они, как умеют".
***
Я нашел у старика Сумарокова прекрасное слово: заблужденники,
которое тщетно после того искал и в Словаре Академическом, и в других
писателях. Подобные прилагательно-существительные - совершенная находка:
у нас в них недостаток, а они выразительны и полновесны.
***
"Витийство лишнее природе злейший враг", сказал в ответ на оду
Майкова тот же Сумароков, у коего вырывались иногда стихи не красивые, но
правильные и полные смысла, а особливо в сатирах. Вот примеры:
Пред низкими людьми свирепствуй ты как черт,
Простой народ и чтит того, кто горд.
(Наставление сыну.)
Мой предок дворянин, а я неблагороден.
(О благородстве.)
Но чем уверят нас о прабабках своих,
Что не было утех сторонних и у них.
"Сторонних утех" забавное и счастливое выражение.
Один рассказывал: другой заметил тож:
Все мелет мельница: но что молола? Ложь.
(О злословии.)
Если издатели Образцовых Сочинений с умыслом переменили стих
Сумарокова о невеждах, в сатире: Пиита и его друг:
Их тесто никогда в сатире не закиснет,
на:
Их место никогда в сатире не закиснет,
то двойною виной провинились они: против истины и поэзии. Выражение
Сумарокова не щеголевато, но забавно и точно. Место не закиснет не имеет
никакого смысла. Иногда же он в сатирах своих просто ругается; иногда, по
нынешнему, либеральничает и крепко нападает на злоупотребления
крепостного владения, например:
Ах! Должно ли людьми скотине обладать?
Не жалко ль, может бык людей быку продать?
***
"Тело врага умершего всегда хорошо пахнет", сказал Вителлий и
повторил Карл IX. Случалось ли вам радоваться падению соперника,
лакомиться чтением дурного сочинения неприятеля вашего, заслушиваться
рассказа подробного о непохвальном поступке человека, который сидит у вас на
шее и на сердце? Случалось ли? Верно: да! Случалось ли в том признаваться?
Верно: нет! Итак, не гнушайтесь вчуже чувством Вителлия и Карла, а только
дивитесь их нескромному признанию.
***
Веревкин, сочинитель комедий: Так и должно и Точь-в-точь, которая,
как говорят, осмеивала некоторых из симбирских лиц и была представлена в их
присутствии. Переводчик Корана, издатель многих книг, напечатанных без
имени, а только с подписью деревни его: Михалево, сделался известным
императрице Елизавете следующим образом. Однажды, перед обедом, прочитав
какую-то немецкую молитву, которая ей очень понравилась, изъявила она
желание, чтобы перевели ее на русский язык. "Есть у меня человек на примете,
- сказал Шувалов, - который изготовит вам перевод до конца обеда", - и тут
же послал молитву к Веревкину.
Так и сделано. За обедом принесли перевод. Он так полюбился
императрице, что тотчас же или вскоре затем наградила она переводчика 20000
рублей. Вот что можно назвать успешной молитвой.
Веревкин любил гадать в карты. Кто-то донес Петру III о мастерстве его:
послали за ним. Взяв в руки колоду карт, выбросил он искусно на пол четыре
короля. "Что это значит?" - спросил государь.
"Так фальшивые короли падают перед истинным царем", - отвечал он.
Шутка показалась удачной, а гадания его произвели сильное впечатление на ум
государя. И на картах ему посчастливилось: вслед за этим отпустили ему долг
казенный в 40000 рублей.
Император сказал о волшебном мастерстве Веревкина императрице
Екатерине и пожелал, чтобы она призвала его к себе. Явился он с колодой карт в
руке.
"Я слышала, что вы человек умный, - сказала императрица, - неужели
вы веруете в подобные нелепости?"
"Нимало", - отвечал Веревкин.
"Я очень рада, - прибавила императрица, - и скажу, что вы в карты
наговорили мне чудеса".
Он был великий краснобай и рассказчик, много живал в деревне, но
когда приезжал в Петербург, то с шести часов утра прихожая его наполнялась
присланными с приглашениями на обед или вечер: хозяева сзывали гостей на
Веревкина. Отправляясь на вечеринку или на обед, говорят, спрашивал у
товарищей своих: "Как хотите: заставить ли мне сегодня слушателей плакать
или смеяться?" И с общего назначения то морил со смеха, то приводил в слезы.
Это похоже на французских говорунов старого века. Шамфор, Рюльер
также были артисты речи и разыгрывали свой разговор в парижских гостиных
по приготовленным темам.
Веревкин когда-то написал шутку на Суворова, в которой осмеивал
странные причуды его. Суворов знал о ней. Веревкин был в военной службе, а
после - действительным статским советником; был в дружеской связи с
Фон-Визином и уважаем Державиным, который был учеником в Казанской
гимназии, когда Веревкин был ее директором. "Помнишь ли, как ты назвал меня
болваном и тупицей?" - говаривал потом бывшему начальнику своему тупой
ученик, переродившийся в статс-секретаря и первого поэта своей нации.
(Рассказано мне родственником его, генералом Веревкиным, который после был
комендантом в Москве.)
***
Напрасно Шлегель говорит в своей драматургии: "Если Расин в самом
деле сказал, что он отличается от Прадона единственно тем, что умеет писать,
то жестоко был к себе несправедлив".
Конечно, должно дополнить это мнение, но помнить притом, что Расин
сказал это во Франции: слог у французов первая необходимость; у немцев, уже
по другой крайности, он часто последнее условие. В искусствах нельзя не
ценить отделки: немцы же все ценят на вес. Поэтому и суждения Шлегеля о
французском театре часто ошибочны и пристрастны: он судил о нем, и вообще
немцы судят о французской литературе не как знатоки или охотники, но как
заимодавцы под вещи. Французы выше всего ставят ясность и щегольство
слога; Корнель на театре их почти позабыт. Грубый стих, дикое выражение в
глазах их грех неискупимый и переживает, то есть хоронит, целую поэму.
Ломьер, автор поэм и трагедий, в которых есть точно существенное
достоинство, известен у них частой стычкой несладкозвучных согласных,
шероховатостью и проч. Нет француза, который не знал бы этих стихов его:
Crois - tu tel forfait Manco-Capac d'capable?
И Opera sur roulette et qu'on porte a dos d'homme.
И никто уже не заглядывает в его творения, оглашенные подобными
стихами. Уши немцев уживчивее. Вообще иностранцу можно, как наблюдателю,
говорить о словесности чуждого народа, но никогда не должно позволять себе
излагать о ней судейские приговоры. В рассмотрении тяжбы подсудимого
должно держаться уложения, которому он подлежит, а нельзя со своими
законами идти на управу в чужую землю.
***
Если не признавать цены отделки, вкуса, свойственного такому-то
народу и такому-то веку, как постигнуть уважение древности к Анакреону? О
нашем уважении уже не говорю: оно суеверие и присвоено нами по преданию.
Переводить сухой прозой Анакреона - то же, что переложить на русские слова
каламбуры маркиза Биевра; а Гораций все еще жив во французском переводе,
как ни душит его прозаик Баттё.
***
В той же комнате Английской гостиницы варшавской, в коей Наполеон
после бедственного русского похода давал свою достопамятную аудиенцию
Прадту и некоторым полякам, был положен, спустя несколько месяцев, труп
Моро, во время перевоза бренных останков его в Петербург. У судьбы много
таких драматических выходок.
***
Одно из любимых чтений Кострова было роман Вертер. Когда он бывал
навеселе, заставлял себе читать его и заливался слезами. Однажды в подобном
положении, после чтения продиктовал он любовное письмо, во вкусе Вертера,
к прежней своей возлюбленной. Жаль, что не сохранился сей любопытный
памятник переводчика Илиады.
Костров не любил стихов Петрова: за чашею или после чаши всегда
слушал их с удовольствием. Он был истинный чудак, и знавшие его коротко
рассказывают о нем много забавных странностей. Бывало, входит он в комнату
приятелей своих в шляпе трехугольной, снимет для поклона и снова наденет на
глаза, сядет в угол и молчит. Только когда услышит от разговаривающих речь
любопытную или забавную, то приподнимет шляпу, взглянет на говоруна и
опять ее насунет.
Он так был нравами непорочен, что в доме Шувалова отведена была ему
комната возле девичьей. Однажды входит к нему Дмитриев и застает его на
креслах перед столом, на коем лежит греческий Гомер, в пергаменте, возле
Кострова горничная девушка, а он сшивает разные лоскутки. "Что это вы
делаете, Ермил Иванович?" - "А вот девчата понадовали мне лоскутья, так
сшиваю их, чтобы не пропали". Добродушие его было пленительное.
Его вывели на сцену в одной комедии, кажется, ныне покоющейся на
обширном кладбище нашего Российского Феатра, и он любил заставлять при
себе читать явления, в коих представлен он был в смешном виде. "Ах! Он
пострел, - говаривал он об авторе, - да я в нем и не подозревал такого ума.
Как он славно потрафил меня!"
Карамзин встретился с ним в книжной лавке, за несколько дней до
кончины его. Он был измучен лихорадкой. "Что это с вами сделалось?" -
спросил его Карамзин. "Да вот какая беда, - отвечал он, - всегда употреблял
горячее, а умираю от холодного".
Он сказывал о себе, что он сын дьячка, но на первой оде его
напечатанной выставлено, что сочинена крестьянином казенной волости. (Все
сказанное о Кострове слышано от И.И. Дмитриева.)
***
Скоро наскучишься людьми, у коих душой бывает ум: надежны одни те,
у коих умом душа. Вовенарг сказал: мысли высокие истекают из сердца. Можно
прибавить: и приемлются сердцем. Слова человека с умом цифры: их должно
применять, высчитывать, проверять; слова человека с душой деяния: они
увлекают воображение, согревают сердце, убеждают ум.
***
Женщины господствуют в жизни силой слабостей своих и наших. Они
напоминают изваяние, представляющее Амура, который обуздал льва. Он царь;
но дитя сел ему на шею.
***
О Хераскове можно сказать, что он сохранил до старости холодность,
заметную в первых стихах его молодости.
***
МУЗЫКА И ЖИВОПИСЬ
Музыка - искусство независимое, живопись - подражательное и,
следовательно, подвластное. Последняя говорит душе посредством глаз и
действует преимущественно на память, уподоблением с тем, что есть и что мы
видели или могли видеть. Первая только по условию покорилась определенным
формам, но по существу своему она всеобъемлюща. Есть музыка без нот, без
инструментов. В живописи все вещественно: отнимите кисть, карандаш, и она
не существует. Живое в ней - оптический обман. Истинное в ней - краски,
кисти, холст, бумага - мертвое. В музыке обман то, что в ней есть мертвое.
Ноты - цифры ее, соображение строев, созвучий, математика их, все это
условное, безжизненное. Живое в ней почти не осязается чувством. Живопись
была сначала ремеслом, рукодельем: уже после сделалась она творением.
Музыка творение первобытное, и только из угождения прихотям, или
недостаткам человеческим сошла она в искусство. Шум ветров, ропот волн,
треск громов, звучные и томные переливы соловья, изгибы человеческого
голоса, вот музыка довременная всем инструментам.
Живопись - наука; музыка - способность. Искусство говорить наука
благоприобретенная; но дар слова - родовое достояние человека. Не будь
частей речи, не будь слов, не менее того были бы звуки неопределенные,
сбивчивые, но все более или менее понятные для употребляющих; не будь нот,
генерал-баса, а все была бы музыка.
Музыка - чувство; живопись - понятие. В первой чувство родило
понятие; в другой от понятий родилось чувство. Господствующее сродство
музыки с нами: ее переходчивость. Мы симпатизируем с тем, что так же
минутно, так же неутвердимо, так же загадочно, неопределенно, как мы. Звук
потряс нашу душу - и нет его, наслаждение обогрело наше сердце - и нет его.
В живописи видны уже расчет рассудка, цель, намерение установить
преходящее, воскресить минувшее или будущему передать настоящее. Это уже
промышленность. В музыке нет никаких хозяйственных распоряжений
человека, минутного хозяина в жизни. Душа порывается от радости или печали;
она выливается в восклицание, или стон. Ей нет потребности передать свои
чувства другому, она просто не могла утаить их в себе. Они в ней заговорили,
как Мемнонова статуя, пораженная лучом денницы. Вот музыка.
Есть солнце гармонии: оно действует на своих поклонников, согревает и
оплодотворяет их гармонической теплотой. Часто слышишь, что живопись
предпочитается как упражнение, более независимое от обстоятельств, удобнее,
чтобы провести или, как говорится, убивать время, следовательно, прибыльнее
для сбывающих с рук его излишество. Тут идет дело о пользе, а я о
наслаждении и думать не хочу: говорю о потребности, о необходимости. Горе
музыканту или поэту, принимающемуся за песни от скуки. Оставим это
промышленникам. Несчастный, уязвленный в душе, как бы ни был страстен к
живописи, возьмется ли за кисть в первую минуту поражения; разве после,
когда опомнится и покорится рассудку, предписывающему рассеяние. Без
сомнения, музыкант и поэт, если живо поражены, не станут также считать
стопы или сводить звуки; но ни в какое время, как в минуты скорби душевной,
душа их не была музыкальнее и поэтичнее.
Однако же и живопись имеет в нас природное соответствие. Мы часто
спускаем взоры с подлинной картины природы и задумчиво заглядываемся на
повторение ее в зеркале воды, отражающем ее слабо, но с оттенками
привлекательности. Человек по возвышенному назначению ищет совершенства;
но по тайной склонности любуется в несовершенствах. Неотразимо чувствуя в
душе преимущество музыки над живописью, я готов почти применить
сказанное мною о живописи к поэзии, в сравнении с музыкой, признавая,
однако же, в поэзии много свойств живописи и музыки. Впрочем, музыка одна и
нераздельна (une et indivisible), как покойная Французская республика.
В поэзии много удельных княжеств: есть поэзия ума, поэзия
воображения, поэзия нравоучения, поэзия живописная, поэзия чувства, которая
есть законнейшая, ближайшая к общей родоначальнице - поэзии природы,
поэзии вечной. Есть же поэзия без стихов: на стихи без поэзии указывать
нечего. В условленном выражении поэзии есть слишком много примеси
прозаической. Поэзия - ангел в одежде человеческой; музыка прозрачно
подернута эфирным покровом. Она ничего не представляет и все изображает;
ничего не выговаривает и все выражает; ни за что не ответствует и на все
отвечает. Язык поэзии, стихотворство, есть язык простонародный,
облагороженный выговором. Музыка - язык отдельный, цельный. Их можно
применить к письменам демотическим (народным) и гиератическим
(священно-служебным), бывшим в употреблении у древних египтян. Музыка -
усовершенствованные, возвышенные иероглифы: в них все мирские же знаки
изображали человеческие понятия. В музыке знаки бестелесные возбуждают
впечатления отвлеченные. В поэзии есть представительство чего-то
положительного; в музыке все неизъяснимо, все безответственно, как в
идеальной жизни очаровательного и стройного сновидения. Что ни делай, а
таинственность, неопределимость - вот вернейшая прелесть всех наслаждений
сердца. Мы прибегаем к изящным искусствам, когда житейское, мирское уже
слишком нам постыло.
Мы ищем нового мира, и вожатый, далее водящий по сей тайной
области, есть вернейший любимец души нашей. Этот вожатый, этот увлекатель
и есть музыка. Ангелы, херувимы, серафимы, в горних пределах, не
живописуют силы Божией, а воспевают ее. Если пришлось бы подвести
искусства под иерархический порядок, вот как я распределил бы их: 1-я -
Музыка, 2-я - Поэзия, 3-е - Ваяние, 4-я - Живопись, 5-е - Зодчество.
***
Что за страсть, если она страдание? Недаром на языке христианском
имеют они одно значение. Должно пить любовь из источника бурного; в чистом
и тихом она становится усыпительным напитком сердца. Счастье - тот же сон.
***
Откровенная женщина говаривала: люблю старшего своего племянника
за то, что он умен; меньшего, хотя он и глуп, за то, что он мой племянник. Так
любим мы свои способности и неспособности, духовные силы и немощи,
добрые качества и пороки. Порок, каков он ни есть, все же наш племянник.
***
Опытность - не дочь времени, как говорится ложно, но событий.
***
Ривароль говорил о союзниках в продолжение революционной войны:
они всегда отстают одной мыслью, одним годом и одной армией.
***
Мне всегда забавно видеть, как издатели и биографы сатириков
ограждают божбами совесть их от подозрений в злости и стараются задобрить
читателей в пользу своих литературных клиентов. Не все ли равно распинаться
за хирурга в том, что он не кровожадный истязатель и душегубец; но сатирик -
оператор, срезывающий наросты и впускающий щуп в заразительные раны.
К тому же не часто ли видим, что писатель на бумаге совершенно другой
человек изустно. Забавный комик на сцене может в домашнем быту смотреть