редполагали, что говоря Вам о сочувствии большевизму, я никогда не скажу этого ни одному из власть имущих. Ведь это было бы лакейство, и я полагаю, что Вы не сочтете меня на это способным.
Ну, да все это пустяки. Поставим на этом крест - и конец. Еще очень рад я Вашему доброму душевному состоянию. Дай Бог, чтоб оно угублялось и крепло. Еще дай Бог - нам с Вами поскорее увидеться. Тогда, может быть, Вы услышите от меня слова, которые писать долго и трудно, но которые много Вам во мне объяснят, хотя, пожалуй, покажутся как будто противоречащими моему "большевизму".
В Вашем сборнике с удовольствием приму участие. Когда надо будет прислать стихи - черкните. На ближайших днях выйдет моя книга.1 Тотчас, конечно, пришлю Вам.
Ваше письмо передал Белому в тот же день, как сам получил его от Гершензона.
"Ты сплетен ждешь, царица? - Нет их!"
- то есть и есть да скудные. Сплетен не стало, остались одни дела. Впрочем, как-нибудь на досуге посплетничаю. Жду подробностей о Вашем житье. Анна Ивановна Вас целует, Эдгар тоже. Все мы Вас очень помним и очень любим.
О здоровье не пишете! Но радуюсь хорошему почерку.
Дорогой Борис Александрович.
Вы, вероятно, негодуете на меня за молчание и неисполнение поручений. Но я не столь плох, как Вам кажется. Слушайте. Мне не хотелось писать Горькому о Вашем деле: не по лености не хотелось, а по тактическим соображениям. Наконец, дождался я его приезда и в первое свидание сделал то, что мог. Посылаю Вам письмо Горького нижегородским исполкомщикам. Он говорит, что письмо (с которым Ваш батюшка должен сам туда отправиться и переговорить с председателем Исполкома) должно подействовать... Необходимое примечание: в начале горьковского письма сказано: "Прилигая при сем письмо гр. Ал. Садовского". Здесь подразумевается прилагаемая записка Вашего батюшки, которую я показывал Горькому. Пожалуй, будет лучше, если Ваш батюшка перепишет эту записку, оставив в ней все по-прежнему, но смягчив редакцию последней фразы (но сохранив ее смысл).
Согласно Вашему желанию, я совершенно не упоминал Горькому о Вас. Он только спросил сам, идет ли здесь дело о Вашем отце. Я сказал: "да" - и ничего больше.
Буду бесконечно рад, если Вам удастся уладить дело. Пожалуйста, известите меня о результатах.
Теперь второе. Никаких книг я Вам не достал. Книжную Лавку Писателей (из. кот. я, впрочем, вышел еще в сентябре), кажется, на днях прихлопнут. Там паника, безумные цены и отсутствие нужных книг. "Логоса" нет, изд. Сабашникова рублей по 600 за том и т.д. Однако, помню Вашу нужду и если что подвернется - добуду.
Теперь вот еще что. Думаю, что необходимо Вам стать членом нашего Союза.1 Это дает кое-какие блага, вроде охраны библиотеки, а м.б., и пайка. На днях все частные книгохранилища, сверх 500 томов, будут изъяты от владельцев во всей России. Члены Союза получат охранные грамоты. Поэтому пришлите-ка заявление по след. форме.
Во Всероссийский Профессиональный
Союз Писателей
Такого-то, живущего там-то
Прошу принять меня в число членов Союза. Имею такие-то печатные труды (Перечислите несколько своих книг). Рекомендуют меня такой-то и такой-то (Две фамилии, лучше всего из числа следующих: Гершензон, Ходасевич, А. М. Эфрос, Ю. К. Балтрушайтис). Ваша подпись.
За необходимость "рекомендации" не вздумайте обидеться. Это формальность, необходимая по уставу для всех, кто не состоял в числе членов-учредителей. Было курьезно, когда мне пришлось "рекомендовать" Горького и Брюсова. Заявление пришлите мне. Я дам его подписать "рекомендателям" и передам куда следует. Настоятельно советую сделать это как можно скорее.
О себе сообщу только то, что лишь 2-3 дня, как встал. Пролежал 7 недель. Был у меня фурункулез: 40 нарывов во всем теле, один за другим.
2 Измучился и оброс бородой, что уморительно. Мои Вам кланяются. Будьте здоровы. Очень по Вас соскучился.
"Всемирная Литер", Знам, М. Знаменский, 8, кв. 10
Дорогой Борис Александрович,
Как нельзя более огорчило меня письмо Ваше, т.е. фраза в нем: "я очень плох". Убедительнейше прошу Вас: черкните, что это значит. Я не думал никогда, что Вы будете скакать козликом, но "я очень плох" - хуже моих ожиданий. Еще раз, очень прошу: напишите обстоятельно о своем здоровьи.
Я все хвораю. 64 нарыва "посетили" меня. Изнурительно.
Еще вот что: мало благодарностей, это не важно, а важно то, чтоб отец Ваш чего-нибудь действительно добился. Сообщите о последствиях горьковского письма. Если оно не возымело действия, то не надо ли, чтобы отсюда кто-нибудь прикрикнул?
Заявление Ваше завтра передам Гершензону для подписи, а в пятницу - в Союз.
С Чулковым я не враждую, но - общего у нас мало, Вы знаете. У Профессорши скоропостижно умер профессор, от грудной жабы, тому назад с месяц.
Новостей нет. Из "Вс. Лит." я ушел, т.е. из заведующих, - очень устал. Однако, пишите мне на адрес "Вс. Лит" - ибо я собираюсь менять квартиру. Итак, Знаменка, М. Знаменский, 8, кв. 10, "Вс. Лит" - для Х-ча.
Будьте здоровы. Обнимаю Вас
Анна Ивановна шлет привет самый дружеский.
25 мая 1920, вторник.
(Обрывок программы. На листке типографским способом напечатано:)
Программа
Хор трубачей 1 Донского Казачьего полка. Музыка играет ежедневно. Разные оркестры. Начало музыки в 5 1/2 и до 10 час. веч.
Сегодня
1 отделение
Марш Флора муз. Зауэр
Попурри из оп. Евгений Онегин Чайковского
Вальс Синий Дунай Штраус
Прогулка Калифа Турина
(На обороте листка карандашом почерком В. Ходасевича:)
Как если бы мы были гомоскуалисты1
На бульваре у грека Вы яичницу кушали.
Вы жевали изысканно, - я за Вами следил.
Но галантного сердца Вы - увы! - не подслушали, -
Вы спокойно обедали у решотных перил.
А вдали золотилось пенсне Арцыбашевой,
Златотлела заря, зарумянив закат.
Вы смеялись пикантно улыбкой пусташевой,
Отпивая из чашки густой шоколад.
Владислав Ходасевич
Род. 1886 г.
Переписка двух поэтов и литературных критиков - В. Ф. Ходасевича и Б. А. Садовского - охватывает больше десяти лет. Они вместе учились в Московском университете на историко-филологическом факультете,1 но в университетских аудиториях почти не встречались: учились оба с длительными перерывами, занятия посещали редко - живая литературная жизнь уже тогда целиком поглощала их.
Встречаться они могли на "средах" В. Я. Брюсова, в редакции журнала "Золотое руно", где оба бывали. Б. Садовской в своих "Записках" вспоминает "четверги" "Золотого руна" с шампанским. Впрочем история их знакомства скоро станет нам известна по воспоминаниям самого В. Ходасевича. В 1925 году, получив ошибочное известие о смерти Б. Садовского, В. Ходасевич написал некролог, в котором рассказал и о первых встречах, и о том, какой добрый и сердечный человек был Б. Садовской. Некролог этот разыскал американский исследователь русской литературы Дик Сильвестр и включил его в новое, дополненное издание книги В. Ходасевича "Статьи и воспоминания".
В 1906 г. Б. Садовской был уже признанным критиком и поэтом, "принятым" в литературу "самим" Брюсовым: его заметки и рецензии публикуются почти в каждом номере журнала "Весы", причем Андрей Белый во второй книге своих мемуаров "Начало века" называет его среди самых "боевых" сотрудников: "Шесть лет при боевых орудиях службу я нес с Садовским, Соловьевым"... И уже в те годы, по словам А. Белого, студентик "с походкой гвардейского прапорщика" признается "спецом" в технике ранних поэтов" и сам мэтр "был готов поучиться, внимательно вслушиваясь в Садовского, Соловьева"2...
В. Ходасевичу только однажды удалось опубликовать на страницах "Весов" рецензию. В "Золотом руне" он мечтал быть постоянным сотрудником и предлагал свои услуги в качестве секретаря. Но С. А. Соколов, "Гриф", приятель В. Ходасевича, ведавший в журнале литературой, вынужден был ответить отказом. Против - владелец "Золотого руна" Н. П. Рябушинский. Мотивы его отказа, которые Соколов приводит в письме Ходасевичу, достаточно характерны: во-первых, он (Ходасевич), не сможет отвечать по-французски авторам (журнал издавался на двух языках - русском и французском), во-вторых, он "привык всегда командовать служащими" и... - есть среди причин и такая - Марина (первая жена Ходасевича) будет отрывать от работы приходами в редакцию.3
Тем не менее, очевидно, начинающий литератор помогал С. Соколову в редакционной работе, потому что первое его письмо Б. Садовскому написано на бланке "Золотого руна" и носит подчеркнуто деловой характер.
Затем следует перерыв в шесть лет, во время которого отношения молодых поэтов становятся ближе: московская литературная жизнь то и дело сталкивает их в редакциях, на заседаниях Эстетики, Литературно-художественного кружка. И когда петербургский журнал "Современник" пригласил Б. Садовского заведовать литературным отделом и он в 1912 г. переехал в Петербург, возникла потребность в переписке. С этого времени переписка В. Ходасевича и Б. Садовского делается регулярной, поддерживается встречами (каждый год, отправляясь весной в Нижний, Б. Садовской останавливался в Москве), отношения из приятельских перерастают в близкие, семейные. И Анна Ивановна Ходасевич торопится приписать к письму мужа хотя бы несколько милых слов.
Хотя за прошедшие шесть лет у В. Ходасевича вышел сборник "Молодость" и напечатана большая часть стихов, составивших второй сборник - "Счастливый домик", молодой литератор по-прежнему мечется в поисках заработка. Б. Садовской помогает ему, - то предлагая писать московскую литературную хронику в газете "Русская молва", где сам он ведет литературный отдел, то рекомендуя С. И. Чацкиной в журнал "Северные записки".
В эти годы В. Ходасевич обращается к Б. Садовскому как к старшему товарищу по ремеслу. И не только с литературными просьбами. У Б. Садовского спрашивает он совета, можно ли, не теряя уважения литераторов, издателей, опубликовать рассказ в газете октябристов "Голос Москвы".
Со временем характер отношений меняется. В. Ходасевич ощущает свою поэтическую силу, зрелость, укрепляется его литературное положение. Теперь он, всякий раз, как в этом является нужда, бросается на помощь Б. Садовскому, часто предупреждая просьбы.
Пожалуй, никакие опубликованные доныне письма В. Ходасевича не донесли до нас с такой полнотой всю историю дружбы, которая складывается на наших глазах, переживает свою кульминацию и охлаждение.
После 1920 г. В. Ходасевич не писал Б. Садовскому, не оставил о нем воспоминаний. Разве что мельком, при случае, упомянет он в "Некрополе", что Б. Садовской привел его к М. О. Гершензону или в очерке "Конец Ренаты" мы прочтем: "Борис Садовской, человек умный и хороший, за суховатой сдержанностью прятавший очень доброе сердце, возмущался любовной лирикой Брюсова, называя ее постельной поэзией". И это - все. В то время как, обладая благодарной и щедрой памятью, одним друзьям он писал из-за границы, воспоминания о других составили книгу "Некрополь".
Б. Садовской вообще не упоминает В. Ходасевича в своих "Записках", что нельзя объяснить условиями времени, эмиграцией В. Ходасевича, потому что, например, Б. В. Никольский, портрет которого он оставил в воспоминаниях, был, по утверждению исследователя Ш. Левина, расстрелян в 1919 г. по обвинению в контрреволюции.4 Б. Садовской о его судьбе знал и что это за фигура, представлял хорошо. Так что "внутренней цензурой", желанием опубликовать "Записки" отсутствие имени В. Ходасевича объяснить нельзя.
Кто же такой поэт и литературный критик Борис Садовской? Представить это тем более важно, что мы располагаем только письмами В. Ходасевича. Существуют как бы два лица, два портрета, две биографии поэта. Вот Борис Садовской, каким представляет его энциклопедия - профессиональный литератор, поэт и филолог, выступивший вместе с В. Брюсовым и А. Белым как активный борец за новую поэзию. Он родился 22 февраля 1881 года в городе Ардатове, умер в 1952 г. в Москве. Сын нижегородского историка А. Я. Садовского, он учился на историко-филологическом факультете Московского университета. Успешно работал в литературе, печатая стихи, рассказы, повести, статьи, занимался исследованием Фета.
Но у Б. Садовского есть и другая биография - романтическая, какую он создал в своих "Записках". Написана она так, как если бы писатель задумал нарисовать биографию любимого героя. Ю. Айхенвальд, исследуя прозу Б. Садовского, назвал его "гусляром" и отметил, что он в своих произведениях реставрирует любимый им XVIII в., не только в психологии, быту, вещах - он создает "археологию природы".
В стихах и прозе Б. Садовской твердит, что будущее, живая жизнь, как в люльке, растет и мужает в старинных мелкопоместных усадьбах, здесь, за самоваром, таится от городского шума и суеты, ждет своего часа Русь, завтрашний ее день.
Он не то чтобы придумал себе биографию: так же, как он создал псевдоним из собственной фамилии, слегка сдвинув ударение и изменив одну букву (Садовский - Садовской), - переакцентировав, сгруппировав особым образом эпизоды, детали, персонажи семейной хроники, он написал художественную биографию. И настолько вжился в нее, что современники отмечали в его облике начала века черты "преострого студентика" и одновременно нечто архаичное, патриархальное: "лысинка метилась в желтых волосиках, в стиле старинных портретов, причесанных крутой дугой на виски..." (А. Белый "Начало века"). Андрею Белому вторит и Чуковский, который познакомился с Б. Садовским на 7-8 лет позже и которому эта "патриархальность" уже казалась стилизацией: "Любитель старины, он усердно стилизовал себя под человека послепушкинской эпохи, и даже бакенбарды у него были такие, какие носил когда-то поэт Бенедиктов." ("Чукоккала. Рукописный альманах Корнея Чуковского", М., "Искусство", 1979).
В "Записках" Б. Садовской пишет о чуде рождения в ардатовских лесах. Рядом, в соседях, проживал поэт русской старины Мельников-Печерский. Перед нами возникает портрет прадеда - Александр Лукич Лихутин, крутой капитан-исправник, которого смертельно боялись окрестные разбойники. Псовый охотник и медвежатник, он женился на собственной крепостной, не знавшей грамоте. Их портреты, писанные крепостным живописцем, освещали детство правнука. "Спесивый прадед с янтарным чубуком, в черном казакине, с подстриженными седыми баками; кроткая прабабушка в белом с голубыми лентами чепце".
Им посвятил Б. Садовской стихи в сборнике "Пятьдесят лебедей" ("Семейные портреты"): "Священной для меня памяти А. Л. и А. Н. Лихутиных", о них любил рассказывать. Не случайно в одном из писем В. Ходасевич обращается к нему, как к "праправнуку Лихутина" (сдвиг вглубь истории на целое поколение характерен). Своенравный помещик и кроткая крепостная, их многолетний союз для Б. Садовского символизировал крепость устоев дворянских усадеб, вросших корнями в историю, где дети вырастают на погостах прадедов, где живут среди вещей, принадлежавших предкам, где история как бы материально передается из рук в руки с часами, бисерными кошельками.
Дополняет картину портрет деда Ивана Ивановича Голова, участника Бородина и Кавказских баталий - задумавшись, он выбивал пальцами вечернюю зорю. Колоритны и фигуры соседей, словно бы сошедшие со страниц ранних повестей Алексея Толстого (кстати, Б. Садовской восторженно встретил прозу А. Толстого. См. его рецензию в журнале "Современник", 1912, No 4). Стоит совлечь эти фигурки с подмостков, из-под горячих "юпитеров" восторженного авторского взгляда - черты их грубеют, они на глазах превращаются в комических нелепых чудаков, своенравных самодуров. Но Б. Садовской только изредка, только едва разрешает взглянуть на них трезвыми глазами - счастливо, вкусно описывает он чудачества бар, идиллию деревенских зорь, пастухов, "распевающих" на свирелях, выезды на охоту всем домом с провизией, удочками - на долгуше; закупки в Нижнем - сахару, мыла, свечей - на год, проб зеленого, красненького, цветочного чаю или замороженных французских булок зимой. Здесь, среди среднерусской природы, в толщах снежной тишины родилась у подростка страсть к поэзии XVIII века.
"Записки" - необходимый комментарий к творчеству Б. Садовского. Из этого материала - самоваров, портретов, дедовских луковиц, старинных книг - возникла его поэзия, и прежде всего сборник "Самовар" - лучшее из созданного им. В предисловии к сборнику он писал:
"Самовар в нашей жизни, бессознательно для нас самих, огромное занимает место. Как явление чисто-русское, он вне понимания иностранцев. Русскому человеку в гуле и шопоте самовара чудятся с детства знакомые голоса: вздохи весенного ветра, родимые песни матери, веселый призывный свист деревенской вьюги. Этих голосов в городском европейском кафе неслышно.
<...> И, конечно, не _ч_а_й_ в собственном смысле рождает в нас вдохновенье; необходим тут именно самовар, медный, тульский, из которого пили отец и прадед; оттого скаредный буфетный подстаканник с кружком лимона так безотрадно-уныл и враждебен сердцу. Самовар живое разумное существо, одаренное волей; не отсюда ли явилась примета, что вой самовара неминуемо предсказывает беду?
Но все это понятно лишь тем, кто сквозь преходящую оболочку внешних явлений умеет ощущать в себе вечное и иное. Потребно иметь в душе присутствие особой, так сказать, _с_а_м_о_в_а_р_н_о_й_ _м_и_с_т_и_к_и, без которой сам по себе самовар, как таковой, окажется лишь металлическом сосудом определенной формы, способным, при нагревании его посредством горячих углей, доставить известное количество кипятку.
Б. С.
31 декабря 1913. Владыкино."
В этом поэтическом манифесте "Владыкино" - не дань общепринятой традиции, но один из компонентов художественной эстетики Б. Садовского. Двумя годами позже, в предисловии к сборнику статей "Озимь" писатель снова введет в книгу свой дом, усадьбу, село, как часть себя, и одновременно, как олицетворенную, наделенную именем собственным, часть российского пространства: "Хутор Борисовка (Садовской тож)", - напишет он под введением, назвав и приблизив к нам те "занесенные снегом поля", о которых писал. "...Эти строки я пишу в деревенском глухом затишьи, среди занесенных снегом полей, в глубинах чистейшей тишины и легкого одиночества. Старорусская культура и здравый смысл, - единственные ценности, принесенные мной в родные дебри".
И когда Личадево, Ардатово, Владыкино, хутор Борисовка (Садовской тож), - славное воинство, которое он вел в бой "за старорусскую культуру", против цивилизации и футуристов всех мастей, - оказались взбаламученными революцией, когда пастухи, игравшие на свирелях, стали грабить усадьбы и таким образом разорвали, как казалось Б. Садовскому, вечный, веками освященный, мистический союз, - в тот час жизнь, поэзия - все для него рухнуло. Сначала он дал зарок молчания: он отказывается печатать свои произведения в журнале "Москва" (или каком-либо другом журнале). Но главное, утратив идею, владевшую его душой, утратив веру, он потерял голос. Он застыл; как человек, оглянувшийся на Содом и Гоморру.
Достаточно напомнить: до 1917 года у Б. Садовского вышло 12 книг, п_о_с_л_е - 2: "Морозные узоры" (1922) и "Приключения Карла Вебера" (1928). Без идеи, одухотворящей Б. Садовского (целостности дворянской усадьбы, некого атома, в котором крестьяне и помещики располагаются, как протоны и нейтроны, и все это скреплено таинственно, необъяснимо), проза его опустела, обмелела, события и эпизоды сцеплены произвольно, вяло.
И даже когда в 1917 г. поэт устами очевидца попытался рассказать о крахе мира, картина вышла не апокалиптическая, а игрушечная, стилизованная, как если бы Никита Балиев ставил "конец света" на сцене театра-кабаре "Летучая мышь". И дело не в том, что в сборнике "Обитель смерти" одно стихотворение Н. Балиеву ("Часы Наполеона"), другое - актеру его театра В. А. Подгорному ("Вольтер на табакерке"), - и сюжеты стихов словно подсказаны "заказом" театра-кабаре, и разыграны они в стиле Н. Балиева - изящно, костюмно, и реквизит используется пышный бутафорский. Не обрел Б.Садовской в эти трагические дни того мощно-пророческого голоса, которым в 1917 году заговорил Максимилиан Волошин:
С Россией кончено... Но последях
Ее мы прогалдели, проболтали,
Пролузгали, пропили, проплевали,
Замызгали на грязных площадях,
Распродали на улицах: не надо ль
Кому земли, республик да свобод,
Гражданских прав? И родину народ
Сам выволок на гноище, как падаль.
О, Господи, разверзни, расточи,
Пошли на нас огонь, язвы и бичи.
Германцев с Запада, Монгол с Востока,
Отдай нас в рабство вновь и навсегда,
Чтоб искупить смиренно и глубоко
Иудин грех до Страшного Суда!5
Стихотворение невозможно прервать, оно и вырвалось на одном дыхании, до изнеможения голоса, и может послужить камертоном его правдивый и гневный звук.
Когда же Б. Садовской в стихотворении "Конец" отпел Всероссийскую державу, он бряцал бутафорскими, ставшими за годы 1914-1916 мертвыми символами-образами:
Над всероссийскою державой
По воле Бога много лет
Шумя парил орел двуглавый
Носитель мощи и побед.
Как жутко было с ним вперяться
Времен в загадочную мглу!
Как было радостно вверяться
Ширококрылому орлу!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Россия, где ж твоя награда,
Где рай обетованных мест:
Олегов щит у стен Царьграда,
Словенский на Софии крест?
Когда-то венчанное славой
Померкло гордое чело
И опустил орел двуглавый
Свое разбитое крыло.
Этот набор образов: "британский лев", "галльский петел", "Олегов щит", "словенский на Софии крест", "орел двуглавый" кочевал из стихов Вячеслава Иванова и Федора Сологуба в стихи Георгия Иванова и Сергея Городецкого, а оттуда шлепнулся на газетные листы и попал в холодные руки третьестепенных поэтов. И Б. Садовской не нашел иных слов, чтоб передать свою тревогу и горечь. И бессилен оказался изобразить "улыбку ядовитую", которой хотел отгородиться от "поздних варваров", их "гражданственных детей" и содеянного ими.
Хотя как раз стихотворение "Памятник" В. Ходасевич выделил, запомнил и, как мне кажется, много лет спустя, когда писал свой "Памятник" продолжил спор с Б. Садовским.
Не политическими разногласиями вызван был этот спор, как может показаться по письмам В. Ходасевича 1917-1919 гг. И не политические разногласия развели их. Спор шел о месте поэта в эпоху наступающего помрачения культуры, спор о том, что надо спасать.
В. Ходасевич на короткое время действительно поверил в очистительную силу революции, в то, что она смоет, сдерет накипь буржуазного мещанства, отбросит от литературы безграмотных, самодовольных меценатов и дилетантов. И выиграет в конечном счете безвестный труженик Сидор - крестьянин или литератор-профессионал. Пожалуй, самым горьким разочарованием, вынесенным им из послереволюционной разрухи, было убеждение, что в России "нет воли к работе".6
К 1920 г. В. Ходасевич и Б. Садовской были уже очень близки в оценке политической ситуации в стране. Об этом свидетельствует и то, что вскоре оба приняли решение покинуть Россию. Б. Садовской сделал попытку уехать за границу в марте 1921 г., мотивируя ее необходимостью лечиться. Он просил А. Блока помочь ему добиться разрешения на выезд: "Я теперь неизлечимо болен, у меня сухотка. Четыре года лежал я пластом, живым трупом. Теперь мне настолько лучше, что я хоть и карандашом, но могу писать и двигаться с костылем по комнате (одну ногу я сломал в бедре). Утешаюсь тем, что Гейне было еще хуже. ...От политики я далек, к физическому труду не приспособлен. И от выезда моего за границу Россия ничего не потеряет. Я думаю, что если Вы все это сами изложите Луначарскому, он с Вами согласится".7
А. Блок, сам тяжело больной, помочь был не в силах. На конверте письма Б. Садовского он сделал пометку: "Так я и не написал Луначарскому. Убедил написать от Союза писателей". Б. Садовской сам написал A. Луначарскому и получил решительный отказ. Из Нижнего Новгорода, где он в то время жил, добиться разрешения было чрезвычайно трудно.
К началу 1922 года и В. Ходасевич, по рассказу Н. Берберовой, тоже принял решение "уцелеть" и это значило не только сохранить жизнь, но прежде всего сохранить себя как личность. Вот что пишет по этому поводу Н. Берберова: "То, что ни за что схватят и посадят, и выведут в расход, казалось тогда немыслимым, но что задавят, замучают, заткнут рот и либо заставят умереть (как позже случилось с Сологубом и Гершензоном), либо уйти из литературы (как заставили Замятина, Кузьмина и - на двадцать пять лет - Шкловского), смутно стало принимать в мыслях все более отчетливые формы".8
Ответственность за Н. Берберову, присутствие ее рядом, конечно, помогли В. Ходасевичу принять самые энергичные меры, вопрос для него так и стоял: "быть вместе и уцелеть" - ему удалось добиться выездных виз.
Политические разногласия не могли нарушить приятельства B. Ходасевича и Б. Садовского еще и потому, что "политическое" для В. Ходасевича - величина ничтожно малая рядом с поэтическим. Он правдив и искренен, когда пишет, словно подводя итог своих отношений с Б. Садовским: "Признаюсь еще в том, что даже получив Ваше письмо, я не верил в возможность разрыва. То, что нас связывает, во много раз прочнее и неизменнее всего, что могло бы разъединить. В некотором смысле у нас с Вами общая родина: "Отечество нам - Царское село".
Поэзия была для него единственной твердью в потрясенном, разрушенном мире, и так оставалось и когда в 1938 г. он писал о "благодатном ямбе", что он "крепче всех твердынь России, славнее всех ее знамен", и в 1922 году, в ту минуту, когда товарный вагон, увозивший его и Нину Берберову из России пересекал границу, и он сказал, что у него есть неоконченное стихотворение:
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
России пасынок, о Польше
Не знаю сам, кто Польше я,
Но восемь томиков, не больше
И в них вся родина моя.
Вам под ярмо подставить выю
И жить в изгнании, в тоске,
А я с собой мою Россию
В дорожном уношу мешке.
Ему казалось, что "всю Россию" можно увести с собой с томами Пушкина. Так ему казалось в 1922 году. Еще меньше места "политическое" занимало в его жизни в юности, когда он не прошел со страной мрачный крестный путь "путем зерна". Когда читаешь письма В. Ходасевича к Б. Садовскому и от них обращаешься к газетным листам, в которых печатались статьи и стихи В. Ходасевича, поражает четко и наглухо проведенная граница между миром внешним и внутренним, куда почти не проникают политические бури, войны, забастовки, топливные и продовольственные кризисы. Зато все мелочи, сплетни, все, что связано с литературой и ее героями, порой совершенно незначительное - живо волнует обоих. Пожалуй, В. Ходасевич мог бы присоединиться к словам А. Ремизова: "'Сплетня, - говорил тот, - очень нехорошая вещь - вообще, в жизни, в обществе; но литература только и живет что сплетнями, от сплетен и благодаря сплетням".9
Для В. Ходасевича в его отношениях с Б. Садовским самое важное было "общая родина". Рядом с этим второстепенное значение имело не только "политическое", но и то, что В. Ходасевич к этому времени утратил иллюзии, созданные в раннюю пору этой дружбы, когда ой видел в Б. Садовском не просто милого, сердечного человека - союзника по литературным поискам и устремлениям.
В. Ходасевич был очень одинок в эмиграции, - во всех воспоминаниях парижского цикла фигура его стоит особняком, не связана с другими. Когда И. И. Бернштейн (С. Ивич), знавший В. Ходасевича в 1921-22 гг. в Диске, петроградском Доме Искусств, пытался вспомнить его, он видел в коридоре ДИСКа, в длинной полосе света худую фигуру в черном фраке (ох, этот вечный, множество раз перешиваемый черный фрак с адвокатского, братского плеча М. Ф. Ходасевича!), снова одного, хотя в ДИСКе все жили кучно, тесно, молодо. Таким же одиноким чувствовал он себя в юности среди литераторов, сбивавшихся в стаи - символистов, акмеистов, футуристов, - и гнезда: "аргонавтов", "грифят", "перевальцев", к числу которых он, казалось бы, примыкал. В Б. Садовском он ценил то же одиночество, тот же воинственный традиционализм, поэтическую консервативность.
Но в молодости В. Ходасевич тосковал без "сверстников", и он их искал. "Не собираетесь ли в Москву? Приезжайте, ежели можно. Я живу без сверстников. Это скучно". - пишет он Б. Садовскому. У В. Ходасевича не было друга ближе Муни, но безжалостная требовательность Муни к его стихам подавляла, и я думаю, отъезд Муни в 1914 г. В. Ходасевич воспринял с тайным чувством освобождения. "Я знал, что как ни полезна мне Мунина строгость, все же в конце концов она меня и задушит", - признавался он позже, в "Некрополе".
Как радовался он возможности выпускать журнал совместно с Б. Садовским: "дружеская редакция Б. Садовского и В. Ходасевича" - вот главная идея этого издания. Журнала еще нет, но ему не терпится обсуждать шрифт, оформление вдвоем, в Гиреево, он хвастает им среди журналистов: "А вот как будет у меня с Садовским "Галатея" - так и отведем душу".
Сближает их в эти годы многое. Сближает интерес к поэзии XVIII-XIX вв.: оба пишут статьи и исследования о Державине, Дельвиге, Каролине Павловой, Пушкине, - статьи не юбилейные, хотя порой они и появляются в юбилейные дни. Сближает и критическая деятельность: оба ведут литературные отделы в газетах, В. Ходасевич в московских: "Голос Москвы", "Русские ведомости", "Столичная молва", "Утро России" и др., Б. Садовской - в петербургских: "Русская молва", "День", "Речь", "Биржевые ведомости" и т. д. Те же литературные явления и фигуры задевают их внимание, те же поэты и писатели становятся объектом статей и рецензий.
Оба пылают к футуризму ненавистью, рожденною пушкинской влюбленностью в слово, его ясность и гармоническую точность, равновесие смысла и звучания; рожденною уважением к культуре, с которой футуристы обращались запанибрата. Разрыв с традицией, с преемственностью культуры В. Ходасевич воспринимал трагически, куда более трагически, чем революции политические.
Как он радовался, как торжествовал, когда обнаружил, что "Игорь Северянин не свалился с Луны, не вышел из морской пены, не родился из головы Зевса, как Паллада Афина. У него есть определенная поэтическая родословная. "Футурист", - он тем не менее сам готов признать влияние, оказанное на него уже скончавшимися поэтами: Миррою Лохвицкою и Фофановым. Критика, которой еще только предстоит высказаться об Игоре Северянине, несомненно прибавит сюда еще несколько имен и прежде всего - Андрея Белого, Александра Блока, Валерия Брюсова в начале его поприща, а, может быть, и безвременно погибшего Виктора Гофмана" ("Русская молва", 1912, No17, 25 декабря).
Футуризм был личным для Ходасевича оскорблением. Это видно и по конспекту автобиографии, который набросал он для Нины Берберовой на куске картона перед отъездом из России. Под цифрой 1914 год он написал: "Футуристы. Пьянство. "Счастливый домик". Игорь Северянин. "Русские ведомости". "София". Война".
Слепая ярость, с которой встретил он появление футуристов, заставила В. Ходасевича отослать оскорбленное письмо в Эстетику, допустившую, чтобы его стихи прозвучали в один вечер со стихами В. Маяковского. Слепая эта ярость не утихнет и много лет спустя, сделает его грубым, несправедливым. Трудно поверить, что строгому, сдержанному, насмешливому критику принадлежат слова: "Лошадиной поступью прошелся он (В. Маяковский - И. А.) по русской литературе и ныне, сдается мне, стоит уже при конце своего пути. Пятнадцать лет - лошадиный век". "Декольтированная лошадь" называлась статья В. Ходасевича. И в самом названии легко расслышать отзвук страстей 1913 года: "...декольте Маяковский". Словно раскаленный гнев его вылился в определенную форму и застыл, хотя сам он за эти годы изменился и изменился самый звук его голоса. Снова, еще раз он упрямо повторит эти слова в статье на смерть Маяковского, поместив их рядом с предсмертным письмом поэта. Даже Хлебникова не захочет разглядеть он за фигурой Маяковского, - а ведь В. Ходасевич был прозорливым критиком.
Он мирился с "самовитым словом", не видя, впрочем, у этой литературной школы будущего, но он не мог простить Маяковскому подмены отсутствия содержания вульгарным содержанием, не того даже, что Пушкин и Лермонтов сбрасывались с корабля современности, а того, что на пиратском этом корабле вместо флага развевались "подтяжки имени Семашки". Наконец он не мог простить В. Маяковскому и того, что грубость и наглость в его поэзии стали нормой эстетической. Но футуризм и Ходасевич - тема особая и в схематическом изложении выглядит излишне прямолинейно.
Столь же яростно, наотмашь бросался в бой против футуристов Б. Садовской, не прощая и своему учителю В. Брюсову заигрываний и похвал.
Любопытно также отметить, что в книге "Ледоход" среди статей о Лермонтове, Языкове, Ремизове Б. Садовской поместил портрет своего недавно умершего друга, малоизвестного поэта Ю. А. Сидорова,10 знакомого ему со студенческой поры. Он как бы включил его в движущийся непрерывный литературный процесс. Автором владела потребность открывать подлинные, не ретушированные историей лица писателей, потребность разрушать легенды (и создавать свои, новые). Он подверг сомнению миф о предсмертных минутах Белинского, который, умирая, просил, чтоб в гроб ему под голову положили последнюю книжку "Современника". "Несчастный: неужели не знал он, какие священник вложит ему в мертвую руку несравнимые по силе и красоте слова..." - спрашивал Б. Садовской. Ему хотелось повернуть литературу, заглядевшуюся в свое отражение, завороженную им, - к жизни, современности. Ю. А. Сидоров больше всего привлекал его потребностью ощутить жизнь во всей полноте: "Живу я теперь одной фразой Достоевского, утешающей фразой: "Жизнь надо любить прежде смысла". Чуть-чуть изменяю: "и помимо смысла"... Поиски юноши, мало успевшего сделать в поэзии, по мнению Б. Садовского, выражали насущную потребность времени.
И так же много лет спустя, выстраивая свой "Некрополь", В. Ходасевич среди памятников литературы "серебряного века" оставит портреты Нади Львовой, Нины Петровской, Муни, жизнь которых выражала эпоху символизма, ее дух.
После случайной глупой смерти Юрия Сидорова (от дифтерита) Б. Садовской собрал и издал стихи друга.11 В. Ходасевич сразу же после гибели Муни подготовил его книгу стихов и статью о нем. Книга повторила трагическую судьбу автора, ей не суждено было увидеть свет. Дважды сдавал ее В. Ходасевич в издательство, и всякий раз события исторические грандиозные вмешивались и мешали ее появлению: Первая мировая война, затем революция и крах маленького частного издательства "Эрато", которому В. Ходасевич доверил рукопись, уезжая за границу. И все-таки не оставляет надежда, что книга не погибла и лежит где-нибудь в архивах или коллекциях любителей "легким бременем". Стихи Муни могли устареть, но дух его, его искренний, мятущийся голос, что жив в письмах, я уверенна, пробьется и найдет отклик у современного читателя. Кроме того, без Муни, без его стихов не написать биографию В. Ходасевича, не прочесть его раннего творчества: в стихах и прозе Муни, в короткой его жизни хранится ключ и к некоторым произведениям и к особенностям характера его друга.
Черточки близости легко подметить и в поэзии Б. Садовского и В. Ходасевича 1912-1914 гг.: интимная, подчеркнуто-домашная интонация и темы (пение самовара у одного перекликается с треском "сверчка запечного"; самовар - своеобразный божок домашности у Б. Садовского, мыши - у В. Ходасевича). С интересом ждали они произведений друг друга, и немедленно откликались на появление книг рецензиями. Хотя часто, очень часто, ожидания оказывались обманутыми. И тогда дружеские чувства и дух уважения проявлялись в том, что они предъявляли полную меру требовательности к книгам друг друга и судили их без снисхождения, самым высоким судом. Только к 1916, поняв размеры дарования, ограниченные возможности Б. Садовского, В. Ходасевич стал уклоняться от оценок и отныне мерил стихи его мерой: "Холодновата она местами - да уж таков Садовской. Вероятно, ему и не надо быть иным".
Иллюзия близости, поманив, растаяла; остались сердечные, семейные отношения, откуда и взглянул В. Ходасевич на "тиняковскую историю" и участие в ней Б. Садовского: "Но почему-то не хочется (а не нельзя) судить Вас строго".
"Тиняковская история", на мой взгляд, характерна и для начала XX века, отравленного искусом имморализма, но еще больше важна она для нас, поэтому нескольких строк, сказанных в примечании, недостаточно, чтоб оценить происшедшее.
Б. Садовской был очень близок к славянофильству в той егоформе, каким сложилось оно в годы Первой мировой войны и докатилось до наших дней, воплотившись в руситов. Попытки этой группы удержать покачнувшуюся Вавилонскую башню Российской империи, толкали ее к правым, облеченным государственной властью. Вместе с верой в особую миссию русского народа и верностью самодержавию, исповедовали они антисемитизм и недоверие к интеллигенции. В той или иной форме линии эти присутствовали в мироощущении Б. Садовского, может быть не как политически оформленная программа, а в форме образно-поэтической.
Но у Б. Садовского была своя тень - А. И. Тиняков. Тиняков пишет Б. Садовскому примерно в то же время, что и В. Ходасевич (1912-1915 гг.), письма его сохранились, и таким образом мы видим Б. Садовского как бы с двух сторон, точнее мы видим его отражение сразу в двух зеркалах, причем в письмах А. И. Тинякова и в письмах В. Ф. Ходасевича отражаются совершенно разные черты Б. Садовского. Надо сказать, что того своего облика, что выплывает из глубины переписки с Тиняковым, сам Б. Садовской порой не узнает и пугается.
Имя Тинякова появляется в письмах В. Ф. Ходасевича сразу же, и проходит через годы: он становится третьим постоянным (хотя и второстепенным) персонажем переписки. Он и в жизни прошел как бы между ними, в период "Грифа" и "Перевала" находясь в приятельских отношениях с В. Ходасевичем, а в 1912-1915 - в дружеских с Б. Садовским.
В юности В. Ходасевич относился к нему с симпатией. В архиве А. И. Тинякова сохранились обрезки страниц с дарственными надписями, среди них - и от В. Ходасевича: "А. И. Тинякову Владислав Ходасевич на добрую память. 1908, ноябрь". Очевидно, надпись сделана на сборнике "Молодость". Обрезки с дарственными надписями чрезвычайно характерны: А. И. Тиняков, запойный пьяница, книги, вероятно, продавал, оставляя себе памятные полосочки.
Б. Садовской по доброте сердечной принимал в судьбе Тинякова ближайшее участие: он помогал ему деньгами, одеждой, рекомендовал издателям и редакторам как талантливого автора. Трогательно наблюдать, как верно следует А. И. Тиняков за Б. Садовским в своем путешествии по газетам и журналам. Уезжая в Нижний, Б. Садовской оставлял приятеля под опекой друзей - В. Юнгера, А. Конге. Юнгер слал ему подробнейшие отчеты о состоянии и здоровье Тинякова, вытаскивал его из пивных, записывал стихи, видя в нем российского Верлена; советовался с врачом, когда запой привел Тинякова в больницу.
Очень сблизили Б. Садовского и А. Тинякова ночи 1914 г., проведенные в "Бродячей собаке". Ночам этим Б. Садовской посвятил шутливое стихотворение, главным героем которого сделал Тинякова:
Прекрасен поздний час в собачьем душном крове,
Когда весь в фонарях чертог сиять готов,
Когда пред зеркалом Кузьмин подводит брови
И семенит рысцой к буфету Тиняков.
Прекрасен песий кров, когда шагнуло за ночь,
Когда Ахматова богиней входит в зал,
Потемкин пьет коньяк и Александр Иваныч
О махайродусах Наградской рассказал.
&nbs