нам приготовили посреди юрты на кошмах. По сторонам были устроены две кровати. На одной из них укладывался сам старик. Внутренность юрты ночью напомнила мне драматический театр. Старик уже лег, а жены еще возились, убирая посуду. Потом к хозяину решительно прошла молодая жена и задернула занавес над кроватью. Пламя тусклой свечи заколебалось, по стенам юрты запрыгали тени - лохматое отражение головы старухи, стоявшей посреди кибитки. Старуха дунула на свечу и быстро исчезла за пологом, где укладывалась дочь.
Спать было еще рано, и я вышел на волю. Чудо был со мною.
Он заметил, что я был смущен молчаливой семейной сценой, разыгравшейся в юрте.
- По-вашему, нехорошо две жены. У вас закон дозволяет старую совсем гнать из дому, брать молодую. У казахов лучше: старуху гнать нельзя, она главная хозяйка, она дома живет до смерти. А лучше, если она будет, как собака, без дома, без хлеба? Куда ей идти? Ее не обижают. Завтра она спит с хозяином. Сегодня очередь молодой.
Я не стал спорить с Чудо. У жизни свои законы.
Близилась ночь, но было еще светло. Десятый аул засыпал. В воздухе - разительная тишина. Каждый звук доносился с чудовищной четкостью. Великим покоем дышала природа. Десятый аул! Как несовместимо это арифметическое название с тихим вечером на склоне Алатайского перевала, с нежными тонами заката. Спокойное блеянье овец, редкое позвякиванье посеребренной уздечки, хруст лошадей, пережевывавших траву, огненно-красные провалы солнечных отражений меж сизых туч, бледневших и мельчавших с каждой минутой. Девочка-казашка, тонкая, гибкая Татыча с живыми бусинками глаз, вприпрыжку гнала мимо нас затерявшихся коз. Она была похожа на толстовскую Дину, бегущую к русскому пленнику. Аул тих и покоен. Великим покоем веет даже вот от этой медленно покачивающейся пестрой коровы, бредущей под гору. Лохматая белая собака трется о камень, на котором я сижу сейчас. Как быстро погасает небо, как незаметно исчезают и рушатся огненные пропасти заката меж сизых туч! Так же быстро и незаметно убегает жизнь. Я читаю Цвейга - "Письмо незнакомки". Изысканное слово писателя здесь не слышно ни для кого, - музыка скрипки, мучительно звучащая для меня одного в этом ауле. Как горды мы в городах своей культурой. Что она здесь? Бетховен, глухой Бетховен играет на скрипке в пустыне. А что Стефан Цвейг среди аулов, среди кержаков, вновь возмечтавших о сказочном Беловодье?..
Сизые тучи вдруг загорелись от упавшего из пролета гор луча солнца, загорелись лиловато-огненными отблесками и стали живыми. Девочка Татыча гоняется за козлятами, отрывая их от материнских сосцов. Жалобно-нежно плачутся они тонким блеяньем. И что-то схожее, от одного корня, есть в их блеянье и в тоске Незнакомки, плачущей о своей любви и умершем ребенке...
Сколько разнообразных, неисчислимых, как звезды, оттенков на небе, готовом погрузиться в ночную темноту. Розовые барашки, сизо-сиреневые облака, сизые лохмотья туч, свинцовые, высоко заброшенные обрывки их, прозрачно-живая, как первый весенний цветок, оборка неба в прорезах кремлевидных гор, голубое полотно и выси, розоватые кружева на статной лиственнице, так ясно обрисовывающейся над горою, и, наконец, большие кусты полыни под обрывом гремящей реки. Как велик мир! И как он един! Такая же горькая полынь, такие же закаты я наблюдал во многих уголках моей родины - и на Урале, и в Оренбургских, Прикаспийских степях, на Севере, и в Саянах, и на займище за Колыванью, и в песчаной пустыне на озере Чалкар, и возле Москвы, и в Закавказье, на вершине Главного хребта.
9. Мараловодство на Алтае
Бродя по маральникам, наслушался я рассказов о разных зверях. Особенно удивило меня сообщение старика промышленника о ценности маленьких рожек сайги. Сайга - это животное немного помельче козла, потемнее его окрасом. На голове у сайги два прямых прозрачных, как хрусталь, отростка. И вот эти рожки, оказывается, в Китае оцениваются не меньше тысячи рублей. Старик, водивший меня и Чудо по саду, всю жизнь промышлял зверем, не раз сам побывал в Кобдо, за границей. Теперь он почти ослеп, стрелять может не дальше двадцати метров, но повадку маралов и других зверей знает в совершенстве. Так вот он рассказывал:
- За соболя за границей в двадцатом году давали семь, шесть самых лучших лошадей, а за рога сайги - сотню баранов. За пять хороших белок - любого быка, любого коня! Маралов раньше мы били в верховьях Бухтармы за Укоком, там такие стада зверя были, страшно глядеть!
Накануне я осмотрел несколько маральников в долине реки Кара-Кабы, невдалеке от озера Маркакуль. Чудо повел меня в один из таких садов рано утром, в яркий, ослепительно солнечный день. Маральник этот устроен на склоне горы, по нему бежит ручей, часть его занята густым лесом. Огорожен он высокой, метра в три, изгородью, каждое звено сложено из девяти жердей. Размер сада делается из расчета - гектар на одного марала. Уже издали мы увидали группу красивых животных, пасущихся на зеленом пригорке. Стоял июнь. У быков на головах были огромные ветвистые рога. Мы пролезли сквозь изгородь внутрь сада и направились к ним. Подпустили они нас шагов на двести пятьдесят, не ближе, потом стремительными скачками ушли за пригорок. Я несколько раз подбирался к ним поближе и долго любовался их легкими движениями. Часа два пробыли мы в саду. Звери пощипывали траву, если мы их не беспокоили. Старик сказал нам, что где-то скрываются в траве три мараленка, но только разыскать их крайне трудно: мать переводит их всякий раз на новое место, если увидит, что их заприметил человек. Самки действительно не спускали с нас глаз. Когда Чудо направился в одну из заросших ложбинок, заваленных толстыми пнями, я сразу обратил внимание на перемену в поведении самок. Не поднимая головы от земли, они перестали щипать траву. Остановились на одном месте, подрагивали, словно порываясь скакнуть. Я догадался, что телята хоронятся здесь. После долгих поисков мне удалось наткнуться на одного мараленка. Он лежал в густой траве. Ноги у него были вытянуты, как у журавля во время полета. Был он еще светло-желтый, тонкий и неуклюжий, как верблюжонок. Глаза его были закрыты, и только по еле заметным вздрагиваньям ушей и ноздрей было видно, что он не спит, чутко прислушивается к шороху наших ног. Я подошел к нему шага на три, но он не тронулся с места.
Старик караульщик сада прочел мне интереснейшую "лекцию" о мараловодстве на Алтае.
Марал - это разновидность оленя. Он немного пониже своего сородича и чуть-чуть отличается в окрасе. Маралы водятся в Забайкалье, на Саянах, на Алтае, больше их нет нигде в мире. В старину маралов добывали, убивая, как всякого зверя, как добывают из-за рогов изюбрей в Сибири, срезая у убитых рога. Такие рога, снятые вместе с лобовой частью, - "лобовые" - ценятся раза в полтора дороже. Но этот способ слишком быстро уничтожил бы всех зверей. Впервые мараловодством занялись братья Шарыповы из деревни Фыкалки, с потомком которых - Маркелом Сидоровичем - мне пришлось побеседовать в Катон-Карагае. Первых маралов приручили еще в конце восемнадцатого столетия. Диких маралов ловили в верховьях Бухтармы, загоняя по глубокому снегу на лошадях. Позднее маралы ушли за Укок; теперь они чаще всего встречаются в долине Яссатора и в глухих "нейтральных" пограничных местах. Сейчас мараловодством занимаются главным образом в Верх-Бухтарминской волости. Там до войны насчитывалось не меньше тысячи маралов. А во всем Бухтарминском крае было больше двухсот пятидесяти мараловодческих хозяйств с десятью тысячами голов этого полудомашнего скота. Есть деревни, жившие раньше исключительно этим промыслом, - это: Берель, Белая, Язовая. Гражданская война, свирепствовавшая в этом крае, сильно порушила эту доходную отрасль крестьянского хозяйства. Сейчас маралов едва ли наберется и две тысячи по всему Южному Алтаю. Недостаток корма, уход из края рабочих рук заставили многих мараловодов просто выпустить зверей на волю, где они или погибали, или были убиты охотниками.
Маралов разводят исключительно из-за рогов, которые имеют хороший сбыт в Китае. Там их употребляют в медицине. В среднем каждый бык дает около восьми килограммов сырых рогов, цена им двадцать - двадцать пять рублей за килограмм. Первый год рога у быка - "токушика" - не снимаются; они еще слишком сухи. Лишь у "ланшаков" - второгодков - рога идут в дело. Кормят маралов травою, зимою сеном, веснами быков подкармливают овсом, отчего, как говорят мараловоды, рога делаются полновеснее, сочнее. Снимают рога в конце июня, в начале июля. Зверей тогда загоняют в коридор, суживающийся рукавом, сделанный из таких же, как и вся изгородь, толстых жердей. Там их ловят, накидывая им на ноги петли и подсовывая под живот гладкие жерди, чтобы бык не мог, бросившись на землю, поломать нежных рогов. Подпиливают рога обычной маленькой пилкой: рану замазывают глиной, углем, заливают керосином и завязывают тряпьем. Из рогового пенька хлещет кровь, ее собирают в чашки и поят ею чахоточных. Кровь хранят и про запас, сушат и потом разводят для больных в воде или водке. Снятые рога вываривают раза три-четыре в соленой воде (два кило соли на ведро), затем проваривают для аромата в чаю или бадане. При варке рога держат так, чтоб они не коснулись посудины, иначе они моментально почернеют.
Часа три мы бродили по саду. Не хотелось отрываться от редкостного зрелища. Полуслепой сторож рассказал мне множество историй про зверей. Так, в прошлом году, во время загонки маралов в рукав для спилки рогов, один "бравый бычина" неожиданно перемахнул через изгородь, ударив копытами лошадь. Марал скрылся в лесу. Пропадал он все лето и вернулся лишь поздней осенью, уже без рогов. Он потерял их где-то в глуши. Иногда мараловоды, ввиду недостатка корма, выпускают зверей на волю, и маралы, за редким исключением, всегда осенью возвращаются в сад сами. Бывали случаи, что иностранные туристы, считая выпущенных зверей дикими, устраивали на них облавы.
Сторож раньше жил исключительно промыслом на зверя и исходил весь Алтай, побывал и в Зайсанских степях, поднимался на Тарбагатайский хребет, в Саурские горы. Он много раз ездил с рогами в Кобдо - там рога можно продать раза в полтора дороже. О ценности маральих рогов я слышал и раньше, до посещения мной Алтая, а вот то, что рога сайги ценятся в Китае чуть не на вес золота, я узнал впервые. Опросы других промышленников целиком подтвердили это сообщение. Сайгу запрещено бить. И ее на Алтае уже не встретишь. Она водится на Тарбагатае и в Сауре. Уходит от жилых мест в глушь Китая. За что так ценятся рога сайги, мне так и не удалось установить. По-видимому, китайцы применяют эти рога, как и маральи, в медицине. Старик уверял, что, если в кипящую воду бросить кусочек сайгиных рогов, вода немедленно остывает. Так ли это? Мне самому не довелось этого проверить.
Рано утром скачем с Чудо по берегу озера Маркакуль. Нежной прохладой песет с озера. Сквозь резные ветви сосен и елей проглядывают полосами синие воды. Вспоминаются картины художника Нестерова. Но здесь нет монастырей и тонких белолицых черничек. Озеро похоже па зеленую чашу, наполненную серебром: так отливает вода под солнцем. С горы оно видно как на ладони. Из селения Уренхай можно различить леса на дальних берегах, а ведь до них больше сорока километров. Озеро очень глубокое, в нем не раз тонули стада баранов, сваливаясь с крутых прибрежных скал. Отсюда и его название: Маркакуль - озеро барашков.
После джайляу, кумыса Чудо весел. Он рассказывает мне казахские незамысловатые легенды о Маркакуле. Лет семьдесят назад, когда по его берегам кочевали свободные казахи, на празднике "Байга" калмык Конгуштай поспорил с казахами, что он в день обежит кругом озеро на своем лихом коне Балжингире. И он обежал его, успев прискакать на место, когда закипал котел с бараниной. Казахи убили Конгуштая, а лошадь забрали себе; от нее и повелись казахские лихие кони. У казахов есть песня, начинающаяся словами:
Не родится такой удалой Балжингир,
Не родится такой богатырь...
Чудо пел ее мне, но всю перевести не смог.
В селении Уренхай я попробовал вкусной ускучевой икры. Кроме ускуча, рыбы редкой - о ней я не слыхал ни раньше, ни позже, - в озере водятся только хариусы и пескари. Но пескарей давно уже не ловят: они заражены глистой. Нынешний год мало рыбы. Приезжавшие при мне крестьяне не могли купить даже на варево.
- Очень уж воды много в озере, рыба не имеет силы подняться наверх, - объясняли рыбаки. - А сколь ее раньше здесь нагаивали: страшно! Все ручьи вокруг озера были забиты рыбой. Лошадь давила рыбу, когда шла через воду. Ведрами черпали!
Вечером в сопровождении ребят я выехал в лодке на озеро. Вода была покойна, как в стакане. Издали даже казалось, что это не вода, а серебристый полированный покров, лед или металл. Высокие прибрежные горы охраняли озеро от малейшего ветерка. Озеро было красиво, может быть слишком красиво, как неподвижная картина. Оно совершенно чисто, даже у берегов. И только в одном заливчике мы нашли невысокий камыш, узкой полосой тянувшийся по берегу. Здесь водятся утки, гагары. Мы их встречали и посреди озера. Весной и осенью, рассказывали ребята, здесь бывает много пролетной водяной птицы: "Озеро чернеет от них". В заливе мы нашли "морские яйца" - зеленоватое, круглое растение без корней, содержащее маслянистую жидкость. Местные жители лечатся ею от ревматизма, натирая больные места, а иногда принимая и внутрь.
По реке Кара-Каба узким ущельем мы добрались до поселки Успенки, где и расстались навсегда с Чудо. Он вернулся на джайляу, нагрузив четыре мешка солончаковой соли. Я выехал в Алексеевку, где находится наш пограничный с Китаем пост.
Километров за пятнадцать перед Алексеевкой горы Алтая круто обрываются. Дорога идет по высеченному в камнях шоссе. По сторонам высятся мраморные горы, кругом повисли белесые скалы. На них путники пишут свои имена и фамилии. Одна из них - "Сагибов" - раз десять попадалась мне на глаза. Кто этот славолюбивый человек?
Огибаем мраморную гору, последний взмет Алтайского хребта. Впереди открывается степная равнина, paсстилающаяся до Саурских и Тарбагатайских гор, под которыми расположен глиняный город Зайсан. Прощаюсь с золотым Алтаем, с его буйной растительностью. Смотрю влево и невольно ахаю.
- Что это?
- А это Китай, - спокойно замечает ямщик.
Я никогда не видал столь резкого перехода в тонах природы, Предо мной уходящая на восток желтая, как увядший лимон, полоса песков, острые песчаные горы, голые словно череп восточного старца. Мы спустились отвесной долиной к самой границе. Китай от нас на расстоянии дробового выстрела, за речонкой Улькун-Уласты, бегущей по зеленым кустам. За этой речонкой сразу же начинается песочный отвес, а дальше - острые пики холмов без признаков какой бы то ни было растительности. Даже в мечтах трудно так ярко оттенить и нарисовать ceбе Китай. И цвет песка на близком расстоянии показался мне особым - чистым, ярким, как желток свежего яйца.
Под горами, у самой речушки, еще в зелени растянулся в одну линию поселок Николаевский. На улице там и здесь стояли небольшими группами крестьяне, шли гурьбой девки и бабы. Ямщик полюбопытствовал:
- Что у вас сегодня, праздник, что ли?
- Праздник! Двух крестьян в тюрьму поволокли. Скрыли сто пудов хлеба.
Указывая на николаевских баб, ямщик смеется:
- Самые горделивые из всего края. Мужикам в обиду не даются. Как что - сейчас: "К китайцам уйду". А они страсть любят русских баб. И бывали случаи, что и в самом деле убегали. Рассорится с мужиком - и туда. Опамятуется - поздно, назад не пускают. Увозят вглубь.
Алексеевка огромный поселок, похож на наши степные селения. Здесь базар, кооператив, где толпилась масса казахов. Есть библиотека, в этот день закрытая из-за перехода в другое помещение.
С утра пытаюсь раздобыть пропуск для проезда вдоль границы к городу Зайсану. Три раза захожу к начальнику пограничной стражи, но он не удостаивает меня приемом: некогда. Отношение к публике здесь, по-видимому, грубое, беззастенчивое. Пытаюсь объясниться с дежурным, но он кричит на меня грубо, не желая выслушать. По совету ямщика выезжаю без бумажки.
Жара, степь, безлюдье. Алтай остался позади. Слева - желтый Китай. На степных озерах мне посчастливилось застрелить для коллекции шилоклювку и жирную утку-пеганку. Спугиваем у дороги пару саджей, но выстрелить мне в них не удается. Вечером минуем Черный Иртыш, переезжая его на пароме у станицы Буранной. Обычно узкий Иртыш разлился на многие километры. Летают гуси, лебеди, утки. Ночуем в степи. Утром ямщик спрашивает меня:
- Так, значит, вы из Петрограда?
- Да.
- Ну, сейчас будете дома. Видите хатки, это - Петроград.
Оказывается, хутор из пятнадцати домишек, грязный, заваленный навозом, назван Петроградом.
Зайсан - типичный уездный город, похожий на степные города Оренбургского края. Казахи в малахаях дополняют это сходство. Я протомился в нем до полудня, шатаясь по базарам, где нечего купить. В сумерках пытался разыскать клуб, но он был закрыт (ремонт). Пошел на спектакль, но до конца не досидел: шла глупейшая пьеса водевильного типа.
Утром с облегченным сердцем выехал в направлении к озеру Нор-Зайсан.
Черный Иртыш берет начало в Китае. В восьмидесяти километрах от города Зайсана он вливается в озеро Нор-Зайсан. Дорога к озеру бежит по степной равнине меж далеких по сторонам - Алтайских и Саурских - гор. Здесь до Тополевого мыса нет ни одного селения. Только на половине пути стоит пяток жалких казахских мазанок и около них - русская изба. Этот хуторок так и зовется "Половинка".
Меня, не раз видавшего бедных казахов, поразило нищенство здешних кочевников. На них болтались, вместо одежды, жалкие, грязные лохмотья. Они не умели говорить по-русски и не просили подачки. Вплотную окружили они нас вместе с голодными собаками, когда мы расположились закусывать на траве. Изможденные лица их были неподвижны и невыразительны, как лики святых на старинных иконах. Молчаливой тоской плакали их глаза. Когда мы давали им по куску хлеба, они, отойдя в сторону, жадно глотали его и снова возвращались к нам.
До чего же беден житель степей - казах! Кругом открыто лежат богатства: плодородная земля, масса ископаемых, птица, рыба, в степях посвистывают сурки, в горах множество всякого зверя. Они даже не собирают дикого лука - сарамсака, в изобилии растущего по луговинам. А на Алтае промышленники питаются им в недобычливые дни. Русский рядом с ними живет несравненно лучше. Он держит постоялый двор. Арендуя за бесценок у тех же казахов землю, запасает на зиму сено и продает проезжим. Семья его одета довольно чисто. У него на кроватях высокие, пухлые перины. На крыше белеет палатка от комаров. Вокруг избы копошатся куры, пасется скот.
Едкая тоска охватила меня. Кругом расстилались степи, и мне казалось, что им нет конца и краю. До сих пор у меня была карта, но она кончилась на Алексеевке. И как это ни странно, от этого я чувствовал себя еще беспомощнее. Мне хотелось поскорее сбежать отсюда. Я ждал только, когда выкормятся лошади.
Из избы вышел коренастый кудлатый старик в зипуне нараспашку, с обнаженной грудью, густо поросшей темными волосами.
Здорово, Федор Савельевич! - окликнул его ямщик. - Что, поселенец, живешь еще?
Живу. Душа не постоялец, не выгонишь. Маюсь еще.
Старик повернулся и пошел медленно к нам, крепко ступая по земле голыми, заскорузлыми ступнями.
А пьешь?
Нет, изменил. Только семь ден в неделю пьян, если акча ведется.
Старик говорил серьезно, с тяжелой усталостью, но у него не было верхнего переднего зуба, и от этого казалось, что он усмехается.
Рыбу-то, поди, всю выловил? - спросил ямщик.
У божьей пазухи днище глубоко: хватит на человечий век, а моего, сам видишь, меньше куриного носа осталось.
Старик, заметив мое ружье на возу, попросил разрешения его осмотреть. Он бережно подержал его старческими руками и проговорил:
- Ничего, ружье не мотовато. У меня вот винтовка старая, высит очень. Проезжал тут генерал Петров во время войны, сдружились мы с ним, - я его на кабанов водил, - пожалковал он надо мной, сулил винтерле [Искаженное название ружейной фирмы "Витерлэ"] мне прислать. Не прислал. Не встречали вы его, случаем?
Меня поразило в старике соединение детской наивности во взгляде, словах с грубыми, тяжелыми чертами лица и жилистым телом. Мы разговорились. Оказалось, что Федор Савельевич больше двадцати лет живет неподалеку от Половинки в камышах, промышляя охотой и рыбалкой. Ему уже семьдесят один год. Узнав, что я страстный охотник, он хрипло и тоскливо охнул:
- Эх, раньше б нам повстречаться! Какой я охотник был. Не хвастая, скажу: теперь немного таких на свете насчитаешь. Был конь, да изъездился! Всю землю, почитай, истоптал вот этими лапами, жизнь до соринки на охотах-то растерял.
Говорил старик почти одним тоном, без интонаций, и почему-то неподвижным взглядом смотрел вверх, на небо.
- Теперь уж не то. То ноги, то крыльца, - он повел широкими, квадратными плечами, - то поясница ноют. Стреляю так, по привычке, по слуху, глаза начинают потухать. Комары сейчас не дозволяют в камышах быть, а то б я свез тебя, показал бы свое существование. Камышовый я человек. Без людей живу. Теперь вот о них на старости сильно стал думать. С пятого года в этой системе нахожусь, на речке Джерме, что с гор бежит. Дальше еще речушка - Киндерлык. На них промышляю.
Он усталым, но внимательным взглядом следил за нашими сборами в дорогу. В его взоре маячила безнадежная тоска: ему не хотелось, чтобы мы так скоро уезжали, но он уже давно примирился с тем, что он одинок и никому не нужен, оторван навсегда от человеческого мира. Мне захотелось еще побыть со стариком. Я условился с ямщиком и предложил Федору Савельевичу поехать со мной в степь, поближе к горам, где, по его словам, много дроф и сурков. Старик даже растерялся от радости. Взор ого ожил, руки затряслись. Он не знал, что сказать. Как ребенок, засуетился и торопливо пошел в избушку за своими вещами.
Зайсанская степь мало похожа на наши прикаспийские. Нет ковыля. В низинах растет иная трава - старик ее называл "арженик", - она напоминает плохой хлеб без ости. Вокруг солончаков и дорог белесые пятна низкорослой полыни. От нее разносится по степи тот же горьковатый российский запах. Меня интересовало, какая дрофа обитает в здешних местах. И нам поталанило. Мы не проехали и двух километров, как чуть не из-под самой телеги выскочила и побежала по траве "джорга", так зовут здесь за быстрый бег джека-вихляя. Я успел соскочить с телеги и ударить взлетевшую на воздух птицу. Она пала мертвой на землю. Старик крякнул от удовольствия:
- Баско!
Размеры птицы удивили меня. Величиною она была не больше осеннего глухаря-первогодка. Весом около полутора килограммов. Черное брачное боа на шее делало ее похожей на старомодную барыню. Все перо было однообразно мраморного тона, изузоренного черными пятнами. Она скорее напоминала стрепета, нежели нашу обычную большую дрофу.
Скоро мы увидали еще одного джека. Он бежал по степи, пригибая шею в траве. Это был настоящий джорга-иноходец. Мы тронулись за ним рысцой, но догнать не смогли. Дрофа исчезла в траве. Я пытался вспугнуть ее, кружа пешком по степи, но безуспешно: птица так и не взлетела. Встретили мы и нашу российскую дрофу. После трех промахов из винчестера мне удалось наконец свалить одну из них. На дробовой выстрел они нас не подпускали.
Ближе к горам стали встречаться сурчиные норы. Мне давно хотелось посмотреть, как это местные охотники промышляют на сурков с "махалкой". Федор Савельевич извлек из торбы коротко обрезанный белый конский хвост, и мы стали высматривать по степи тарбагана [Местное название сурка].
Перед заходом солнца они стали выбираться из нор. Стоя на задних лапках, мелодично, грустно высвистывали они свою незатейливую песню. Оставив лошадь, мы двинулись к одному из них. Старик шел впереди, быстро помахивая перед собой белым хвостом. Сурок заметил нас, вытянулся, удивленно присматриваясь, потом взвизгнул, засвистел веселее, стал топорщиться, подпрыгивать, приходя с нашим приближением все в большее и большее возбуждение. Мы подобрались к нему метров на двадцать, если не ближе. Сурок продолжал вопить и прыгать у своей норы. Я ударил в него крупной дробью. Он свернулся, посунулся к норе, ткнулся в нее носом и замер.
- Ишь ты, живучая тварь, - заметил старый охотник, - башку ему всю раскровенил, а он все норовит в нору заскочить. Так вот всегда. И сколь его пропадает с нашими ружьями. Наполовину уходит в нору. Не станешь рыть. Время дороже.
Я припомнил, как мы в детстве доставали из нор сусликов с помощью крючков, привязанных на длинный прут, и рассказал об этом промышленнику. Он покрутил головой:
- А мы век за ними охотимся, а не пришли к такой немудрой догадке. Ишь ты! Как это хорошо вы, малыши, удумали. Непременно спытаю. Толк будет, если мне еще одну весну удастся пожить.
За сурком здешние промышленники ездят главным образом на Тарбагатай.
Тарбагана удобно промышлять в нашем крае, - рассказывал старик. - С весны начинаешь стрелять нижнего по долам. Потом и на горы подымаешься, как снег скатится. Дойдешь до вершины за Курчумом, а внизу с июня тарбаган снова уже слинял. Платят за него хорошо. Я сдавал по два двадцать за шкуру да еще сулят бонусу [Бонус - премия после продажи кооперацией мехов за границей] по шесть гривен на рубль.
Привольные места на Тарбагатае! Окромя сурка, как вы зовете его, там каменный козел есть, по низинам лесной водится, пестроватый. Каменный козел больше его и ровнее цветом. Попадают и маралы. На камнях архары пасутся - яман-козел зовут его казахи, - много узеренов, есть еще и сайга, а дрофа прямо как баранта по полю ходит. За границей много зверя, вот где его!..
А видал ты китайцев?
Ы, сколь раз у них в песках был. Хаживал за джуном, соболя носил, сайгины рога переправлял.
Я спросил Федора Савельевича о характере местности в песках.
- Ручьи там попадают, - не часто, но есть. Тальник, березняк (?) растет. Много кабана, особо на краю песка, к степи. Лис много, есть наша алтайка, есть крестовка, сиводушка, черно-бурая, корсак...
Погода стояла ясная, и мы решили заночевать в степи. С трудом насбирали сухих котяхов, наломали карагаю - низкорослой чилиги - и развели костер.
- Дрова у нас неважнецкие. Пока горит, тогда варит. А и за эту дрянь деньги платят. Тысяча снопов карагаю - двенадцать рублей.
За чаем мы снова разговорились о местных промыслах. Потом Федор Савельевич стал рассказывать о себе. Он не скрывал, что ему хочется поведать свою судьбу.
- Желательно мне очень кому-нибудь жизнь свою, как попу, рассказать, а некому. Теперь-то я не могу далеко отлучаться, ноги старые, силы не те, а раньше... раньше я не то Алтай, всю Сибирь исходил. Тяжелая вся жизнь вышла, к старости грузно давит на мои плечи. Я ведь женат-то, скажи, почти не был. И думал смолоду: так и надо, а как теметь на глаза зачала надвигаться, почуял: нехорошо одному, шибко нехорошо! Надо было кого-нибудь на свете за себя оставить смотреть. Плохо одному, в камышах умирать.
Все-таки ты был женат?
Был, три месяца всего. Находился я тогда, как все люди, у отца в семье. Жили мы справно. Пришла моя двадцатая осень - я женился или меня женили, - теперь я и не припомню. Высватали мне девку из богатого дома и из себя красивую, а я и рад. А вышло совсем нехорошо: у нее, оказалось, хахаль раньше меня был. Вскорости я жену за грехом застал. Что тут делать? Взял я в тот вечер ружье и вышел на улку к парням. Они кружком с девками хоровод водили, плясы разные выплясывали. Смотрю, и мой лиходей меж ними. "Ребята, говорю, отшатитеся, стрелять буду!". Ну и убил. Прямо на сердце ему весь заряд упал. Не вскричал даже. Жена, как услышала об этом, в соседнее село побежала. Я за ней. Догоню, - зашибу. Не в себе был. Ничего не вижу. Скачу, а меня целиком от ружья по башке, - кровь бежит. Много ее из меня тогда вышло, спина мокрая. Догнал я бабу все ж. А она руками, от страха, видно, за живот свой ухватилась, как я ружье на нее поднял. Присела наземь, смотрит на меня. Глазищи большие, голубые, как маральник в цвету. Тогда я и обумился. Пожалел не ее, а ребенка, хоть и не знал, от кого он у ней зачался. Я до сей поры не знаю, есть на земле у меня сын аль нет его. Ушел я тогда в сторону. Что ж, думаю, засудят меня, навеки в каторгу зашлют. Дай я своей судьбой распоряжусь, а там как бог захочет. Ушел я в ту ночь из дому и с тех пор его не видал. Стал я безродным, меж чужих людей крутился, а больше совсем без них, все один да один. Кормился охотою. На Алтае все места знаю. И Агафона Семеновича, у которого ты был, знаю, слыхал о нем, видеть не видел. Мне ведь, бездомовому, опасно было выходить на люди: увидят добычу, - убьют. Суровый народ в Сибири, а заступиться за меня некому. Нас таких, шатунов, не мало было по горам. И у меня были сотоварищи. Песни у нас даже свои были, нехорошие песни. Одну я припомнил, как сам стал старичугой, а раньше доводилось и самому ее петь.
Давай, ребята, жить дружнее,
Делить добычу пополам.
Пойдем мы в лес дремучий,
Избенку выкопаем там.
Старик нам старый попадется, -
Валяем пулей старика,
У старых денежки ведутся,
Довольно пожил на веку.
Вы вот говорите, сами видели, как в Кутиху старика водой принесло. Это его кто-нибудь из-за добычи убил, не иначе. Он с белковья возвращался. Такой случай чуть не на моих глазах был. Кержаки поймали такого, как я, лесного человека, - сказывали, будто он что-то у них уворовал, выбили ступицу с заднего колеса и туда его промеж спиц всунули да так десять верст катили до деревни, а там старосте сдали его, мертвого... Да, всечина на моем веку была. Расскажу тебе истинное происшествие. С кем это было, не допытывайся. Мне рассказал один человек. Не жалели люди друг друга в тайге. Боялись мы человека больше зверя. Ну так вот. Промышлял человек зиму за Бухтармой в белках, шел с дробовиком, выглядывая по кедрам и елям белку. Забрался он на хребтину, в собольи притонные места. Было это к весне, охота кончалась, осадинки на снегу обозначались. Смотрит: собака гонит соболя, загнала его в дупло. Он туда. Собаку отогнал. Обложил древесину, думал окуривать зверя. Выходит по следу к этому же месту охотник-калмык. Лихие они на промысле. "Иди, говорит, наш соболь". Взял за плечо. Ну конечно, пришлось сматываться. Ушел. Вернулся этот человек на свое становище. Говорит товарищам: "Берлог нашел, давайте винтовку, самую справную". Товарищи вяжутся за ним. Не взял: один управлюсь. Пришел к вечеру на то же место, смотрит, соболь заловлен. Следом двинул дальше. Пришел к избушке. Там никого. Засел на избушке, скрадок неприметный сладил. Выплыл на лыжах из лесу первый калмык, напустил его вплотную, - убил. Другой. Того подале приспокоил, чтоб на мертвого товарища не нашел, не встревожился. А последние два охотника вместе вышли. Взял на целик спервоначала дальнего, - убил, а потом уж и передового, но не насмерть, потому он повернулся бежать после первого выстрела. Пришлось его добивать на земле. Собака вой подняла, - пришлось и ее пришить. Разобрал их хозяйство: девятнадцать соболей, сотни две белок и там еще по мелочи: колонки, хори, одна росомаха. Эко богатство! Ушел промышленник по сакме, новой дорогой, значит. А калмыков так дома и не дождались. Да и сыскать их некому было: глухомань в этих местах страшенная. Вот каки промеж нас дела бывали!..
Федор Савельевич замолчал. Я глянул на него. Он сидел, уставившись неподвижным взором в потухший костер. Казалось, что он усмехается над чем-то горьким, что ему припомнилось. Не был ли он участником этой страшной истории? Вытянув левую ногу к пеплу, старик засучил до колена короткие штаны и, гладя икры рукою, конфузливо произнес:
- От молодости-то у меня одна дробинка под кожей осталась. Ишь, поигрывает. Хрушкая дробь - не рассосалась и за полвека.
Ночь стояла вокруг широкая, степная. Земля и небо спали под дымкой синей темноты. Звезды вверху горели рассыпанными зернами невнятных огней. Тускло верещали насекомые в степи, словно это перешептывались меж собою травы. Земля казалась опустевшей, брошенной людьми и мы оба безнадежно заплутавшимися на ней. Уснуть я не смог в эту ночь. Меня не пугало соседство камышового человека: в нем не осталось ничего, кроме рубцов и ран на теле, от кондового сибирского промышленника. Глаза его смотрели детски беспомощно и были полны боязни перед своим концом. Не страха смерти, а тоски оттого, что ему приходится умирать одиноким и бесприютным. Смотрел он вокруг растерянным, молящим взглядом, как больной зверь, брошенный здоровыми собратьями. И жутко было видеть его, думать о его незадачливой жизни, лишенной смысла и цели.
Утром я выехал в Тополевый мыс. Федор Савельевич пообещал выбраться на озеро в лодке, захотел еще раз повидаться со мной.
Тополевый мыс - большое рыбацкое селение, расположенное на узкой, не шире ста метров, косе, клином врезавшейся в огромное озеро Нор-Зайсан. Единственная улица тянется больше двух километров. Отсюда до устья Черного Иртыша меньше десяти километров. Приехал я сюда к полудню. Был пасмурный, ветреный, без дождя день. Узкая, извилистая улица, крошечные дворы, черная земля, ни кустика зелени. Куда ни взглянешь, серая, одноцветная вода. Волны неустанно лижут берега, заплескивая во дворы рыбаков. Берегов за озером не видно, только на севере сизыми призраками смутно маячат Алтайские горы. Озеро больше ста тридцати километров в длину и около тридцати в ширину. Похоже на море. Пахнет сырой рыбой, по берегам лежат тяжелые смоленые поваленные лодки, на кольях висят невода, поблескивающие рыбной чешуей. Вспомнились рассказы о северных рыбаках, непонятные в детстве слова: "шхеры", "фиорды". Я любил их читать в юности. Неожиданно для самого себя со дна памяти выплывает надпись к цветной картинке из какой-то книги: "Надежды нет, а Фемба все надеется". Женщина-рыбачка в темной юбке и красном лифе стоит на берегу моря и ждет мужа, застигнутого бурей. Он погиб, но она смотрит каждый день на море, тщетно ожидая появления лодки. Ветер треплет подол ее платья, шевелит волосы на голове.
Пароход из Семипалатинска должен был прийти лишь на следующий день к вечеру. Никто из рыбаков не соглашался в такой вечер везти меня в лодке по озеру. Вечером из-под облаков внезапно проглянуло желтым шаманским бубном солнце. По воде заходили оранжевые пятна. Тучи вспыхнули багряными, зловещими полосами. Пролетели вдали два лебедя, казавшиеся черными, тяжелыми от облачных теней. Я ждал Федора Савельевича, но его не было. Я ходил по берегу, смотрел па серые волны, на черных бакланов, белых чаек, гонимых ветром, и думал:
"Где же старик? Не утонул ли он?"
Навязчиво всплывали все те же слова:
"Надежды нет, а Фемба все надеется".
Уже после захода солнца я увидел в бинокль среди воли лодочку с черным парусом. Я обрадовался старику, как другу, Лицо его, несмотря на сетку, опухло от комариных укусов. Он страшно устал, проделав трудный путь по Киндерлыку к озеру.
За ночь ветер стих, и озеро утром поуспокоилось.
Федор Савельевич когда-то промышлял здесь и озеро знал прекрасно. Он звал меня поехать на Каминские острова в устье Черного Иртыша.
- Птицы там - ух! - качал он головой. - Наловим лебеденышей. Домой хозяйке отвезешь. Гусей в камышах кругом - как комара.
Как мне хотелось поехать туда! Я клял Госпароходство за то, что не было точного расписания движения пароходов. Пришлось отказаться. Мы решили поплавать по озеру поблизости от Тополевого мыса. Несмотря на безветренную погоду, вдали от берега по озеру ходили волны. Лодка у старика была небольшая, и я с опаской поглядывал, как водяные волны вскидывали ее, словно детскую игрушку. Но промышленник искусно управлял своим суденышком и был так спокоен, что и у меня исчез какой бы то ни было страх. Старик даже не смотрел на волны, сидя с веслом на руле, и спокойно рассказывал мне о рыболовстве на озере:
- Нынешний год из рук вон худой улов: вода с июня сильно прибыла. Рыба спит, нет ей ходу. Ветры часты. С весны она укочевала в камыши, там ей вольготней икру в заводях метать. У меня на Джерме и в озеpax неплохо ловилась, а здесь - никуда рыбалка. Теперь у нас идут убыльные годы. Здесь всегда так: четыре года рыба сбывает, а четыре подымается. Вон ноне последний год убыльный. Нельма и язи уже начали прибывать. Промыслу много китайцы вредят. У них там, в верховьях Черного Иртыша, учуг - железная решетка поставлена. Рыба икру метать идет вверх, а осенями обратно скатывается, а тут ее не пущают. Только налим и карась не уходят к ним, они у меня по речкам мечут, а нельма, самая дорогая рыба, вся укочевывает. В двенадцатом году ездили здешние срывать решетку в Китай, подрались, сворошили ее, а теперь, говорят, опять стоит. Плохо. Самый ход рыбе - апрель, май, а до десятого мая - запрет. Земуправление не допущает к воде. В глухих местах ловят, а на Тополевом смотритель живет, всех знает: куда отлучился, сейчас на заметку берет. Из рыб тут водятся: нельма, стерлядь, щука, окунь, язь, лень, карась, чебак. Пескаря много. Вредная рыбешка: икру жрет, окаящая. Похуже рыбу солят, пластают. Видал, возами тащат ее в Зайсан, как рогожу. Солят здесь без рассолу. Не умеют готовить, круто солят простою солью. Промышляем мы тут неводами, сетями, у казахов снасти нет, они джеймами - большими жерлицами - да удочками - кармаками - пробавляются. С каждым годом, замечают старики, рыбы становится меньше. Уходят отсюда рыбаки в разные стороны.
Мы повернули в залив к камышам, где вертелись юркие утки, чернели стаи тяжелых бакланов, медленно плавали над водою белые и черные мартыны и легкие чайки. Здесь уже видно было травянистое дно, на поверхности лежали лопухи, выглядывали белые и желтые водяные лилии-вонючки. Попытались мы пробраться в камыши, но они были так густы, что это оказалось невозможным. Мы причалили к камышу, привязали лодку и остановились покурить. Кругом маячили бакланы. Их было невероятно много. Черные головы их частоколом торчали над водою, исчезали и снова появлялись в другом месте. Один из них близко навернул на нас, - я вскинул ружье, повел за ним. Стрелять было крайне неудобно, лодка покачивалась на волнах, и я упустил удобный момент. Когда я поймал его на мушку, он почти скрылся за парусом. Боясь порвать парус, я все же выстрелил в него. Дробинка ударила его по крылу. Он круто упал в воду, сразу же исчезнув в глубине. Долгое время пропадал под ней, потом вынырнул вдалеке от нас. Федор Савельевич погнался за ним. Я сказал старику, что птица мне не нужна, но он решил во что бы то ни стало добить ее.
- Самая вредная птица. Всю рыбу гонит вглубь, залягай се леший. Мартын, тот наводит рыбака на нельму, а эти сами поедают и гонят. Чайка далеко не летает, она у берегов держится, а эти везде шнырят.
С полчаса, не меньше, мы гонялись за раненым бакланом по заливу. Старик был упрям. Наконец мне надоело это, и я добил баклана выстрелом.
К полудню волны опять усилились. Нам пришлось пробираться к поселку по заливу вдоль камышей. Здесь ветер был тише.
А случается, гибнут рыбаки? - спросил я старика.
Как не бывает. Буря захватит вдали от берега, тогда молись богу. Я сам не раз под вихрь попадал. Закрутит, - не успеешь парус свалить. Страшные дела бывают. Намедни ехали два рыбака с того берега, а с ними попросился солдат - как его? - красноармеец, что ли. Он у Бухтармы на мыс пробирался. Жениться ехал. Ураган налетел, - пропали. Ничего от них не нашли. Лодку пустую прибило к берегу. Я сам когда-то пять ден ничком в лодке проплавал. Думал, конец! Ох и метало же меня! Держался за скрепы и голову не подымал. Но, видно, не пришла еще моя смерть, - выкинуло меня на Карабирюк. О берег вдарило, лодку перекинуло, - я выбрался.
Вечером Федор Савельевич подвез меня на лодке к борту парохода, пришедшего из Семипалатинска. До отхода оставалось еще больше часа. Я пригласил старика в каюту выпить со мною чаю. Он закачал головою:
- Бесчестно мне в такой лопатине к вам идти.
Я настоял на своем и повел его в каюту. Он с испугом озирался по сторонам, осторожно ступая по полу, точно боялся провалиться. Пальцы его босых ног цокали по цинковому полу, как лапы зверя по гальке. В каюте не захотел присесть на диван. С изумлением и страхом увидал себя в зеркале. Боялся курить. Движения его стали робки, неуверенны и неуклюжи. Он долго сидел в неловкой позе, боясь двинуться, и все испуганно взглядывал на дверь, когда за ней слышались шаги пассажиров. Долго молчал, отвечал односложно. Только к концу спросил:
А много в городу народу?
В моем городе, - ответил я, - в Ленинграде, полтора миллиона. Это столько же, если бы собрать всех людей со всего Алтая.
Что же они делают там, в одном-то месте? Тесно, поди? - изумился он.
Я рассказал, как мог, о городской жизни. Он слушал меня с открытым ртом, тараща выцветшие глаза.
- Так выходит: ни коров, ни огородов, ни пахотьбы? Дивно живут. Что же они делают? Где прокорм добывает такая куча народу? Ну ладно - рабочих, скажем, пятая часть из них; доктора, учителя, еще - как ты там называл? - ну, сколь их там: сотни три, ну, от силы, четыре, а остальные?
Старик, как я ни тщился ему втолковать, так, по-видимому, и не уяснил себе, чем же кормится эта туча "прожитчиков, а не добытчиков". Он ахал, слушая мои рассказы об артистах, о театрах:
- Неужто и за это кормят? За песни, за плясы?
Я с болью видел, что старик расстроился вконец, и не знал, как его успокоить. Я пытался перевести разговор на другое: охоту, зверей, - Федор Савельевич не оживился. Прощаясь, он попросил меня:
- Может, все-таки генерала Петрова встретишь, - напомни ему о винтерле.
Мы простились. Пальцы у старика не гнулись: рука была жухлой и сухой, как старая рукавица. Сходя с мостков парохода, он обернулся и, жалко улыбаясь, сказал:
- Лет десять не держался ни с кем за руку. Бывайте здоровы.
Это были его последние слова.
К ночи пароход загудел. Закипела вода под колесами, зашумела машина, "Алтай" отчалил от пристани. Я стоял на верхней палубе. Внизу у берега, скукожившись, сидел в своей лодке камышовый человек. Не двигаясь, смотрел на пароход старческими глазами. Было похоже, что он чему-то усмехается. Минут пять следил я за ним в полевой бинокль. Он не шелохнулся. И теперь издали казалось, что он смотрит в небо. О чем он думал тогда?
"Надежды нет, а Фемба все надеется"...
Я сош