номерно иду вперед, охваченный отчаянием вдохновенного подъема разгоряченной крови. В один из таких моментов вижу, как над пеной волн взлетает старая шапчонка Максимыча и резко летит назад, навстречу ветру, - мгновенно догадываюсь, что это "команда" шестовщика: сразу отдаю бечеву назад. Оказывается, лодка полезла носом на камень: натянутая бечева не давала возможности Максимычу отвести ее в сторону. Теперь лодку откинуло от камня, и Макс кричит мне, чтобы я шел быстрее вперед. Лодку выносит за камень, она легко и весело прыгает по волнам, уже на свободе. Порог кончился...
Собирай бечеву! - орет мне весело Макс. Я так же радостно отвечаю:
Есть - собирай бечеву!
Лодка подходит ко мне ближе и ближе. Я вижу лицо низкорослого сибиряка: оно по-прежнему угрюмо, но сквозь его суровость все же просвечивает радостное успокоение от победы. Максимыч на берегу. Я ждал, что вот он начнет говорить о моих ошибках, о погибшей шапчонке, о трудности прохода сквозь пороги, но он молча достал кисет, стал вертеть свою неизменную "собачью ножку"... Затем отряхнулся, как собака, от водяной пыли, прикрепил лодку и двинулся назад - навстречу второй лодке, направляемой Айдиновым. Подошел к Петровичу, тянувшему бечеву, и стал отдавать скупые распоряжения. Он лучше Айдинова знает русло Тагула, поэтому сразу заметил опасность, грозившую этой лодке. Ей нужно было обойти огромный камень. Максимыч хорошо видел, что за этим камнем таятся предательские гребни, скрытые бесновавшимися волнами. Он велел Петровичу тянуть бечеву, чтобы лодка прошла по ближайшей к нам стороне. Айдинов же решил обводить лодку за камнями. Лодка ткнулась в камень и въехала носом на его вершину. Корма ее моментально погрузилась в воду, а вместе с ней медленно пошел на дно и растерявшийся Айдинов. И только тогда, захлестнутый водою, кавказец догадался вскочить на камень, пробежав по затонувшей лодке. Лодка снова поднялась на волнах, ее тотчас же стремительно швырнуло в сторону. Запрыгали по воде игрушечными зверками ложки, котелок, палки от палаток, деревянные чашки и прочая рухлядь нашего несложного хозяйства. Мы взревели от испуга, но уже тогда, когда опасность миновала для Айдинова. Кавказец стоял на камне в длинном мокром бешмете, точно растрепанная бурей птица, не могущая летать, и оглядывался вокруг в поисках спасения. Максимыч выхватил из рук Петровича бечеву и осторожно притянул лодку к берегу. Вычерпав воду и сбросив подмоченную муку, он встал в лодку с шестом, махнув мне головой, чтобы я взялся за бечеву. Он подобрался к камню, приютившему кавказца, принял его в лодку и провел ее через порог. Муку и другие вещи мы перенесли по берегу на руках. Остальные лодки по очереди вел сам Максимыч, и все обошлось без особых приключений.
К вечеру мы думали добраться до реки Яги, но этот день оказался одним из самых трудных за все время путешествия. Лил дождь. Берега сделались почти непроходимыми, ноги скользили по камням и валежнику, опасно было пробираться по крутым склонам гор. Река стала узкой и быстрой, то и дело приходилось пешеходов перебрасывать с берега на берег. На профессоров было жалко смотреть. Трегер плелся в стоптанных сапогах, ступая уже не на подошву, а на низ мягкого голенища; головка сапога волочилась на стороне. Оказалось, что для научных исследований нужно и уменье навернуть на ноги портянки! Убить за день ничего охотникам не удалось, мяса не было, масло кончалось, рыбы тоже в этот день не наловили. Все это увеличивало наше унылое настроение.
Вторую половину дня я шел свободным от бечевы, в нее впрягся Макс, но уходить вперед по такой погоде мне не хотелось, я шагал рядом с Айдиновым, веселое, неунывающее лицо которого подбадривало и меня. Мы вымокли до последней нитки, приходилось танцевать, чтобы немного согреться. Порой я даже завидовал тем, кто тянул бечеву: им от работы было теплее. Профессора уныло брели по берегу, часто, перелезая через бревна, падали... Я переглядывался с Айдиновым, и мы оба улыбались над нашим плачевным положением. Его острый кавказский взгляд светился мальчишеским озорством, словно ему в самом деле было хорошо: тепло и уютно. Вдруг и мне стало от его шаловливого взгляда веселее. Бесшабашное отчаяние овладело мной. Ведь хуже не может быть, а скоро станет лучше. Придем на стан, раскинем шалаш, разведем огромный костер, скипятим чай и снова будем смеяться от сытости и тепла. Будем смеяться над Петровичем, над жадностью Ивана Мироновича, мужика из Большой Речки, потянувшегося за нами из-за своей хозяйственной жадности, в надежде легко добыть дорогого зверя. Я чувствовал себя сильнее и выносливее профессоров, но жалеть их в ту минуту не мог. Я видел, что то же самое переживает Айдинов: он насмешливо поглядывал на мокрую бороду Ивана Мироновича, теперь растрепанную, а раньше красовавшуюся на его груди живописной лопатой. Он блестел глазами в сторону профессоров, обычно кичливо относившихся к "демократической" части экспедиции. И неожиданно для себя, взглянув на Айдинова, этого самого молодого из нашей экспедиции - пятидесятилетнего старика, я запел:
Много я любил
Женщин молодых,
А теперь решил
Всех покинуть их...
По блеску глаз армянина я увидел, что он понял мое настроение; его глаза заулыбались, лицо загорелось, весь он как-то молодо подобрался и еще веселее и задорнее подхватил:
Есть у нас легенды, сказки,
И обычай наш кавказский...
Дальше мы запели уже вместе дружным и озорным "хором":
Кахетинский выпьем по-кунацки,
Чтоб жилось нам по-братски...
Со стороны это могло показаться нелепым, диким, но мне стало от песни на самом деле теплее. Ноги зашагали быстрее. Все тело, все существо мое вдруг встрепенулось, отозвалось на песню. Смешным показалось уныние... Даже Гоша Сибиряков, жестоко страдавший в этот день от малярии, улыбнулся нам из-за кустов жалобной человеческой улыбкой. Макс издали замахал нам своей кожаной кепкой, Петрович закрутил весело головой, только Иван Миронович и профессора не поняли нашего порыва, - продолжали молча шагать по берегу. Так в течение этого дня мы несколько раз перебрасывались со старым кавказцем стихами этой незатейливой беспечной песни.
Дождь не переставал, но теперь он мне казался самым обычным явлением, вода даже согревала меня. Я вынул из чехла ружье и, кликнув Черного, пошел вперед. И судьба сразу улыбнулась мне. Черный с разбегу напоролся на выводок глухарей. Копалуха [Так в Сибири называют матку глухаря] с клекотом взлетела на дерево, а молодые глухарята, размером не больше серой куропатки, рассыпались по кустарнику. Черный остервенело залаял на самку, вертевшуюся на суку высокой сосны. Молодых я не стал стрелять: они были слишком малы. Я подошел к матери. На секунду мелькнула во мне жалость, но я быстро приглушил свою охотничью совесть и выстрелил. Птица повалилась в траву. Иду быстро к лодкам, чтобы порадовать товарищей своей добычей. У берега слышу немощный голос профессора: "Помогите!" Он несется откуда-то снизу, из глубокой вымоины. Вижу, Макс пробирается через валежник. Оказалось, что профессор свалился в яму и сам уже не смог из-нее выбраться. Лежал в грязи, совершенно обессиленный.
Пришлось искать поскорее место для стоянки. Быстро раскидываем стан. Разжигаем костер. Профессора забираются в палатку, отданную им для "научных" занятий. Остальные располагаются у костра. Петрович с остервенением щиплет копалуху. Максимыч готовит сухарницу. Чайник деловито шипит над огнем. Я снял с себя одежду и развесил ее на колышках вокруг костра. Айдинов и Иван Миронович ладят шалаши из корья. Мои желтые от пота и грязи портянки шипят на огне и колышутся от жары... Макс и Гоша вытянули озябшие ноги над костром, как англичане над камином после сытного обеда... Идиллия!
К костру подходит переодевшийся в сухую одежду угрюмый профессор. Он мрачно смотрит на нас, на портянки и, нервничая, спрашивает:
Кто развесил эту гадость?
Я. В чем дело?
Вы с ума сошли. Над чайником. Это же не гигиенично!
Кровь бросилась мне в лицо. Не сдерживая себя, я резко ответил:
- Здесь не гостиная и не лаборатория. Не гигиенично? Тогда будьте добры сами развести себе костер и скипятить чайник, не пользуясь чужим трудом.
Петрович фыркает от удовольствия. Айдинов с улыбкой останавливается и наблюдает за нами. Макс и Гоша еще выше задирают свои ноги над огнем. Профессор резко повертывается, идет к палатке. От палатки бросает:
- Это безобразие, это нахальство! Я буду жаловаться....
Петрович тихо, но четко бросает:
- Медведю пожалуйся, он заступится.
На минуту воцарилась тишина, потом ее неожиданно нарушил чей-то смех из-за кустов. И вдруг все мы, сидевшие у костра, захохотали. Сперва поодиночке, с перерывами, а потом - все дружно, громко, весело и неудержимо. Это была дикая сцена... Для нас всех смех был нервной разрядкой от усталости, напряжения и холода. Мы дико вопили минуты три, как дикари, от охватившего нас пьяного безумия. Я пытался сдержать себя, бросился лицом в свою беличью тужурку, но смех душил меня. Макс упал ногами в костер. Петрович ползал по земле на животе, Айдинов скатился куда-то в ложбинку... Из палатки выскочил Трегер, посмотрел на нас ненавидящими глазами, опять скрылся.
Впервые после такого тяжелого дня я не в силах был сразу уснуть. Было смешно и стыдно и за себя и за профессуру. "Как слаба и несовершенна человеческая машина, дающая такие неожиданные и дикие перебои при малейших невзгодах", - думал я, ворочаясь с боку на бок по горячей земле, согретой костром.
Вторую неделю ползем скалистыми коридорами, взбираясь вверх по падающему с Саянских гор, беснующемуся в каменных тисках, изогнутому лезвию Тагула. Никто из нас не ждал такого утомительного путешествия. Переходы наши с каждым днем становятся короче. Едва-едва преодолеваем за сутки десять километров. Далеко, за сотню километров позади нас, осталась последняя сибирская деревушка, о которой каждый день со вздохами вспоминает Иван Миронович. Сказочная глушь обнимает нас со всех сторон. Сосны, пихты, ели нескончаемыми полосами бегут за нами; такие же необозримые полосы их каждый час выплывают нам навстречу. Исполинские темные горы крепко запрятали нас от мира. И только солнце, выползая из-за них по утрам, смягчает их суровую темь. У меня болит спина от бечевы, на которой я тащу лодку. Я разбил уже свои сапоги и теперь бреду в запасных броднях. Узнать меня трудно: зарос волосами, как папуас, почернел от солнца, грязи, воды, укусов комаров и мошкары, как старый негр. Рубаха и штаны мои давно уже превратились в живописные лохмотья.
Каждый день на заре мне кажется, что я уже не в силах подняться: не разгибается спина, ноги деревенеют, не слушаются. Но вот протащишься с километр, и снова твоя машина работает. Когда меня сменяет в упряжке Макс, я ухожу в сторону от берега с неунывающей лайкой - Черным. Он находит рябчиков, глухарей, ненужных сейчас белок и бурундуков, которыми он питается.
Взлет тяжелой копалухи и глухой клекот молодых глухарей приводят меня в дрожь. Но это не обычные охотничьи волненья, а жадность голодного существа, мечтающего о вечерней мясной похлебке. Даже профессора не могут скрыть своего удовольствия, когда я или Макс являемся из тайги с птицей. Сейчас я, как и Иван Миронович, ненавижу тайгу. Здесь невероятно трудно раздобыть дичину. Тайга мертва, как пустыня. Глухарей по берегам совсем мало, а нашу компанию не накормишь и пятью рябчиками. С тоской вспоминаю Уральские степи, где легко ходить, где на каждом шагу встречаются птицы, зайцы, где по речушкам можно всегда промыслить рыбу.
Сегодня на рассвете, когда загас ночной костер и меня ожгло утренним морозцем, я вскочил с постели и, поеживаясь от холода, разминая одеревеневшее от усталости тело, спустился с ружьем на берег. Думал в прибрежном ельнике поискать рябцов. Профессора еще покоились в своих палатках: они потребовали от нас, чтобы мы не тревожили их раньше девяти часов.
Айдинов втащил свою лодку на песок и, сидя на ее опрокинутом днище, старательно паклевал ее, держа в зубах просмоленные клочья чесаной конопли. Рядом с ним сидит повязанный полотенцем скучный Иван. Миронович (шапку он потерял в пути) и плачется на свою судьбу:
- Дома я дров бы на зиму теперь запасал, а здесь что? Время напрасно теряю и себя изнуряю. Понесло меня с вами, старого дурака. Думал, на зверя меня наведете. Заработать рассчитывал, а тут, то и гляди, голову свернешь. Нет, больше меня и шаньгами сюда не заманите! Ищите дураков помоложе.
Увидав меня, кавказец широко улыбнулся и отрывисто бросил в мою сторону сквозь паклю в зубах:
- Купаться хочешь? Хорошо... Вода горячая. Пар, как в бане.
Кругом - над рекою, на горах, над лесом, на отяжелевших за ночь ветвях деревьев - клубился дымчато-серый холодный туман. Солнце чувствовалось, оно уже всходило за горами, но от этого было еще холоднее и неприветливее, как от тоски по далекому другу. Я уселся рядом с Айдиновым в лодку, закурил свою трубку.
- Что же, елдаш [Елдаш - товарищ, спутник], скоро мы дотащимся до зверя?
Айдинов улыбнулся, наивно оскалив ряд белых зубов, блеснув в мою сторону белками ярко-желтых глаз:
Да мы уже добрались. Зверя и тут немало гуляет. Только стрелять его нельзя.
Почему?
Иван Миронович жадно, с раскрытым ртом глядел на нас, ловя каждое наше слово.
Айдинов подмигнул в его сторону и стал объяснять мне обычаи сибирских промышленников. Оказывается, мы проходили теперь владенья Максимыча, нашего старшего проводника. Неподалеку отсюда, на той стороне, в падях Жерновой горы, есть и солончаки, куда ходят изюбри полакомиться солью, но промышленник не позволяет на них охотиться другим. Здесь исстари так заведено: охотник владеет правом собственности на солончаки, впервые найденные им или искусственно им самим устроенные... Он делает вокруг на деревьях крестообразные зарубы, и этого достаточно, чтобы другой охотник не смел здесь промышлять. Нарушение этого естественного права карается сурово: не раз случалось, что молодые промышленники не возвращались из тайги. То же самое и с промыслом на белку. Там, где кто-нибудь расставил свои плашки (примитивные ловушки зажимного типа), там исключительно его охотничье поместье, другой охотник туда не зайдет. Владелец ставит здесь свои лабазы и избушку. В лабазах у него хранятся запасы и добыча. Это небольшая клеть на высоких стойках, чтобы туда не мог забраться медведь. Недалеко от Жерновой горы у Максимыча было налажено до тысячи плашек на белку. Теперь на этом месте пустыня: черные обгорелые деревья мрачно высятся отдельными темными свечами. Этой весной молодой промышленник Пашка Ляляев пожёг охотничье поместье Максимыча, нечаянно или с умыслом - наверняка никто не знает. Предполагают, что он соблазнился добычей, спрятанной в лабазе, и, чтобы скрыть следы преступления, запалил тайгу. Теперь все убеждены, что Пашке долго не жить, если он не покинет Тагульского района и не уберется подальше с глаз Максимыча.
Стало понятно, отчего суровый Максимыч становится с каждым днем все мрачнее и угрюмее. Тысяча плашек - это год напряженной и большой работы, гибель богатой добычи на ближайший зимний сезон.
- Вот там, в покате Жерновой горы, есть ха-арошие солончаки, - показал Айдинов вниз по Тагулу. - Вчера я видел на этой стороне след сохатого. Он прошел туда. Да разве Максимыч поведет кого? Нет, не жди. Сибиряки жадны как черти! - бросил он резко, с кавказской горячностью и широкой усмешкой.
Иван Миронович жадно вздохнул й покачал сокрушенно головою, закутанной грязной тряпкой. Я смотрел на загоревшиеся глаза старого армянина, с тоскливым восхищением вспомнил щедрого бедняка лезгина Керима, водившего когда-то меня по Сарыбашскому ущелью. Тот не боялся показать мне самые сокровенные зверовые уголки. Я вспомнил, как Керим положительно изнывал от неподдельного горя, когда ему за день не удавалось подвести меня к зверю.
В эту секунду Айдинов, смотревший вниз по реке, бросил паклю на землю, выпрямился и, вытянув обе руки вперед, взволнованно прохрипел:
Гляди, гляди, сохатый ломится!
Где?
Опаленный его горячим шепотом, я щелкнул курками "бюксфлинта". Иван Миронович со смешной быстротой для его тяжелого тела бросился к стану за винтовкой.
- Далеко. Не возьмешь. Туда гляди.
Мои глаза жадно рыскали по кустарникам и полоскам песчаного берега, метались по горам, скользили по зеленеющим островкам, но я не замечал ничего живого вокруг.
- Гляди, гляди скорее! Там, за ломом, стоит. Вот пошел вниз!
Теперь зверя увидал и я. Он медленно шел по откосу берега, спускаясь к реке. До него было не меньше километра. Иван Миронович бросился было бежать к нему по берегу, но Айдинов остановил, напомнив, что берег в этом месте непроходим, его пересекает глубокий залив, далеко уходящий в тайгу. Зверь шёл по ту сторону залива. Тогда я схватился за полевой бинокль. Сохатый уже выходил из-за лома на береговой песок. Неуклюжий и в то же время поджарый, как степной верблюд, он тяжело ступал длинными ногами, увязая в тине, но, несмотря на это, легко и без колебаний нес вперед свое грузное короткое тело. Он шел завороженно спокойно. И был похож на сказочное насекомое, рогатого жука. Вся сила его выпирала из передней его части - головы, рогов и шеи с темной гривой, зад его был тонок и мал. Большие лопастые рога с гигантами пальцами-отростками были закинуты назад и лежали на спине. Большая длинная морда была поднята высоко вверх. Он шел, как лунатик, глаза которого не видят, но который, как собака на стойке, верхним чутьем безошибочно знает свой путь. Желваки крепких мускулов ровно переваливались под его серо-желтой, сейчас, по росе, серебристо-бурой шерстью. Не дойдя до реки, зверь остановился и замер на минуту, прислушиваясь к шуму Тагула, и затем гигантским прыжком бросил себя в воду, вздыбив вокруг огромные пенистые волны. Поплыл. Теперь были видны лишь его длинная толстая морда и рога, похожие на засохший комель корнистого дерева. Волны быстро уносили его вниз. И через минуту он пропал за мысом, обрывавшим ленту реки.
Айдинов облегченно вздохнул, как после тяжелого напряжения.
Иван Миронович, выбранившись, что ему не дали "стрелить" зверя хотя бы отсюда, на авось, сердито спросил кавказца:
А большой? Сколько пудов в нем? Кавказец насмешливо закрутил головой:
Ай-ай, большой. Бычок. Пудов двадцать потянет. Жадный мужик сплюнул в сердцах и ушел с берега. Минут пять ждали мы, не вернется ли зверь обратно по той стороне реки. Сохатый не показался. Я не пошел в это утро за рябчиками: так сильно было впечатление от таежного великана. Не хотелось нарушать тишину тайги, когда здесь неподалеку бродит лунатик-зверь с огромной короной своих величавых рогов, и даже Петрович, подошедший к нам, на секунду увидавший зверя, не стал в это утро, назло профессорам, как он обычно делал, стучать топором. В этот день мне было легче идти, я не ощущал большой усталости, унося с собой образ таежного зверя.
Пороги остались позади. Сегодня думаем добраться до Лывины. Там по берегам Тагула тянется ряд озер, куда ходят изюбри и лоси питаться солоноватой водорослью, называемой вактой или иром. Эти места хорошо знает Макс, - он бывал здесь прежде, когда жил в ссылке в Тайшете. Пробирались они сюда со старым промышленником Филатычем, умершим года за два до революции. Кравков показывал мне ряд фотографических снимков с лывинских озер, с лося и медведя, убитых ими во время поездки. Озера находятся в общем пользовании, никто из промышленников не может объявить их собственностью, и я теперь шел вперед в полной уверенности, что скоро и мне наконец удастся поохотиться на зверя.
Сегодня выдался чудесный день. Солнце с утра веселым раскаленным шаром катилось по призрачной синеве небес. Тайга курилась сизым ласковым дымком. Берега Тагула широко разбежались по сторонам. Вольно раскинулись гладкие пески, зелено закудрявились кругом островки веселого кустарника. Сверху, отовсюду нависли окутанные голубоватою дымкою темно-зеленые шапки темно-синей тайги.
Идти легко и весело. Макс издали кричит мне, показывая на пролетающих в высоте уток-серух. Это первые вестники озер. До сих пор нам попадались лишь крохали да изредка чирочки. На широком повороте с песков поднялась пара тяжелых гусей. Широко и звонко раздался, по солнечному простору их гогот. Впервые в тайге мне стало так же легко, как в степи весною. Я ушел далеко от Макса, тянувшего бечеву. Все чаще и чаще попадались по берегам луговины. На одной из таких зеленых полос я издали заприметил высокую черную птицу. Я подобрался к ней из-за тальника и по важной посадке, по красным лапам и носу узнал черного аиста. Раньше мне никогда не доводилось сталкиваться с ним на охоте, поэтому я, подкравшись вплотную, не стал стрелять в него, а продолжал любоваться его своеобразной красивой выправкой. Вдруг аист стремительно рванулся вперед и взлетел на воздух, - отчего? - я так и не понял, потому что полетел он в мою сторону. Я растерялся от неожиданности и, пропустив удобный момент, выстрелил не целясь и первым зарядом не попал в него. Аист шарахнулся ввысь. Тогда, прицелившись спокойнее, я ударил по нему из левого ствола. Птица судорожно выкинула назад длинные красные ноги и обрадовала меня неприличным поступком, брызнув в воздух белой струей, - верный признак, что птица ранена. Аист пролетел сотни две метров и стал судорожно, воронкой подниматься кверху. Сделав несколько кругов в воздухе, он застыл в высоте, раскинув широко крылья. На песок он упал уже мертвым, не шелохнулся, когда я, обрадованный удачей, схватил, его за ноги.
Берега Тагула становились живописнее и узористее. Начали поблескивать из-за леса заливчики с низкорослым камышом. Петрович несколько раз покрикивал Максимычу, чтобы тот попытался поймать в заливах рыбы на уху. Максимыч не оглядывался на эти призывы. Но вот он сам дал знак Максу, чтобы тот подтянул лодку к берегу. Пригласил нас обоих сесть с собою в лодку и направил ее в устье глубокого залива. Бесшумно, с крайней осторожнрстью загораживаем сетью вход в залив. Поплавки из коры, как ожерелья, покачиваются над водой. Лодка берегом скользит в залив. И тут мы по команде начинаем шуметь: бить шестами по воде, кричать и хлопать в ладоши. В жаркие дни рыба заходит из бурной реки отдохнуть в затишье. От шлепков по воде рыба стремительно кинулась в реку: видно было, как стрелами зарябила вода по заливу. Поплавки над сетью вдруг ожили и запрыгали. Спешно выбираем сеть из воды и с нею четырех ленков, крепко запутавшихся в ее ячеях. С любопытством рассматриваю новую для меня рыбу, пожалуй более всего напоминающую судака, только темнее окрасом. Уха славная. В четырех ленках килограммов пять, не меньше. Хватит на голодную и большую нашу компанию.
На Лывине останавливаемся на ночлег. Здесь будем дневать. На берегу находим просторный шалаш - несколько стоек, закрытых со всех сторон корою. Уха из ленков взбодрила нашу компанию, а то пустая сухарница с чесноком резко снижала настроение даже у "демократии".
Вечером я, Макс и Айдинов идем смотреть озера. Пробираемся густым тальником, потом выходим на луговину, шагаем меж высоких, вековых сосен. Сырой сумрак стоит над затихшими лугами. Впереди мелькает мутная сталь озера. Тихо подходим к берегу. Озеро в километр длиною и метров четыреста шириною. Посредине красиво выступает островок высокого зеленого камыша. Спешим до захода солнца осмотреть берега и мелкие места озера. Следов зверя много, но только в одном месте разыскиваем ясный, не замытый водою след молодого сохатого. Находим старую сидку охотников на дереве, подправляем ее и располагаемся на ночь.
Ночь в тайге наступает незаметно. Достаточно солнцу скрыться за горы, как в лесу сразу становится сумрачно и темно. Но мы знаем, что зверя ожидать еще рано, поэтому беседуем о здешней охоте. Айдинов рассказывает нам, как он впервые столкнулся с медведем на берегу лывинского озера.
- Обошел я утром вокруг этого озерка, медведь наследил густо, да и от Филатыча я знал, что здесь медведица станует. Вышел вон в тот угол, забрался на пригорок, смотрю вниз за елки, а она, мамаша, пасется внизу и меня не чует. Сажен сто до нее, а то и меньше. Ну, думаю, сейчас уложу ее. Приложился, только хочу спуск надавить, а в башке мысли: а вдруг пораню, задавит она меня. Дай, думаю, отойду назад немного, чтобы легче убежать было в случае беды. Подался я от нее шагов на сто еще, опять приладился... Целюсь, а слышу, как у меня волосы на голове зашевелились. Эх, думаю, и чего мне тревожить зверя? Уйду, а спросят, - скажу: не видал. Ушел. Отошел-с полверсты, а внутри стыд зудит, покоя не дает: "Стрелок....". Постоял я в раздумье, смешно над собой стало, повернул обратно. Пришел, а медведица наелась и полеживает на зеленце, брюхо греет. Тут уж я не стал долго раздумывать, прицелился и ахнул. Прямо в лоб угодил, она и с места не сдвинулась, как пришитая. Но помучил я тогда себя здорово. Теперь страха нет, иду без боязни на каждого медведя, словно за зайцем охочусь, а тогда и к мертвому долго подойти опасался.
Старый армянин известен среди промышленников как замечательный стрелок. Макс наблюдал, как он зимою из своей трехлинейки снял раз за разом шесть косачей метров на двести, не меньше. А однажды - об этом говорит сам Максимыч - он спьяна, на спор, сбил тарелку пулей с головы придурковатого парня.
- Когда спорил и целился, спокоен был, - вспоминает Айдинов, - а как зазвенела после выстрела тарелка, у меня голова от испуга закружилась: "Ну, дурак, на что решился!". Урядник хотел меня засадить в холодную за это, умаслил я его четвертью, которую выиграл. Сам долго не мог успокоиться, все чудилось: лоб в крови у парня...
В лесу стало совсем темно, озеро подернулось темным чернильным глянцем. С земли тучами поднимались мошкара и комарье.
В сетке сидеть было нестерпимо душно, приходилось каждые полчаса мазать лицо и руки чистым дегтем, запасливо захваченным с собою Максом.
Я впервые на сидке по зверю в тайге. Меня волнует каждый звук. С вечера по камышам копошились и крякали утки. Прилетала на водопой пара гусей. По высокому сушняку ползали и надоедливо постукивали дятлы... Но птицы нас сейчас занимают мало. Мы ждем зверя. Спать я не собираюсь. Мои спутники, прикорнув, как куры на нашесте, начинают помаленьку дремать Я даже радуюсь этому: так хочется самому без чужого указа увидать и услыхать зверя. Но зверя не слышно. Наползает черным мягким чудищем душная ночь. Все смолкло. Где-то в конце озера одиноко и тонко побулькивает ручеек. Но вот я слышу: что-то осторожно шуршит в стороне, пробираясь меж деревьев. На одно мгновенье мне показалось, что зверь уже подходит, я услышал ясно его дыханье. Несколько раз проверял я свое впечатление. Несомненно, кто-то пыхтел за кустами. Я прислушался к дыханию моих товарищей, я прикрыл рукою рот Максу, чтобы заглушить его сладкое посапыванье, и снова прислушался. От напряженного ожидания я перестал дышать, и пыхтенье тотчас же смолкло. Через минуту опять что-то захрипело тихо и сторожко, словно животное, стоявшее вблизи, чуяло нас и выжидало. Я вслушивался в журчанье далекого ручейка, порой в камышах взбулькивала рыба, но все это было не то. Долго я томился, переходя от надежды к разочарованию, прислушиваясь к этим таинственным звукам, и наконец с досадой уловил, что этот тихий сап исходит из моего собственного носа... Напряжение сразу улетучилось, я закурил, несмотря на запрещение Айдинова, и как-то сразу потерял надежду, что зверь придет на озеро. Смешным показалось ожидание, что вот сейчас я могу увидать вблизи сохатого или изюбря и даже убить их. Сразу стало легко и беспечно. И вся наша затея для меня представилась не серьезной, всамделишной охотой, а ребячьей забавой, которой я предался, начитавшись приключенческих романов. Захотелось спать. Я оперся щекой на кулак и задремал. Но заснуть совсем не смог: то и дело вздрагивал от внутренних толчков и, приподнявшись, прислушивался: не ходит ли в темноте по озеру зверь? Но кругом было по-прежнему тихо. Спали покойно окутанные черным мраком деревья, безмолвно висело тяжелым, темным платом небо с далекими звездами.
Утро шло несмело, как заблудившийся в лесу немой и бледный ребенок.
Жидким молоком засветился воздух меж деревьев, застучали черные дятлы, запищала в кустах невидимая пичуга, зачувикали поползни внизу на нашем дереве. Коротко свистнул в елях рябчик. Розовые бледные полоски скользнули по воде, закачались камыши на середине озера от утреннего ветерка. Опять прилетела пара гусей, в камышах закрякала по-матерински ласково утка, созывая свой выводок... Гусей мы не решились тревожить: на следующую ночь условились снова караулить зверя.
Через день экспедиция двинулась вверх по Тагулу. Макс, я и профессор Степанов остались на Лывине, чтоб покараулить зверя. Через три дня за нами обещал спуститься в лодке Айдинов. Две ночи просидели мы с Максом на озере, - зверь не показался. У нас не оставалось из провизии ничего, кроме сухарей, чаю и сахару. Тогда мы решили бросить охоту на зверя и раздобыть хотя бы птицу. Недоедание давало себя знать. Мы отправились в разные стороны от стана, проходили полдня, но ничего не убили. Углубляться в лес было страшновато: отобьешься от берега - верная гибель. Кравков в первую свою поездку на Саяны три дня блуждал по тайге и только случайно, по крику журавлей, вышел на озеро, а от него - по ручью на реку. Компаньон Максимыча пропал на Тагуле без вести, уйдя в тайгу за раненым сохатым.
Обедали мы опять чаем с сухарями. Вечером я пошел на озеро караулить гусей и уток. В сумерках против меня из камышей выплыла утка. Никогда я так не волновался, прицеливаясь в серуху. После выстрела утка перевернулась, но тут же, оправившись, потянула по воде в камыш. У нее было перебито крыло. В другое время я ни за что бы не полез за нею в озеро, но тут я, не раздумывая, разделся и бросился плыть. Водоросли заплетались вокруг ног. Было жутковато плыть в вечерних сумерках одному по таежному, незнакомому озеру, но я решил не отступать и доплыл до камышей. Я знал, что иногда серую утку удается поймать и без собаки. За кряковой я бы, конечно, не полез. К счастью, в камышах было неглубоко, и я смог встать на ноги. Долго я лазил по камышам, наконец, выпугнул утку и пришиб ее палкой. Жадно, как дикарь, схватил добычу и вернулся с нею на берег. Не успел одеться, как совсем близко от меня шлепнулись на озеро два гуся. Я задрожал от волнения и радости. Руки мои тряслись, меня бил озноб. Выстрелив из правого ствола, я настолько обрадовался, увидев, что один гусь забился на воде, что даже не подумал стрелять в другой раз. С каким торжеством я возвращался на стан. Товарищи слышали мои выстрелы и надеялись, что я вернусь с добычей, но такого богатства они не ожидали. Меня встретили криками и аплодисментами. Лицо мое расплылось в глупой счастливой улыбке. Они тоже не бездельничали за время моего отсутствия. Нарыв дождевых червей, занялись ловлей хариусов, и к моему приходу у них было поймано их около десятка. Степанов уже готовился варить уху. Я и Макс занялись уженьем рыбы, а профессор взялся приготовить ужин из рыбы и птицы. Мы просидели с час под прибрежными талами, теперь уже забавляясь, как спортсмены, ловлей сторожких хариусов. Вода была прозрачна. Видно было, как покачивался червь, насаженный на удочку. Сидишь и смотришь на него. И вдруг из-под берега стрелой вылетает хариус и хватает его. Быстро подсекаешь рыбу и выбрасываешь ее на берег.
К ужину приехал Айдинов и привез нам мяса. Ему случайно удалось на острове около Белой речки, где расположилась экспедиция, убить козла. Вечером мы кутнули. Выпили по рюмке чистого спирту и развеселились. До полночи шел оживленный разговор. А утром двинулись и мы вверх по реке - к стоянке экспедиции.
Против Белой речки, между двух рукавов Тагула, лежит большой, километра два диаметром, остров, густо заросший молодой порослью. Здесь и расположилась на длительный отдых наша экспедиция. Раньше недели никто не думает трогаться с места. Повеселевшие профессора утвердили на стану столб с дощечкой: "Остров Айдинова". В первый же день кавказец, поехав в пустой лодке ставить сети по протоке, опрокинулся и нырнул на дно. Быстрое течение выкинуло его метров на двадцать ниже на песок острова, - отсюда и родилось это название, сохраненное и на официальной карте, составленной начальником нашей экспедиции Максом Кравковым.
Километрах в пяти ниже острова в Тагул бежит небольшая речушка, названная Максом Филатычевой: там старый промышленник убил сохатого огромной величины, чуть не до пяти центнеров весом. Об этой речке говорил мне и Максимыч, обещая свозить меня на нее караулить зверя. Два дня экспедиция занималась хозяйственными делами: починкой, стиркой одежды, выпечкой хлеба. Днем пристреливали винтовки. На третий день я уже изнывал от скуки и томительного бездействия. Наконец и Максимычу надоело сидеть сложа руки. Вечером, когда я развлекался ловлей осторожных хариусов под тальником, он, проходя мимо и не глядя на меня, буркнул:
- Утром едем с тобой на Филатычеву речку. Только не оповещай об этом.
К ночи мимо стана неожиданно по реке прошел вверх Пашка Ляляев. Это заставило всех насторожиться. Максимыч не вышел из балагана взглянуть на своего врага, он даже не прекратил ни на секунду своего занятия: продолжал чинить старые бродни. Айдинов беседовал с молодым промышленником на берегу. Оказалось, что он останавливался после нас на Лывине и сидел там, карауля зверя, две ночи. На вторую ночь к воде рано вечером, еще при солнце, вышел сохатый, молодой бычок около центнера весом. Пашка его убил. Он подарил Айдинову кусок свежего мяса. Максимыч не дотронулся до мяса и даже не подошел к костру, где оно варилось.
Ляляев, не останавливаясь, проследовал ночью дальше вверх по реке. Айдинов покачал горестно вслед ему головой и тихо сказал:
- Отчаянный парень!
Утренними сумерками, когда все еще спали, мы с Максимычем тихо грузились в лодку. Когда оттолкнулись от берега, из шалаша выбежал встрепанный Иван Миронович и, размахивая руками, бежал за нами по берегу, крича:
- Что же это такое? А я что? Я зачем ехал? Меня посадите!
Мне стало стыдно и жалко Ивана Мироновича, но Максимыч, правя лодкой, молчал; молчал и я.
Часам к девяти мы уже были у устья Филатычевой речки. Это - небольшая протока, бегущая откуда-то с гор в Тагул с западной стороны. Повертываем лодку к устью речонки и осторожно пробираемся по камышам, закрывшим ручей от Тагула.
Максимыч выходит из лодки и, хлюпая броднями по воде, внимательно осматривает все заливчики. Щупает руками дно.
- Старый след, - недовольно бурчит он себе под нос и снова лезет в лодку.
Я тоже деловито посматриваю на дно речонки. Оно покрыто зеленоватым мхом - вактой, солоноватой приманкой для изюбрей и сохатых.
Речка становится шире и мельче. Лодку приходилось проталкивать уже шестом, стоя на ногах, иногда выходя в воду. За поворотом речонка разбегается двумя широкими плесами, метров на шестьдесят в ширину. Следов на песчано-илистом дне много, я то и дело указываю на них Максимычу; он всякий раз отрицательно качает головой, иногда снисходительно роняя:
- Давний след Вишь, как затянуло его.
Лодка шуршит по камышам. Из-под ее носа с тревожным кряканьем поднимается серуха, но даже я не обращаю на нее внимания. Но когда шагах в двадцати от нас с берега с тихим, но резким гоготаньем взмахивают на ноздух два тяжелых гуся, я невольно вскидываю вверх днухстволку. Максимыч хлопает меня тяжело рукой по плечу:
- Оставь. Охоту спортишь из-за гуся.
Пристаем к берегу. Максимыч идет к месту, откуда снялись птицы, наклоняется над травою и, коротко метнувшись, показывает мне маленького желтого гусенка, жалобно попискивающего у него в кулаке. Я бегу к Максимычу, и мы находим еще двух таких же гусенят, затаившихся в высокой траве. Испуганно вскидывают они на нас темно-серые бусинки глаз, подергивая шеей. Они настолько малы, что мы без раздумья пускаем их в воду. Птенцы сразу же успокаиваются и, тихо погагакивая, не спеша плывут на другой берег и скрываются в камышах.
Километра через два речка настолько суживается, что нам приходится тащить лодку на руках. Но скоро ручей расползается мелким широким плесом. Бредем по нему пешком. Максимыч вдруг резко останавливается, наклоняется над водой, серые скупые глаза его оживают, губы невольно улыбаются:
- Изюбрь... Вчера был. Мох потрепан, всю ночь ходил. Свежо.
Машет на меня рукою, когда я хочу пройти по следу дальше:
- Иди по берегу, не следи. Вечером посторожим. А сейчас на болото спутешествуем.
Выходим на берег. Гляжу в воду и вижу на дне огромные рога сохатого, затянутые наполовину илом. С торжеством извлекаю их оттуда. Это - огромная лопасть, левый рог лося, с семью отростками, окаменевшая от времени тяжелая рогулина. Она покоилась в воде, по заключению Максимыча и профессора Трегера, по крайней мере сотню лет. Сейчас она лежит у моих ног. По ней бегут серовато-голубые ложбинки, вся она изукрашена синеватой песочной плесенью, названной Трегером "вивианитом". Кость давно уже превратилась в камень. Гвоздь не мог пробить эту лопасть, когда я пытался ее водрузить на стенку, как память о саянских скитаниях.
До вечера еще далеко. Тайга только что начинает зелено поблескивать от солнца. Максимыч ведет меня в сторону от Тагула, к большому моховому болоту, месту осенних жировок сохатых. Идем без дороги, прямиком по боковому, дремучему лесу. Под ногами мягкий зеленый ковер векового мха, ежегодно гниющего и снова вырастающего на собственном перегное. Иногда забредаем в непроходимые дебри лесных навалов. Пробираемся по ним ползком, как дикие звери. Взбираемся на одряхлевшие, трухлявые пни порушенных временем деревьев, продираемся меж колючек еловых ветвей, шлепаем по грязевым лужам таежных заплесневелых болот, преодолеваем отроги мшистых скал и все-таки уверенно идем вперед и вперед, отыскивая направление по неведомым для меня приметам. Деревья-великаны заполнили мир, небо сквозь них прорывается лишь небольшими голубыми лоскутьями. Собак с нами нет. Мы не обращаем внимания на рябчиков, с треском перепархивающих в зеленых кронах елей. Нас мало тревожат бурундуки и белки, смело рыскающие на наших глазах по пням и резко верещащие над нашими головами. Даже глухарь не вызывает в нас особых волнений, мы настроены торжественно, по-праздничному. Часа через два лес начинает редеть и мельчать. Светло падают нам навстречу широкие просветы. И наконец впереди широко открывается зеленое поле - болото, покойное, ровное и ласковое, как домашний ковер. По нему бегут тонкие, редкие деревца: березы, осины и одинокие сосны. За болотом огромным полукругом распахнулись далекие горы, изукрашенные темными мехами тайги.
- Завернем в сторону, - говорит обычным, приглушенным тоном Максимыч, - у меня здесь неподалеку ложка и чашка забыты. Весной на глухариный ток сюда приходил.
Спускаемся в большую отлогую долину, обнесенную высокими величавыми соснами.
- Двух глухарей я здесь сбил. А уж сколько их тут налетело - больше сотни одних глухарей было да копалух того не меньше. На каждой елке играли и по земле прыгали под всяким деревом.
Сибиряка трудно заподозрить в преувеличениях. Да и в самом деле, почему, бы глухарям не собираться здесь такими массами? От века никто здесь их не тревожил. Впервые на ток забрел Максимыч, но он убил всего двух, больше ему не понадобилось. Жестяная чашка и деревянная ложка нетревожимо лежали на корневище старой сосны. В них ползали муравьи, приспособив их для своих складов.
Выходим на болото. На кромке его среди больших сосен располагаемся станом. Я с удовольствием сбрасываю с онемевших плеч двухстволку и кавалерийскую винтовку, данную мне Айдиновым для охоты на зверя. Кипятим чайник. Солнце начинает пригревать все сильнее и сильнее. Мох на болоте поблескивает изумрудами росных капель. Тихо. Костра почти не видно: огонь бесцветен и бездымен в сухом дневном воздухе. Кругом пусто. В жару зверь никогда не выходит на открытые места, где его заедают мошкара и комарье. Вот поздней осенью здесь часто можно увидать зверя, пробирающегося на Тагул из таежной глуши. Напившись чаю, Максимыч располагается спать. Я сижу, прислонившись спиной к дереву, и посматриваю на болото. Тоже дремлю. Неожиданно над головой раздается журавлиный клекот-курлыканье. Две неуклюжие длинноногие птицы опускаются в ста метрах на болото. Максимыч спит. Мне хочется пальнуть в журавлей пулей. Но я крепко помню запрет промышленника. Я, забавляясь, навожу винтовку на коричневое туловище журавля и любуюсь, как эти неуклюжие длиннущие птицы бегают по болоту, помахивают крыльями, играют друг с другом, выделывая уморительные па. Затем утихают, начинают мирно пощипывать траву и наконец покойно засыпают на одной ноге. Когда Максимыч продирает глаза, птицы стоят неподвижно перед нами.
- Эге, прилетели... А ну, пальни по ним, - удивляет меня Максимыч. - Сейчас, по жаре, выстрел далеко не пойдет.
Я тщательно выцеливаю одну из птиц и тяну за спуск.
Сквозь реденький дымок с удивлением вижу, как журавль рванулся судорожно вперед и, раскинув крылья, растянулся на траве.
- Убил, - спокойно замечает промышленник, не трогаясь с места.
Я бегу за журавлем, сам поражаясь выстрелу. Я мало верю в пулю и редко стреляю из винтовки. Осмотрев журавля, думаю его бросить, но Максимыл отбирает его у меня:
- Убил, так надо есть. Губить понапрасну живность не приходится.
Он тщательно обирает перо на птице, потрошит ее, набивает зелеными веточками ели, обвертывает травой и прячет к себе в сумку:
- Завтра похлебку сладим.
Солнце начинает заметно опадать на запад. Трогаемся в обратный путь к Филатычевой речке. Отклоняемся ненароком вправо и неожиданно выходим на Тагул. На берегу отдыхаем, пьем чай, чтобы не разводить костра на месте сидки. Река ревет и рвется вниз меж камней, взбивая клубы белой пены у темных скал.
- Вода прибывает, - замечает Максимыч и указывает рукой на бревна, ветви и пни, уносимые волнами вниз. - Вверху дожди начались, как бы остров наш не затопило ночью.
Я страшусь всяких неожиданностей, боюсь, как бы они не помешали нашей охоте, но Максимыч успокаивает меня, вскидывая мешок за плечи:
- Ну, с богом, на место, да тише. Зверь тут поблизости...
Вечер. Сидим на берегу Филатычевой речки, прямо на земле, обложившись кругом ветвями валежника. Максимыч расположился в левом углу большого плеса. Я - посреди двух речных озер: на этот раз скупой сибиряк предоставил мне лучшее место. Угасают последние розовые блики по вершинам деревьев. Вода поблескивает синеватыми змейками. Назойливо гудят над ухом комарье и мошкара. Затихая, тонко перекликаются птички. Уходит ввысь сиреневое небо. Из-за кустов мягко выползает ночь, пробираясь осторожными шагами жутких теней и черных пятен. Близятся минуты вечернего покоя. Где-то стукнул три раза дятел, испуганно заверещал и смолк. Пронеслись со свистом стрижи низко над водой. Томительное ожидание заполняет целиком все мое существо. Этим же мучительным чувством наполнена и природа вокруг меня. Так мне кажется сейчас. Огромная сосна свесила над водою зеленые ветви и застыла в молчаливом напряжении. Даже вода затаилас