ь за пазухой, стараясь высвободиться.
- Ты недовольна своим положением? Но что же делать?
Я всю дорогу разговаривал с моей узницей, согреваясь ее живой теплотой. И путь мне не показался длинным, как это обычно бывает ночью, когда идешь в однообразном сумраке. Скоро впереди проглянули сквозь деревья редкие огоньки поселка. Я перебрался через бурлящий теплый поток Кахет-Чая и остановился на пригорке покурить. В глаза полыхнуло далекое зарево. За лесом, за Алазанью, над Ширакской степью повисли огромные светло-розовые круги. Множество одноцветных радуг. Я недоумевал и не мог понять, откуда взялись в степи эти чудесные огневые призраки. Долго стоял на пригорке и смотрел в степь. Ночные пожары... Но кто зажег их? Может быть, это даже не в степи, а дальше, в России?
Сзади, из поселка, с вышки мечети донесся гугнивый протяжный крик муэдзина, разбив ночное очарование степных огней.
Через несколько дней я сидел в большом сером балагане, выросшем на площади поселка. Цирк я всегда предпочитал театральным зрелищам, хотя и скрывал это от людей. В нем хранятся отблески искусства, родившегося у дикарей из их подлинного опьянения жизнью. Даже здесь, в глуши, в кривлянье цирковых кочевников я ощущал тусклые проблески свободной детской забавы Раза два за вечер в уродливых выкриках и жестах мне послышалось нечаянное вдохновенье. При свете керосиновых ламп мелькали маски клоунов, обнаженные человеческие тела.
Зеленоглазая женщина оказалась наездницей. Обнаженная, она ходила по арене с детской, глубоко женственной простотой. Легкое тело ее было прекрасно и гибко. Как мне хотелось пойти за кулисы, заговорить с ней! Но меня оскорбляли восточные люди своей нескрываемой похотью: они визжали, стонали, облизывая губы, при виде женского тела. Смутная, порывистая, неумелая страсть моя оказалась мужественной лишь в мечтах. Я отложил свой визит за кулисы на будущее время, на завтра, как я шептал себе. Но мне не довелось больше побывать в цирке. Вернувшись домой, я почувствовал себя нездоровым.
В конце февраля ко мне неожиданно забрел седоватый высокий лезгин в желтой черкеске, отставной мировой судья. Как-то раз мы играли с ним в Закаталах в шахматы, и он обещал при случае отомстить мне за поражение. Разочарованный моим состоянием, он просидел у меня не больше десяти минут. Бывший полковник, наивный и простодушный, он таинственным и заговорщицким тоном рассказал мне о волнениях в Петербурге, о Распутине, о чем тогда писали все газеты.
- С минуты на минуту нужно ожидать пронунциаменто! - значительно говорил он. - Да, да, пронунциаменто. Будьте готовы.
Белая острая бородка его взволнованно выкинулась вперед, он помолчал и шепотом добавил:
- Но пока никому ни слова. Я говорю это только вам, как московскому студенту.
Встал, пожал мне руку. Подчеркнуто значительно поклонился и вышел.
Всю эту ночь у меня в ушах надоедливо до боли звучало старомодное слово: "пронунциаменто". Перед глазами полыхали степные пожары.
Первого марта я проснулся еще до солнца. Последнюю неделю у меня не было малярии. Кеклик, увидав меня, взлетел на спинку кровати, зазвенел радостно и звонко. Крыло его уже зажило. В окна струился легкий, прозрачный свет, удививший меня своим синеватым оттенком. На крышах, по улице лежал тонкий снежный покров. За всю зиму снег выпадал два раза и к полудню исчезал. Теперь это было совсем неожиданным явлением.
Мне пришлось однажды бродить по снегу за фазанами, это была интересная и легкая охота. Вчера приказчик кооперации, молодой армянин Акопян, предложил мне для охоты своего пойнтера Казбека.
С восходом солнца я уже выходил из селенья. Теперь нас было трое: впереди бежал кофейно-пегий, низкорослый, как лягушка, Казбек, а за пазухой беспокойно верещал мой кеклик, раздражавший и привлекавший ко мне чужую собаку. Я с наслаждением шлепал по мелкому, уже обмякшему снегу и без передышки добрел до горного перевала.
В сотеннике от кордона бежал ручей. Здесь я ранил моего друга, здесь же я решил выпустить его на волю. Казбека я привязал за пояс. Вынул птицу и посадил ее на ладонь. Она повернулась к солнцу, коротко и вопросительно пискнула и, оглянувшись на меня, спокойно уселась на руке. Я встряхнул ее слегка. Покачнувшись и распустив крылья, она порхнула на воздух, спланировала до земли, потом резко взвилась и полетела вперед, едва заметно припадая на левое крыло. Я не мог видеть из-за куста, куда она опустилась.
Освободив изнывавшую от волнения собаку, я повернул в другую сторону и стал переходить ручей. На гальках снег уже стаял. Среди кустов он лежал еще реденькой белой кружевной сетью. Перейдя ручей, собака заволновалась, метнулась в сторону и вывела меня в кустарник. Мелкие крестики куропачьих следов глянули на меня со снегу, как узор, вышитый любимой рукой. Казбек уже вел, вышагивая осторожно, словно опасаясь наколоть ноги. Он потянул по воздуху носом, не опуская ни на секунду головы, и замер. Стойка его была страстной, непоколебимо уверенной и точной. Кеклики вспорхнули веером в пятнадцати шагах от нас; лет их быстрее полета серых куропаток и не так шумен. Первую птицу я убил наповал, а вторую начисто промазал, снизив неожиданно прицел.
Следующий выводок вывел нас снова к дороге. Я уже сильно устал и мазал раз за разом. И даже перестал полноваться и бранить себя. Я чувствовал, что виною моя болезнь. Все-таки в сетке у меня лежало уже четыре куропатки. Казбек сделал стойку у самой дороги. В этот момент я услышал звон бубенцов и топот лошадиных копыт. Я не оглянулся. Куропатка высоко взлетела над деревом. Первый выстрел не остановил ее стремительного лёта, но после второго она, перевернувшись в воздухе, круто упала на пыльную дорогу. Ко мне подкатила рессорная коляска в сопровождении двух верховых стражников и остановилась. В коляске сидел - я встречал его в Закаталах - начальник округа, наиб, полный низенький мужчина в военной форме, а рядом с ним я с изумлением увидел легкую, красивую женщину с покатыми плечами. Ее зеленоватые глаза смотрели теперь на меня с самодовольной горделивостью. Короткий толстяк обнимал ее за талию, а она плотно прижалась к нему. Одета она была в кричащий зеленоватый костюм, на ногах были белые чулки и черные туфли. Я содрогнулся от ее вида, а еще больше от ее положения. Кто-то в поселке рассказывал мне, что наиб взял на содержание одну из артисток цирка, но мне не хотелось думать, что это была "моя" женщина.
Наиб глядел с насмешливой, издевательской улыбкой, а я - с презрением и злобой.
- Маладой человек, а маладой человек, подите-ка сюда поближе.
- Зачем? Я вас слышу и отсюда хорошо, - ответил и сухо.
Толстяк с удивлением вскинулся на меня, не успев стереть с лица язвительной улыбки.
Ште? Что вы тут делаете, маладой человек? Охотитесь?
Да, охочусь.
А вы не знаете, что это не дозволяется теперь? Э?
Отберите у него, золотце, ружье и птичек Отберите, золотце.
Женщина это сказала тихо, выгибаясь на жирном боку наиба, но для меня ее слова прозвучали ясно и громко, как выстрел в раскаленном застывшем воздухе, направленный в мою сторону.
Я молча, стараясь не показать волнения, достал из сумки свое удостоверение, выданное мне канцелярией наместника Кавказа, дававшее мне право охотиться во всякое время года на любую дичь. С наслаждением подал я бумажку стражнику - и тут же узнал ненавистную слащавую маску Семена. Наиб долго рассматривал удостоверение. Потом, с достоинством откинувшись на задок коляски, сквозь зубы протянул:
Э-э... Так вы для научных целей? Ну, что же с вами поделаешь.
Да, для научных целей, - повторил я насмешливо и посмотрел на женщину. Она глядела по-прежнему самодовольно, с милой наивной наглостью.
А птичек вы нам не подарите? - обратилась она ко мне беззаботно.
- Не могу
- Ну, трогайте - приказал начальник.
Лошадь рванулась вперед, едва не сбив меня с ног. Коляска укатила.
Я пролежал у ручья до самого вечера, стараясь унять в себе негодующие мысли и чувства.
- И что тебе эта женщина? - издевался я над собой. - Почему ты, несчастный рыцарь, вдруг вообразил, что она должна стать твоей Дульцинеей? Ты готов утолить свою жажду из первой лужи, обманно сверкнувшей на солнце.
Снег исчез с полей, деревья и травы стали зеленее и наряднее. Солнце уже совсем по-весеннему, горячо и жадно, охватило землю. По пригоркам ярко выступала молодая трава. Горы ясно высились в прозрачном голубом воздухе. И среди этих каменных громад мир стал еще больше и значительнее. Солнце снова согрело мою остывшую и разжиженную малярией кровь, и она горячо забилась во мне. Но я не хотел теперь думать о женщинах, я презирал их, ненавидел вместе с этой наложницей наиба.
На обратном пути Казбек несколько раз уводил меня с дороги. Но вечером куропатки резвились по полянкам и снимались вне выстрела. Мы спугнули несколько пар кекликов, отделившихся от стай в предчувствии весны. Их возбужденный крик доносился до нас со всех сторон. Широкое поле, алые пятна заката на ручьях и кустарниках, куропаточий гомон - сказочное, таинственное птичье царство.
Казбек горячился. На теле его сочилась во многих местах кровь, но он не хотел уняться. Наконец ему удалось прижать куропатку вплотную: стойка была короткой и мертвой. Одиночка кеклик вылетел рядом и закричал как-то по-особому резко и обеспокоенно, но я это услышал позднее. Я с наслаждением вскинул ружье, куропатка летела выше планки стволов, и я, похолодев, с испугом увидал, как левое крыло ее дало такой знакомый мне перебой. Да ведь это же мой кеклик! Я в страхе откинул ружье в сторону, но, не сдержав пальца, выстрелил. Куропатка в этот же момент резко опустилась на землю. Казбек, не сомневаясь, что она пристрелена, бросился вперед, не слыша моего дикого рева, и схватил птицу. Я вырвал у него из пасти обмершего от ужаса кеклика, два хвостовых пера тихо закружились в воздухе... Кеклик судорожно бился в моих руках, на глазах у него мелькала серая пленка. Но он был жив. Я снова посадил его за пазуху. Он затих. Что делать? Летал он еще неважно, любой хищник мог его поймать. Я решил опять унести его домой.
На перевале, как и в день именин, я увидел вдали степные пожары. Сегодня их было еще больше. Малые, как золотистые ожерелья, большие, как северное сияние, высокие, как морские маяки, они громоздились друг на друга и, сливаясь, тянулись к небу красной зловещей мольбой. Казалось, что не только степь, а и дальше - вся Россия охвачена пламенем. Но теперь я знал, что это пастухи овечьих отар выжигают прошлогоднюю траву, чтобы скорее пробились сквозь землю молодые поросли...
Из-под горы ко мне бешено несся всадник. Я узнал еще издали высокую тонкую фигурку мирового судьи. Полы черкески широко развевались на ветру, лезгин осадил около меня взмыленную гнедую лошадь и, наклонившись, закричал:
- Пронунциаменто! Я говорил: пронунциаменто. Кош! Кош!
И запылил по дороге в Нуху.
В поселке я узнал, что в России вчера произошла революция, известная теперь под именем Февральской.
На другой день на заре я был выбран заместителем председателя Революционного комитета Закатальского округа. Председатель, старый бородатый мулла Магомет-оглы, обнял и поцеловал меня, как сына; это тогда мне и на секунду не показалось странным. Я горячо ответил на его поцелуй. Тысяча разных голосов пели во мне, заглушая прошлое:
- Теперь скорее в Россию!
В этот же день я был командирован в Закаталы, в сопровождении пятерых понятых, для установления новой власти... Вечером, сумерками, я вошел в квартиру Наиба, чтобы арестовать его. В передней нас хотел задержать стражник Семен, но мы легко обезоружили его, и он жалобно заюлил, пытаясь поцеловать мне руку.
Наиб сидел за столом, пил чай вместе с зеленоглазой женщиной.
- А, маладой человек, - проговорил он, растерянно улыбаясь.
Я, тщеславясь своим положением, отчетливо и гордо сказал:
- Именем Временного правительства, распоряжением Революционного комитета Закатальского округа вы, как представитель царского правительства, арестованы. Прошу следовать за нами.
Когда начальник вышел вперед, сопровождаемый понятыми, женщина вдруг бросилась ко мне, схватила меня за руку:
- Я вас знаю. Спасите меня. Я здесь одна. Меня убьют. Отправьте меня в Россию. Возьмите меня с собой, золотце! Я сделаю для вас все. Вы такой хороший, милый...
Она впилась в меня своими зелеными глазами с собачьей преданностью и женской готовностью. Она была хороша и теперь, жалкая, милая русская женщина с тонкими руками и покатыми плечами.
- Я отправлю вас в Тифлис, - сказал я и, не оглянувшись на нее, вышел. Мне было искренне жаль ее.
Через неделю я скакал в коляске начальника округа в Нуху знакомой дорогой. За пазухой я вез кеклика. Я выпустил его на волю там, где меня остановил наиб. Я спешил на родину, где началась революция.
Никогда так рано мне не доводилось выезжать на охоту. Сегодня - четырнадцатое июня, а я в полном боевом снаряжении выхожу в тайгу. Наш обоз движется от Тайшета к устью реки Тагул, несущей свои воды через Бирюсу, Тасееву и Ангару в суровый Енисей. Тагул бежит с вершины Белогорья, расположенного на "сивере" Саянского хребта. Я впервые участник научной экспедиции, и мне немного совестно думать, что, не помани меня таежная охота, я едва ли выбрался бы в такое трудное путешествие.
Четыре подводы тащат наш скарб и лодки. Из Тайшета нас провожают доктор и его жена, старые друзья по сибирской ссылке нашего начальника экспедиции Макса. С ними пошла и черноокая семнадцатилетняя Зина, служащая местного кооператива. Мы бодро шагаем с Максом и Гошей позади возов. Впереди нас выступают профессора. С ними идут провожающие. Макс озабоченно поглядывает на профессоров, как хозяин на молодых лошадей, впервые запряженных в далекую дорогу. Он опасается за их выносливость. Ведь старшему из них чуть не пятьдесят лет. Гоша смеется над Максом:
- Напрасные страхи. Ты посмотри, сколько в них жизни и молодости. Ишь как "лешинька" вьется вокруг Зины.
Вчера в поселке пожилой профессор вздумал поухаживать за Зиной. Та благосклонно приняла внимание ученого мужа, закинутого в таежную глушь.
Теперь они шли рядом: девушка вся в белом, словно весенняя бабочка, а профессор, как старый шмель, приник к ней, горячо нашептывая ей стихи. Профессор - поэт. Зина сияет от счастья. Глаза у ней подернулись блестящей влагой. Профессор в самом деле похож на "лешиньку", как называет его Зина. Он зычно покрикивает на возчиков, хохочет, прыгает через лужи. Вчера был страшный ливень. По дороге поблескивают полоски воды. И девушка всякий раз смущенно останавливается перед ними, собираясь повернуть домой, но "лешинька" не хочет и слышать об этом.
Дорогу пересекает болотистый овражек, по нему журчит широкий ручей. Зина остановилась, взмахнула руками, блеснула на профессора глазами:
- Дальше уже мне не пройти. Прощайте!
Но профессор стремительно подхватывает ее на руки, Зина верещит, он смело идет по воде. Все с улыбкой смотрят на седеющего рыцаря. Вода глубока в овражке и едва-едва не заливает за голенища высоких сапог. Он крепче прижимает к груди свою дорогую ношу. Зина бьется в его руках... И - о ужас! Профессор спотыкается, хочет выправиться и плашмя летит в воду вместе с девушкой... Макс и Гоша бегут к ним на помощь. Извлекают Зину из воды. Мокрый профессор, не оглядываясь, шагает вперед. Зина растерянно стоит на берегу. С нее стекают грязь и вода. Слезы сверкают на ее глазах. Платье, чулки, туфли измазаны. Нет больше белой бабочки. Все смущены и не знают, что делать. Зина, не прощаясь, идет обратно. За ней спешат и доктор с женой. Ужасная картина!
Двигаемся вперед. Так молча идем с час. Профессор шагает впереди всех. Наконец он подходит к Максу и начинает зло доказывать, что в советской школе отвратительно поставлено преподавание физкультуры и физики: девушка, окончившая вторую ступень, не знает законов равновесия, иначе она не отклонилась бы так резко от его груди. Мы не выдерживаем и начинаем хохотать, вспоминая горестную картину, убившую любовь. Гоша говорит, что это мы из зависти. Может быть, может быть, но мы хохочем весело и долго. "Лешинька" сердится и опять уходит вперед...
Розовый вечер застает нас в лесу. Золотится небо вверху, ярко зеленеют поляны, поблескивают лужи. Хорошо оторваться от угрюмого городского мира! Я ощущаю подъем и радость от предчувствия таежных приключений. Охота всегда полонит меня всего, и сейчас глаза мои рыщут по сторонам, примечая всякую живность. Но в тайге очень мало птиц. За день я видел всего пару голубей-клинтухов, дрозда-дерябу и слышал, как в придорожном ельнике затрещал вспорхнувший рябчик. Сейчас глухое для охоты время. Я не жду, чтобы мне пришлось сегодня стрелять, хотя у нас и имеется разрешение бить зверя и птицу в запретное время. Пора на отдых. Я радуюсь, что после тридцати километров ноги мои и обувь в полном порядке. Знаю, как это важно в походах. Я ласково поглядываю на свои легкие охотничьи сапоги. "Эт-та хорошо!" - повторяю в ритм своему шагу и вдруг слышу, как откуда-то из-за леса до меня донесся такой знакомый, совсем сейчас неожиданный свист и характерное: корх, корх... Смотрю вверх, все еще не веря уху. Быстро проносится в синих сумерках темный стройный вальдшнеп. Он токует. Вот неожиданность! В середине июня - тяга! Какая приятная случайность наткнуться на этого дикого Дон-Жуана, не забывшего о любви и жарким летом! Тайга, оказывается, будоражит не только почтенных профессоров.
Когда мы располагаемся на ночевку и разводим на полянке наш первый костер, вверху снова пролетает играющий лесной кулик. Я хватаю ружье, бегу вперед по дороге, выбирая среди леса широкую полосу. Становлюсь у мостика - и жду. Желтые ресницы солнца опадают ниже и ниже. Тайга, будто усталая женщина, кутается в серый пуховый платок вечерних сумерек. Тишина. Только с нашего стана доносятся громкие стуки топора и фырканье лошадей. С жадным напряжением жду птиц, бегая глазами по темно-голубым зоревым просветам над лесом. Вижу, как низом летит корхающий вальдшнеп, натыкается на меня и мягко взмывает вверх. Брызгают два огненных снопа, широко бухают по лесу выстрелы. Красно-темным полумесяцем застывает птица в воздухе и быстрыми кругами опускается на землю. По узору падения догадываюсь: попал в шею. В радостном ознобе подымаю с земли мертвого красавца, не закрывшего изумительных, темных больших глаз. Только что возвращаюсь на место, как в десяти метрах на зеленый мох падает новый вальдшнеп. Но он не токует. Может быть, это самка или даже козодой? Шагаю вперед. Темная острокрылая птица метнулась низом в кусты. Не успеваю даже вскинуть ружье, но теперь угадываю по рисунку полета: вальдшнеп!
За вечер мимо меня пролетело не меньше пяти таежных кавалеров. Значит, здесь тяга сейчас не случайность. Пo-видимому, вблизи гор, где, конечно, холоднее, чем в России, тяга в июне обычное явление. [*]
[*] - А. И. Поганкин (из г. Ржева), прочитав данной очерк, сообщит мне, что ему доводилось наблюдать тягу в июне и в Тверской губернии.
В сумерках, сгустившихся в лесу незаметно и быстро, я пришел на стан с двумя вальдшнепами. Гоша, увидав добычу, шутливо упрекает меня:
- Не слишком ли строгое наказание за любовные утехи?
По улыбкам догадываюсь, о чем думают в эту минуту все. Скукожившись, сидит перед костром профессор, не отрывая глаз от огня. Его острый нос поражающе похож на длинный клюв вальдшнепа, и весь он - как птица в гнезде ночью, - родной и милый "лешинька" напоминает мне сейчас этих большеглазых любовников, убитых мною в пылу охотничьей страсти.
Вечером на другой день переправляемся на пароме на левый берег Бирюсы к селению Шелехово. Погожий закат, розовеющие дали - русские вечерние затихающие просторы. По берегу - темные пятна деревенских изб, над ними сизый дымок, жалостное блеянье овец, протяжные крики ребят - незыблемый покой деревенского бытия.
Сколько таких селений я видел во время моих скитаний, и как они все разительно схожи своею заброшенностью, своей безнадежной разобщенностью, как сурово вдавлены в уголки бескрайных полей большой и нескладной России! Слепые щенки одной матери, как мало знают они друг о друге!
Солнце золотит пески широкого Щетиновского мыса. Одинокий куличок стонет в сизых сумерках над водами Бирюеы. Кто там развел жалконький костер вдали за деревней?
Разбить бы эту берложную спячку деревень, закружить бы людей в веселье больших творческих работ, радостных общений!
Так тосковала моя мысль, зачуяв близость глухих таёжных просторов.
В последний раз ночуем под крышей человеческого жилья - у границы суровых, еще неведомых нам Саянских гор.
Утром наша экспедиция покидает Большую Речку, деревушку в пятнадцать дворов, жалостно потерявшихся в тайге.
Я стою на береговом обрыве стремительного Тагула. Вечер. Сумерки. Тишина. Куда ни глянешь - всюду огромные полосы тайги, вздыбленной высоко к небу горами. Горы падают на меня со всех сторон угрожающе молчаливыми, мрачными гигантскими уступами. И только внизу, нарушая тишину нависших лесных пространств, ворчливо и неуемно шумит па камням пенящейся волной Тагул и ревет на поворотах, разрывая каменные глыбы своим бешено брызжущим лезвием. Но его скачущая дерзость мало тревожит тяжелое величие диких гор.
Думаю:
"Где-то там, в ином мире, на другой планете, как далекое призрачное воспоминание, остались город, его резкие шумы, книги, музыка, женщины, письменный стол, я сам и люди, как привычная, живая мебель среди покойных комнат".
Вижу:
Сумерками, завязая в илистом песке, тихо тащится профессор минералогии Трегер. Его угловатая фигура кажется робкой и маленькой. Вот он наклонился над камнем и берет его в руки. Потом садится на корточки и молоточком, который он носит постоянно за поясом, неловко разбивает камень, кладет осколки в свой холщовый мешочек и снова плетется устало по берегу.
Тихо и чуждо смотрят застывшие по песчаным островам темные купы деревьев. Жалобно и тонко пискнул в их темных ветвях одинокий рябчик. Просвистели вверху спешно улетающие утки. Знакомый посвист крыльев заставил меня невольно схватиться за ружье. В тихом, уставшем за день небе ничего не различить. И разве можно нарушить темное молчание тяжелой тайги, которая ближе и ближе надвигается на меня в сгустившихся сумерках? Она смотрит настороженным темным взором. Из-за покрова затаенно дышит первобытное огромное живое чудище, перед которым твоя жизнь - мерцание, готовое погаснуть при первом его взмахе.
Не так ли будет смотреть мир на человека, которому суждено остаться в последнем одиночестве на земном шаре? Со сладко-щемящей тоской и покорностью обреченного я тихо шагаю к трепетному огоньку костра. Вокруг него на песчаной косе у лодок темные фигуры моих спутников. Для меня, как и для них, уже нет обратного пути. Все мы добровольно покинули комнатные норы ради узких и крутых тропинок тайги и недоступных Саянских гор.
Нас, идущих в тайгу, тринадцать человек. Тайга никогда не видывала подобного общества: с нами три профессора, жена одного из них, географ и любитель нехоженых дорог, неожиданных приключений - начальник экспедиции Макс, наш политком-коммунист - славный Гоша, пять проводников и я, идущий в горы единственно ради охотничьих переживаний. Тринадцатым увязался с нами хозяйственный Иван Миронович, пожилой бородатый мужик из Большой Речки, возмечтавший промыслить зверя... Четыре легких лодки, доверху нагруженных одеждой, провизией, охотничьими, рыболовными и научными инструментами, составляют наш караван. Края низких лодок обшиты для защиты от воды берестой. Наконец, две сибирские лайки - Черный и рыжая Белка. Живо и задорливо смотрят на нас их острые глаза, уши и хвосты, торчащие залихватскими серпами.
Берега Тагула непроходимы. Проникнуть к его верховьям можно лишь на лодках.
Наша компания решила пробиться до верховьев Тагула, где он принимает в себя Гутар, - место, отстоящее на двести километров от последней деревни.
Двое из проводников - ссыльный за убийство, армянин Айдинов, и низкорослый крепыш Максимыч, коренной сибиряк, - бывали здесь и раньше; они стоят в лодках, управляя ими с помощью длинных шестов с железными наконечниками. Ими они ведут лодку - отталкиваются, упираясь в каменистое дно, и отпихиваются от скал, предательски выступающих над мелководным потоком горной речки Остальные тянут лодки бечевой, пробираясь по берегу.
Я и Макс беремся вести передовую лодку, которой управляет опытный Максимыч. На моих броднях (род сибирских мягких сапог с мягкими подошвами) и на холщовом плаще химическим карандашом написано: "Вперед и выше". У Макса просто: "Всегда вперед". Длинная тонкая бечева привязана и замотана на крепкой деревянной рогульке. Упершись плечом в нее, я пробираюсь узкой кромкой берега, сплошь заваленного галькой и валежником. Максимыч, как дирижер, изредка покрикивает на меня, когда для обхода береговых извилин, камней надо распустить подлиннее бечеву. Макс с ружьем за плечами идет впереди. Двигаемся страшно медленно. Бечева то и дело путается, цепляясь за лесную падь; приходится часто брести водой, лезть на обрывы, перекидывать рогульку через заливы Максу.
По сторонам стеной - скалы и тайга, вверху - голубое бледное небо. Ползем огромным скалистым коридором, унизанным кедрами, пихтой, елью, сосной и лиственницей. Солнце ослепительными полосами прорезывает тайгу, горы и реку. Река шумит неустанно. На повороте встречается первая шивера - отмель, где поток остервенело взметываясь, оглушительно скачет пенистыми грядами, предательски закрывая острые выступы камней. Здесь лодка движется медленно, как черепаха, тяжело переваливаясь на водяных увалах. Бечева натягивается струной и заставляет меня идти упористой, тяжелой поступью. Галька остро врезывается в подошвы мягких бродней. Моментально выступает пот на всем теле. Я уже ничего не вижу через запотевшие очки, кроме крючковатого хвоста неунывающего Черного, который угодливо вертится под ногами.
Но вот шивера шумит уже сзади, бечева слабнет, и я опять с облегчением ловлю глазами сосны - солнечные полосы стрельчатых колонн тайги. Приближаясь к повороту реки, невольно шагаю бодрее, чтобы увидать новые взмахи таежных гор. Лесистые увалы начинают расти: они то уходят овражными падями к далеким горным хребтам, то неожиданно обрываются огромными красно-коричневыми утесами. На них сторожевыми маяками выступают одинокие, голые от старости, сучковатые сосны.
У подножья огромных скал, зияющих отверстиями пещер, мы отдохнули на бархатно-зеленом мху и напились чаю. Теперь в рогульку, от которой ноет мое правое плечо, впрягается Макс.
Я иду берегом вперед, захватив с собой легкий и удобный в тайге "бюксфлинт". В правом нарезном стволе его - пуля, в левом - дробь. Пытаюсь взобраться по берегу выше, но тайга надвинулась на реку такой плотной стеной, что нет возможности отойти по ней в сторону и на двести метров. Комары и мошкара въедливо облепили лицо. Вынимаю из кармана сетку, прячу туда свою кепку и становлюсь похожим на бедуина. Макс, надевший сетку с самого начала, улыбкой приветствует мое переодевание. Ухожу вперед. Из-за шума шиверы ничего не слышно, изредка лишь доносится отчетливо металлический звук шеста о камень. Теперь и мне ясно, почему - об этом говорил нам Максимыч - старики промышленники недолюбливают железные наконечники на шестах: их звяканье действительно настолько чуждо шумам тайги, что, конечно, чуткий зверь издалека уловит его.
Берег неожиданно становится круче и круче, скоро скалы, отвесной угрожающей стеной выдвинувшиеся в реку, пересекают путь. Со скалы я любуюсь тихим заливом реки, каменистым дном, разукрашенным зелеными, голубыми, рыжевато-красными мхами, солнечной паутиной стрельчатых кедров, сосен и ельника. Давно уже ищу глазами и слухом вокруг себя птиц, но тайга молчалива. Степной житель, я чувствую себя, как в заточенье.
По камням ползет ко мне, сдвинув на затылок ситообразную сетку, красный и потный, но сияющий Макс. Лодка пристает к скалам. Усаживаемся в нее, и Максимыч, сбросив с головы примятую фуражку, сразу с силой отталкивается от берега. Ширина реки не более ста двадцати метров. Нашу лодку яростно подхватывает бурный поток. Шест в руках Максимыча начал свой бешеный танец: молниеносно падает на каменистое дно, подскакивает вверх над головой проводника, неожиданно выбрасывается в сторону, легким прикосновением предупреждает встречи лодки со скалами, взлетает вверх и снова бьет о каменистое дно. Шест скользит по камням в руках Максимыча, как смычок в руках великого музыканта по струнам привычной для него скрипки? Лодка проскальзывает совсем рядом с потемневшими от воды камнями, не задевая их и не попадая в бурные гривы водяных отбоев.
Я и Макс вооружились запасными шестами, но я ни разу не коснулся камня: так бешено стремителен лет нашей лодки; каменистое дно мелькает перед моими глазами, будто клочья ленты в сбесившемся кино. Не больше двухсот метров выиграла река в своеобразном и захватывающем состязании с молчаливым кряжистым сибиряком. Даже сам Максимыч довольно улыбается, вытягивая лодку на береговой песочек. Садимся на берег, дымим прозрачным дымком махорочных вертушек. Я в это время с испугом вижу, как забытый мною Черный бросается с того берега в воду. Максимыч улыбкой успокаивает меня. Черные лохмы и хвост лайки замелькали в волнах. Собаку унесло гораздо ниже нас, но она сумела справиться с беснующимся потоком и скоро довольная, прибежала к нам, чтобы, в восторге от встречи, стряхнуть на нас прозрачно-водяную пыль со своих лохм.
Максимыч равнодушно указывает на старый след медведя, взбиравшегося от берега на крутой яр.
- Вчера прошел. Вечером, после дождя, свежо. Линьков ловил. Може, гусей стерег... Ишь ты, берег-то как утопал...
На илистой ленте заливчика видны ясные впадины лап медведя. Они похожи на отпечатки огромных, опухших рук человека.
Здесь же, под прозрачной водой, на дне видны лапчатые следы гусей. Я начинаю верить в тайгу, в ее жизнь, и мое сердце замирает в истоме охотничьих предчувствий.
- Это вот место зовется Бычий увал... - говорит довольный переправой Максимыч. - Самое место для медведя... Тут веснами они свадьбы правят... Филатыч сказывал, что он напоролся на пятерых зараз. Еле ноги унес...
Бычий увал, покрытый темным лесом, покатистыми суровыми пластами взмыл над недоступными скалами, от которых мы только отчалили. Вершина его вскинулась под самое небо. Мне хочется слушать Максимыча, но уже пора двигаться дальше: три лодки, вертясь на волнах, пересекают реку пониже нас и пристают к берегу. Максимыч лезет в лодку, а я бодро иду дальше. Настороженно держу ружье наготове. Мне очень хочется встретить зверя. За поворотом реки, по берегу, на многие километры тяжело распластались широкие каменные плиты. Идти по ним удобно. Останавливаюсь. Сажусь на белый скалистый выступ, похожий на кавказскую часовню, смотрю назад. Караван наш растянулся почти на километр. Последняя лодка только что показалась из-за поворота.
Против меня, внизу, реку пересекает зубчатая гряда. Мне любопытно, как Максимыч, перед искусством которого я начинаю благоговеть, будет прорываться на лодке сквозь бурлящую стену воды, и я спешу вниз. Из-под самого берега бесшумно (ничего не слышно за ревом реки, бьющейся о гряду) вылетает большой рыжий крохаль. Я вскидываю ружье, ударяю его, когда он уже на середине реки. Птица падает, словно устремляясь в воду за добычей, пропадает на долгое для меня мгновенье в клокочущей пене, потом волна уже далеко внизу подбрасывает ее вверх и мчит по течению. Максимыч что-то кричит. Макс останавливается с бечевой, лодка пристает к камню, и, когда крохаля подносит близко, Максимыч ловко, как острогой, пришпиливает птицу к камню и осторожно подтягивается с лодкой к ней вплотную. Мне по-мальчишески радостно от такого внимания к моей первой небогатой добыче. Я еще не представляю себе, как трудно добыть в это время птицу в тайге, но все же доволен, что я первый добыл мяса на похлебку, о которой с утра мечтает хитроватый увалень Петрович, идущий в бечеве с последней лодкой.
В тот день нам не удалось увеличить нашей добычи: серый чирок, сбитый мною вечером над рекой, был безвозвратно унесен волнами. Максимыч крепко сетовал на меня за напрасный выстрел. Промышленники-сибиряки почти не стреляют птицу. Выстрел, говорят они, угоняет зверя за десятки километров в тайгу.
Мы раскинули стан на песчаном берегу Тагула. Втащили на берег лодки. Против нас - на другом берегу - стена высоченных утесов, закрывших от глаз заходящее солнце и похолодавшее небо. Вверху осталась небольшая полоса воздуха, разукрашенная обрывками розоватых облаков. С нашей стороны небо оборвано вздыбившейся тайгой.
Тагул присмирел под тяжелым покровом утесов и лишь далеким шумом напоминает о своем неуемном буйстве. Здесь, мимо нас, он скользит притомившимся, таящимся ласковым зверем. Его шерсть лоснится чуть заметными, холодно-розовыми отливами далекого неба; под скалами темнеет и наливается черной кровью - и только там, на убегающем завороте, снова поблескивает светлыми искрами.
Мы забрались от комаров на высокий берег - под темную сень застывших сосен. Стучат топоры. Максимыч и Петрович валят толстую лиственницу, - она не дает искр; Айдинов разжег огромный костер, чтобы coгреть землю, где мы будем спать.
Бледнеет небо. Гаснет река Из-под скал пахнуло холодом.
Садимся пить чай. Профессора настроены молчаливо. По-видимому, сильно притомились и почуяли, сколь тяжелым будет дальнейший путь.
Петрович, наваливший себе груду сухарей в деревянную чашку, заводит разговор о медведях. Их следов встретилось нам за день немало. Он рассказывает, как он раньше бывал здесь, как убил впервые изюбря [Сибирский олень].
- Жирный, скаженный, как воронежский архиерей...
Все знают, что Петрович кичится своим прошлым, когда он служил у архиерея в кучерах. Сибиряки презирают его за это, особенно богатый Максимыч, добывающий за зиму по пятку соболей.
Тебя, Петрович, архиерей обучал стрелять-то? - усмехается Максимыч.
Меня-то?.. Меня учила карагаска. С ей цельную зиму жил на Жерновой горе. Она белку била без промашки и всегда в глаз. Сотнями добывали...
Из Филатычевых плашек [Ловушки на белок], што ли!
Петрович беззлобно кипятится на то, что его обвиняют в воровстве, а потом сам откровенно, льстиво хохочет, вспоминая свои подвиги.
- А как, Максимыч, идет твой Черный на медведя-то? - осторожно задаю я вопрос, видя, что Максимыч примащивается на покой.
- А как же?.. Не зря харч ист... Долго не ходил, но на Лывине его позапрошлой осенью поймал медведь, отлупил... С той поры зло идет и держит, лезет яро...
Медведь дерется?
Еще как! У Жерновой горы на мысе я - до войны дело было - сохатого пластовал... Вышел корыто в воду погрузить... Гляжу сквозь талы, а на противном берегу по гари медведица с медвежонком спущаются к реке... Затаился... Вижу, подвела медвежонка к воде, фырчит сердито и лезет в воду. Медвежонок не хочет. Обернулась она да раз его лапой, как баба лопатой по загривку... Тот сунулся в воду, ожгло его, он - теку. Она сгребла его, зажала промеж ног и ну лупцевать! Лупила долго; он визжит, чисто поросенок... Подтащила его к воде, подняла, как котенка, и - раз в воду. Он ревет, а она его сзади мордой подбрасывает... Так и уплыли за мыс...
Петрович крутит головой, сыто смеется, щурится и перебивает:
Нет, с нами чертова зверюга что сработала... Вышли мы на Лывине с Родионом к заливу. Родион у берега сети раскладывает, сушит, я на пригорок кустами стал пробираться. И только это я поднялся, как из кустов он на меня и вылез... На задки! Опешил, стою, точно пономарь без голосу. А зверь на меня... в упор налезает... Оробел я, а он как фыркнет в лицо, так всего и захаркал. А сам наутек, только кусты захрустели. Насилу я отмылся...
Штаны мыл? - смеется Айдинов.
Все хохочут раскатисто, и пуще всех Петрович, которому льстит внимание слушателей.
- А другой раз... я сам не видел, Родион сказывал... Достает он рыбу из сети в лодке, тянет это в лодку сеть, и только вот ленок блеснул из воды, как из-за кущей медведь... Хлоп бревном в воду, плывет за ленком. Родион взял весло, с испугу про винтовку забыл да-а как хлобыстнет его водой по роже... Тот взревел, на берег... посыпал, как из худого мешка, на версту дорогу проложил.
- А может, не он? Ты сам, Петрович, от него скакал, говоришь!
Снова хохот.
Ужин окончен. Разметав костер, все ложатся на раскаленную землю, застелив ее зелеными ветвями елок. По бокам, с четырех сторон, ровно, без искр, горят крестом сложенные бревна лиственниц. Все так же ровно, без искр, точно исполинские свечи, они будут гореть всю ночь.
Я беру ружье и спускаюсь на берег. Плещется рыба в воде.
Тихо, избегая малейшего шороха, шагаю по мягкому песку береговой полоски. Глаза, ослепленные светом костра, плохо различают окружающее. Пугающими черными сугробами тянутся по берегу кусты. Прохожу осторожно, не задевая их. Смотрю вверх. На высоком гребне скал, стоящих огромной, нескончаемой стеной над речкой, чуть розовеющая полоска прозрачного воздуха. На ней крупным кружевом ясно и четко вырисовываются линии утесов и одинокие кусты. Я стою, завороженный этой розоватой, ясной полоской, и с затаенной жадностью охватываю взглядом громаду скал, каменным узором покойно отдыхающую в вышине. Тихо. Секунды капают неслышно и величаво. Где-то у черных подножий скал, над темной, еле поблескивающей рекой, жалобно и тревожно заскулил белобрюхий куличок-перевозчик. С коротким плачем перелетел - и смолк. Полоска воздуха вверху незаметно тускнеет, пряча четкие очертания камней. Глаза не хотят оторваться от их завораживающей громады.
Вдруг, пронизывая острой, неожиданной жутью, в светлой выемке самого высокого выступа утесов в прозрачную полосу воздуха бесшумно надвинулось что-то живое. Вижу, ощущаю: животное, изюбрь. Вот еле уловимой паутиной застыли в воздухе его рога. Остро ощущаю напряженную, упругую стойку сибирского оленя. Повернулся. Опять застыл. Как далеко до него! И как волнующе близок его живой силуэт. Все спит. Даже однообразный шум реки угасает вдали ворчливой лаской. И в этой пустынной тишине завороженных пространств длящееся мгновенье: человек и изюбрь. Зверь человека не видит, он спрятан под густой темнотой береговых деревьев, изюбрь отражен в человеческом зрачке, отражен весь, таким, как он застыл в эту секунду там, на скале, охваченный прозрачной высью.
Мгновенье: видение бесшумно исчезает, изюбря на скале нет. Но глаз человека унесет его и надолго сохранит таким, чудесно застывшим в этой сказочной прозрачной выси.
Еще осторожней, боясь утратить видение, я тихо возвращаюсь по берегу к своему стану.
Как мертво и сухо выглядит карта Тагула, лежащая сейчас передо мною. Она составлена начальником нашей экспедиции Максом Кравковым. Черная извилистая полоса, изукрашенная профессором Трегером синими, желтыми, красными пятнами: обозначение гранитных, известняковых, сланцевых и песчаных пород. Как мирно смотрят теперь на меня скупые обозначения: "Скалы Бык", "Карагазский перелаз", "Сумасшедшая и Дурная шивера", "Лысые горы", "Порог"... Но как трудно дались нам эти полтораста верст по Тагулу - от последней деревушки до реки Белой!
Мнe самому нелегко воскресить все подробности нашей поездки. Всплывают, как отрывки сна, отдельные картины. Профессор Трегер пишет о нашей поездке в своих "Заметках по географии и минералогии реки Тагула": "Это путешествие привело меня к решению никогда не принимать участия в таких экскурсиях, где спортивные тенденции организаторов доминируют над запросами и интересами натуралиста". Читателю трудно понять, что это значит. Это звучит по-профессорски серьезно и торжественно, но я знаю, сколько боли спрятано в этих словах. "Спортивные тенденции"! Это звучит иронией и насмешкой. Нам всем было в то время не до спорта. Нам всем нелегко было проползти наши десять в лучшем случае пятнадцать километров в сутки. Но мы - Макс, я, Гоша Сибиряков - хотели во что бы то ни стало идти вперед. Мы, охотники, умели носить сапоги, разводить костер, мы сами тащили лодки, мы научились сохранять нужное бодрое настроение и в дождь и в холод, могли без плача и ропота переносить недоедание: в этом мы оказались спортсменами, впрочем далеко не идеальными. Профессора, за исключением ботаника Степанова, оказались слабее нашего, - отсюда горечь строк Трегера. Время для поездки у всех нас было ограничено. В два месяца нам нужно было непременно добраться до реки Гутара. К этому настойчиво стремился Макс, мечтавший впервые дать правильную карту Тагула. И он добился этого. Профессора не дошли с ним до конца, они все время просили его о дневках, об отдыхе. Отсюда целый ряд недоразумений, даже грубых, тяжелых сцен, о которых теперь с недоумением вспоминает каждый из участников.
Сегодня с утра моросит дождь. Мокрый туман ползет по долинам сплошным тяжелым маревом. Проходим пороги. Тащу на бечеве свою лодку, направляемую Максимычем через каменные гряды, тяжело разлегшиеся среди седых, ревущих волн. Команды шестовщика не слышно. Макс стоит у берега против лодки, с натугой выкрикивает мне слова, пойманные им от Максимыча. Я не перестаю смотреть назад, только по взмахам рук Кравкова догадываясь, что надо делать: тянуть бечеву вперед, ослаблять ее, укорачивать или удлинять. Максимыча почти не видать: он стоит среди брызг воды, взмывов огромных волн, дождя, тумана и белой пены. Перед лодкой вырастают камни, перед тем закрытые волнами. Лодку подбрасывает, точно детскую бумажную игрушку. Что сталось бы сейчас с Максимычем, если бы порвалась бечева?
Упрямо двигаюсь вперед, как бурлак, прикованный к барке; по боли в плече слышу, что лодку отбрасывает волнами в сторону: бечева звенит и стонет от натуги. Вот лодка движется на огромный камень, изукрашенный взлохмаченным букетом живых, белых и серых, ревущих водяных цветов, она секундами совсем исчезает вместе с Максимычем в бешеной водяной свистопляске. Тогда я не знаю, что делать: отпустить бечеву или тянуть ее вперед. Я рав