Главная » Книги

Правдухин Валериан Павлович - Годы, тропы, ружье, Страница 12

Правдухин Валериан Павлович - Годы, тропы, ружье


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16

ула, лапами по земле замолотила, ан сил-то нет, передачи никакой. Лапы по земле без толку елозят. Наискось ее пуля простегнула. Она сгребла медвежонка, думала, что он ее укусил. Как швырканет его об утес, сама трепанула вниз на россыпь. Другой медвежонок - за ней. Подошли, она мертвая лежит, а медвежонок сосет ее, дорвался, сопит, бормочет от сласти. Бросил я рожки, ахнул - мимо. Егорша принатужился, стрелил - тоже мимо. Сдернул я с плеча дробовик, боткнул по ему, он как взвизгнет - и пошел в угон. Ну, думаю, расти для других. Другого медвежонка под утесом без памяти захватили, во как мать его шабахнула. Принесли мы его домой, пришел он в себя, долго жил у Егорши. Подрос, начал на дворе телят, гусей драть, а раз чуть бабу не задрал. Пошла она баню топить, а он там на припечке на камнях расположился. Она вошла, он как гребанет ее, подмял, испугал насмерть. Пришлось его пристрелить.
   А другой медвежонок у нас жил. Помню, давно это было, лет больше тридцати, едем со старшим братаном Мироном (покойник теперь), а медвежонок на березу забрался. Я туда, - мне было лет двадцать, - он на меня, мордой ко мне щерится; я его удилищем по роже, он вверх. Я петлю сладил и все силился накинуть, а он удилище грызет. Бился-бился я над ним - отступился. Брат полез. Он тоже на него рыкает, удилище захватывает. Я кричу: "Лупи его шибче, братка!". Он его и давай охаживать. Загнал его на сук, набросил петлю, он ее ртом захватил и лапу в нее кинул. Ну, думаю, наш. Прикрутили мы его к березке - и домой. Наутро приезжаем, а он уже постель себе на суку сладил. Пытались мы его стащить с березы, - нейдет, да и шабаш. Принуждены были срубить дерево. Грохнулся он оземь, а живой. У нас ни ружья, ни ножа, а пуще охота живым домой доставить. Ну как ты его возьмешь? Не дается, кидается на нас. Огрели мы его палкой по зауху раза два, - присмирел. Придавили за шею рогатиной, я ему норку ремнем связал. Как его теперь доставить домой? У меня конь каурый - здоровый был. "Давай, братка, на него валить!". Подтащили к коню, тот храпит - не дается. Я ему глаза новым своим шабуром завязал, завалили медвежонка и айда домой. Лапы-то у него по боку коня хлопают, тот и понеси меня. Насилу удержался сам. Приехали мы на пасеку к Бурнакову. Встречает нас старик: "Бросьте, ребята, его наземь, мой Белянка с нам позабавится. Здорова моя собака за медведем ходить". Я развязал, спустил его на вожжах. Белянка как шарахнется под стол, повалила всю посуду и такой дух кругом раскинула, что мы часа два смеялись: "Вот собака!..".
   А самый занятный случай был у нас с младшим моим братом Сютушкой. Как сейчас, памятно мне, выехали мы с ним в среду на пасхе. Пробираемся по Малому. Глядим, два зверя шаперятся, а третий, большой, как белый камушек, на прозеленке полеживает. Медвежуха с детенками. Что делать? Три зверя, одно ружье! "Куда мы поедем? Повернем назад", - говорит Сютка. "Стыдовище нам, братка, воротиться назад. Поедем вперед". Уговорил. Давай рассыпцой попрыжее подниматься. "Сютка, говорю, садись на этот шкиль с топором. Отсюда все прорезы видно". Он сел, а у самого, видно, уж гайка слабит. Подошел я поближе. Смотрю, медвежухи нет, а медвежата на березу влезли и зубами схватываются. Дай, думаю, я их обоих зараз. Надулся, стрелил. Перемены нет, они играют. А медвежуха как наскочит на меня. Рядом была за приторчиком. Старуха моя не заряжена. Я кричу: "Сютка, давай топор!" А батырь-то мой уже тигаля дал в гору. Я его и так и сяк, а он дует без огляду, падает, а бежит. Выправил я вперед рожки, с которых стреляю, уперся в березу, зверь поднялся на дыбки, лезет на меня. Я кричу что есть силы: "Ну, ты!" - пхаю ее рожками в брюхо. Зверь отступился и под гору, к березке, что-то шепотит своим деткам. Гляжу, а один медвежонок с березки чуть не до земли спустился и другой за ним. Уж так-то жалко мне их стало. Уйдут, думаю. Подбежал я к березке да как пхну переднего рожками, он как взвизгнет - и на вершину. А мать опять ко мне. Подошла вплотную, я кричу на нее во весь голос, а она как раззявит свою пасть, клыки во какие повысунула, красный лохмоток вывалила. Добирается до моей башки. Тут я здорово струхнул, себя не помню, осердился шибко, рожками отпихиваю. Мне надо взреветь, надуться, а у меня, как у кабана, коротко выходит: "Эх, да эх!" Но все ж угнал ее через силу. Она в пихтач подалась. Застрелил я медвежат. Сперва одного, потом и другого. Были они уже большенькие - по восьми четвертей. Стал я с них шкуры снимать, слышу - душны, нестерпимо душны. Что за прича такая? Сроду этого не было. Очнулся, оглядываюсь, а вся моя старая проторь повывалилась у меня, но я утешился, медвежуха тож рассыпала по траве свою проторь. Жива душа боится ножа. Так мы с ней поквитались и поиграли.
   А в голодные годы мне довелось добыть зверя на двадцать две четверти. Сплошь вороной. Огромный зверь. Много он скота подавил и пасек поразорил. Позвал меня на него сидеть на падле старик Шуганов. Накануне медведь у него жеребенка зарезал. Сидим. Зверь скоро, еще заря не погасла, пришел. Слышу, стукотит когтями, словно ключами, по камням чегочет. Смотрю, вываливается из-за кустов. Большой, оглядный, горбатый, и вся повадка у него вредная. Шерсть на хребте жесткая, щеткой. Ох, вредный, думаю, зверь! А сам ничего, креплюсь. А старика моего трясет, зубами слышно лязгает. "Не стреляй", - шепчет мне. Я не тороплюсь стрелить, пока зверь не зачал есть. Прилег он к падлу плотно - одна башка на свету, взял я его крепко на целик и опустил. Он еще крепче пришился к земле. Думаю, от выстрела таится, - опять надулся и бахнул. Он страшно застонал, завертелся, а сам на дыбки справляется. "Стреляй!" - кричу старику, а он мне затвор от своей берданки сует и бормочет: "Господи, господи!" А зверь на дыбки не справился, ползком в кусты ушел. Ругаю старика - у меня всего четыре пули было, приберегал, а старик говорит: "Беда с тобой, Агафон Семенович, просто беда...".
   Утром искать надо зверя, а старик мой не идет с пасеки. Один пошел. Нашел я его скоро, на скале лежал. Поднялся было он, я его еще прошил, он ковыль на костыль и под скалу. Мои пули его обе через башку до заду прохлестнули. Кличу старика, не выходит. Наконец пришел. Я ему зверя не показываю, а сам его со скалы на мертвого столкнул, вот напужался-то, прямо аж побелел, ружье бросил и тигаля на пасеку. Пришел я со шкурой, а он молчит. Мне жалко его стало. Ну, шкура вышла знатная! Доктору на приисках продал за сто миллионов. За всю Кутиху налог заплатил. Во как!
   Раньше у нас много охотников храбреющих было. Мой дед так молодых медведей руками брал. Дед Таврило сказывал: выгнали они из берлоги медведя, он схватил его за уши, хотел придавить, тот и понеси его. "Стрелять надо, говорит, зверя, а на ем человек болтается, за уши держится". Вот где смеху-то! А нынешний охотник норовит все кулемой промыслить зверя. Но тут тоже надо сноровку иметь. Место не одушнить и плаху покрепче выбрать. Кулемы ладим наподобие рысьей ловушки, только поболе раз в сто размером. Приговорка у нас на этот случай одна исстари, мы ей уж давно не верим, так, по привычке, говоришь ее: "Ловцу ловиться, завидущему на берегу удавиться, а душа из рота зверя винтом долой". Вот сожалею, на свадьбе медвежьей погулять мне не довелось. Сколь ни следил, все опаздывал. На свадьбу они выходят на самые белки - на чистое, разгульное место. Идут в ряд, штук по семь, по восемь. Чины соблюдают, как кержаки. Впереди самый матерой семилеток. За ним послабее зверь, постарше посередке, и к концу шагают второгодки, а позади тянутся старики беззубые. Идут они ранними зорями хребтиной, идут долго, с важной повадкой, на деревьях когтями зарубы делают. Я вам укажу на Каменном мысе их росписи. Всяк из них норовит выше достать, глубже дерево расцарапать. Тут они, старики сказывали, страшны бывают. Человека не боятся.
   Долго, почти до зари, слушал я рассказы о медведях. Костер наш пылал вовсю. Кругом темно-зеленой стеной стояли высокие пихты. Зелень их при огне стала чудесно ярка, словно покрылась нежною изморозью. Ветки, как живые, подрагивали от огня, не переставая шевелиться ни на секунду.
   - Если бы ее зажечь, - мечтательно заговорил старый промышленник, - так и зинула фонталом бы...
   Он с улыбкой поднялся от костра, взял в руки горящую головню и пошел к пихте. Теперь он был без шабура, в одной синей рубахе, босой, без шапки, в нижних холщовых шароварах. Что-то шепча под нос, он поднес головешку к нижним ветвям дерева. Пихта моментально вспыхнула, зашипела, сердясь и ворча. Пламя охватило се со всех сторон, в минуту она стала похожей на рождественскую елку, изукрашенную огнями. Огонь змейками побежал по стволу, зашипел по густой поросли веток и, перекинувшись к вершине, запылал огромным костром, от которого красными бриллиантами, как сказочные жуки, полетели в разные стороны искры. Кругом стало еще темнее.
   Агафон Семенович стоял под пихтой, на него сыпались искры, он их даже не стряхивал. Был он похож в эту минуту на деда-лесовика, колдовавшего над огнем.
   Пихта погасла, ветви почерневшими нитями жалко повисли по стволу. Старик вернулся к костру.
   - Ты не думай, что я хорошее дерево погубил. Оно и так давно гиблое. Корень его, я заприметил, замер еще прошлым летом. Вот приезжие не берегут лес: начнут черемуху сбирать - все кусты обломают. И жгут почем попало. Не понимают: лес нас кормит промыслом.
   Перед светом я вздремнул. Запад потемнел только под утро. Его свет, оказалось, и скрывал от нас костер наших спутников. Теперь мы увидали его вспышки: охотники расположились за хребтиной, по которой шли днем. Утренняя заря снова вернула нам благостный алтайский мир, и мы спокойно дремали под скалой, пригретые костром, успокоенные ласково вспыхивающими отблесками огневища наших товарищей.

6. Через мертвую пасеку

   К троице Агафон Семенович во что бы то ни стало решил уйти с гор домой. Мне не хотелось покидать Развилы, но что же тут делать? Охотиться на медведей было поздно: прошел теплый дождь, смыл снег и на сиверу, зверь стал свободным.
   "Зверь теперь широко живет, - не угонишься", - сказал старик.
   Домой он повел меня кружным путем, в надежде встретить бродяжьего зверя. Переправившись через ревущий Тургусун и выйдя на речонку Большая Сычиха, мы зашагали вверх по ее каменистому берегу. Агафон Семенович всегда ходил не спеша, размеренно: "Торбочку на себя - и тянусь". Я поражался и завидовал старику: в лесу он разбирался, как наследник в дедовском хозяйстве. Его глаз сразу ухватывал все, что было нужно. Увидав кривую березу, он приостановился:
   - Ишь, кокора-то к лодке, надо заприметить.
   И он примечал все:
   - Вот кто-то лонись рубил пень, - ишь, ножом желобки на бревне тесал, кулему на зверя ладил, настораживал. Это, поди, покойный дед Гаврило повалил; бревно-то како - страсть! Не любил малых дел. А тут, гляди, молонья краем в дерево ударила, дерево надломилось и наджабилось. А здесь, в скалах, давным-давно лежка-денник медвежий был; мотри, шерсть гнилая в земле попадается. Вчера тут косогором зверь прошел, на камень ступил, серые пятна оставил. Через реку шел: мокрые лапти-то...
   Вглядевшись в ручей, старик захохотал:
   - Ах, дьявол! По лесине захотел пройти, да оборвался, береза-то повернута, когтем покорябана!
   В кустах у берега промышленник заприметил помет рябца:
   - Зимовали они парочкой здесь, поблизости выводок будет, осенью на белкованье покормимся. Весна ноне смочлива: ореху, шишки много будет, белка прикочует. А вот, гляди, помет глухариный, свежий, - поди с верхнего тока, с Малого Тургусуна летали... Зверок прошел через мурашиный бугор. Какой же это зверуга? Ну и задача, дальше нигде следа не оставил... Колонок или хорь? Вот беда, не узнаешь.
   ...Лет пять назад здесь с горы оплывину снежную бурей стронуло. Как весело она прошла, прокатилася, весь лес посчистила, молодая поросль пошла. Ишь ты, мурашиные постройки этой весной зверь уже попроведывал. Малой зверь, немного поел, больше баловался. А в этом дупле белка зимовала, орешки грызла, кедровых шишек цельную паевку напасла.
   У россыпей, сползавших с гор серыми плитами, промышленник остановился в изумлении и молча стоял минуты две, не меньше:
   - Хы! И как это мы не приметили, ведь здесь же соболь всю зиму прожил. Гляди, снег неталый, утопанный, ленточкой сохранился: это непременно его дорога, он один знает свой путь.
   Старик долго горестно качал кудлатой головой и ахал:
   Ну, погоди! Накажу Семе, он те с осени уследит. Ты где-нибудь тут неподалеку. Сворошить тебя некому было. Выхаживай свою шубку, выгуливай!
   ...На этом приторчике глухариный ток был: все ветки на соснах сбиты, а вот и перо завалялось, еще одно. Драка, гляди, была жестокая. И што ты думаешь, ведь не говорил о нем дед Гаврило, никогда не говорил. Для себя хоронил. Умный был старичуга, хозяйственный.
   Промышленник наклонился над ручейком, где мы приостановились напиться, и долго молча рассматривал воду. Чего он там ищет?
   - Ых, маленько не дождались, а то б я тебя харюзами угостил. Вишь, гляди, корчебочки [Головастики, земноводные амфибии] побежали вверх по ручью. Теперь жди с дня на день: и рыба вверх по Тургусуну пойдет после зимней спячки.
   Эх, ухой не побаловались! А вон и харюзовки [Местное название птицы оляпки] раскачиваются на булке, на промысел ладятся.
   Иней с утра лег на землю, роса выпала, дождя не будет цельный день, - иди, не опасайся. А вот пчелы заторопились, река помутнела, прибывает, - значит, где-то вверху непогодь зачинается, кости ломит, лоб старика, разбитый в детстве лошадью, заболел - это к непогоде, хоронись в избушке.
   Двое суток шли мы домой в Кутиху, и все время Агафон Семенович учил меня жить природой. Показывал мне старые кулемы на медведя, петли на птицу и мелкого зверя. Промышленнику иногда по неделям не приходится пересматривать расставленные ловушки, и на этот случай силок был устроен так, что пойманная птица вздергивалась вверх в особо устроенный ручавчик из бересты, - тогда ни сорока, ни хорь не могли полакомиться добычей.
   К полдню мы прибрели на разрушенную, брошенную пасеку деда Гаврилы, умершего этой зимой. Заплесневелая избушка, промерзшая амбарушка, где раньше хранился мед, поваленные колоды из-под пчел, лошадиная голова, гниющие косточки белок, пустые коробки из-под спичек, разбитые корчаги, разваленная печь, сломанная дверь - все это выглядело как запущенное кладбище. Черная ворона сидела на дереве над пасекой и каркала протяжно, словно над падалью.
   Старик долго молча глядел на порушенное хозяйство, потом тихо сказал:
   - Обегают нас православные, а тут - на! - какой грех исделали: свой труд нарушили. Семьдесят ульев у трех хозяевов было, дедушка Гаврило один караулил без платы, и вот и возроптал, смерть свою скорую почуял. Покупали у них пчел-то, не захотели продать. Дед Гаврило, пожалуй бы, продал, да Анисим, компаньон его, угрюмый самолюб, не схотел. Выломали мед, пчел разогнали, вишь, все побросали. Эх! Я вот тож окинут судьбой своей, злость на налоги берет, сердце заходится, а жалко пчел-то нарушать, ох жалко! Кержакам нельзя жизнь нарушать, отцы не велели. Ишь, - улыбнулся старик, - синочка поважилась на амбаре жить, а вот на песочке рябки играют по утрам. А деда нет...
   Мы долго стояли на мертвой пасеке. Агафон Семенович брал в руки брошенные вещи, внимательно их разглядывал, качал головой и осторожно, словно с опаской, клал их на старое место.
   Дедушка Гаврило еще раньше меня на этом солнцепеке обосновался. Лет двадцать, - не, гляди, все тридцать жил тут со своей сучкой. А прошлым летом ее, Лыску-то, на падле заместо зверя Ваньша Новиков убил, - остался дед один и затосковал. Отсюда и пошло рушенье.
   Неужели тридцать лет дед Гаврило так и жил с одной собакой?
   - А что ж, родни у него не было. Куда подашься? А бравый был старик, ох бравый, куда нам с тобой до него! Восемьдесят лет ему стукнуло, а на коне скакал, где хотел. И умирал браво. Хоронил я его. Гулять он любил, а тут маслену ждали, так он все Семе моему наказывал лошадей готовить, - они с ним на масленой в коробушке для половы катались, всех рысаков обгоняли. Песни какие играли. А тут он встать с кровати не мог. Приказал напоследок медовухи себе сварить. Покрепше. Пришел я к нему, он лежит и тянет медовуху. "Ну, что, деда Гаврила, как медовуха-то?" - спрашиваю его. "Хороша, говорит, хороша, но пить мне трудно, в тук она мне пошла, тяжелит, не веселит. Чую, не встану больше". - "Смерть, видно, друг, пришла. Охота умирать-то?" - "Ну, кака же охота умирать-то?" - отвечает он мне. Растревожил я его. Подымается он с постели и тянется к гармони. "Мотри, говорю, не упади, деда". Он смеется: "Ну, я еще бегом забегу". А вечером умирать стал. Умирал весело, с песнями, а потом вдруг ему муторно стало, он все головой тряс, боль отгонял. Захрипел перед кончиной, но выговорил напоследки: "Выпьем, Сема! - Сема тут же был. - И поедем, говорит, поедем!.. Пое-е-дем!.." И вытянулся. Длинный он был, большой, а тут на сажен протянулся. Ох, растрепался я положеньем, как смерть его увидал. Скоро и мне умирать!
   Часа три просидели мы на мертвой пасеке, предаваясь воспоминаниям.
   Агафон Семенович жалел погубленных пчел, но надеялся на их мудрость, авось не погибли.
   - Умны они, несказимо умны. Защиту от всего имеют. Много врагов у них, но защита им дана. Пчелиный волк летает, во, смотри, черный, длинный, они и красные бывают, шмель или шершни зовется. Полезет в колодку, не гляди, большой, - живо закочкают. Раз я наблюдал: соловей песочек клевал, а пчелки метешились вокруг; он одну ухватил, да и сам затрепыхался и не улетел, пропал.
   - А тебя они кусают?
   - А как же? Враки это пишут, будто пчела к хозяину привыкает, - хозяин к ней привыкает. Да!
   Ночевать Агафон Семенович на пасеке не захотел, повел меня дальше.
   - Заночуем где-нибудь на горе, в сиверу, в сиверу весной змей не бывает. Вишь, на белках погода гремит, - знай, завтра ведра будут. Там слободней. Да сверху и видко кругом, - може, на зверя натакаемся.
   К вечеру мы увидали след зверя. Он прошел утром и двинулся вперед по нашей путине.
   Промышленник пошел за ним, но не прямо по следу, а все на перекосы, заранее рассказывая, где должен проследовать медведь.
   - Вот здесь он прорезиком лез, мы за ним не пойдем ноги ломать. Там, мотри, через скалу перешел, дальше логом под утес проследовал, вот туда и мы гребанемся. А здесь он заломил косогором, зверь завсегда в полгоры ходит.
   И так в течение полутора суток мы находили один и тот же след, как указывал старик. Поднялись мы Большой Сычихой, перевалили, следуя за зверем, в Малую, тут заночевали; из Малой перешли на Сушилку, - медведь шел все той же дорогой.
   - Ну конечно, в Каменный мыс направляется, там у них завсегда свадьбы бывают. Черемуха зацветет, он ходит, затесы на дереве делает, к свадьбе силы пытает.
   При подъеме на Каменный мыс, где нам предстояла последняя ночевка, Агафон Семенович, вглядываясь в снег, поманил меня к себе и, указывая на медвежьи следы, сказал:
   - Вот гляди, наш зверь-то гребанулся в гору как сумасшедший. Вишь, другие следы. Он на них напоролся и тигаля задал со страху. Потому новый зверь, большой, калоши-то как у попа, матерой зверь! Ну, куда нашему-то! Вишь, кака материя! Значит, оба жеребца, матку, медвежуху ищут. Во-во! Наш-то бежал. Здесь приостановился, сфыркал да в сивер подался через валежину. Здорово испугался!
   На вершине мыса Агафон Семенович показал мне зарубы медведей на лиственнице, сделанные ими при проходе на свадебное гульбище. Тут же рядом были глухариные тока. На самой высокой точке хребтины стояла огромная старая сучковатая сосна, вот на ее ветвях веснами и поют глухари. Десятками слетаются на гору. Повсюду валялись перья глухарей и копалух. Можно себе представить, как красив здесь глухариный ток на вечерней и утренней зорях ранней весной. Отсюда видна Бухтарма, острая, как степной скирд, Щебнюха, глубокая долина Тургусуна. Необозримые просторы бегут во все стороны. Заря брызжет по зеленой тайге розоватыми пятнами, и над всем этим звучит страстная песня глухаря. Как я пожалел, что мы опоздали! Мне никогда не приходилось наблюдать их токованье в такой дикой и живописной местности. Ночевать мы остановились у ручья за Каменным мысом.
   Ночь в долу выпала холодная, и спать нам не пришлось. До зари мы жгли костер. Агафон Семенович, растроганный зрелищем мертвой пасеки деда Гаврилы, снова рассказывал мне о медведях, о пчелах, о деде, о совместных с ним охотах на зверя.
   - Баской старик был, что говорить! Лучше его никто не умел выследить зверя аль кулему наставить. Особо смолоду. Мы с ним много по белкам выходили. Он, сказывал, и свадьбы медвежьи видал, а мне не довелось. Рассказывал, как он четверых медвежат у одной матери нашел, - это дивно! Встречаешь чаще двух, редко - трех. А тут четыре. Може, от другой прибились, не знаю. Вот и здесь мы с ним раз двух медвежат заловили. Туда вот, повыше. Разошлись к вечеру, я ничего не встрел, пришел порожним на стан, развел костер, полеживаю. Кто-то, слышу, трещит. Глянул: дед Гаврило ломится кустами, и за спиной у него полная торба. Приглядываюсь: торба-то его особая: штаны, и в каждой штанине кто-то жив шаперится. Медвежата! Набрел он на медвежуху с детинками и заловил обоих. Мать ушла, но допустила стрелить. Развязали мы штаны, а медвежата кусаются. Мы их отлупили, они присмирели и на руках у нас сидят. Ночью один из них перетер зубами опояску и утопал. Нашли мы его, снова приволокли. Дед Гаврило говорит: "А ну их к лешему! Пусти их без привязи, лучше не уйдут". И на самом деле, задремали мы под утром, встаем, а они уже на сухую лесину рядом взобрались, играют промеж себя, никуда не уходят. Глупые еще таконькие были, как собачка. Смыслов немного. На другую ночь сидим у костра, - буря хлещет, несказимая погода поднимается, - медвежата тут же меж лесинами в закутке спят, как малые дети. Слышим, сквозь ветер зверь по камням чегочет, фыркает. Мать зачуяла своих деток, пришла за ними. Мы шибчее костер разводить, кидам в нее головешками, - не уходит. Ревет. Медвежата тож растревожились, с места стронулись, пришлось привязать их. Забазлали и они, как бычки недельные. А медвежуха услыхала их, давай колодины разметывать, совсем близко подошла, слышно - вот она, того и гляди, слюной замажет, а от огня не видко. Дед Гаврило смеется. Медвежуха освирепела - да как кинет в нас бревном, обочь со мной ударилось, тут уж не до смеху. Пришлось в ее стрелить, да не раз, ну, тогда взревела и ушла, больше не приходила... Ох, умный зверь! Вот объясни ты мне, - ты по книгам, видать, доходчивый, - може, знаешь, отчего это бывает: следишь за пчелой, полевой пчелой. Ведь иногда в диком улье пудов пять - семь меду наломаешь. Пчела на цветке, а как тень по траве пойдет - она подымается с цветка, делает круг в обратную сторону и тогда летит уже прямиком. Тогда стрелой поспешаешь по ее указке: больше не свернет. Тут по затенью ее хорошо видать. Найдешь лесину одну, другую, третью с пчелами. И что ж ты думаешь? Как подойдешь - пчелы сразу притихают. Спрячься в куст, сам приутихни, - они опять зашаперятся, забунчат, залетают. Уйдешь домой - за посудиной, за товарищами, - бывает, дня два, три не ворочаешься, - приди опять сюда: нет меду! Медведь все лесины раздерет, мед съест, совсем разорит. Чего ты тут будешь делать? Удивление! Вот не понимаю. Объясни мне это положение. Что это, глаз у человека дурной, что ли? Али зверь, как мы, пасеки свои имеет, наблюдат, ежели человек идет. Но много раз мне доводилось это замечать: если уйдешь от ульев - медведь ране тебя воспользуется. И всяк тебе старый охотник это засвидетельствует. Немногим чем зверь отличается от человека, немногим. Ружья только, машины себе удумать не может, а завидоват он человеку, ох, завидоват, кровью исходит от злобы! Дело было лет двенадцать назад. Оставили в Парыгине мужики сенокосилку на пригорке, не схотели ее на праздник волочь домой. Пришли в понеделок: нет сенокосилки. Туды, сюды - нет, как сквозь землю. И что ж ты думаешь? Медведь подглядел, как мужики сено косили. За приторчиком хоронился. Ушли мужики, зверь хвать ее за оглоблю и поволок. Она затрещала, он под гору, машина за ним прыжее, нагнала медведя, ноги ему сильно охромила, изрезала до кости. Нашли мужики сенокосилку в овраге; конечно, поковеркана вся и в крови. Что за прича такая? Глядят, след зверя, опять кровь. Сдогадались, доследили его, лежит он и стонет, кровью исходит. Добили машиниста, не порть сенокосилки, не зарься на чужое добро!
   Всю ночь слушал я рассказы старика; под утро он задремал и умолк. И вдруг в эту минуту кто-то шарахнулся от нас по кустам, зафырчал... Я вскочил, схватившись за ружье. Поднялся и Агафон Семенович. Оказалось, что небольшой зверь на проходе наткнулся на нас. В кустах видны были его следы.
   - У, залягай тебя курица задней ногой! - выбранился старик. - Спать не дал. А уснул я сладко, индо слюнка вышла на мешок. Сладким сном уснул.
   К восходу солнца вышли мы к Щебнюхе. Потом пошли логом, Даниловкой, скатились в зеленую долину Афониху.
   Утро вставало тихое, теплое, как парное молоко. Туман уже рассеялся и стоял над долиной тонким призрачным дымком. Солнце принакрыло мир легкими золотистыми крыльями в ту минуту, когда он еще не успел скинуть с себя ночное очарование. Мы приостановились на невысокой скале. Впереди бежали зазеленевшие кусты черемухи с дымчато-белыми цветами. Волчье лыко и шиповник разбросались по склонам гор белыми и розовыми пятнами, как девчурки, принарядившиеся к празднику. Дягиль порывался вверх тяжелыми лопастыми листьями, цвел темно-розовый маральник, голубели царские кудри, легким золотом отливались лютики. И на всем этом травяном изобилии радостными, светлыми слезами блестела роса.
   Даже привыкший к Алтаю старый промышленник ахнул от изумления:
   - Страсти-то каки! Трава-то, трава-то лезет! Ишь, парок под солнцем доспелся, греет солнышко-то, как греет!
   Птицы звонким щебетом, веселым чувиканьем встречали утро. В природе шла со всех сторон перекличка, словно живые существа встретились в первый день мирозданья.
   "Митю видел? Митю видел?" - тонко вызванивала пташка в кустах. И ей отвечали хором: "Видел! Видел!"
   Страстно ворковали голуби в скалах. Токовали захлебистым шипом тетерева.
   Хищник клекотал, пролетая над горою. Курлыкали журавли. Заливисто трещал жаворонок. Со свистом пролетали сизоватые горлинки на водопой.
   - Нет, убей меня, задави, чтоб я ушел в черну шахту золото добывать, как наши мужики! - простонал старик, жадно охватывая глазами буйный расцвет природы. - Скучно мне там, тошно. Умру на охоте, не расстанусь с горами!
   Глаза его блестели темной, живой влагой. Даже голос осел хрипотцой от волнения.
   - Окромя смерти, никто меня не вызволит отсюда. Клещами не оторвет! Нет! - повторял он упрямо.
   Агафон Семенович сразу помолодел, кровь заалела на его темном лице; он снял шапку и, повертывая лицо то на одну сторону - к маральнику, то на другую - к черемухе, тихо пошел по тропе. Его распирало изнутри, он не вытерпел и, жуя какой-то цветок, зашептал вполголоса, пытаясь петь:
  
   Я люта была по горам ходить, соловьев зорить!
   У соловушки одно гнездышко,
   У меня, молодой, младешенькой,
   Один миленький, расхорошенький.
   Он не ест и не пьет меду, сахару, -
   Захотелось молодой из ключа воды,
   Из ключа воды, со Дуная-реки...
   Ко мне весточка пришла,
   Весть не радошна:
   Будто мой милой пристроился
   Вдоль по лавочке, по скамеечке...
  
   - Эх, дед Гаврила песни-то играл, во играл! - вздохнул старик, не переставая жадно принюхиваться к кустам. - Бывало, заведет - слеза прошибает:
  
   Мать плачет - как река течет.
   Сестра плачет - как ключи кипят подземельные,
   А жена плачет - как роса пала, расхолодная, благородная
   Солнце выглянет, росу высушит,
   Росу высушит, пену выкрутит.
  
   Мы стояли уже на берегу ревущего Тургусуна. Горы, леса, пеной брызжущая река, солнце распирали мир величием, красотой и силой. Агафон Семенович взмахнул над головой своею шапчонкой, ударил ею с силой оземь, вскинул свою "старуху" - старинное ружье - стволом к небу и выстрелил. В горах ахнуло эхо и глухо покатилось по долам. Старик, тыча кулаком себя в грудь, взревел:
   - Ухай, ухай ширше! Ну, душа, не бойся ножа! Нету смерти, не возьмут и черти! Гуляй завтра вовсю, поминай деда Гаврилу! Пусть в гробу заворошится, жизнь свою, мою не забывает! Больша была жизнь, о кака больша! Была радошна, да кончилась!..
   От реки до дому старик шел молча.

7. Середняк Чудо Усейнов

   В Зыряновске я пробыл всего день. Унылое впечатление оставляют рудники, когда на них нет работы. Горы руды - сто тысяч тонн - лежат без движения, общество "Лена Гольдфильдс" не начинает до сих пор разработок. Бухтарминской долиной в два дня я добрался до Катон-Карагая. Проезжал по кержацким поселкам. Тяжелое впечатление осталось у меня от этих селений. В Солоновке нас нигде не пустили переночевать, пришлось спать под дождем в поле. Крепко заперты с вечера тяжелые ворота, дома без окон на улицу смотрят суровыми слепцами: на улицу грех глядеть. Целые своры цепных собак. И днем не достучишься до хозяина. Всюду нас встречали словами: "Хлеба нет у нас ни крошки". Трудно сказать, чего здесь было больше: страха или скопидомства. Катон-Карагай - широко и весело разбросанное селение у склона Алтайского хребта - выглядел настоящим городом. Две волости - русская и казахская, больница, футбольное поле, радио - правда, не работающее, "глухоговоритель", как называют его здесь, газеты за прошлый месяц - все это было до того родным и нужным, что я почувствовал себя счастливым.
   Чтобы разузнать о дальнейшей дороге, я зашел в катон-карагайский русский исполком. И сейчас же сбежал оттуда. Порядок, тишина и казенная скука испугали меня. Секретарь сообщил мне, что я должен поехать за тридцать километров за пропуском, если хочу проехать на озеро Маркакуль, лежащее близ китайской границы. Уныло побрел я в другую - казахскую волость, Чингис-хайскую. Здесь стояли галдеж и суета. У подъезда билось на привязи больше десятка лошадей. Внутри волости был настоящий базар. И никакой казенщины. Рябой казах остановил меня на крыльце, запросто попросил у меня папиросу и начал расспрашивать, куда и зачем я еду. Повел меня к секретарю. Там быстро объяснили мне, как лучше всего пробраться через Алтайский хребет, посоветовали махнуть рукой на пропуск, зарегистрировали мое удостоверение и тут же указали на пожилого казаха. Чудо Усейнова, который и взялся меня доставить до Успенского поселка. Настоящее человеческое отношение.
   Утром на другой день мы с Чудо верхом двинулись в его родной Четвертый аул. Чудо, беспечно посвистывая и поглядывая по сторонам, ехал впереди меня. Я как-то сразу почувствовал к нему доверие. Он не рядился со мной, не ворчал при укладке моих вещей, без чего не обойдется ни один кержак. Как легко было с ним после общения с грузными кержаками, забывшими обо всем, кроме тяжелого скопидомства. Чудо был веселый, разговорчивый парень, о чем нельзя было догадаться, глядя на его скуластое лицо, серьезные серые глаза и рыжеватую бороденку. Я мог сразу говорить с ним о чем угодно.
   А что, Чудо, лучше вам теперь живется?
   Куды! Много раз лучше.
   Он на секунду по-детски серьезно задумался и решительно заявил:
   - В десять раз лучше. Да, в десять раз!
   - А почему это над тобой смеялся в волости делопроизводитель?
   Чудо с веселым смехом завертел головой:
   - В Больше-Нарым меня таскали. В тюрьме сидел девятнадцать дней. Я - середняк. А меня хотели записать в кулаки. У меня тринадцать лошадей - чертов дюжин, сорок баранов. А нам разве можно меньше иметь? Нельзя. Один-два жеребца на приплод, три-четыре кобылы. Ездить на них нельзя - не будут рожать. Пять-шесть лошадей для кочевок: семейство возить, кибитку возить надо. Вот наша беда! - жаловался Чудо добродушно. - А этого всякий не понимает. Нам, середнякам, плохо: стращают - ты уже буржуем стал. Так всегда - ни туды ни сюды - унда имес, мунда имес, как ку-кук, кукушка. Вот дурак Саметов приезжал, меня из коллектива гонял, а за мной другой товарищ ушел, он меня в тюрьму таскал. Старший начальник правильно рассудил: меня опять пущал. Саметов сердился на меня, что я его выпивки маленька критиковал. Дурак. Вот большой начальник у нас был - Сайделин, член ВЦИК, хорошо говорил, Зияс Альдабегенеев еще лучше критиковать звал, а этот - дурак. Сам наверняка из баев. Ты там спроси о нем. Из баев, если запишется в коммунисты, - самый злой. Вот сыновья Абдул-Керима - учился в Москве три года на кооператора, теперь все подавал в коммунисты. Примут, - беда нам будет.
   А чем же теперь лучше живется и кто такой Абдул-Керим?
   Всем лучше. Теперь мы не "киргиз-собака", а свободный казах. Сам в темноте жил, теперь сын, дочь во второй ступени учится. Нынешний год кончаем баев. Абдул-Керим Ирежебов - самый большой бай. Вон его дом. Он был начальник нашей волости, - что хотел, то и делал. Имел четыре жены, больше тысячи баранов, много разный скот. Все у него конфисковано, роздано беднякам. Самого отправили в тюрьму в Семипалатинск. Но золото и серебро не нашли, а было у него десять пудов. Народ видел. Так с баями сделали везде, по всему Казахстану.
   Чудо смеялся от удовольствия и крепко одобрял с запозданием пришедший в их край восемнадцатый год.
   - А теперь везде начальство наше - наверху, внизу. Вот нам школу построили, - с гордостью показал он мне на два деревянных здания.
   Школа стояла километрах в трех от аула. Старое здание построил еще Абдул-Керим, новое возведено года два назад. Перед аулом нам встретились три семейства, едущие в горы на летние пастбища - джайляу. У лошадей виднелись лишь головы и хвосты, - так они были навьючены разной рухлядью. Сундуки, кибитки, кошмы, палки, решетки от кибитки, тазы, котлы, турсуки для айрана, ведра - все это горою высилось над животными. Женщины ехали также верхом. Многие из них везли на руках грудных ребят, завернутых в шубы из лисьих лапок. Девочка лет десяти уже сама лихо правила и франтовато держала голову в серой шляпке с желтыми перьями филина, - старинная казахская мода. Проехал учитель в европейской одежде и с ним жена, по-восточному красивая женщина, закутанная в синевато-сиреневый тонкий шарф, в расшитой шелком шапочке - кипеше. Один из кочевников обратил на себя особое внимание. Он вез за спиной огромное итальянского типа окно, три косы-литовки, турсук, большие котлы, тазы и множество иной громоздкой рухляди. Был он до смешного похож на Дон-Кихота. "Вот он, мученик!" - с искренним сожалением сказал Чудо. Все казахи принуждены на лето прятать окна в укромное место, иначе их побьют.
   - А почему же вы не бросите кочевать? - спросил я.
   Чудо поразился моему вопросу:
   Как это можно? Коням надо свежую траву, нам кумыс, новые места. Хлеба у нас нет. Мы едим пшено, жареное просо, баурсаки, сырнички. Вот я сорок лет живу на свете, - не было лета, чтобы не кочевал. Теперь нам все земли вернули, - хлеб стали сеять, летом приедем убирать, - это тяжелее.
   У тебя большое семейство?
   Сын, дочь, жена. Всего четверо.
   Это хорошо, - заметил я.
   Нет, плохо, яман. Мало сынов. Я - портной, сапожник. В молодости на баб силы расходовал. Баба много ходил. Рядом сидит, я не терпел. Эх, жалко! И русский баба звал, но я русский баба не ходил, не надо. Теперь не хватает сил. Казах любит много сынов. Один баранов пасет, другой - лошадей, третий - рогатый скот, четвертый - дома смотрит.
   А сам?
   Я кумыс пить, управлять, - засмеялся Чудо. - Казах любит баранину есть.
   Подъезжаем к аулу. Раньше здесь было до трехсот домов, разбросанных на пространстве семи километров. Теперь большинство жителей разбрелось по другим местам, на возвращенные им земли, отнятые у них до революции. Из аула выгоняли стадо баранов.
   Это одного хозяина? - полюбопытствовал я.
   Нет, - засмеялся Чудо. - Одного было бы, - давно слетел бы с баранов. Это семь хозяев соединились.
   В стороне от дороги выглянули из-за пригорка могилы баев - "муллушки" - деревянные часовенки с полумесяцем, обсаженные березняком. Кажется, единственные следы старого быта в этом краю. Но многие из них уже порушены, догнивают.
   - Это вот одно и осталось от баев. Упадет скоро! - весело закричал Чудо и поскакал карьером под гору, где разбросанно сидели мазанки Четвертого аула.

8. В ауле и на джайляу

   Четвертый аул был уже наполовину пуст: жители выезжали в горы на джайляу - летние пастбища. Мы приехали рано, но Чудо уговорил меня заночевать в его избе: ему надо кое-что приготовить к выезду, помыться последний раз перед кочевкой в бане, отдохнуть. Да вообще казах не любит торопиться. Семья его намеревалась тоже на другой день тронуться в горы. Сам он ехал со мной в Успенку, надеясь там достать солончаковой соли для скота. Вернуться он думал прямо на джайляу.
   Изба Чудо состояла из двух комнат, довольно просторных. В задней по стенам навалены горы разукрашенных кошм, по полу разостланы разноцветные одеяла и лежат подушки. Деревянная кровать. Две крошечные лампешки. Швейная машина фирмы "Науманн", несколько сапожных колодок под кроватью, старая гармонь... Жена Чудо вкатила круглый столик вышиною в две четверти и стала угощать нас чаем. Кушанье казахов было крайне незатейливо: жидкий сыр на блюдечке и жареное просо. Хлеба, сахару у них не водилось. Чай пили сидя на полу. "Катынь" (жена), разливая чай, в промежутке сняла несколько домашних насекомых с темной шеи мужа. Чудо даже не повернулся на такую неприхотливую ласку. В окно с беспокойным чивиканием влетела ласточка, повертелась под потолком и снова выпорхнула на волю.
   - Недовольна, что мы еще не уехали. Запоздали...
   После чая Чудо с сыном повез в школу вещи, ненужные на кочевье. На скрепленных веревками полозьях водрузили большой сундук, два куля с шерстью, ковры. Лошадь, привязанная к полозьям за хвост, потащила по пыли этот своеобразный экипаж...
   А утром мы карабкались на Алатайский перевал. "Алатай" - значит пестрый жеребенок. Когда-то давно за этим перевалом жил свободный казахский народ. Весной у них устраивались скачки. На этих скачках первыми приходили пестрые жеребята, - в честь их и названа эта местность. В этой несложной легенде была какая-то доля истины: во многих аулах и селах мне показывали пестрых, "пегих" лошадей, очень ценимых и до сих пор. За этими горами начинались джайляу. Сперва мы взбирались тропою, затем выбрались на широкую шоссейную дорогу, идущую от чингисхайского пикета. Она устроена от Бухтарминской долины до Зайсанских степей еще во время русско-германской войны. При подъеме на хребет она очень живописна. Винтом взбирается дорога на самую высокую горную вышку, откуда видна знаменитая горная гряда - Белуха, алтайские ледники. Утро было тихое, несколько пасмурное. Облака плыли ниже нас, закрывая Бухтарминскую долину, но еще красивее было видеть сквозь их прорывы зеленую широченную долину, испещренную полосами белой гальки.
   Бухтарма, разорванная зеленью кустов на множество бледно-розоватых пятен-узоров, сверху казалась недвижимой, как и подгорные аулы, напоминавшие тихое кладбище. Мы то и дело обгоняли казахов, гнавших скот на джайляу. Чудо все более и более взбадривался при виде сочных и широких лугов. Не умолкая пел песни, покачиваясь на седле.
   Перевалив Алатайский хребет, мы начали спускаться в широкую долину реки Кара-Кабы, уходящей в Китай. Километров пятнадцать ехали под гору. Осмотрели несколько маральников, напились чаю в Верхнем зимовье у русских поселенцев... Я спешил попасть в этот же день на озеро Маркакуль, но Чудо уговорил меня свернуть на кочевье Десятого аула, попить свежего кумыса...
   Уже блеснули светлые воды знаменитого горного озера, когда мы увидели кибитки, расположившиеся серыми шапками по зеленой луговине. Дымились костры. Стада с ревом, блеянием сползали с гор на ночевку. Остановились мы у юрты казаха Сайбекова, "таймыра" - приятеля Чудо. Нас сразу же окружила толпа казахов, с любопытством поглядывавших на меня. Старик Сайбеков, сухим величием высокой фигуры и черного лица напоминавший московский памятник Тимирязеву, повел нас в кибитку. За нами вошло более десятка казахов. Все уселись в кружок на полу, подобрав по-азиатски под себя ноги. У старика оказалось две жены. Старшая жена, старуха с резкими чертами лица и сильной проседью в темных волосах, с голубыми глазами, большой деревянной колотушкой начала мешать кумыс в огромном турсуке ("саба"), посудине, сшитой из шкуры коровы. Другая жена, молодая, высокая и полная женщина, налила кумыс в таз, а сам старик уже разливал напиток по чашкам, подавая молча гостям. Кумыс пили долго, медленно, вкусно причмокивая. В кибитку заходили все новые и новые лица. Кроме Чудо, никто из них не говорил по-русски. Кумыс подавался всем без исключения. Я выпил три чашки и отказался. Все были удивлены: разве так мало можно пить кумысу? Сами казахи пили до тех пор, пока двенадцативедерная посудина не опустела совсем. Каждый казах, оказывается, в день может выпить до двух ведер кумысу. А женщина из их аула, Батима Райманова, которой они гордились, может выпить в один день до десяти ведер этого тяжелого и хмельного напитка. Так сказал мне Чудо. Я не поверил. Стал допрашивать других. Все подтвердили этот невероятный факт. На другой день мне пришлось беседовать с казахом-интеллигентом, приехавшим переписывать скот в ауле. Он также уверял меня, что это правда. При этом Батима никогда не пьянела, шла доить кобыл, только жилы вспухали у ней на лице.
   - Никто не поверит в городе, - сказал я Чудо.
   Пусть присылают комиссию, - засмеялся он в ответ.
   Женщины разложили костер и стали варить баранину в огромном котле. Вокруг котла ползали двое внуков Сайбекова, маленькие ребята с бритыми головами. Спереди у них были отпущены косички. Рядом с ними барахтались только что родившиеся козлята. Обе жены наблюдали за варевом. Резко бросалась в глаза разница в одежде этих двух женщин. Старуха была одета в черное платье, молодая - в длинное розовое одеяние с черным расшитым жилетом, на голове у нее красовалась черная "кипеш" - низкая шапочка с шелковым шитьем. В длинной косе позвякивали серебряные монеты, на ногах были мягкие сапоги в узорах.
   Ужинали только свои. Из гостей остались мы с Чудо. Баранину хозяин и Чудо брали руками, отрезали кусочки и прямо с ножа отправляли в рот. Кости старик передавал женам, сперва старшей. После мяса подали в чашке "сурпу" - суп. "Сурпа" обошла круговую, последний пил хозяин, а остатки также передавал старухе.
   Постель

Другие авторы
  • Андрусон Леонид Иванович
  • Тарусин Иван Ефимович
  • Зиновьева-Аннибал Лидия Дмитриевна
  • Лесков Николай Семенович
  • Месковский Алексей Антонович
  • Шевырев Степан Петрович
  • Хемницер Иван Иванович
  • Решетников Федор Михайлович
  • Гмырев Алексей Михайлович
  • Харрис Джоэль Чандлер
  • Другие произведения
  • Черткова Анна Константиновна - Заметки о жизни и личности А. П. Барыковой
  • Муратов Павел Павлович - Византийская живопись
  • Катков Михаил Никифорович - Письмо Н. Н. Страхову
  • Волошин Максимилиан Александрович - Первая выставка в редакции "Аполлона"
  • Авенариус Василий Петрович - Тимофей Прокопов. "И твой восторг уразумел..."
  • Аверкиев Дмитрий Васильевич - Русский театр в Петербурге. Первые три недели сезона
  • Невельской Геннадий Иванович - Подвиги русских морских офицеров на крайнем Востоке России
  • Новиков Михаил Петрович - Переписка с Л. Н. Толстым
  • Житков Борис Степанович - Сию минуту-с!..
  • Успенский Глеб Иванович - Мимоходом
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (26.11.2012)
    Просмотров: 562 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа