Главная » Книги

Правдухин Валериан Павлович - Годы, тропы, ружье, Страница 9

Правдухин Валериан Павлович - Годы, тропы, ружье


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16

ь и молчит и только изредка поблескивает кротким бликом вечернего света. С того берега из-за кустов ежесекундно в моих глазах выползают на берег черные тяжелые медведи, выходят огромные лоси и легко выплывают стройные изюбри. Я берусь за двухстволку, заряженную пулями Вицлебена, но призраки тотчас же исчезают. Не нарушая тишины, мягко падают на плесо в двадцати метрах от меня два гуся. Минуту осматриваются, оправляют носами перья и начинают жировать, опуская по очереди головы на дно. В трех шагах, не дальше, из камыша плавно выскальзывает утка-серуха, ласковым голосом зовет утят, те весело булькают с берега в воду и, кружась, плавают возле меня так близко, что я мог бы дотронуться до них рукой. Утка ведет утят вдоль берега под самыми моими ногами. Я смотрю на нее, и в розовых сумерках наши глаза встречаются. Ее беспокоит блеск моих больших очков. Она на минуту замерла, вильнула своим острым хвостиком, еле слышно гоготнула и уставилась на меня прозрачными точечками своих коричневых глаз. Я смотрю ей прямо в глаза, стараясь не моргать и не сделать ни одного движенья. Несколько секунд в недоуменье утка таращится на меня. Утята уже впереди. Утка скользит по воде за ними, так и не поняв, что это перед ней - пень или живое невиданное существо. Желтые птенцы ее беспечно гоняются по воде за мошкарой. Комар впился в эти секунды в мою руку, раздулся от крови, как святочный чертик, и полетел... От тяжести спланировал вниз и запутался в тонких тенетах берегового паука. Паук торопливо выскочил из своего закутка и, жадно сцапав комара, начал сосать из него мою кровь. Утенок увидел его и, подкравшись, ловко долбанул по нему желтым челноком носика, проглотил хищника и весело поплыл догонять свою семью. Моя кровь развеселила утенка, он закувыркался пo воде и ринулся на открытое место. Мать обеспокоенно прикрикнула на расшалившегося малыша, и вовремя: сверху прошумел легкий соколок. Опустившись полукругом к воде, он чуть было не прихватил утенка, кой-как успевшего булькнуть на дно. Мать с криком метнулась за хищником, а тот беспечно, не огорчаясь неудачей, унесся за сосны...
   Я был так заворожен этой редкостной картиной бега моей крови от меня к комару, от комара к пауку, от паука к малышу-утенку, едва не угодившему в когти сокола, что совсем забыл, зачем я сижу на берегу озера. Я поспешил стряхнуть с себя рассеянность, внимательно осмотрелся кругом. И сразу опешил: на противоположном берегу, под кустами, в синей полосе света стоял изюбрь. Я ни секунды не сомневался теперь, что это был зверь. Я только не мог еще понять какой. В темноте он был похож на годовалого поджарого теленка. Рогов не было на его голове. И тут я вспомнил, что самка изюбря не носит рогов. Это меня сразу успокоило. Метров полтораста, не больше, было до зверя. Не задумываясь, вскинул я винтовку, положил на ветку и стал целиться. Долго, так мне показалось тогда, не мог навести ствола, а когда навел, не мог уловить в сумерках мушки. Это взволновало меня, я боялся промахнуться, но и тут не вспомнил строгого наставления Максимыча - не стрелять зверя, пока он не подойдет вплотную. Зверь долго плясал у меня над стволом, а когда я уловил его, он уже в самом деле зашевелился, шагнул к воде... Сейчас он начнет есть мох: об этом я подумал тогда, но все-таки не сдержал себя и потянул за спуск. Грохнул выстрел. Поплыл синеватый дымок, закрыв от меня изюбря. Я вскочил на ноги и с изумлением увидел, что зверь стоит на том же самом месте... Меня затрясло. Выбросив патрон, я с руки торопливо пустил в его сторону еще одну пулю. Зверь, как бы в раздумье, повернулся к кустарнику и тихо пошел, так тихо, что я успел выстрелить в него еще два раза. Самый настоящий озноб тряс меня, кровь ощутимо билась во мне. Зверь ушел. Я, по-видимому, промахнулся. Стыд и позор на мою голову! Зачем я стрелял издалека?
   Вокруг меня все замолчало, словно оборвалось и рухнуло в пропасть. Гуси улетели после первого выстрела. Где-то сзади хрустнула ветка. Я свистнул. В ответ раздался такой же осторожный посвист: ко мне шел Максимыч.
   Ах, если бы я был совсем один!
   Когда я рассказал ему о том, что здесь произошло, он обрадованно сказал:
   - Зверь ранен, крепко ранен. Иначе бы он не остался на месте. Изюбрь от самого малого стука метнет так, что его и не увидишь. Едем искать.
   Бежим к лодке, прыгаем в нее, изо всех сил гребем к тому берегу. Сразу же находим след зверя. Да, верно, это была самка изюбря. Вот в траве ее след. Она ранена, и ранена сильно. Трава помята только по обратному следу. Здоровый изюбрь идет так, что не заденет травинки... Мы ползком пробираемся вперед. Крови нет, но это ничего. Надежда осторожно, но цепко забирается в мое сердце. Я теперь сам убежден, что не промахнулся. Метров двести проползли мы за зверем. Максимыч шептал:
   - Так, так. Еще больше примято. Шатается, ноги у него ползут... в стороны. Так.
   Я с нетерпеньем, не обращая внимания на грязь, продирался на четвереньках вперед. Но вот впереди блеснула лужа, за ней вода: началось болото. Стоп! Дальше нет ходу. А зверь утянул именно туда. Мы стоим на карачках и обсуждаем наше положение. Максимыч пробует шагнуть по воде, но в болоте глубоко и топко. Идти вперед нельзя. Все погибло. Тяжелое равнодушие охватывает меня. Оба молча тащимся к лодке. Молча разводим костер, молча пьем чай. И только коньяк возвращает нас снова к действительности. Начинаем снова обсуждать происшествие. Максимыч беспощаден к моим надеждам: зверя по воде не найти, хотя он, без сомненья, ранен, но водою и раненый зверь всегда сумеет утянуть далеко. На утро нечего возлагать надежд.
   Долго не спим, но говорить нам не о чем. И ждать теперь зверя уже не приходится. Выстрел отпугнул и других, если они были здесь поблизости.
   - Ты спи, а я утром сети раскину. Здесь завсегда рыба ходит...
   Только под утро забылся я в тяжелом сне и проспал долго. Продираю глаза: солнце уже выше деревьев, день ясный, ласковый и приятный, как лицо улыбающегося друга. Максимыча нет у потухшего пепелища, но чайник еще горяч. Осматриваю плесо речушки, с равнодушием гляжу на то место, где вчера стоял изюбрь. Внезапно содрогаюсь от внутренней тошноты и позднего раскаяния. Иду по берегу, ищу лодку и Максимыча и вижу, как он под талами, сидя в лодке, пересматривает сеть, достает запутавшегося в тонкой пряже ленка. Эта мирная картина окончательно отрезвляет меня, вынимает занозу последней смутной надежды: втайне, незаметно для себя, я еще думал:
   "А может быть, промышленник нашел стрелянного мной зверя?".
   Не окликая Максимыча, сажусь на берегу и смотрю, как он ловит рыбу. Сеть он раскидывает вдоль тальника, потом заходит с берега и шестом булькает по талам, выгоняя ленков и хариусов из их убежищ. Тепло, хорошо, как в российской деревне на речке в погожий летний день. С полчаса сижу неподвижно, наслаждаясь покоем и волей. Максимыч снова начинает вынимать сети. Бойкий хариус выскальзывает у него из рук, он сплевывает с досады в сторону блеснувшей серебристой чешуей на солнце рыбы и что-то сердито бормочет себе под нос. Я тихо посмеиваюсь над рыбаком. Он меня не видит и ведет себя по-мальчишески свободно: машет от досады руками, шевелит губами, чешет пятерней в затылке и качает головой. Он недалеко от меня, и я вижу, как он, по своей таежной привычке, и сейчас все делает тихо, осторожно и бесшумно: не стукнет о лодку, не зашумит шестом, не крикнет. Но что это? От неожиданности я выронил изо рта только что задымившуюся трубку, сжался от радостного испуга, сдерживаясь от восторженного озноба: лугом, наискось от Максимыча, в сорока шагах от берега, спокойной, размеренной походкой, чуть заметно покачиваясь огромной горбатой спиной, к воде шел сохатый.
   Это показалось мне настолько необычным, что я зажмурил на секунду глаза, встряхнул головой и снова с боязнью глянул туда: не причудилось ли мне все это после тревожной ночи? Сомненья нет: по лугу идет самый настоящий, доподлинный зверь, в глазах отчетливо блеснули светло-серые полосы его ног. Есть у Максимыча винтовка? Перекидываю взгляд под тальники и вижу: промышленник, вытянувшись, стоит у берега в воде за кустарником и держит ружье наизготовку. Зверь его не видит. Лодка покойно уткнулась в тальник. Я не шевелюсь. Сохатый невозмутимо подходит к воде, опускает вниз свою длинную морду, шевелит толстой верхней губой и, принюхиваясь, лезет в озеро. Но почему же Максимыч так долго не стреляет? Зверь идет по воде вперед, легко разбрасывая вокруг себя брызги. Чего же ждет и медлит Максимыч? Сохатый уже посреди плеса, и вдруг я слышу жалобный, тихий, призывный свист. Ясно, что это свистит промышленник. Как резко дрогнул зверь и замер, остановившись в воде. И тут же короткий прицел Максимыча и выстрел. Зверь вздыбился, сел на задние ноги и закружился, как лошадь на молотьбе, в странном плясе.
   Я, вкинув в ствол пулю Вицлебена, целюсь в переднюю лопатку великана. Слышу, как меня опережает звук берданки, стреляю, когда зверь снова встает на дыбы. Вижу, как сохатый падает на колени и медленно валится на бок. "Ура!" Максимыч изумленно таращит на меня глаза и что-то радостно кричит, когда я несусь по берегу ближе к зверю.
   Кровь полосой чернеет по озеру, когда промышленник, привязав лося за ноги, тащит его водою к моему берегу. Нелегкая задача. Я сбрасываю на ходу штаны и спешу к Максимычу на помощь. Какая же это махина! Запотев и измазавшись в тине, причаливаем мертвую громадину к берегу. С помощью веревок, привязанных к ногам, с огромными усилиями втаскиваем зверя на песок. Оказывается, первой пулей Максимыч пробил ему переносье, отчего он и закружился по воде. Вторая пуля пронизала сохатого под переднюю лопатку: это был убойный выстрел. Моя пуля распорола ему живот, когда он уже скакнул в смертельной судороге.
   Я страшно рад, счастлив до безумия. Садимся курить. Максимыч молчит, сдерживая напор чувств, который, я вижу, распирает его. Мне хочется, чтобы еще больше счастья ощутил суровый промышленник, и я говорю:
   Ну, счастье тебе, Максимыч, ну, счастье!
   Да, поталанило нам. А я не углядел, когда ты подошел и стрелил. Кто первый из нас?
   Конечно, ты, Максимыч. Я стрелял, когда он рухнул. Ты убил, твой зверь.
   И ты в паю. Иначе не должно быть. Оба охотились.
   Говорю ему, что мне ничего не надо. Зверь весь принадлежит ему. Мне нужны только рога и череп, но и за них я заплачу ему.
   - Рога ничего не стоят. Они сейчас не вызрели, их надо сушить, они мягкие.
   Разглядываю рога: они на самом деле мягки, как вареное сухожилие. Покрыты сверху темным, зеленоватым коротким пушком, а с концов упруго налиты черной кровью.
   Максимыч начинает свежевать зверя: снимает кожу, затем отделяет негодные части. Мозги откладывает отдельно. Оказалось, что он захватил с собой сковороду и теперь хочет угостить меня жареными мозгами, губою, а также печенкой и почками. Нам предстоит редкостное пиршество.
   Я никогда не видал Максимыча таким сияющим и разговорчивым. Когда мы уселись за жаркое и выпили на радостях по рюмке водки, на мой вопрос, давно ли он промышляет в Саянах, промышленник, застенчиво улыбаясь, неожиданно для меня начал рассказывать о своей жизни. Правда, и это повествование было по-сибирски скупо и деловито, но часто оно прерывалось сдержанной улыбкой.
   Мальчонкой дядя мой Игнатий взял меня на промыслы, не на Тагул, а на Бирюсу, на прииска. Мне это занятие приглянулось, и я пристал к отцу, чтобы он насовсем ослобонил меня от пашни и скота. Душа противилась. Было мне тогда лет пятнадцать. "Ну, иди путайся!" - сказал мне отец. Ушел я сюда, к Лабутину. Работаю у него. У него же покупаю после года собаку за пятьдесят рублей, - в старое время - деньги, - берданку за десять рублей, пять рублей за всю снарядку: набрал дроби, сумок. Отправляюсь сам. Три года промышляю сам. Отсюда выхожу, вывожу соболей, десять рублей плачу отцу с обществом, а на четвертое лето имею семьсот рублей. Остался дома жить отдельно. Зиму месяцев шесть живу в тайге...
   Как, совсем один?
   Нет, как можно одному! Одному трудно. Со мной всегда собака, - возражает серьезно Максимыч. - Весной вздумал жениться на вдове Шелеховой, за ней избу взял. Жили ничего. Лишнего нет, сыты. Сплю сколько угодно. В четырнадцатом ухожу на войну, возвращаюсь, - винтовок нет, централок, лодок, ружей нет. "Где?" - "А не знаю". - "Не знаешь!" Выгнал вдову от себя. Покрутился, покрутился. Зиму работником проработал на мельнице, весной рыбы пудов пятьдесят добыл. Купил винтовку за сто десять рублей. Лодку выдолбил. Теперь обратно разворачиваемся.
   Но как же, однако, шесть месяцев без людей в тайге? Тоскливо, поди, одному?
   Отчего же? Дела много. То плашки идешь смотреть. То дня три следишь соболя, если след поталанит заметить. Хлебы печешь, пищу готовишь. Сохатого гонишь, колоды ладишь. Оно и незаметно. Вот захворал как-то здесь. Тут было плохо. За водой некому дойти. Дров едва-едва успел заготовить. А сколько ден спал я в лихорадке, так я и не узнал, - не то неделю, не то больше.
   А как жил во время гражданской войны?
   Да мы что! Нас это не интересовало. Насунулись на нашу деревню чехи, так мы их постреляли и уплыли с Игнатием сюда.
   Вечером едем по Тагулу обратно на стан. Лодка тяжело нагружена мясом. Ждем с нетерпением, как нас встретят на острове Айдинова, как нас жадно будут расспрашивать Макс и Гоша, как завистью и злобой будет исходить жадный Иван Миронович. Но оказалось, что на стану царили уныние и тишина. Профессора опять повздорили с "демократией". И утром двое из них решили отправляться обратно. Петрович грустен. Его полонили ученые в качестве проводника. Макс едет дальше. С ним отправляются Степанов и Гоша Сибиряков. До слияния Тагула с Гутаром их ведет Максимыч, а там и он уходит в тайгу на промыслы. Экспедиция рассыпается. Через две недели у меня кончается отпуск. Я не успею съездить в Гутару. И мы сговариваемся с Иваном Мироновичем вернуться вдвоем на лодке. Это опасно, но мужику надоела тайга, и он готов рискнуть ради быстрого возвращения. Айдинов ладит плот. Он взялся доставить мясо сохатого в деревню. Для мяса вырублены колоды и кадушки, и мясо опущено в ледяную воду Тагула. Куда поедет Максимыч, когда доведет Макса до Гутара? Он никому об этом не говорит. Айдинов усмехается:
   - Пашку ловить!
   Максимыч молчит. Он уже сбросил с себя радостное настроение от удачи и, как всегда, сидит в стороне один, занявшись починкой старых сетей. Мне грустно расставаться так скоро с товарищами, но делать нечего. И я начинаю складывать в мешок свой незатейливый скарб и набивать патроны для обратного пути. Через день мы садимся с Иваном Мироновичем на лодку.

10. Вниз по Тагулу

   Возвращение наше похоже на радостное бегство. Не плывем, а летим вниз по Тагулу. Иван Миронович едва успевает тревожливо покрякивать, когда лодку начинает крутить в воронках бешеных водоворотов. Мелькают, как в кино, пятна гор, полосы зеленого леса, белые воды. Лишь голубое небо бежит за нами неизменным, как жизнь, благостным, широким покровом.
   В первый же день проносится мимо величавый мраморный утес, зеленые луговины Лывины. К вечеру минуем Малиновую речку, огибаем Жерновую гору. У ее подножья по берегу навалены обитавшим здесь до революции промышленником Лабутиным серые зернистые камни, сплавляемые отсюда для мельничных жерновов.
   Теперь глазом видно, какой крутой спад у Тагула. Лодка скользит, как по полированной серебристой горе. Думаем заночевать на Долгой курье, мелком травянистом заливе, куда - по словам охотников - хаживали ночами жировать звери. Высаживаемся и идем осматривать залив. Свежих следов нет по берегам. Стоим в раздумье, не зная, что делать. На небе сгущаются тучи, начинает моросить дождичек. Надо спешить вперед, на место нашей старой стоянки, где мы соорудили шалаш из корья.
   Сумерки принакрыли реку. Ехать опасно, того и гляди наткнешься на камни или лесные навалы. Дождь начинает усиливаться. Становится темнее. Плохо видно скачущую зыбь отмелей. Не знаешь, куда направлять лодку. Иван Миронович начинает канючить, уговаривая меня поскорее приткнуться к берегу на ночлег. Но мне хочется во что бы то ни стало добраться до шалаша: поспать в тепле и суши. Решительно забираю командование нашим суденышком в свои руки. Мужик, как курица, попавшая в воду, кричит в страхе, машет беспомощно руками, ища опоры в бортах лодки. Кричу тоном капитана на своего единственного бородатого матроса. Лодка вылетает на мель, начинает бороздить по дну, повертываясь на бок. Выскакиваю в воду и протаскиваю лодку по мели. Снова выезжаем на глубокое место. Несемся во мраке, не различая берегов. Рвем дождевые облака. Похоже, что несемся в небесном пространстве. Иван Миронович перестал даже охать. Сидит, как намокшая выпь на болоте, испуганно и беспомощно поводя глазами.
   Причаливаем в темноте к берегу и находим шалаш. Ночлег. С благодарностью вспоминаем Максимыча, запасливо оставившего сухие дрова под кровлей. Отогревшись у костра, Мироныч набирается храбрости и начинает со вкусом ругать меня:
   - Вам, городским, все нипочем. А сгубил бы меня, чего бы стала делать мое семейство? Ты, што ли, кормил бы ее, бездомная птица? И чего я с тобой спутался, с трыньшиком окаянным? Разбил бы лодку, куда бы мы с тобой подевались? На загорбке ты бы меня повез, што ли, али как, отчаянная голова?
   В ругани его нет настоящей злобы. Наоборот, я чувствую в его тоне скрытое уважение к моей бесшабашной решительности, поэтому добродушно посмеиваюсь:
   - Бог не выдаст, свинья не съест, Иван Миронович! Ты благодари меня, что лежишь, как буржуй, в тепле и холе. Будешь ворчать, - ночью леший лодку унесет.
   Но мужик не успокаивается. Видя, что на меня не действует его брань, он меняет предмет разговора:
   Тож охотник, зверя с Максимычем убил! А сам, несмышлена голова, и попользоваться не сумел. Стреляли вместе, а мясо ему одному досталось. Нашел забаву: рога зеленые! Хо-хо! Эка утешенья! Придешь домой, - жена тебе еще рога заготовит.
   Это уж как выйдет, Иван Миронович. У тебя, старика, жена тоже нестарая. Глазами, я видел, по сторонам бегает. Глядишь, для справедливости, чтоб ты мне не завидовал, судьба и тебе парочку рогов пошлет.
   Мужик чертыхается и замолкает, завертываясь в полушубок. Но ему не спится. От жары сердце его скоро смягчается. Слышу из-под шубы мирный вопрос:
   - А скажи, правду говорят, будто у вас в городах нужники в комнатах? Вони, поди, не оберешься?
   Мне тоже не спится, и я с удовольствием начинаю рассказывать ему о городской жизни, попутно посмеиваясь над нашим теперешним положением:
   - Нет, вони никакой, а удобства больше. Вот заболел у тебя ночью живот, на дождь идти не приходится. И дворы чисты.
   Незаметно переходим к более благородным темам. Иван Миронович проявляет острый интерес к науке. Когда я ему начинаю рассказывать об университетах, театрах, медицине, радио, электричестве, он добрым, растроганным тоном неожиданно заявляет:
   - А знаешь што, паря? Не ездий ты обратно. Оставайся у нас на Большой Речке. Думаем к осени нанять учителя. Ты ничего, смекалистый, мы б прокормили тебя как-никак. А летом ты бы и сам охотой промышлял, оно б нам вышло поспособней. А то говорят, будто учителя и летом надо содержать, когда ребята не учатся.
   Мирно беседуем за полночь...
   С утра снова мчимся по реке. У устья Яги на высокой жердине находим записку профессоров:
   "Шестого июля сели на плот. Едем до Большой Речки. Там будем три дня. Все благополучно".
   Иван Миронович в отчаянии: он надеялся пересесть перед порогами на плот. Но профессора не стали нас ждать, не думая, что я так скоро расстанусь с таежной охотой. На лодке вниз по Тагулу до сих пор рисковал спускаться один Максимыч. Что будем делать мы, оба неопытные шестовщики? Но исхода нет. Надо как-то продвигаться вперед. Скрепя сердце, кляня судьбу, профессоров и меня, мужик кряхтя лезет в лодку. Снова скользим по воде, огибая зеленые горы. Вылетаем неожиданно к первому небольшому порогу. Иван Миронович спохватывается в тот момент, когда лодка уже вертится в отчаянном плясе среди каменных гряд. До сих пор я не могу без радостной жути вспомнить, как нас швыряло от камня к камню, как волны взмывали выше бортов, как лодку отбрасывало назад в водоворотах, как она воровски проскальзывала у гребней, налетая на дыбящиеся волны. Скоро я перестал бояться. Я заметил, что лодку все время относит на самый безопасный путь. Всякий раз, когда казалось, что вот она уже взлетает на камень, ее отбрасывало в сторону, и она продолжала скользить дальше по быстрине.
   Первый порог позади. Иван Миронович не перестает креститься и шептать молитву. Издали замечаем новый, более страшный порог: белую стену водяных валов, взбивающих кружевную пену. Теперь Иван Миронович проявляет несвойственную ему решительность и успевает причалить к берегу.
   Не поеду. Убей меня на месте, не поеду. Я себе не враг и жить хочу. У меня семейство.
   Ну, в таком случае я еду один.
   А я куда денусь? - кричит зло на меня мой спутник. - Меня ты в землю, што ль, закопаешь аль в кадушке домой, как сохатого, доставишь?
   Сам чувствую, что не решусь бросить его одного в тайге. Молчу. Что же делать? Пока что надо выпить чаю. Насупились оба, как враги. Но знаем хорошо, что хотим помочь друг другу не меньше, чем каждый себе. И вдруг мне приходит счастливая и неожиданная мысль: спустить лодку через порог на бечеве. Иван Миронович противится недолго: иного исхода нет. Привязываем к лодке веревку, грузим на себя ружья, хлеб, одежду и отталкиваем наше суденышко от берега на волю волн. Лодка, как птица, выпущенная из клетки, нерешительно качнулась, вильнула носом, почуяв стремнину, и сразу рванулась вперед, понеслась, точно детский бумажный кораблик. Бегу за ней, умеряя ее веселый, беспечный пляс. Она скачет меж камней, как заяц, преследуемый хищником, не задерживаясь ни на секунду. Но какая удача: берег против порога оказался довольно удобным для прохода. А что бы мы стали делать, если бы на пути оказались каменные крутые глыбы? Я горжусь своею выдумкой и подтруниваю над вспотевшим от бега Иваном Мироновичем:
   - И зачем мы, дураки, вылезли из лодки? Как бы хорошо было попрыгать по волнам! В городах за такое удовольствие деньги платят. Нет, смотри, как она резвится...
   Иван Миронович не сердится. Я даже вижу, как он старается запрятать довольную улыбку в усы, серьезно покрякивая. Он доволен не меньше меня моей удачной выдумкой. Впоследствии нам никто не хотел верить, что мы сумели спуститься по Тагулу на лодке. У Ивана Мироновича позднее даже родилось честолюбие: он просил меня не говорить, что мы вылезали на порогах из лодки. Обычно все промышленники спускаются по Тагулу на плотах. Макс рассказывал мне, как они и с плотом застряли в камнях, когда возвращались сверху с Филатычем. Плот крепко врезался в подводные скалы. Стоял густой туман над рекой, в пяти шагах ничего не было видно. Они начали было уже разбирать свой плот, надеясь остатки его освободить из каменного плена, как вдруг совсем рядом грохнул ружейный выстрел. Снизу по Тагулу поднимался Богатырь: так звали Лабутина за его огромный рост и силу. Он помог им сняться с порогов.
   К вечеру прощаемся с последним порогом. Я с искренним сожалением, а мой спутник с такою же искренней неприязнью. Он так рад, что не хочет даже останавливаться, забыв свою мечту покараулить зверя. Мы мчимся теперь без задержек. До боли жаль мелькающих диких взмахов земли, каменного хаоса и буйной таежной растительности. А тайга распахивает все шире и шире свою зеленую шубу. Горы с величавым и ласковым удивлением наблюдают наш бег. Тяжелые камни и скалы дышат нам вслед. Солнце щедрыми пригоршнями разбрасывает ослепляющий свет во все уголки. И кажется в сладкой тоске, что ты бежишь от древней своей родины, покидаешь естественную свою колыбель. Уже шевелятся внутри тебя, пробуждаются от сна, царапая лапами, зверушки разных ненужных чувств, порожденных городом, скуки, пустого ненавистничества, мелких изломов души, усталости от безделья. Какое неизъяснимое наслаждение быть каждую секунду в плену у природы, вставать с солнцем, засыпать с солнцем, дышать в ритм со всем миром, не отрываясь от него ни на минуту! Ощущать, как горячий воздух - живое дыхание солнца - вливается в тебя, тревожит радостными прикосновениями каждую твою клеточку тела.
   Последняя ночевка у Холодного плеса. Кровавый закат над горами, розоватые просветы в небе, убегающие в бесконечность. Тихая ночь, опустившаяся над нами, как мать над колыбелью ребенка. Очарование незаметного одиночества. Мысли, бегущие тихими, ровными волнами, как течение реки, как камыш, ласкаемый ночным неслышным ветром. Дымок костра, барашковые облака на потухающем небе, заснувшие деревья, - какая в этом во всем незыблемость покоя и воли, какое ясное физическое ощущение вечности, бессмертия жизни!..
   На заре проезжаем величавый Бычий увал. Никогда не уйти из моих глаз этому широкому утру, опьяневшему от солнца! Мощные взмахи земли, огромные зеленые ковры лесов, распластанные по складкам гор, вольное полотно неба, нежное, голубое, и эта живая, бешеная водяная гора, мчащая нас вниз. Крики взматеревших крохалей, первое лето увидавших это вакхическое солнце и этот дикий, неуемный мир, призвавший их к жизни! Выходим у залива на берег. На траве, еще не сбросившей с себя ночной росы, медвежьи следы. Зверь прошел здесь сегодня утром. Я вкладываю в осадины от его лап на мягком иле свою ладонь, чтобы измерить величину его ступни, и содрогаюсь: мне кажется, что в меня вливается теплое медвежье дыхание...
   А над всем этим диким величием - далеко вверху, в небе - черные точки хищников, озирающих широкую тайгу... Словно заживающие душевные раны, давно мелькнувшие ласки первой- любви, неизлечимой сладкой отравой оседают во мне картины последнего утра в Саянах.
   Восьмого июля мы были в Большой Речке. Здесь меня ожидали с плотом профессора, чтобы двинуться вниз по Тагулу и Бирюсе в Тайшет, откуда полтора месяца назад мы вышли в Саяны.
  

ЗАКОЛДОВАННЫЙ ТОК

1

   Неделю скитаюсь с ружьем по Устюженскому уезду. Охота из шалашей на полевиков [На севере охотники тетеревов называют полевиками, глухарей - мошниками] мало интересна, однообразна и неподвижна. Каждое утро осаждаю лесного деда Корнея настойчивыми просьбами сводить меня наконец в Охотничий бор - на нетронутые мошниковые тока. Старик сам распалил во мне это желание, рассказав, как там уже с вечера "самосильно" точат десятки мошников и как помещик Толстой убивал по пяти глухарей за утро.
   Дед каждый вечер обещает пойти туда со мною, но со дня на день под разными предлогами упорно откладывает наш поход.
   - Годов десять не хаживал я туда. Опасно! Болотина там очень, уемиста. Весной прямиком не пройти, а в обход и тропы, поди, не найти мне теперь.
   Меня это сильно раздражало. Мы уже выполнили нашу деловую программу: побывали на Стеклострое, осмотрели родину сороковки - Покровский завод.
   Мне надоело бродить по разбитым токам, где пенья глухарей жди, как столичных гастролеров в глухой провинции, и где они поют так осторожно, что подбираться к ним приходится часами. Но старик упрям: с утра он снова начинает пугать меня своими "романтическими" россказнями и страхами.
   - В Охотничий бор никто с тобой не пойдет. Глухое место, нехоженое. Это все едино что заказник: нельзя туда ходить. Кроме меня, туда и дороги никто не знает. Был случай - пошли туда лет тридцать назад два охотника за мошникам, да так и не вернулись: черепки ихние года через три я нашел в вельге у ручья Устники... А ружья так поржавели, что и на кочергу бы их баба не взяла. Вот... Я пять десятков охочусь, а всякий раз кружу на току, как слепая кобыла на молотьбе. Да и ружья-то у меня никакого нет. А чего я без ружья с тобой пойду? Ты не барин. Я тебе не егерь. Приезжай на будущую весну, - ну, тогда, може, и пойду.
   Это любезное предложение разъярило меня вконец. Я взял у знакомого комсомольца под залог в десять рублей старую дрянную шомпольную двухстволку, веком равную деду Корнею (а ему уже стукнуло семьдесят лет), и предъявил леснику ультиматум: завтра мы отправляемся в Охотничий бор.
   На этот раз дед покорился моей настойчивости, но повел меня снова через Покровский завод.
   - С детьми повидаюсь еще разок, а ты глянешь, как американец машиной сороковки делает.
   Пришлось и мне уступить старику. Да и в самом деле, нужно было взглянуть еще раз на механическое производство бутылок.
   На заводе мы задержались. У деда Корнея, как у библейского патриарха, оказалось там бесчисленное количество сыновей, дочерей и внуков. У всех мы должны были закусить свеженькой рыбкой и отдать родственную честь сороковке. Дед мой к полдню неузнаваемо взбодрился и помолодел.
   Вместо того чтобы спешить в Охотничий бор, он начал рассказывать о прежних охотах, о том, как он умел находить тока с зимы:
   - Снег еще не подался, наст лежит крепко и блестит, как сахар. Отправляешься на лыжах в бор и примечаешь, где сосны и осины с вершин пообглоданы. Ближе к весне снег густо под деревьями исчерчен крыльями, - похоже, ребенок письму учился. Лапами утоптан узорно. Знай, здесь ток будет. Это бои зачались меж ними, - не за матку, а покудова еще за место. Который победит, он и будет, как генерал, бал открывать. Это, значит, определился князь владетельный. Бить его никак не полагается, иначе ток распадется. Без владетельного кто же осмелится запеть? Он заводит песню, за ним другие. Первогодки не поют, они сидят около тока к крегощут. Отличить их легко, перо у них сероватое, не дошедши. Белых пятен на груди не обозначено. Самки в стороне ыхают, ждут своей череды.
   Долго не мог унять я деда. Только наговорившись, он сам выскочил из-за стола и, схватив ружье, тронулся в путь.
   На ток он вел меня так быстро, что я вынужден был просить у него передышки.
   - Тоже молодой, - смеялся старик, - а идти против меня не можешь. Ты с песней иди, как я хаживал. Шагаешь двадцать верст и поешь: ноги за песней охотней поспевают.
   Эх-да, как по травке, по муравке...
   От завода мы двинулись берегом реки Песь. Часа в два проходили мимо Стеклостроя. Я, порядком устав, предлагал деду подождать поезда. Путь на ток лежал километров пять по ветке. Но старик только посмеялся надо мной:
   - Нет, идти так уж идти. Надо поспевать на вечернюю зорю. Слетку непременно захватить. Есть, говоришь, захотевши? А мы на току пожуем. Не умрешь! Мозоли мешают? А ты на них не гляди: они перетрутся. Дома язвенным салом помажем. Я запас: четырех язвецов [барсуков] убил за осень. Подсохнут твои мозоли. Давай уважу барина, - насмешливо сказал старик, - потащу твой паешник.
   С меня сошло уже потов десять, так утомительно было шагать болотами. Ноги проваливались в моховую грязь чуть не по колено. Я указывал деду на полосу "рудников" - так называл он высокие места, заросшие вековым сосняком, - и предлагал идти там, но он и слушать не хотел меня, - тащился вязкими болотами. Над нашими головами бились в истоме первые одинокие комары.
   - Видишь, комар толчет гущу - к теплу... Вот и надо поспевать. А завтра у православных Егорьев день. А на Егория мошникам самый вар. Самосильно точат.
   Чтобы вконец допечь, лесник начал угощать меня "контрреволюционными" разговорами:
   - И какие же теперь охотники пошли: курам на смех. Вот в наше время, это да! У нас барин с барыней на лето приезжали, так что ты думаешь, - так вот сразу в лес шли? Э-э, нет! Мы Силками птицу ловили, в деревню несли. Они на улицу с ружьями выходили. И барыня... Чего смеешься? Правду говорю. Это теперешняя баба только хвостом треплет да каждый месяц по три раза в загс бегает. А раньше баба была основательная. Птицу перед ними пущали, а они ее из ружьев влетку били. Промаху не было. Не она, так он застрелит. Раз барыня в мальчонку дробью угодила, так что ты думаешь - целую десятку барин пожаловал за это. Вот это охотники! А наш барин Толстов нам в Панине школу задаром соорудил. А Малашкино погорело, так он, кроме свово лесу, сборы в городу по знакомым устроил. Это - барин! А ваши только и норовят, как бы с мужика побольше взять, а мужику - шиш на большевистском масле. Больницу видел на той стороне Песи? Он же построил. Вот! А ты говоришь...
  
   Дед чувствовал, что за хороший ток он может измываться надо мной вволю, и нес свою чушь вовсю.
   - Ты думаешь, Толстов на тока пехом ходил? Как ваш брат?.. Отродясь не было случая! От имения я его на лодке по Песи и Чагоде спущал, а тут верхом али на телеге.
   - Да Где он теперь-то - Толстов-то твой? - подзадорил я старика.
   - Где, где? Известно, ваши скушали. А то б нешто я без него пошел? Мы завсегда с ним по токам хаживали. Больше ни с кем не хотел идти. Но последние годы я его уж не водил сюда.
   - Да почему?
   - А вот потому!.. И с тобой-то я седни сдуру потащился. Не хотелось ведь идти. Знаю, место нечистое: как раз, гляди, на него нарвемся. Сколь раз со мной это было. Пришел я раз туда с вечера. Сел на пень у поляны. Ожидаю. Вдруг с земли прямо из-под меня мошник как взымется, за ним - другой. Как зашумят - и рядом по елкам расселись. Глазами меня лапают. Я за ружье. Слышу: "Не пуляй!" Что за прича такая? Мураши по коже. Думаю про себя: не покорюсь все едино. Только приложился, а в ухо опять как из-под земли: "Не пуляй!" Я не удержался - стрельнул. И что тут сделалось! Гром пошел, треск, и перья, как снег аль пух из перины, по воздуху. А потом опять ничего. И не убил. Вот оно как. Все это он натворил.
   - Брось, дед, сказки-то рассказывать.
   - Сказки? Сын мой тож по глупости, как ты, хорохорился, а взял его с собой - так что ж ты думаешь? Легли это мы ночью, устамши, у груды. Проснулся я о полуночи, груда пригасла. Лап, лап глазами вокруг: нет Егория! Насилу разыскал его на болоте: лежит без памяти и язык прикусил до крови. Он увел. Загубить хотел. Мотри, паря!..
   На ток мы опоздали. Пришли в начале восьмого. Уже прокричали стороной, прокурлыкали беспокойно журавли. Глухари днем пасутся вблизи тока по клюквенным болотам, на место слетаются часам к семи. Дед Корней долго искал место тока, стараясь подойти к нему с удобной лазейки, но непонятным для себя образом ввалился сразу в средину тока. Три мошника, резко хлопая крыльями, снялись с высоченных и прямых, как свечи, сосен.
   - Ну вот... Я же говорил: место нечистое. Никак к нему не подберешься. Так оно и вышло. Распугали птицу. Теперь - жди до утра.
   - А может, еще запоет где-нибудь?
   - Может, и запоет где-нибудь на кромке... Найди его там, сукинова сына.
   Серые злые глаза старика вдруг остановились на одной точке, ласково блеснули, морщинистое лицо заулыбалось и заиграло лучистыми искрами.
   - Вот она! Гляди - еж оттаял. Пасется, свинушонок.
   Под сосной, копошась острым носиком в корнях, и в самом деле лежал серый живой клубочек. Услыхав нас, он повел пятачком носа по воздуху и блеснул крошечным глазом. Я шагнул к нему. Еж моментально свернулся. Дед без всякой опаски взял его голой рукой и ласково заговорил:
   - Врешь, откроешься, дурашка. От меня не схоронишься.
   Корней бросил ежа в лужу, и тот сейчас же раскинулся и бойко заработал лапками, как заправский пловец. Перебравшись через лужу, быстро засеменил по зелено-желтой траве.
   Корней опустился на кукорки и ласково провожал глазами зверушку. Я засмотрелся на улыбчатые лучики на щеках деда, как вдруг лицо его перекосилось словно от боли, он махнул испуганно кудлатой бородой, сорвал с себя шапку и застыл, вытянув шею, вытаращив глаза и смешно разинув рот.
   - Мошник точит.
   Я стал напряженно вслушиваться, но пенья глухаря не уловил. Из лесу неслось цивиканье пташек, посвист, чириканье и щебетанье надоедливых дроздов, со всех сторон облегала сплошным страстным стоном кваканье лягушек и свистящее шипенье тетеревов.
   - Шагай за мной! Только гляди - аккуратней.
   Шагов тридцать я прыгал за дедом, не слыша глухаря. Наконец на остановке и я услышал прозрачно-четкое, но тихое цоканье птицы. Похоже было - кто-то осторожно выстукивал по металлу или резко бросал тяжелые капли в густую, но звонкую жидкость:
   - Чо-о-ок. Чо-ок. Чок. Чк. Чк-чк-чк...
   Редкое чоканье учащалось, переходило в дробь и заканчивалось низким, но бурным и страстным шипеньем.
   В секунды этого захлебистого, как бы безумно затаенного любовного скрежета мы делали наши три шага-прыжка, не разбирая, куда станут ноги - в воду, грязь или ямину... Дед иногда, сурово сжимая седые брови, грозил мне недвижным кулаком. Это значило, что я запаздывал остановиться. От волнения у меня запершило в горле. Я не мог сдержаться и тихо кашлянул. Дед сердито сорвал сырой мох и ткнул им мне в нос:
   - Нюхни поглубже. Дух посвежеет, мякче в горле станет.
   Пенье доносилось до нас все отчетливее и живей.
   - Два точат. Один поперед нас, другой тут, слева, - шепнул мне дед. - Не сворошить бы которого.
   Задача усложнялась. К двум птицам подойти трудно, почти невозможно. Корней раздумывал, и мы пропустили несколько колен пенья. Но нужно было на что-то решаться.
   - Ты иди прямиком к этому, а я попытаю скрасть левого. Стрелять подлаживай, когда мой запоет.
   И старик запрыгал в сторону от меня. Мой глухарь на минуту смолк, но скоро запел снова. Я уже начал всматриваться, ища по деревьям птицу, как невдалеке ахнул выстрел из шомполки. Мимо меня с беспокойным клохтаньем быстро пролетела глухарка и уселась впереди на высокой сосне. Мой глухарь замолчал. Минут пять я ждал, что он снова щелкнет, - птица упрямо молчала. Вдруг сзади меня послышалось чавканье шагов, - ко мне шел дед. Глухарка испуганно метнулась с дерева, а за ней метрах в ста от меня поднялся и глухарь, тяжело хлопая крыльями. Я начал бранить деда, зачем он поперся ко мне, но он, весело махая убитой огромной черной птицей, лишь посмеивался.
   - Чево же ты так тихо полз? Надо проворней. Мошник сноровку любит. Ты не думай, что это он от меня аль от выстрела смолк. Это ему нипочем. Мне доводилось по шести раз одного стрелять: не летит. Всю сосну дробью пообщипал, пока в него угодил. Твой свое напел: к нему тетера привалила. Тут пенью конец, надо любовь совершать... Я-то знаю. Мне не раз доводилось видеть: как тетера к нему подлетит, западут они оба в траву, погремят крыльями, погрешат - это у них быстро вершится, - и она улетает к гнезду, а он на старо место.
   Сидит опосля этого молча, пришипившись, сморенный, не то спит, не то просто притихает. Редко бывает, чтобы он в это утро сызнова запел, разве какой неуемный, ну, тот, доводилось, и пел. Только какая ж это песня? Так, покашляет слабенько, невразумительно, точно пьяный дьячок. Ты посмотри лучше на мово: перо черное, с сизинкой, все на подбор. А на груди, глянь, сколь белых пятен. Это матерой, значит. А языка нет. Это он утянул его в горло, они завсегда на току так делают. Ничего, не плачь, найдем еще. Не сейчас, так поутру разыщем. Найдем.
   Дед совсем развеселился и нисколько не смущался, что спугнул у меня глухаря.
   - Ты сиди здесь и слушай. А я дале гляну. В сторону гребанусь. Если пойдешь вперед, с рудников в болото далеко не лезь: загрузнешь. Так кромкой и держи. А я еще мошника найду. Не зазря же я с тобой перся такую даль, а ты сам учись промышлять. Выпить хочешь?
   Из кармана деда неожиданно блеснула непочатая бутылка водки. Я попытался отобрать ее у старика, но он, лукаво усмехаясь, снова запрятал ее в глубь кармана, выбранив еще раз теперешних господ:
   - На охоту без водочки! Виданное ли это дело?
   И Корней, не раздумывая, неуклюже закачался на ходу меж стволов высоких сосен.

2

   Теперь я один. Начинаю внимательно осматриваться. Впереди меня большим кругом покоится желтое моховое болото, прорванное кое-где светлыми полосами воды. Тяжелый ковер болота охвачен со всех сторон исполинской сосновой короной, величаво лежащей по сплошному кольцу песчаного увала. По болоту легко бегут тонкими стволами обнаженные осины и березы. Над ними, среди них недвижно крепко стоят палевые сосны и темно-зеленые, узорно-лапчатые ели. На зубцах сосновой короны розовеющими отливами играет потухающая весенняя заря. А вверху, в широком размахе, нежно темнея, голубеет ласковое небо. По нему плывут клубы сизых северных облаков. На западе, над вершиной высокой сушины, незажившим светлым рубцом повис ущербный месяц. Совсем рядом с ним бледным светом горит вечерняя большая звезда. Ниже розовой полоской падает, уходит за лес небо, пронизанное светом гаснущей зари.
   Раня мое охотничье сердце, за лесом низко и выразительно прохоркал первый вальдшнеп. "Виншпеля", - зовет их дед. На вершине сосны широко грает большой черный ворон. Бьет в кустах настойчивые трели соловей. Тихо, как бы в раздумье, - впервые этой весной - заколдовала далекая кукушка.
   Я осторожно пробираюсь между деревьев к болоту. На зеленоватом мху под соснами желтый глухариный помет, похожий на мертвых гусениц. Становится светлее и шире: это, неслышно падая в ночь, засыпает ветер. Издалека доносится резкое, звонкое ржанье зайца. Воздух делается прозрачнее и легче. Прожужжал майский жук и упал, ударившись о малютку сосенку. Сосенка качнулась и снова застыла. Уже девять часов. Темнеет. Замолкли птицы, лягушки прервали свой страстный стон.
   Загукала, как ведьма из подземелья, большая сова, бесшумно шныряющая по току. И вдруг неясный шум: тяжелая черная птица низом летит на меня. Не долетая сотенника, с треском падает в вершину сосны. Глухарь! Птица молчит несколько секунд, они мне кажутся минутами. Наконец осторожное чоканье, как таинственное постукиванье в металлическую дверь. Тишина. Чоканье становится звонче и учащеннее. За ним желанное чувственное скрежетанье. Шагаю осторожно, делая не больше двух шагов сразу, и слышу на остановках конец песни, словно кто-то тихо точит косу бруском. Сосны густо закрыли мне путь. Птица уже близко, в ее шипе ясно различимы интимная волнующая страсть, захлебистые брызги желаний. Будто вхожу я в комнату, где происходит таинство любви. На секунду мелькает стыдливая неловкость, быстро заглушаемая охотничьей ярью. Ищу глазами певца, ощущая, что он здесь, рядом. Сосны и ели четко выступают на темной и нежной синеве неба. Глухарь должен быть на одной из этих трех сосенок. Быстро шагаю под песню к большой сосне и от волненья прислоняюсь спиною к ее стволу. Кора осыпается и с тихим шуршаньем падает на мох. Глухарь обрывает чоканье, молчит. Я жду. Тишина, тягостная, как зубная боль. Стою минуты. В кустах заверещала отчаянно, пронзительно невидимая пичуга, по-видимому, в зубах ночного хищника. Неясные шорохи, и снова тишина. И вдруг новое испытание: каплями раскаленного металла полилась на меня издали глухариная песня. Это запела другая птица. Пойти к ней, но ведь этот здесь, рядом? Начинаю глазами ощупывать каждую ветку на соснах. Ага! Вот он: на заре так ясно видна его голова, взъерошенная борода. Проверяю: голова повертывается, вытягивается шея... Он!

Категория: Книги | Добавил: Armush (26.11.2012)
Просмотров: 494 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа