p; От вечно мокрой одежды - частые простуды, бронхиты, воспаления легких, плевриты, ревматизмы. Вследствие неудобного постоянно лежачего положения на боку или на спине и плохого освещения - параличи глазных мышц. Пятнадцати лет работы на шахтах совершенно достаточно, чтоб из молодого крепкого деревенского парня сделать к тридцати пяти - сорока годам разваливающегося старика.
Вот в какой обстановке изо дня в день, из года в год приходится проводить в напряженном труде свою жизнь русскому рабочему.
Конечно, фабрика на фабрику, завод на завод не приходится. На иных санитарные условия несколько лучше, на иных - хуже. Есть даже блестящие, хотя и единичные, исключения по прекрасной постановке санитарных условий и заботе о здоровье и безопасности рабочих. Но общая картина невыносимо тягостна. Люди живут и работают, задыхаясь, без просвета и надежды.
Посмотрим теперь, как и в каких условиях проводят остальную свою жизнь рабочие,- каковы жилищные условия рабочего класса.
Самое отвратительное положение тех рабочих, которые живут, и едят, и спят в тех же мастерских, где и работают.
Вот, например, рогожная фабрика.
Когда входишь в нее, попадаешь будто в лес - всюду густо висит на жердях и веревках мочала, из-за которой ничего не видно. Пол под мочалами на два, на три вершка затянут липкой вонючей грязью. Доски сгнили; в выбоинах - лужи жидкой грязи. Всюду кадки с водой, между кадками ползают дети.
Вдоль стены, против каждого окна, грязного, низкого и тусклого, стоит становина,- четыре стойки с перекладинами, нечто вроде клетки длиною в четыре, шириною в три аршина. А между становинами - лес висящих мочал.
Становина - это стойло, где рабочая семья проводит все двадцать четыре часа суток. Здесь кипит работа, работают рогожники, здесь же едят, отдыхают; здесь же спят, одни на досках поверх становины, другие на куче мочалы - на полу,- о постелях нет и речи. Здесь и рожают на глазах у всех, здесь отлеживаются больные, здесь и умирают.
Гигиена требует на человека 3 куб. саж. воздуха. В рогожных же мастерских на человека приходится иной раз 0,9 куб. саж. воздуха,- такая невыносимая теснота и давка. Как дышат люди, непонятно.
К тому же жарко топят печи, чтоб скорее сохли мокрые мочалы, и стоит тяжкий банный, распаренный воздух, ибо вентиляции, конечно, никакой.
Вся смываемая с мочалы грязь стекает на прогнивший пол, с которого ее в виде толстого слоя сгребают только раз в году, когда рогожники на лето уходят в деревню.
Так живут поколения...
В овчинно-дубильных заведениях рабочие сплошь и рядом также не имеют отдельных квартир и живут и спят в квасильнях, всегда жарко натопленных, полных удушливыми испарениями от квасильных чанов и сушащихся овчин.
В хлебопекарнях тоже нередко рабочие спят на тех же верстаках, на которых размешивается и раскатывается тесто, а случается, спят и на тесте.
Исследователи положения рабочего класса утверждают, что на всех крупных фабриках с ручным производством, как, например, ручные бумаготкацкие, шерстоткацкие, шелкоткацкие, ситценабивные и другие, все рабочие живут в тех же мастерских, где работают, располагаясь на ночь на полу, на верстаках, на становинах. И только переход ручного производства на механическое и почти одновременный и неразрывный с этим переход от дневной работы на непрерывную работу в течение целых суток делает ночевку рабочих в мастерских уже немыслимой.
Многие заводы и фабрики строят для своих рабочих казармы или общие спальни. Эти спальни набиваются народом сплошь. Женатые и холостые, дети и взрослые, старухи, парни, девушки спят вповалку без всяких перегородок, тесно и грязно.
Если казарма разделена на каморки, в каждую каморку напихивают по нескольку семей.
Те рабочие, которые не живут в казармах, снимают углы и койки у съемщиц квартир; редкие занимают отдельную комнату. Углы же и коечно-каморочные помещения - гнезда заразы, грязи, нечистоты, болезней и разврата.
Так отдыхает и набирается новых сил для работы рабочий.
Постоянно подвергаясь на работе опасности быть искалеченным, убитым, отравленным, обеспечен ли по крайней мере рабочий медицинской помощью со стороны искалечившей его фабрики или завода?
Или совсем нет, или очень неудовлетворительно.
Еще в 1866 году издан был закон, по которому заводчики и фабриканты обязывались устраивать больницы из расчета одной кровати на сто человек рабочих, но этот закон так и остался на бумаге. Хотя заводские и фабричные больницы и были открыты, но только для отвода глаз.
Заболевшего рабочего, вместо того чтобы класть в больницу, попросту выгоняли из фабрики или с завода, а на его место брали здорового,- для предпринимателя и просто, и удобно, и выгодно.
Так расправлялись хозяева с заболевшим рабочим.
Еще горшая судьба постигала рабочих, изувеченных машинами, тех рабочих, которых фабрики и заводы превратили в инвалидов.
Тут страшные цифры.
Самые лютые войны не давали такого процента раненых, какой дают русские фабрики искалеченных инвалидов.
В русско-турецкую войну русская армия потеряла ранеными 13,5%. Во франко-прусскую войну 1870- 1871 года число раненых не превышало 10,8%.
А на русских фабриках ежегодно калечится из каждых ста человек четырнадцать.
По отдельным производствам этот процент еще выше. Так, на фабриках Московского уезда из каждых ста человек калечится тридцать, то есть треть рабочих выбрасывается ежегодно за ворота калеками. Чудовищная цифра! На всю Россию фабрики и заводы поставляют от ста пятидесяти до двухсот тысяч искалеченных людей.
Разумеется, каждый искалеченный рабочий мог предъявить к хозяину иск за увечье, но и тут в большинстве случаев его ждала неудача, ибо гражданские законы построены были так, чтоб оберегать интересы главным образом капиталиста, хозяина. По гражданским законам при иске о вознаграждении потерпевший должен был доказать вину предпринимателя. А доказать вину предпринимателя при обычной обстановке фабрично-заводской работы чрезвычайно трудно, и предприниматель всегда легко сваливает вину на неосторожность рабочего.
Да к тому же надо принять во внимание бедность, темноту, забитость народных масс, судебную волокиту. Не удивительно, что в лучшем случае дело оканчивалось выдачей калеке нескольких десятков рублей.
Один пример, но типичный, для всех предпринимателей, ярко освещает положение рабочих.
На Ушкинском заводе графа Стенбок-Фермора рабочий Демид Векшин проработал пятнадцать лет. За один прогульный день все эти пятнадцать лет были вычтены из срока на пенсию. Векшин снова проработал четверть века и погиб в турбине. Трое его сыновей проработали на том же заводе в общей сложности восемнадцать лет, и один за другим все трое погибли от несчастных случаев. Осталась их мать, старуха, жена Демида Векшина. Заводское управление назначило ей пожизненную пенсию в один рубль семьдесят две копейки в год.
Итак: пятьдесят восемь лет работы, четыре жизни и... 1 рубль 72 копейки пенсии.
Так было по всей России.
Так тяжко приходилось жить и трудиться русскому рабочему. Так беспомощен был он во время болезни, так не обеспечены были он и его семья в случае несчастья, в случае смерти.
Теперь взглянем, какой длины был его рабочий день, как он оплачивался и каковы бытовые условия жизни рабочего класса.
По отчетам фабричных инспекторов длина рабочего дня на большинстве фабрик и заводов, где работа шла и день и ночь, была двенадцать часов. Такая продолжительность работы без отдыха, такое длительное напряжение силы и внимания крайне изнурительно и разрушающе действуют на здоровье.
Но там, где этот же двенадцатичасовой день разбивается на две шестичасовые смены, причем в течение одной недели смены приходятся на ночную работу,- еще тяжелее. Все сутки рабочего разбиваются на кусочки. После смены ему дается только три с половиной часа на сон. Едва уснул, будят на полчаса, и только затем, чтобы не стояла машина. После этого снова дается три с половиной часа на сон, и опять свисток на работу. И так всю жизнь.
Двенадцатичасовой день был установлен примерно в 80% фабрик. 20% фабрик и заводов устанавливали у себя еще более продолжительный день, который доходит до тринадцати - пятнадцати часов в сутки и даже, как это ни невероятно,- еще выше.
В некоторых крупных ремесленных заведениях рабочий день отличается необыкновенной продолжительностью - без отдыха, даже без праздников, как, например в булочных.
Заработная плата по разным производствам в 80-х годах для рабочего в среднем колебалась от семи рублей в месяц (позументные фабрики) до тридцати пяти рублей в месяц (Московский округ).
Но эту чудовищно низкую плату предприниматели умели всякими правдами и неправдами и еще урезать. Для этого пускались в ход всякие средства.
Одно из них - штрафы. До закона 1886 года штрафные деньги шли в карман хозяину, и предприниматели щедро сыпали на рабочих штрафы, повышая таким образом свою прибыль.
На Никольской мануфактуре Саввы Морозова, например в Орехове-Зуеве, штрафы достигали трехсот тысяч рублей в год и более. Это составляло до 40% всей заработной платы.
На огромном Юзовском заводе рабочий шагу не мог ступить, чтобы не быть оштрафованным. Опоздал на пятнадцать минут - штраф в три рубля. Покажется мастеру или сторожу, что рабочий вышел,- штраф. Поздоровался недостаточно приниженно - штраф.
Встречаются штрафы за перелезание через фабричный забор, за охоту в лесу, за сборище в одном месте нескольких человек и т. д.
Следующий способ выкачивания из рабочего прибылей - это оттягивание расплаты с рабочими. Так, например, на многих крупных фабриках заработная плата выдавалась только под большие праздники - восемь раз в год, шесть раз, пять и даже четыре раза в год. Наконец, были фабрики, на которых вовсе не существовало определенных сроков расплаты. И когда, например, надо купить шапку, рабочий вымаливал несколько гривенников.
Удерживаемую на длинные сроки заработную плату предприниматель пускал в оборот, то есть рабочий ссужал капиталиста беспроцентно своей заработной платой, а капиталист, пуская эти деньги в торгово-промышленный оборот, получал на них процент.
Но ведь жить-то надо. Кормиться и кормить семью надо, и рабочий, не получая долгие сроки заработной платы, был совершенно беспомощен.
Тут к услугам являлись фабричные лавки для рабочих,- это третий насос для выкачивания из рабочего его кровного заработка. На многих фабриках забор продуктов в фабричных лавках был обязателен. А там, где не обязателен, рабочий волей-неволей берет в фабричной лавке, так как вследствие долгих сроков расплаты он не может покупать на наличные, а в долг посторонние лавочники не дают без ручательства конторы, а контора, разумеется, не ручается.
Цены же в фабричных лавках гораздо выше рыночных, выше на 20%, иногда на 80%. Благодаря этому капиталисты клали в карман десятки и сотни тысяч рублей прибыли от фабричных лавок.
Итак, если из нищенских 4,26 копейки за час вырезать то, что идет на штрафы, да в фабричные лавки, поедающие своей безбожной дороговизной, да в беспроцентную, подневольную ссуду хозяину, то... то остается удивляться, как же все-таки ухитрялся жить русский рабочий.
Всю эту невероятную эксплуатацию, обирательство окутывают, как удушливым дымом, бесправие, гнет, полнейшее подавление человеческой личности рабочих, необузданный хозяйский произвол.
Не только труд, не только рабочие руки в полном бесконтрольном распоряжении хозяина, но и на все время рабочего, на все его действия предприниматель кладет свою тяжелую руку.
На некоторых фабриках рабочему в свободное время воспрещалось выходить за ворота, жили как в тюрьме. На других фабриках штрафовали за пение песен на улице, за "многоглаголание" и проч.
В Смоленской губернии находилась громадная мануфактура купца Хлудова, нажившего миллионы. Но он не только наживал, он заботился и о спасении своей души. Однажды пожертвовал сто двадцать тысяч рублей на типографию, печатавшую богослужебные книги для старообрядцев. Сделав пожертвование, отправился на мануфактуру и понизил жалованье рабочим на 10%. Не только о душе позаботился, но и хорошо заработал. В 1882 году громадная пятиэтажная мануфактура его загорелась. Тотчас рабочих заперли в горевшем здании, чтобы лучше тушили пожар. После пожара вывезли семь возов обгоревших трупов, а Хлудов получил миллион семьсот тысяч рублей страховой премии.
Такая же история вскоре повторилась в Петербурге на табачной фабрике братьев Шапшал. Фабрика загорелась, а работниц заперли, чтобы... не расхитили как-нибудь хозяйский табак,- масса работниц сгорела.
Фабричная и заводская администрация была обычно крайне груба, придирчива и высокомерна с рабочими. Лица, получившие образование, били рабочих, осыпали их бранью. Про мастеров, вышедших из среды рабочих, и говорить нечего.
"Культурные" представители западноевропейского капитала, основавшегося особенно в наших южных металлургических предприятиях, ничуть не отставали от наших доморощенных предпринимателей в эксплуатации рабочего. Они с таким же азартом пускали в ход и отвратительную ругань, и кулаки, и нагайки.
Так тяжко слагались жизнь и труд русского рабочего.
Что же сказать о малолетних рабочих фабрик и заводов?
По закону было установлено, что на казенных горных заводах не могут приниматься дети моложе двенадцати лет. Рабочий день малолетних моложе пятнадцати лет не должен был превышать восьми часов; ночные работы для них были совсем запрещены, и работать они могли только на поверхности, а не в рудниках.
Этот закон потом был распространен на все заводы и промыслы.
Закон, разумеется, постоянно обходился.
Работали наравне со взрослыми по двенадцати часов и более, работали и днем и ночью. Работали и одиннадцатилетние и десятилетние и еще меньше.
В фабричной промышленности детский труд широко был распространен, особенно в таких вредных производствах, как спичечное, где малолетние составляли более 50% всех рабочих, фабричным инспекторам пришлось выдерживать упорную борьбу с предпринимателями, которые скрывали противозаконно работавших у них малолетних - ниже двенадцатилетнего возраста. Детей прятали на чердаках, в погребах, в отхожих местах. А ведь работали пяти-шестилетние ребятишки.
А отсюда - худосочие детей, анемичность, всевозможные болезни и страшная смертность. Конечно, школы мог посещать ничтожный процент детей. Да и те, кто посещал школу даже после восьми часов работы, засыпал на уроке от переутомления.
Положение женщины-работницы было не менее тяжко. Те же непосильные работы, та же грубость, отвратительные обыски, которым их подвергали всенародно каждый раз при выходе из фабрики, и страшная проституция, на которую их толкали мастера и вся фабричная администрация. Девушка, которая не поддавалась, всячески преследовалась и выгонялась с фабрики, а если становилась матерью, тоже выгонялась.
Таково было положение рабочего класса.
Существует в Москве Литературно-художественный кружок. Это - клуб литераторов, художников и артистов.
В этом клубе в известные дни собираются, между прочим, члены литературного общества "Среда". "Среду" организовали беллетристы и поэты. Собираются они там, читают свои новые рассказы и стихи, потом обсуждают прочитанное. Приходят туда и гости, - доктора, адвокаты, чиновники, художники, артисты, дамы, барышни, вообще народ, так или иначе интересующийся литературой. Я состою членом "Среды" почти с самого ее возникновения. Родилась она лет шестнадцать - семнадцать тому назад. Не раз и я читал там свои произведения.
На днях состоялось такое заседание "Среды". Председательствовал журналист, старый народник Юлий Бунин. Были писатели: Иван Бунин, Евгений Чириков и многие другие.
На этом заседании группой членов было мне заявлено, что я не могу быть больше терпимым в "Среде", что должен выйти из состава ее членов. Было сказано это с неожиданно страстной злобностью и принято остальными с молчаливым злорадством.
Сам по себе случай маленький, но, как в капле, отразилась в нем вся громада событий.
Что же я сделал такого, за что писатели, поэты, артисты, художники вынуждены были исключить меня из своей среды?
Может быть, я обманул, оклеветал кого-нибудь?
Нет.
Может быть, поиздевался над бессильным, обидел беззащитного?
Нет.
Может быть, обокрал, избил, изувечил?
Нет.
Может быть, поставлено было в вину присутствующими социалистами мое участие в буржуазной прессе?
Нет.
Может быть, наконец, я изменил себе, изменил свое литературное лицо, изменил тому сокровенному, что бережно нес через всю свою четвертьвековую литературную работу?
Нет, я все тот же, и такого обвинения мне никто не бросил.
Так за что же меня исключили из своей "Среды" писатели, поэты, журналисты?
За то, что я принял на себя ведение литературно-художественного отдела в "Известиях совета рабочих и солдатских депутатов", где я сотрудничаю уже восемь месяцев.
Что же я буду делать в этом отделе?
Я буду стараться подбирать рассказы, очерки, стихотворения; буду стараться давать читателям "Известий", то есть рабочим, солдатам и крестьянам, по возможности лучшее художественное чтение.
Но разве это преступно и безнравственно?
Нет, это не преступно вообще, но это становится сейчас же преступным, как только делается рядом с большевиками.
Почему?
Да потому, что литераторы - Иван Бунин, Евгений Чириков, Юлий Бунин и все, присутствовавшие на собрании, заявили, что между ними и большевиками вырыта глубокая непроходимая пропасть: по одну сторону - писатели, журналисты, поэты, художники, артисты, а по другую - большевики.
Но кто же такие большевики?
Большевики - это почти поголовно все рабочие, громадная масса солдат и очень много крестьян; сказать, что большевики - это кучка "захватчиков" в редакции "Известий" да в Смольном - глупо или для всех явно лицемерно.
Но как же могло случиться, что представители русской литературы, распинавшиеся за мужика, за рабочего, солдата, очутились по одну сторону пропасти, а эти самые мужики, рабочие и солдаты - по другую?
Как могло случиться, что Иван Бунин, так тонко, так художественно писавший мужика, очутился по одну сторону пропасти, а эти самые мужики - по другую?!
Как могло случиться то же самое с Евгением Чириковым, который писал мужиков хоть и не художественно, но жалостливо и любовно, и с Юлием Буниным, который в молодости боролся за мужика как революционер? И со всеми остальными членами собрания, которые до революции мужика и рабочего любили, а если и не любили, то были благорасположены к нему и жалели его?
Как могло случиться, что пострадавшие за мужика и рабочего, вплоть до каторги, с ненавистью говорили об этом мужике, рабочем и солдате?!
Это все объясняет одно, но роковое слово: наступила социалистическая революция, и, как масло от воды, отделилось все имущее от неимущего. И стали мужики и рабочие на одном краю глубочайшей пропасти, а имущие и так или иначе связанные с ними - на другом.
И все-таки десятки и сотни раз я слышу один и тот же вопрос: но писатели, писатели-то, это совесть русского народа, как они могли стать на краю пропасти вместе с купцами, помещиками, денежными тузами, банкирами, а следовательно, с Калединым, с Корниловым, Дутовым, как бы они от них на словах ни открещивались.
Но ведь писатель - человек. Только милые провинциалки, приезжая в Москву и Питер, думают, что писатель - существо неземное.
Писателю нужно есть, пить, одеться, жить где-нибудь, воспитывать детей, не бояться, что под старость очутится на улице. И если он скопил хоть немного денег или приобрел недвижимость или землицы, он станет на том краю пропасти, где накопленному не грозит опасность, то есть там, где нет ни рабочего, ни крестьянина. Это же естественно.
То же самое и с художниками, с артистами, с докторами, учителями,- с интеллигенцией, которая тоже всегда распиналась за мужика и рабочего.
Позвольте, ну, а как же те писатели, художники, артисты, которые ничего не успели скопить, которые живут заработком?
Но ведь и они кровно связаны с существующим строем, связаны заработком, привычками, культурой, всем обиходом своей жизни, самым воздухом, которым они дышат вместе с имущими.
При коренном социальном перевороте они не уверены, будет ли им лучше. А если и верят в лучшее, все-таки предпочитают синицу и незаметно перебираются на тот край пропасти, где нет рабочего и крестьянина.
И вовсе не нужно представлять себе все это грубо пли что люди делают все это лицемерно, втайне думая только, как спасти свое имущество, или социальное положение, или свой заработок. Ничуть. Люди совершенно искренно думают, что, отстаивая существующее, они отстаивают интерес всего народа. Создается определенная психология, в которой нет лжи в самой себе, но покоится она на фундаменте желания оставить по-старому свое положение.
Но почему же, возражают, при царском гнете многие из них боролись, не щадя себя, а теперь точно подменили их?
Да все потому, что тогда добывались политические права, нужные, необходимые имущим. Оттого тогда и из помещичьих и буржуазных семей шли на борьбу, а теперь громадная масса учащегося юношества - студенты, курсистки, гимназисты - идут в демонстрации на той стороне пропасти, где "нет ни одного солдата", нет рабочего, нет крестьянина, которые бы грозили этой молодежи и ее семьям имущественным перераспределением,
И все это естественно и понятно.
Одно мне непонятно, перед одним я останавливаюсь в великом недоумении: отчего затемнились часто зоркие творческие глаза художников? Отчего мимо них, как мимо слепых, проходит красота, грандиозность совершающегося? Как творчество художников не заразится жаждой отображения невиданной общественной перестройки?
Все видят, как солдаты торгуют спичками, переполняют трамваи, ломают вагоны, разбивают погреба, как рабочие вывозят на тачках администрацию, как крестьяне разоряют имения; видят ошибки, падения и злоупотребления; и никто не видит колоссального, невиданного до того в мире созидания народной власти. Даже не в центре, не в Смольном, а по всему лицу земли русской, в каждом уголке ее. После сотен лет рабства, угнетения, мертвой петли, убийства всякого почина русский народ выпрямляется, гигантски организуясь. Тридцать лет и три года без ног, а теперь поднимается.
И пока без ног лежал, как чудесно, как тонко, как художественно воссоздавали его художники! Как проникновенно, любовно писали они мужика, забитого, темного, корявого, бессловесного!
А когда он стал подниматься, когда широко разинул на сотни лет смежившиеся глаза, когда пытается заговорить не косноязычно: "тае", а по-человечески,- тогда от него слепота перекинулась на художников, и видят они только спички, трамваи, винные погреба.
"Мне отомщение, и аз воздам".
Да, страшное отомщение: слепота творческого духа. Мелкая злоба, мелкая и мстительная, заслонила вещие очи творчества.
Ну, что ж! По ту сторону непроходимой пропасти, где сгрудилось крестьянство, рабочие и солдаты, осталось чудесное писательское наследство - великая русская литература, а русские писатели потихоньку перебираются на ту сторону неизмеримого провала, где нет рабочих, нет крестьян, нет солдат.
Принимайте же, товарищи, это чудесное наследство и готовьте новое поколение, которое бы достойно умножило его!
И берегите, как зеницу ока, то, что родилось среди вас, родилось, развернулось в громадном даровании... и не оторвалось от вас!
РОССИЙСКАЯ СОЦИАЛ-ДЕМОКРАТИЧЕСКАЯ РАБОЧАЯ ПАРТИЯ
Пролетарии всех стран, соединяйтесь:
КРАСНОГВАРДЕЙЦАМ, ЕДУЩИМ НА ДОН,
ОТ МОСКОВСКОГО КОМИТЕТА Р.С.-Д.Р.П.
Товарищи и братья наши!
Вы несете свои молодые жизни на борьбу с последним оплотом угнетения замученного трудового люда, идете против засевших с ген. Калединым на Дону и на Украине помещиков.
Вы идете туда, и наши глаза, не отрываясь, все время будут смотреть в ту сторону; наши помыслы, наши тревоги, наши радостные надежды будут тянуться за вами, и наши сердца будут биться вместе с вашими сердцами.
Как пролетариат во всех революционных выступлениях идет впереди восставшего народа, так и вы, дети пролетариата, идете впереди революционных войск и открываете беспощадную борьбу с кровавыми угнетателями трудящихся - с буржуазией.
Помните: во всей России сломлена сила помещиков и капиталистов, и последнее свое убежище они нашли на Дону и на Украине, у донских и украинских помещиков и богатеев.
Помещик - генерал Каледин поднял восстание против рабочих, крестьян и солдат. Он старается захватить на юге каменноугольные шахты, чтобы не дать городам, фабрикам и заводам угля,- пусть, мол, вымерзнут жители городов; пусть остановятся фабрики и заводы и нельзя будет наладить снабжение крестьян-землеробов мануфактурой и железом. Он старается захватить железные дороги и уже не пропускает в Россию и на фронт хлеб - пусть вымирает население, пусть вымирают от голода солдаты в окопах. И когда эту разруху он доведет до высшего предела, снова возьмут власть в свои руки помещики, капиталисты, генералы, архиереи - вернут себе земли и огромные барыши, затопят народной кровью русскую землю, наденут на шею трудящихся еще не виданное ярмо бесправия, и застонет русский народ от невыносимых налогов.
Как это всегда бывало, донские помещики, капиталисты, и украинские и прибежавшие к ним наши российские, ведут борьбу за власть, за землю, за капиталы обманом. Как прежде при царской власти, обманутые темные солдаты, не ведая, что творят, стреляли в своих братьев-рабочих, так казаки и украинцы ныне обманываются своими генералами, офицерами, помещиками, которые их пугают тем, что будто бы рабочие и крестьяне хотят отнять у них земли, отнять у них волю.
Товарищи красногвардейцы, громким голосом скажите вашим братьям-казакам, вашим братьям-украинцам: это полный обман. Никто на их земли не посягает, ибо они такие же труженики, как и рабочие; они так же потом своим поливают родную землю, как и крестьяне. И они так же страдают от гнета своих генералов, офицеров, помещиков и капиталистов, как и весь трудящийся люд России. И они так же несут всю неизмеримую тяжесть государственных расходов, как рабочие и крестьяне остальной России, в то время как помещики и капиталисты пожинают обильные плоды ими не сеянного.
Пусть же подымутся братья-казаки и братья-украинцы, пусть стряхнут с себя кровавых обманщиков, пусть не дадут надеть всероссийское ярмо беспощадной помещичьей власти на шею великому русскому и украинскому народу. Пусть помнят братья-казаки и братья-украинцы: у них свобода, у них воля, у них неутесняемая земля только до тех пор, пока свобода у всероссийского рабочего класса, у всего российского крестьянства.
Идите же вы, молодые стройные ряды Красной гвардии, идите выбивать помещиков и капиталистов из их последнего убежища, идите с великим сознанием, что боретесь не с обманутым тружеником-народом, казаками и украинцами, а с злыми угнетателями всего русского трудящегося люда - с помещиками и богатеями.
Когда царское правительство слало свои войска на бой, духовенство с молебнами, с водосвятием, с хоругвями об одном только старалось - переполнить сердца воинов кипучей, неугасимой ненавистью, и это для того, чтобы ненавистью погасить сознание и братское чувство между людьми.
Пролетариат же, посылая вас, громко говорит: товарищи, не злобу и жестокость несете вы братьям-казакам и братьям-украинцам, а боль сердца и ласковое просветленное слово убеждения.
Помните: казаки и украинцы - ваши братья, ваши так же веками замученные братья, как и вы. Протяните же им братскую горячую руку и этой братской любящей рукой перетяните их на сторону трудящегося русского народа.
Пусть и у них широко откроются глаза на мир: пусть и они, замученные и усталые, полившие землю своей кровью в угоду богачам, пусть они увидят, что и для них пришел великий день освобождения от помещиков, от богачей, от генералов, от офицерства, ото всех, кто кормился их кровавым трудом.
И вместе, рука об руку, вы свергнете последнюю заговорщическую кучку помещиков и капиталистов.
Совершите же ваш подвиг, и засияет невозбранно знамя свободы и счастья трудящихся над всей русской землей от края и до края.
Да здравствует борьба рабочих, крестьян и солдат против капиталистов и помещиков!
Да здравствует международная революция!
Да здравствует социализм!
Московский комитет Р.С.-Д.Р.П.
Турки брали у христиан детей и воспитывали из них янычар, с непотухающей ненавистью ненавидевших своих кровных.
Более тонкую и сложную систему выработала буржуазия всех стран. С помощью гимназий, реальных училищ, всяких институтов, университетов, политехникумов и проч. создаются отряды, обслуживающие буржуазный строй, буржуазную жизнь.
Инженеры, доктора, писатели, журналисты, адвокаты, учителя, чиновники, судьи, профессора, всякого рода служащие выращиваются в этих гнездах и идут в жизнь строить и поддерживать господство имущих. У них с детских лет создается своя собственная психология неотрывности их жизни от жизни имущих классов.
Даже пролетарские дети, попадая в эти ядовитые гнезда, часто забывают, откуда они пришли, и, как все, становятся янычарами.
Мне скажут: "Но разве доктора не лечат рабочих? Разве адвокаты не защищают их на суде? Разве учителя не учат пролетарских детей? Разве писатели не жалобятся над мужичком?".
Да, профессионально, технически они обслуживают и трудящиеся классы, общественно же они работают на поддержание господства имущих, работают часто бессознательно.
Только глупец или бесстыдник скажет, что это не так.
В будничные дни янычарское воспитание детей буржуазией ускользает от глаза.
В дни же громадных политических потрясений, в дни общественных катаклизмов, система, вылепившая их разум и сердце, проявляется в страшной наготе.
Я хочу дать типичный образчик такого ядовитого гнезда.
На Малой Никитской, в великолепном доме графов Бобринских, помещается мужская гимназия Адольфа.
Среди учащихся - дети докторов, учителей, чиновников, купцов, фабрикантов, заводчиков, землевладельцев, нефтепромышленников.
Такой состав сразу определяет психологию учебного заведения. Это - лучше. В других учебных заведениях более демократический состав учащихся обманывает глаз, а ведь сущность-то самой системы гнезда одинакова.
В гимназию Адольфа случайно попал мой сын. Перевестись было трудно, волей-неволей пришлось в ней оканчивать, и на моих глазах протекала жизнь гимназии.
Технически гимназия недурно обставлена - подбор опытных учителей, пособия и проч. Внутренне - это типичнейшее осиное гнездо по воспитанию самых непримиримых янычар имущего класса. Трудно найти другое место, откуда бы выходили более злые, более беспощадные ненавистники трудящихся.
Перед учениками - молчаливая заповедь: "Делай, что хочешь, испытывай все подлые грязные мерзости жизни, но лишь при одном условии,- соблюдай внешнюю благопристойность и приличие".
И гимназия все знает: пьянство, подлый разврат, картежную игру, секретные болезни и такие вещи, о которых и говорить не хочется.
Знали ли об этом педагоги с директором во главе?
Великолепно.
Но ведь для них одна заповедь: "Утопай в какой угодно грязи, лишь бы внешне прилично".
Но что же запрещалось и преследовалось?
Одно: какое бы то ни было общение с трудящимися. Это выражалось прежде в преследовании "политики", ныне - в злобном, ненавистном преследовании большевизма.
Тут нет ни границ, ни предела ярости педагогов и учащихся.
В это ярое, ни перед чем не останавливающееся преследование попал мой сын.
Он - в восьмом классе.
Как только узнали в гимназии о его работе среди трудящихся, началась дикая невероятная ежедневная, в самых подлых формах травля.
Ученики восьмого класса поголовно сыпали на своего товарища: шпион, провокатор, продавшийся за немецкие деньги. Заявили, что изобьют, свернут шею, если он будет ходить в гимназию. От имени всего класса заявляли на уроках учителям: немедленно уйдут все из класса, если в классе будет оставаться преследуемый.
Что же педагоги?
Они всячески, во главе с директором, подогревали эту травлю и сами травили, как могли.
Застрельщиком выступал господин Адольф, владелец гимназии, он же - преподаватель латинского языка.
При всех подсиживаниях господин Адольф никак не мог поддеть нетерпимого им ученика на своем предмете - хорошо учился. Тогда стал науськивать учеников.
Каждый урок господин Адольф неизменно начинал одной и той же речью против большевиков, отборно ругая их и обливая ушатами грязи и клеветы.
Куда чеховскому человеку в футляре до Адольфа! Как куцому до зайца! А ларчик просто открывался: однажды господин Адольф, предварительно обругав большевиков, поведал классу со слезами:
- Что же это такое: работал я, работал всю жизнь, скопил, купил земельку, а теперь... а теперь ее у меня отни-мают...
Во время Октябрьской революции кто-то вызвал меня к телефону. Подхожу. Голос:
- Вы - писатель Серафимович?
- Да.
- Кремль только что взят юнкерами. Ваш сын вместе с другими пленниками поставлен под расстрел.
Я заметался.
- Но я вывел его, не беспокойтесь. Сейчас он в дворцовой канцелярии. Тут другая опасность: было разорвали его дворцовые служители,- их собралось человек сто. Хотел увести его и его товарища к себе на квартиру, не пускают, говорят,- большевиков покрываю. Грозят мне. Я - офицер... Употребляю все усилия...
- Я сейчас приеду...
- Боже вас сохрани... только испортите дело... Я все сделаю, что в моих...
Я судорожно вцепляюсь в трубку,- он перестал говорить. Боюсь выпустить,- последняя нить, соединяющая с сыном... Звоню, куда попало. Потом бросаю - и в Кремль.
На улице - мой мальчик. Нет, это не он, это - чужой: чужое лицо, чужие глаза... Это не он.
Дома рассказывает спокойно-равнодушно, чужим, неузнаваемым голосом, темно усмехаясь.
Их поставили в шеренгу. Приготовили пулеметы. Юнкера вытаскивали револьверы, подносили к лицу его и товарища, долго держали и злорадно смеялись.
- Ну, что, приятно издыхать?..
Подошел донской офицер.
- Ты откуда?
- Я с Дону, донской казак...
Офицер, держа в одной руке револьвер, другой размахнулся и сшиб кулаком сына, потом его товарища - рабочего.
Мимо проходит молоденький офицер, на год раньше окончивший гимназию Адольфа, это сын директора гимназии, Стрельцов, недавно произведенный в офицеры. Он вместе с юнкерами расстреливает безоружных, сдавшихся солдат.
Сын обращается к нему:
- Подтвердите, что я гимназист из гимназии Адольфа.
Стрельцов поворачивается к юнкерам и говорит:
- Этого первого надо расстрелять: он - большевик, и отец его - большевик.
Затрещали пулеметы. Корчась в стонах и крови, попадали солдаты. Иные неподвижно лежали, и пелена пепельности быстро набегала на лица. Незадетые солдаты бросились бежать и рассыпались на площади, прячась, куда попало.
Сын с товарищем рабочим забились за немецкую пушку, все стараясь почему-то одну голову спрятать между спицами колес.
Юнкера опять согнали всех прикладами, штыками и пулеметами. Тут подошел офицер и спас сына и его товарища.
Когда затихла борьба и сын пришел в гимназию, преподаватель истории господин Сыроечковский сказал:
- Зачем вы пришли в гимназию? Разве между гимназией и вами не легла кровь? Вам здесь не место.
Господин Сыроечковский забыл об одном сказать, что и между остальными учениками и гимназией тоже легла кровь - ни одно учебное заведение не дало столько белогвардейцев, сколько гимназия Адольфа. Они усердно расстреливали солдат и рабочих. Были среди них отличные стрелки, бившие на выбор и потом хвалившиеся учителям и товарищам числом убитых.
Забыл господин Сыроечковский сказать, почему это многие ученики гимназии Адольфа после Октябрьской революции скрылись из Москвы и гурьбой отправились на Дон. Отдохнуть, что ли? Господин Сыроечковский, господин Адольф, и вы, господин директор Стрельцов, не скажете ли нам? Что же вы?
Да, забыл еще упомянуть, что господин Сыроечковский - народный социалист, а эта партия, как известно, создана для благочестивых, тихих, богобоязненных людей, чтобы спасти маленькое именьице, или крохотный капиталец, или домик от революционных посягателей. А тут как раз маленькая земелька, и мужички пахали и кормили святое семейство господина Сыроечковского.
Как просто открываются все ларчики...
Так ли, сяк ли, но учителя, не смея прямо выкинуть ненавидимого ученика, вместе с остальными учениками сделали пребывание его невозможным в гимназии. И в то же время директор Стрельцов заявил сыну:
- Я ничего сделать не могу, но твое отсутствие я и педагогический совет будем считать незаконным...
Ну, не Иудушка ли!
А отсутствие ученика Маргулиеса (папаша - крупный купец), явившегося только после рождества? Маргулиес все время был во втором батальоне ударников. Его отсутствие как находите - законным?
А отсутствие тех, что отправились на Дон?
Что же, за ними за всеми аттестаты обеспечены!
- Не так ли, господа?
Справедливость требует сказать, что среди захлебывающихся черносотенством учителей нашелся один, который, отбросив всякую политику, требовал одного - знаний. Это - преподаватель физики и математики.
Эта история является другим концом саботажа школы: тысячи пролетарских детей выброшены учителями-саботажниками на улицу, а дети купцов, банкиров, спекулянтов, нефтепромышленников, заводчиков преспокойно учатся, получают аттестаты с тем, чтоб разлететься из осиного гнезда по всей России лютыми врагами трудового народа.
Справедливо ли? И почему осиные ядовитые гнезда должны быть терпимы?..