Главная » Книги

Серафимович Александр Серафимович - Скитания, Страница 6

Серафимович Александр Серафимович - Скитания


1 2 3 4 5 6 7 8

   Скрипнула дверь, и в длинный красноватый просвет обдало нестерпимо-острым, от которого пошатнуло, зловонием, и глянула придавленная почернелым потолком, смутно освещенная коптящей лампочкой комната. На кровати - врастяжку на спине - огромный мужчина, с пунцово-красным, пьяным лицом и стеклянными глазами. На нарах - мерно шевелящееся, очевидно, подымаемое дыханием тряпье, и из него в разных местах высовывается то грязная ножонка, то детская рука, то бледное, впалое личико с обведенными синевой, сонно-закрытыми глазками. На полу - раскрытый сундук, и в нем напихано грязное одеяло, корыто с водой, и странно свившееся спиралью неподвижно-серое, вроде невиданной гигантской кишки, свернутой кольцами.
   Это было мгновенное зрительное впечатление, пока она перешагнула порог. Но когда сзади скрипнула закрывшаяся дверь, из неподвижно-серой спирали с неуловимой быстротой поднялась в рост человека гигантская змея и, опираясь на свернутый хвост, качалась, блестя змеиными глазками и с шипением мелькая перед самым лицом вилочками раздвоенного языка.
   И хотя все это - сон, и она решила не удивляться, все-таки это было безумно. И, откинувшись и изо всех сил прижавшись спиной к пузатому полуразвалившемуся шкапу - путь в дверь преграждала качавшаяся змея,- Ирина Николаевна кричала в качающуюся змеиную пасть, кричала диким, никогда не слыханным голосом, ровно кричала, не прерывая ни на секунду крика, запустив в доски ногти, и из-под ногтей брызнула кровь.
   От этого крика все в комнате пришло в движение: траурно замоталась струйка бежавшей над лампочкой к почернело-нависшему потолку копоти; моргнуло в буром стекле красное пламя; всюду засновали тени; сверху над головой гортанно-картавым, нечеловеческим голосом злорадно-обрадованно прокричало:
   - Пгххожхагуйте, хгосподха, начхалось пхредстхавление...
   Мужчина, с кумачово-красным, пылающим лицом, сел на кровати, глядя и не видя, очевидно, перед собой остеклевшими глазами, и злобно гаркнул прерывисто-хриплым, как будто не ему принадлежащим басом:
   - Алло... бери барьер... ну, дьявол!.. в обруч... вперед!.. Не задевать... тты!..- и прибавил скверное ругательство.
   В ту же минуту со шкапа плюхнулись на пол две совершенно голые, как лягушки, мерзкие мокрые собаки и стали танцевать перед Ириной Николаевной на задних лапках, наивно свесив набок мордочки.
   - Пи-ить!..- тонкой жалобой прозвучало в этом содоме.- Пи-ить, мама!..
   Бледная головка сидевшего в тряпье ребенка, не отпускаемого сном, не держалась на тонкой шейке, сваливаясь то на ту, то на другую сторону, а глазки были закрыты, обведенные синевой, как это делают себе карандашом актрисы.
   Ирина Николаевна ровно кричала перед качавшейся змеей.
   С печки, кряхтя, слезла женщина с огромным, как раздувшийся пузырь, животом.
   - Не бойтесь.
   У нее было костлявое, измученное, как у заработавшейся лошади, лицо и добрые, полные материнской ласки глаза.
   - Не бойтесь, это - добрая насекомая.
   При звуке ее голоса все успокоилось: Ирина Николаевна перестала кричать; мужчина лежал на спине, глядя в потолок мутно-стеклянными глазами, и часто дышал; тихо шевелилось на детях тряпье; собаки, как развернутая пружина, метнулись на шкап, повозились и улеглись. Ровно, не колеблясь, коптила лампочка.
   Ирина Николаевна по-прежнему прилипла к шкапу спиной, впившись в него руками и не спуская круглых глаз с качавшейся змеи.
   - Да не бойтесь,- и чтоб успокоить, женщина взяла рукой змею и, как холодным шарфом, обернула ею себе шею,- вот!
   В ту же секунду лицо ее перекосилось, губы повело тонкой судорогой, глаза вылезли, и она закричала, опускаясь на пол:
   - О-ох!..
   Ирина Николаевна тоже закричала:
   - Помогите!.. Душит... задушит... ай-яй-яй!..
   И опять началось.
   Мужчина сидел на кровати и хрипло ругался:
   - Алло!.. Бери барьер... Сволочи... убью!!
   - Пхгожхагуйте, хгосподха, начхалось...
   И тоненько, как паутинка:
   - Пи-ить!..
   Со шкапа сверзились голые собаки и стали танцевать.
   Женщина перестала кричать и корчиться и, тяжело дыша, с раздувавшимися ноздрями, медленно размотала с шеи подававшуюся без всякого сопротивления змею.
   - Нет... ничего... Это схватило... Господи, больно-то как... Это - кормилец наш... добрый... им только и живем... в три месяца раз кормить его можно... Три дня осталось, вот беспокоится... кроликами живыми кормим... О-о-ох!.. Купала его в корыте... Публика на него только и идет... Боа-констриктор... Не бойтесь, я его уложу...
   И она нежно кольцами стала свивать огромную змею в сундук, перекрывая теплым одеялом.
   Все успокоилось.
   Ирина Николаевна стояла над женщиной, точно разочарованная: кругом было просто, ясно, обыкновенно, словно сдернули пелену,- и где-то тонкое жало сожаления, в котором она бы не призналась, что все кончилось.
   - Кто этот?
   - Хозяин мой.
   - Что с ним?
   - Тиф. Пятые сутки без памяти. Выходится, нет ли?..
   Она заплакала, вытирая рукавом глаза.
   - А это ваши?
   - Мои. Пятеро со мной, да двоих взяли на побывку; тут в приюте добрые люди устроили. Деточки-то соскучились... Дома-то хоть немножко побудут, отдохнут. А уж как я-то стосковалась: по году не видим их...- Лицо у нее сморщилось, и она задергала бровями, удерживая слезы.- По селам ездим и по городкам,- тут кто нас смотреть будет!
   И вдруг застонала и закусила губы.
   - Вы бы прилегли.
   - Нет... ничего... отошло...
   - Ну, вот что...
   Ирина Николаевна стала оглядывать помещение деловым, привычным взглядом. Все, с чем она сжилась,- ровная трудовая жизнь, не дарившая улыбок и красок, спокойная и требовательная, вступила в свои права. Как будто то, что пережила, случилось давно, когда-то, много лет назад, подернутое странной дымкой сомнения: не то было, не то нет.
   А кругом так просто, обычно и грязно: черные щели разошедшихся досок потолка кишат шепчущимися тараканами; выглядывают с разных сторон из тряпья грязные ножонки и головенки тихо дышащих детей; попугай, ухватившись кривым носом за кольцо, молча покачивается над шкапом, позабыв приглашать публику; тифозный, с огромным телом, кумачово-красным лицом, тяжким и торопливым дыханием, глядит мутно-остановившимся взглядом на кишащих на потолке тараканов.
   - Я здесь не могу принимать.
   Губы ее были сжаты, и глаза глядели упорно, с непреклонностью профессиональной ответственности.
   Глаза у женщины в ужасе раскрылись, а бледное исхудалое лицо стало еще белее.
   - Господи, да как же?..
   - Не могу. Ни за что... Собирайтесь, сейчас едемте.
   - Да как же бросить-то: этот - больной, деточки - маленькие...
   - Я здесь не могу. Поймите,- грязно, тиф, это - заранее убить вас. Я вас отвезу в приют.
   - Да на кого же я их? Кто же без меня их накормит да присмотрит? - И она заплакала.
   - Оставьте того человека, что привез меня.
   - Ванюшку? И он замучился, другую ночь не спит, да и глухой.
   - Говорю вам, здесь отказываюсь, это убийство будет, я же в конце концов отвечу. Собирайтесь сейчас же, время уходит...- И она решительно взяла свою сумочку.
   - Но что ж... о господи!.. Зараз соберусь...- И стала надевать рваную длиннополую шубу.
   Потом на минуту вышла и вернулась.
   - Сейчас, Савушка, лошадка-то наша, обиделась, побила задними ногами ящик. Ванюшка зараз справит.
   - Вы бы лучше в сани запрягли.
   - То-то, что нету. Один ящик,- зверей и детей возим.
   Подошла к детям, долго смотрела жадными материнскими глазами на бледные личики, потом долго крестила каждого, целовала в разные места, все торопливо крестя маленькими крестиками. Потом подошла к мужу и долго плакала над ним, утираясь рукавом шубы, и говорила ему, неподвижно глядевшему в потолок невидящим взглядом:
   - Да подымись ты, Ферапонт Митрич, подымись, кормилец ты мой... Покеда вернусь, а ты подымись... Глянь-ко, ребятеночки-то... Подымись, родимый...
   Тот глядел на тараканов.
   Когда вышли, уже расползался просыпающийся зимний день, постепенно открывая заборы, деревья, редкие домишки, все захолодавшее, густо и бело запушенное инеем.
   Под навесом стоял знакомый ящик на полозьях и запряженная в него ученая лошадка. Когда стали садиться, из проступившей в углу, под навесом, будочки выскочили десять собак, дрожащие, несчастные, голо выстриженные снизу, и стали усердно танцевать на задних лапах, подпрыгивая и приседая, наивно и покорно загнув набок мордочки.
   Ирина Николаевна отвернулась.
   Поехали. Больная правила сама. Лошадь трусила. Отходили заборы, пустыри, маленькие домишки, а надвигались прямые улицы, большие дома. По улицам уже начиналось движение. Останавливались и с удивлением смотрели на странный ящик, везший двух женщин.
   "Этого еще недоставало..." - горько думала Ирина Николаевна и, чтобы заглушить неприятно подымавшееся чувство, проговорила:
   - Кто этот, что привез меня вчера?
   - На улице подобрали, сирота. Мы и выкормили.
   - Отчего у него такое лицо, как будто смеется всегда?
   - Представляет, так привык. Со зверями умеет искусственно перед публикой разговаривать; как выйдет, публика покатом ложится, до бесчувствия, бесперечь гогочут... От этого и доход. Глухой.
   - Отчего?
   - С трапеции упал, ухи лопнули.
   На углу лошадь остановилась, нагнула голову и четыре раза стукнула копытом. На панели засмеялись.
   - Да ударьте ее,- почти крикнула Ирина Николаевна, чувствуя, как краска бросилась в лицо,- не давайте ей этого делать, ударьте кнутом!
   - Господи, нельзя. Обидится - и весь ящик разобьет ногами. Не привыкла она к черной работе, брезгует. Она даже на задних ногах ходить может и очень любит, чтоб публика смотрела - сахаром все кормят.
   "Комедия... вот бы посмотрела вчерашняя компания..."
   И, чтоб отвлечь назойливые мысли, Ирина Николаевна, стараясь не глядеть на прохожих, проговорила:
   - Отчего у него глаз такой?
   Лицо женщины болезненно передернулось.
   - Муж выбил.
   - И вас бьет?
   - Бьет.
   Женщина конфузливо помолчала и проговорила тихо:
   - Не без этого.
   И вдруг воодушевилась:
   - А животную-то любит. Господи, иной аж до слезы прошибет - сам не пометь, зверя накормит.
   Лошадь опять стояла на перекрестке и усердно выбивала ногой, а больная говорила ей просительно-заискивающе:
   - Милая, иди... мне больно... Савушка, иди скорее, мне очень больно...
   Снова затрусила.
   - Ох, боже мой!.. Оттого и живут. У других вон дохнут, а у нас по скольку лет живут. А ведь зверь-то дорогой, меньше четвертной и не ухватишься. Вон есть по две, по три сотни плачено. Как вы думаете!.. Тошно... Иди, милая.
   Въехали в бойкую улицу. Она жила, вся повитая скрипучим морозом. Шел народ; на перекрестке стояли извозчики, прохаживался городовой, отворяли магазины. Ребятишки, с сумочками и с красными от мороза лицами, съежившись, бежали в школу.
   Лошадь, увидя публику, остановилась и добросовестно начала выполнять номер за номером. На панели стали останавливаться, из магазинов выскакивали приказчики; бежали как угорелые, размахивая книжками, ребятишки.
   - Гляди, ученая лошадь...
   - Братцы, скорей!..
   - В карете приехали...
   - Из Саксонии две фрелины...
   - Хо-хо-хо... ха-ха-ха!..
   - Милая, иди!..
   Все столпились около лошади. Она кланялась из-за дуги, стучала копытом, становилась на колени, наконец, подхваченная всеобщим вниманием, поднялась на задние ноги, потопталась, присела, сделала реверанс и стала, мотая головой, раскланиваться на все стороны.
   Извозчики поползли из саней, держась за животы; ребятишки с диким визгом плясали; покатывались приказчики, купцы, прохожие; у всех вдруг пропали глазки в складках красных багровевших лиц. Самые вывески и стекла магазинов, казалось, широко ухмылялись.
   И среди гомона, говора, хохота, среди высоких строгих домов с бесчисленными окнами, среди веселого морозного звона просыпающихся церквей метнулся дикий, звериный, так знакомый Ирине Николаевне крик:
   - Ох... ох... о-о-ох-ох... а-а-а...
   Больная исступленно корчилась на дне ящика.
   Улица безумно хохотала.
  

МЫШИНОЕ ЦАРСТВО

  
   Было темно, и в темноте, в противоположность сонной неподвижности, всюду стояло неуловимое белое мелькание.
   Порой, странно нарушая его беззвучность, носилось еле уловимое шушуканье, нежное и странное, не людское, и тоненький, как стеклянный, сейчас же гаснущий писк. И опять белое мельканье, суетливое, торопливо-озабоченное, смутное и таинственное в предрассветной мгле.
   Когда робко посветлел четырехугольник низкого окна, заваленного снаружи снегом, проступил позеленелый потолок, сбоку выпятилась огромная печь, забелела посуда на полках, и стало видно, что всюду бесчисленно снуют белые мыши, с розовыми подвижными носиками, с внимательно настороженными розово-просвечивающими ушками.
   Они озабоченно мелькали по полу, взбирались на табуреты, на скамьи, на стол, становились столбиками, торопливо вытирали лапками мордочки или сбивались большим кишащим клубком, перекатывались и рассыпались,- и опять озабоченное торопливо-белое мелькание всюду. Была в этом своя, полная особенной значительности, нервно-торопливая бесшумная жизнь, которую точно спешили закончить до людской,
   Под окном - стена влажная, бархатисто-зеленая, точно дорогой ковер ее одевает. А возле - огромная двуспальная скрипучая, в клопиных пятнах кровать. И стоит богатырский храп.
   Под пестрым из кусочков одеялом кухарка,- лицо клейкое, и два подбородка. Рядом на подушке голова пожарного,- на гвоздике блестит каска.
   Это сегодня пожарного голова, а то - либо соседского дворника, либо городового, либо из мясной приказчика; - уж чья-нибудь голова да похрапывает рядом на ситцевой, в разводах, подушке.
   В глубине, в трех местах вместо дверей темнеют рваные грязные занавески, и из-за них тяжелый удушливый храп, а в одном месте детское сонное дыхание.
   Одна занавеска дрогнула, отодвинулась, на минуту открыв чернеющее каменное углубление, смутно проступившую кровать и живой красный глазок лампадки. Вышел человек в длиннополом кафтане, с доброй седеющей бородой. На рот густо наросли корявые деревенские усы, а волосы гладко примазаны деревянным маслом.
   В добрых чуть прищуренных глазах стояло: "Ничего, все по-ладному..."
   Провел шершавой ладонью, точно ночные сны снимая с лица, и, вытянув шею, стал глядеть в темный уголок, шепча и крепко прижимая сложенные мозолистые пальцы ко лбу, к животу и плечам. Стал на колени, долго смотрел в угол, все шепча, и, нагнувшись и упираясь по-стариковски руками, так что сверху выступили лопатки, прижался к каменному холодному полу. Мыши сзади любопытно становились столбиками, глядя на отвороченные, громадные подошвы его сапог, или, играя, прыгали друг через дружку, или катались, свившись в живой клубок. А когда он стал подыматься, что есть духу понеслись, вытянув хвосты, в дальний угол и, блеснув белизной в полумгле, исчезли.
   Человек с доброй бородой поднялся, покрестился еще и ушел, надевая шапку и скрипнув дверью.
   Опять тихо и неподвижно, только сонное дыхание; мыши снова повыбрались, торопливо обнюхивая.
   Совсем посветлело; по углам ясно обвисла траурная бахрома паутины. У пожарного подушкой подмяло под щеку ус, и лицо от этого стало кургузое.
   За другой занавеской, такой же рваной и грязной, проснулось слабое чириканье. Кто-то сторожко и робко шуршал и возился, и опять чириканье и тоненький, тоненький голосок, а может быть, это только прозвенели упавшие капли.
   Мыши, белея, взапуски носились по полу.
   Подошла снаружи к окну кошка и, прислонившись усами к стеклу, долго и неподвижно глядела, подняв из талого снега лапку и поводя кончиком хвоста. Потом, показав между усами красный рот и белые зубы, жалобно промяукала и, отряхнув мокрую лапку, ушла.
   Снова робкое чириканье: "Пи-пи-пи... теннньи... дзя-дзя... дзя... дзя..."
   Потом шепелявящий голосок:
   - Ой, не щипайся!.. а то укусю...
   - Па-а-апе сказу...
   - Цыть!..
   - Дзяка!..
   - На дво-ол...
   Из-под занавески вылезает в одной распашонке двухлетний мальчонок. Перегнувшись назад от большого, выставившегося, с вылезшим пупком, живота, с трудом держа голомозгую, стариковскую с отвислым бледным затылком голову, он заковылял на кривых ножках- не управляя движением, точно пол был покатый, он неудержимо катился в одном направлении, трясясь, как желе.
   Доковылял до печки, толкнулся и, так же трясясь, заковылял в угол. Доковылял до угла, толкнулся, громко шлепнул пухлым задом о холодные плиты и стал неловко мотать ручонками, ловя мышенят, прыгавших через голые стынущие ножонки.
   - Пи-пи-пи-пи!..
   И, подумав, добавил:
   - Дзяка!
   За ним из-за занавески вышла девочка, с синими жилками на зеленовато-прозрачном личике, с широко открытыми, спрашивающими глазками под безбровым лбом.
   Она поджимала покрасневшие от каменного холода ножки, то одну, то другую. Вдруг присела и стала ловить мелькавших мимо мышей, заливаясь, точно тоненький фольговый колокольчик, да вспомнила, перебежала, мелькая ножонками, и стала у кровати на одну ножку, поджав другую.
   Долго стояла и смотрела на храпевшего пожарного, не спуская глаз с полуоткрытых обсохших губ, за которыми белели зубы: на подушку набежала тягучая слюна. Потрогала пальчиком рыжий завернувшийся под щеку ус и испуганно отдернула, когда пожарный громко всхрапнул...
   Поднялась на цыпочки, прижимая пальчики к холодному полу, и подергала за рубашку.
   - Дядя Сяватей, встявай, а то невесту пьяспись... а то саёки воёта обдеяи...
   Пожарный открывает красные, как мясо, глаза, не понимая, где он и что с ним. Потом сразу спускает мозолистые, с изуродованными пальцами, мохнатые ноги и начинает быстро натягивать штаны, сапоги.
   - Ах, едять те мухи с комарами - опять проспал. Ты чего же раньше не разбудила? А эта храпит, аж стены трясутся. Гора иерихонская!
   Он торопливо надевает форменную тужурку, туго подпоясывается кушаком, на голову - сияющую каску и застегивает под подбородком, отчего становится совсем другой, большой и страшный.
   Девочка с заплетенной косичкой все стоит на холодном полу по-гусиному: на одной ножке, и не сводит глаз.
   - Дядя Сяватей, у тея голёва, как самавай.
   Тот, как матерый гусь, охорашивается и оправляет мускулистую фигуру, тщательно расправив измятый ус.
   - Какой самовар, а то и самовару далеко.
   И, еще раз оправившись и выправив из тугого воротника подбритую красную набегающую шею, уходит. Девочка долго смотрит, не мигая, светлыми, широко открытыми, точно испуганными глазами на дверь, поджимая ножонку. Потом, глянув на бегающих мышей, торопливо приседает на корточки и начинает ловить белых мышенят, которые, проворно, как масляные, проскальзывают между пальцев. В полуподвале посветлело от тоненького детского смеха.
   Показывается заспанный вихрастый мальчишка с курносым лицом; руки засунуты в штаны, и в карманах играет пальцами. Следом торопливо выползает из-под занавески совсем маленький, в завязанной на спине узлом рубашонке, и бойко подвигается, торопливо, пересаживая по полу покрасневший голенький зад, восторженно повизгивая.
   Мальчишка хмуро стоит, смотрит, не видя, думает о своем. Потом, глянув на ребятишек, как кобчик, с лисьим проворством, нагнувшись, шлепает одного, другого и с такой же скоростью и так же ловко потаскал за косичку девчонку.
   - Не трожьте мышей, не трожьте мышей, мокрохвостые!
   Дружно, точно сговорившись, все трое заревели на разные, но все на тоненькие голоса.
   Мальчишка хмуро стоит и смотрит, запустив руки в карманы и шевеля пальцами.
   Кухарка шевельнулась, заскрипев кроватью, и села, заняв много места.
   - И когда вас угомон возьмет, пострелы? Ни дня, ни ночи, ни покою, ни отдыху... Ги-ги да гу-гу... Да эти мыши проклятые, чтобы они передохли! Барыня и то уж говорит: "Марфа, что у вас судак по-польски мышами воняет?" Да как же не кипятиться, когда ни свет ни заря содом подымут, ни проходу, ни проезду...
   Из-за той же занавески проворно выскочил небольшой мужичок с ярославской ухваткой и, туго покраснев, закричал фистулой:
   - Мыши понадобились!.. А чем они препятствуют, мыши? Божья скотинка... живут с них люди, чего вам надо?.. А то наберет меделянов цельный полк, ажнык кровать разваливается...
   - Во как! - загремела кухарка и встала с кровати,- ты что тут за антересан!.. Я за тобой считаю, с кем ты треплешься? Вот возьму да выкину на улицу совсем с мышами да с щенятами твоими...
   - Накось, выкуси!.. Не доросла... Господам плачу, не тебе...
   И, чувствуя необходимость ослабить напряжение, проговорил заботливо:
   - Базар вон отошел... до свиных полден проклаждаетесь...
   Марфа, все так же понося злым голосом, взяла корзину, накинула платок и ушла, хлопнув дверью.
   - А ты чего, стервец, детей бьешь!..- зашипел мужичонка на невозмутимо стоявшего с руками в карманах мальчика.
   Ребятишки продолжали визжать.
   - Кто их бьет? Мышей давют...- проговорил он нагло.
   Отец поймал его за волосы и замотал голову из стороны в сторону. Тот, не вынимая рук из карманов, нагнул голову, как баран, и так ловко завертел ею, что выдернул волосы, отошел к печке и стал обувать рваные сапоги.
   - Опять побью, ежели будут хватать,- вызывающе пробубнил он.
   А в полуподвале уже носились шлепки: шлеп... шлеп... шлеп!
   Мужичонка звонко шлепал малышей.
   - Цыц!.. Чтобы духу вашего не слыхать!.. Цыц!..
   Девочка с косичкой и голопузый мальчик с выпятившимся пупком замолчали и стояли перед отцом, только губенки судорожно и жалобно трепетали, да глаза были полны горьких слез.
   Зато маленький, сидя в луже на холодных плитах и запрокинув голову, орал во весь круглый, слюнявый, беззубый рот: "Нате, мол, вот ору - и все!"
   - Возьми Ванятку, выдра голенастая! - закричал мужик, топая ногами и мотая кулаком.- На место!
   Девочка схватила маленького под живот и, отогнувшись назад от тяжести, с трудом понесла его, волоча ножонки, которые оставляли по полу мокрый след. А малыш с большим пупком сам заковылял, все ускоряя шажки, как под гору.
   Отец поднял и прихватил рваную занавеску. В темном каменном, без окна, углублении стояла широкая кровать, заваленная тряпьем, и несло прокисшими пеленками и давленными клопами.
   Девочка, часто дыша открытым пересохшим ртом, донесла маленького до кровати и, напрягшись, последним усилием взвалила на край, да не одолела, и он повис на краю, а она уперлась в него коленом, чтоб не упал. Маленький, выпучив глазенки, молчал, дожидался, так как знал, что это не наказание и не игра, а дело. И когда отдохнула, он надул животик, чтоб легче перекатиться, она его перекатила, подсадила другого, влезла сама, и они весело стали ползать, барахтаться и играть на кровати, поминутно ссорясь, смеясь, визжа и прыгая. Но головенки их постоянно были повернуты туда, где было светло, просторно и бегали веселые мыши.
   Из-за других занавесок вышли две бабы. Одна - коротенькая, толстенькая, нос пуговкой и набегающие вокруг рта сорокалетние морщины, но глаза были чудесные и лучились непотухающей добротой и лаской, в которых своя особая затаенная радость, и были они голубые.
   Другая - костлявая, высокая, с впалой грудью, с запалыми, потускнелыми глазами, как у измученной, непоенной, жаждущей отдыха лошади.
   - Мирону Василичу почтение. Забеспокоились нонче рано.
   - Вишь, мыши ей помешали... Да я те за мыши голову проломлю!.. Ей-богу, вот проломлю, и никаких.
   - Чего там, всякого рукомесло кормит.
   - Слышь, Груня, будешь стирать, прихвати пеленки. Я тогда ни то... не обижу.
   - Ну-к что ж, ладно, постираю,- проговорила, и морщинки вокруг глаз ласково залучились.
   - Васька! - злобно загремел Мирон.- Заснул? Возьми Машку, Хрипуна да Пищуху. Идтить надо, запоздались.
   - У Пищухи пахалки распухли.
   - О?!
   Мирон тревожно запустил руку в ящик, где огромным, теплым, живым клубком кишели мыши, лаская пальцы нежной, как бархат, шерсткой; все они были белы, как снег. Повозился, вытащил мышку, торопливо осмотрел, ощупал.
   - Верно, пахалки.
   Он придержал ее и, слегка нажимая, несколько раз поводил согнутым пальцем под горлом.
   - На, отсади в больницу.
   Васька взял и посадил в отдельный решетчатый ящик, где сидело несколько печальных мышей.
   - Возьми из голодаевки.
   Васька достал из третьего ящика с пяток мышей, посадил в свою клетку и в отцову. Мыши беспокойно бегали, торопливо нюхая воздух: их не кормили,- на голодные зубы они живее и послушнее.
   В хозяйстве у Мирона было штук восемьдесят мышей. Каждую он знал, каждую называл по имени, у каждой помнил отметину, всю родословную, с каждой умел поговорить по-своему, были любимчики и такие, которых он терпеть не мог. Он знал их характеры, привычки и ухватки, болезни и нрав, и его так же ели заботы и тревоги по мышиному хозяйству, как его отца и деда заботило деревенское хозяйство.
   Деревни он не знал и с шестнадцати лет сделался мышиным фабрикантом. Мышей выучивали самым разнообразным штукам: они бегали на задних лапках, держали передней лапкой хвостик, как шлейф, парами танцевали, свивались сразу по десять штук клубком, и он катал, бросал и ловил этот живой клубок. Чтоб выучить, держал мышей в голоде, но умеючи, не давая пить; целыми часами, лежа животом на холодных плитах, учил, колол горячей иголкой, давил ногтями за хвосты,- и они становились послушны каждому его движению.
   Когда жена померла, все хозяйство легло на Аньку с белой косичкой. И теперь, уходя, он крикнул:
   - Слышь, Анька, детей зараз покорми. Хлеб на гвозде, в сумке, а в углу бутылочка с молоком.
   - Слисю,- проговорила маленькая женщина.
   Фабрикант с Васькой ушли, а Груня и Глаша принялись за работу,- одна за стирку, другая зажгла керосинку и стала варить.
   - Твой спит, чай? - спросила Груня, точно освещая все радостью ласки и доброты.
   - Спи-ит. Когда встанет... Дай, господи, к четырем. Нонче до того захлинался, до того захлинался, всю ночь не спала
   - Чего такое у него?
   - Вишь, доктора говорят, жиром залился весь, всю утробу жиром залило, и сердце, и глотку, не продышит. Доктора в одну душу говорят, чтоб меньше ел, да больше ходил, да чтоб нагинался, гимнастику, а ку-ды там! Жрет не впроворот, только и знает, что жрет за десятерых да пива, как в бочку, в себя льет, а ему нюхать нельзя, потому от пива весь обрастет жиром, даже глаза зарастут-, доктор сказывает, двадцать пять пудов будет весить,- земля перестанет держать. Да к нему и на козе не подъедешь - разве послушается? Одно - заливает глотку да жрет. А нонче ночью то храпит, а то замолчит. Господи, думаю, что ж это!.. Чиркну спичкой, лежит он гора горой, лицо с подушку, и глаз один смотрит,- сам спит, а глаз смотрит... Страшно, милая.
   Она заплакала, утираясь фартуком,
   - Что ж, не соглашается тебе завещать?
   - И-и, приступу нет. Родне, а какая она там родня - на десятой воде кисель,- да на поминовение, да на школу, вот тебе и весь сказ.
   - А твоего труда нипочем?
   - Да уж где там! Шестнадцать годов спину не разгинала, за ним смотревши.
   И полились бабьи жалобы.
   Глаша жила со швейцаром, толстым, задыхающимся от ожирения, и на книжке у него было полторы тысячи. Приходил он со службы в четыре утра и день спал.
   Нанимал темный тупичок за три рубля в месяц, выколачивая из каждого гроша, из каждой копейки, и держал еще жильца, благообразного мужичка с доброй четырехугольной бородой, торговавшего свечами в часовне.
   Груня жила с Алексеем Иванычем, печником, в третьем тупичке. Она была старше, содержала его поденной работой, а он бил ее и редко выходил из дому.
   - Эй, Груня! - послышался из тупичка голос и кашель - Алексей Иваныч много курил.
   - Батюшки, проснулся... Зараз, зараз!.. Водки-то мало...- зашептала она и торопливо закачалась на обе стороны: ноги у нее были разбиты от сырости.
  
   Мирона и Ваську с мышами ослепил во дворе блеск тающего снега; звенела веселая капель, и без удержу, как оглашенные, метались и щебетали воробьи.
   На крышах уже не было снегу, а по краям, нагнувшись и глядя вниз, свисали длинные сосульки, играя на солнце сборчатым морщинистым льдом,- с них торопливо капало - и иногда стеклянно ломались и падали, мелко рассыпаясь. А над крышами играло голубое, весеннее не по-городскому небо.
   Двор был просторный. Разбросанно стояло четыре больших старых дома, набитых квартирантами; пятый, барский, с белыми колоннами, особняк, выходил палисадником на улицу.
   На заднем дворе тянулись конюшни и сараи извозопромышленника; вкусно пахло навозом, и запряженная в полке лошадь жевала у стены сено, оглядываясь через дугу.
   Посредине двора чернело неведомо как уцелевшее старое корявое дерево; под ним, разговаривая, рылись куры и сидела кошка.
   Мирон надулся, покраснел и что есть духу, как пятнадцатилетний, погнался. Кошка поставила хвост трубой и поскакала, прыгая через мокрые места. Мирон пустил кирпичом и попал в низ оконной рамы.
   - Ты что хулиганишь? - закричал дворник.- По участку соскучился?
   Мирон еще больше надулся и покраснел.
   - Потому - тварь птиц жрет.
   - Мышатник!..
   - Мышиный фабрикант!.. Мышиный фабрикант!..- кричали ребятишки, бегая босиком по талому снегу.
   Только на улице Мирон радостно вздохнул и потух,- тут он был у себя дома.
   По расчищенным и подметенным уже панелям торопливо спешила в обе стороны бесконечная толпа.
   "И откуда они только берутся", - думал Мирон, привычным, наметанным глазом ловя и различая в толпе клиентов.
   На минутку остановился и глянул по убегавшей далеко вниз улице. Внизу она терялась в задернутой голубоватым утренним туманом площади, на противоположной стороне выбегала и ползла вверх, слабо белея еще не сошедшим снегом и чернея зимними деревьями. Сияя, блестел далекий купол.
   Подвывая легко и играючи, взбежал трамвай, полный видневшихся сквозь стекла людей, на минутку остановился, выбросил двух и покатился дальше, уменьшаясь и с удаляющимся воем роняя синие искры.
   - Ступай кверху,- сказал Мирон Ваське.
   - Чего я там не видал!.. Я на площадь пойду.
   - Тебе говорят, мозгля!..
   Но Васька стоял, курносый и наглый, глядя на отца маленькими злыми щелочками. Мирона подмывало дать ему хорошего раза по шее, сбить шапку и Бкусно потаскать за волосы, да публика шла кругом,- отправят в участок, день пропал.
   - Ах, ты!.. Скучился?.. Требуху выпущу...- И Мирон густо покраснел.
   Васька угрюмо подался.
   - Н-ну?!
   Мирон почувствовал - не ударит, не только потому не ударит, что публика и в участок, а еще потому, что выросла для обоих незаметно какая-то черта, и Мирон чувствовал - ее нельзя переступать.
   Он давно видел, что у Васьки начинается своя жизнь, свои интересы, начинается свое, и это приводило его в раж. Васькино назначение было помогать отцу в мышином хозяйстве, помогать поднять остальных детей, и он жестоко исправлял всякое Васькино уклонение.
   Но время беспощадно: Мирон старился, Васька креп, и теперь они стояли друг перед другом, почти как равные, и Мирон как будто первый раз увидел Ваську.
   Что было недопустимо - Васька и с мышами плутовал. Всю мышиную науку он превосходно усвоил, но когда издыхала мышь и отец приказывал выкинуть, он ее прятал, замораживал, а в подходящий момент доставал, оттаивал, чистил щеточкой шерстку, чтоб свежее и подбрасывал в ящик, а живую мышь взамен продавал в свою пользу. Удивлялся Мирон, почему так правильно и периодически стали дохнуть мыши.
   А когда потеплело, Васька тайно завел свой мышиный завод в углу конюшни и торговал больше своими мышами.
   И теперь они стояли друг перед другом, не решаясь переступить черту, которая связывала и разделяла их.
   - Ну,- сказал Мирон.
   - Не пойду...- сказал Васька, но... повернулся и пошел наверх,- торговля там была хуже, чем на площади.
   Мирон весело зашагал вниз. Спустился на квартал, огляделся на углу, нет ли городового, достал из клетки мышь и, вытянув руку, подержал ее на открытой ладони.
   Мышка, белея, торопливо понюхала розовым носиком ладонь, потом воздух, пробежала по руке, по плечу, кругом шеи, вспрыгнула на шапку, на минутку постояла белым столбиком, осматриваясь, опять сбежала и, усевшись на ладони поудобнее на задних лапках, передними стала умываться.
   Публика останавливалась и смотрела.
   - Ученая.
   - Как человек, руками.
   - Это не нашинская, заграничная.
   Мирон, держа все так же вытянутую руку, уверенной скороговоркой артиста бойко выговаривал, не обращая внимания на стоявшую публику:
   - Индейская денная мышь, в гимназии образовалась, в унирситете воспиталась, ни исть, ни пьеть, об одном лишь тужит, как муж жену утюжит, судьбу предскажет, тужить-горевать закажет... Девушке жениха волосатого, пьяного, рогатого... Гимназисты наши запросили березовой каши... Всем расскажет, никого не обвяжет, кто не хочет, проходи, а кто слухает, подходи, пятачок выкладай, судьбу выгребай... Пожалте, господа почтенные, к ученой мыши... Невидимое чудо двадцатого века...
   Публика задерживалась около Мирона, как вода вокруг камня.
   Одни, постояв, уходят, другие подходят и, вытянув шеи и глядя на белых мышей, слушают.
   Приказчики, прислуга, девочки из модных мастерских с большими мешающими коробками, полотеры с желтыми лицами и желтыми щетками. Стоят, смотрят на маленький ящичек, в котором плотно уложены конвертики с судьбой. Смотрят внимательно; у каждого за равнодушно замкнутым лицом - горе, заботы, изломанная жизнь. И, быть может, в этом конвертике неожиданно ломается судьба, ждет радость.
   Останавливались и чистые господа.
   Маленький гимназистик, с нежными детскими щеками, стоит, сутулясь под ранцем на спине, и все вздергивает его на плечи. Он долго стоит и вдруг говорит, сам испугавшись своих слов:
   - Дайте мне.
   - Чего?
   - Мышку... нет, судьбу.
   - Пожалуйте пятачок.
   Мирон взял мышь и, держа за хвостик, пустил по конвертикам в ящичке. Все с напряжением следили, как мышь мордочкой и лапками суетливо перебирала конвертики. Мирон незаметно придавил ногтем кончик хвоста, и мышь испуганно выхватила зубами первый попавшийся конверт. Мирон подал гимназистику.
   Тот осанисто сделал себе двойной подбородок, распечатал и на маленькой серой бумажке прочел: "Злые враги ваши будут посрамлены, и скоро вы сочетаетесь законным браком с любимой женщиной".
   Кругом засмеялись, а гимназист, краснея и конфузясь, бросил бумажку, которую сейчас же бережно подобрали.
   - Фу, глупости какие! И вовсе мышь не может узнавать судьбу.- И пошел в гимназию, поддергивая и поправляя плечами ранец.
   - А, ну-кась, дай-кась я,- проговорил с добродушным красным лицом и, как иголками, истыканным носом кучер, с полумешком овса через руку. Не переставая добродушно улыбаться и подняв выжидательно и немного как будто сконфуженно брови, он долго рылся в плисовых штанах и достал пятак.
   Опять Мирон пустил по конвертам белую мышь, держа за хвостик.
   - Ну, ну, ты по всем пущай, нехай по всем конвертам побегает... пущай хорошенько разнюхает мою судьбу...
   - На, на, мне не жалко. Вишь, как вынюхивает. Тут уж, брат, без обману.
   Мышь вытащила конвертик. Кучер осторожно взял черными толстыми пальцами и стал вертеть, все так же подняв брови и улыбаясь.
   - Распечатывай, ты чего,- говорили кругом с нетерпением.
   Кучер неловко разорвал и долго вертел бумажку.
   - Ну?
   - Кто ж ее знает, неграмотный я.
   - Дай-кась, прочту.
   Мальчишка из мясной, не ворочая головой, на которой лежала баранья нога, прочел, скосив глаза, по складам:
   "Вра-ги ва-ши по-гиб-нут. Вас ожи-да-ет бо-гат-ство и с

Категория: Книги | Добавил: Armush (26.11.2012)
Просмотров: 392 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа