е сказал, как и что он думает и чувствует. А то все как будто было такое, что мне было неясно. Очень милый, чуткий он человек, дай бог мне всегда сохранить с ним близость.
Ну, про Париж. Показался он мне гораздо более будничным, чем в тот приезд. Во-первых, тогда была выставка, со мной были Олсуфьевы и мы приехали единственно для того, чтобы веселиться. Теперь он мне показался грязным, с такими же купленными рабами, как и у нас, с угнетенными рабочими, безумной роскошью, и даже здесь это все делается как-то бесстыдно, с большим чувством своей правоты, чем у нас.
Сегодня завтракала у Нины Саломон, потом с ней ходила в "Bon Marche" {Название фирменного магазина (франц.).}, потом вернулись к Саломон, застали там m-lle Герцен, с которой поговорили19.
Она спрашивала разные разъяснения по поводу последних книг и мыслей папа, но я не была так свежа, как когда я говорила с Вандой в вагоне, и поэтому чувствовала, что плохо на нее могла подействовать. Она говорит, что много молодежи очень интересуется папа, и вообще всяким религиозным движением, что они люди "с идеалом", как она говорит.
Потом пришла домой. Лева жалуется, охает, говорит, что за завтраком объелся.
В 4 часа за мной заехала одна художница-ирландка, чтобы свезти меня в Atelier Julian. Их 23 ателье в Париже. Там девушки рисуют голого мужчину, чуть-чуть задрапированного, а по углам сидят уже премированные художницы, которым позволяют писать свои картины для Salon. Оттуда она свела меня в ателье одной художницы, которая тоже пишет картину для Salon. Комната наполовину низкая, наполовину очень высокая, наставлены старинные стулья, кресла, накиданы драпировки, повешены китайские зонтики, стоят мольберты. И она сама, в красном шелковом платье, с перьями, кружевами, накрашенная, растрепанная, с палитрой в руке, царствует в этом bric-a-brас'е {хламе (франц.).}. Моя ирландка и она сейчас же затараторили на своем местном художественном жаргоне о предстоящем Salon, о том, что кто говорит, и я с ужасом видела, что это то же движение к effet de lumiere {световым эффектам (франц.).} и всевозможным effets {эффектам (франц.).}, которое у нас, к счастью, только что начинает проникать. Они спрашивали меня про русское искусство, но содержанием картин вовсе не интересовались - пропускали мимо ушей, так что, говоря о картине Ге, мне как-то совестно было распространяться о сюжете, и я невольно говорила больше о технике, об исторической правдивости этой вещи. И грустно стало.
И еще тоскливо, когда вспомню, что утром накупила на целую кучу денег разных вещей в "Bon Marche". Ужасно стыдно и неприятно и целый день от этого камень на душе... Неужели я никогда не научусь быть разумной?
Лева все плох и ужасно духом низко пал. Избави бог мне его осуждать: я, может быть, была бы гораздо хуже его; но грустно видеть человека, который так снял с себя всякие нравственные обязательства. Часто он опоминается и старается думать не только о своей болезни, но сейчас же опять в нее погружается. И я очень плохая для него нянька. Тоже эгоистичная, не могу вся отдаться его излечению (сейчас вот забыла дать ему лекарство перед обедом), и не умею сохранять бодрость и веселость, когда он жалуется и ноет.
Кроме того, я все еще очень простужена: кашляю, зубы болят, и это меня угнетает. По вечерам иногда на меня находят ужасные страхи, что или Лева, или я не доедем домой, что-нибудь с нами случится.
23 февраля.
Лева все жалуется. Мне трудно и одиноко, но хорошо в самой глубине души.
Сегодня на бульваре Сен Мишель опять собирались студенты, кричали всякие глупости, между прочим чтобы Золя выбрали в Академию, ставили баррикады из разных носилок и тачек, которые находились на бульваре, так как там строят подземную железную дорогу. Полиция их разогнала. Ходила с Левой и Саломоном в мастерскую Falguiere. Впечатление то же.
Зубы, зубы болят изо всех сил. Голову, ухо, всё стреляет. Писать не могу. Лева лежит в кровати и мечтает, бедный, о том, чтобы выздороветь. Жалко его ужасно, но что делать? Я все время чувствую какую-то виноватость, что он болен. Но что же я могу сделать? Ох, зубы!
25 февраля.
Вчера утром решено было вечером, повидавши Бриссо, ехать домой. Я наполовину уложилась, потому что в душе знала, что Бриссо нас оставит. Так и вышло. Он Леву обворожил совершенно и внушил такое доверие, что он решил хоть до осени остаться, вполне ему подчиниться и ждать от него исцеления. Мне это было грустно, так как предвижу, что после первого подъема духа он опять начнет отчаиваться и метаться. Одно хорошо - это что Бриссо строго и систематично собирается повести свое лечение, чего до сих пор ни один не сделал20. Лева, бедный, у него расплакался, и он (Бриссо) был с ним очень участлив и мил. Я понимаю, что он прельстил Леву: в нём очень много обаяния, как у всех психиатров. Энергичное и сильное лицо. Очень черен, вероятно, с юга.
Сначала он сказал, что ему потребуется недели две, чтобы попробовать разные способы лечения и определить тот, который нужен, и я с радостью приготовилась остаться эти пятнадцать дней, потому что, хотя я и не верю в лекарства, я очень верю в уход и в то, что доктор может указать способ ухода. Но потом, когда Лева сказал, что он останется месяца два и больше, то на меня напал ужасный страх и тоска, и я не смела посмотреть внутрь себя, чтобы не начать метаться. Боюсь думать о папа, о Жене, о возможности заболевания кого-нибудь дома, о возможности мне заболеть или умереть Леве или мне здесь, так далеко от своих.
И ужас как много во мне эгоизма: я совсем не умею отдаться другому, мне часто обидно отношение Левы ко мне, когда он забывает, что я не ела, что я устала, что нездорова и т. д. Почти каждый день, когда я готовлю обед или завтрак, он мне говорит: "Зачем так много?" или: "Это зачем?", и мне совестно отвечать "это мне", точно я могу жить не евши. Но я нисколько не сержусь и не досадую на него. Он мне очень жалок, и я рада этому трудному уроку, который мне послан. Дай бог только его исполнить. Здесь в Париже, в capitale du monde {столице мира (франц.).}, куда со всех концов земного шара собираются люди, чтобы учиться наукам и искусству, меня поражает сравнительно низкий уровень этих науки и искусства. То, что считается самым выдающимся, так плохо на самом деле. В литературе кроме Рода и Бурже никого нет, в музыке Вагнер, в живописи Пювис де Шаванн, который тот же наш Нестеров, а в медицине Potain ничего не мог новее прописать, как ревень и касторовое масло, а Бриссо - ревень. Видно, люди богами не будут.
Боюсь, что Женя отвыкнет от меня за это время. Может быть, это и нужно, и может быть, это к лучшему.
На днях переедем отсюда. Тут Леве шумно и беспокойно. Вокруг музыка, за стенами всякое слово слышно, прислуги не дозовешься и вокруг скверные лавчонки, в которых ничего достать нельзя.
Рядом со мной живет незаконный mИnage {супружеская чета (франц.).}, и я постоянно слышу разные разговоры, ссоры, поцелуи и т. д. Blanche (горничная) рассказывала мне биографию нескольких menages, всегда прибавляя: "Mais се n'est pas sa femme" {но она ему не жена (франц.).} или: "Mais ils ne son pas maries" {они - не венчаны (франц.).}. Тут все живет народ рабочий, занятой- приказчики, продавщицы - и вот, проработав день, они приходят домой, и мы с Левой знаем по часам, когда они начнут целоваться.
У французов одна главная страсть - это женское тело. Это видно везде: и в романах, и в живописи, и по тому, как женщины одеваются, это носится в воздухе.
Париж красив тем, что нет ни одного выкрашенного дома. Все выстроены из натурального серого камня. В этом что-то благородное и серьезное. Ходила в "Bon Marche" и видела много красивых женщин. Особенно одну. Потом, проходя мимо зеркала, увидела себя и огорчилась своей некрасивостью. Да, меня это огорчает, иногда больше, иногда меньше, но никогда не бываю к этому равнодушной.
Спрашиваю себя: чем бы я пожертвовала для этого, и отвечаю, что мало чем. Например, вегетарьянство не бросила бы, даже если бы была уверена в том, что это прибавит мне много красоты. Мои руки расцарапаны, обожжены, загрубели, ногти сломаны оттого, что я все делаю сама, но от этого я не заставлю девушек делать то, что могу сама.
С завтрашнего дня начну правильную жизнь по часам. Буду читать, переводить и, когда можно будет, начну рисовать. Коли жить тут, то надо жить с проком. Все эти дни даны мне не даром. Надо спрашивать приказаний и исполнять их.
Получила милое письмо от Лизы Олсуфьевой и ответила ей.
Из дому получаем ежедневные письма.
Здесь я понимаю более чем когда-либо, почему со всего света стекается народ к папа. Нигде нет такого света, как он распространяет, и если где есть звездочки, то они зажглись от него же. Сегодня Лева говорил, что его звали к Золя, но я подумала - зачем к нему идти, что он может сказать нового, интересного и поучительного? И так все знаменитости здешние.
7 часов.
Варила Леве кашу и себе кочан капусты, которая не хочет с утра свариться, потом села докончить письмо Жене и расплакалась. Я с утра крепилась, но вот прорвало. Какая гадость эта жалость к себе! Какая я слабая, дрянная.
Перечитывала письмо Жени ко мне. Он делает там вопросы, на которые я ему не ответила. Но я не ответила потому, что не знаю, что ответить. Он спрашивает меня: сознательно ли у меня в дневнике вышли слова, что мы попались в сети и так ли это? Я искренне не знаю. Я теперь не чувствую себя в сетях и никакого не испытываю желания, если я попалась, освободиться от них. Потом он спрашивает: может быть, лучше нам не читать дневников друг друга? Опять не знаю. Хотя я пишу для себя, но думаю, что ничего не буду иметь против того, чтобы он знал мою внутреннюю жизнь, и даже рада показать ему ее. И очень всегда буду хотеть посмотреть в его душу, которую люблю. Еще спрашивает, хотела ли бы я, чтобы без драм вернуться к тем отношениям, которые были у нас 2-3 года тому назад? И опять не знаю, но думаю, что нет.
26 февраля. Утро.
Плохо, плохо. Лева в насморке и кашляет, а этого особенно доктора боятся. Я чувствую угрызение совести, что я заразила его и недостаточно ухаживала и оберегала. Я старалась не есть той же ложкой, мыть ее каждый раз, как я пробовала кашу, но это так неуловимо: хлеб возьмешь руками и через это передашь заразу. И потом, весь Париж кашляет. В нашем garni {меблированных комнатах (франц.).} только и слышно. И Бриссо не едет. Обещал быть вчера или сегодня. Меня мучает, что я могла минутами роптать; какая я эгоистичная. Я бы сейчас все сделала, чтобы спасти его. Но что? Что можно сделать? И все тут так трудно. Не добьешься, чтобы камин затопили. Вчера купила ему халат и туфли, и их не принесли до сих пор. Главное, я не умею быть ласковой, а этого ему хочется и нужно.
Днем. Получила сейчас письма от папа и мама. Читая письмо папа, опять расплакалась, опять захотелось к нему, и поднялся ропот на Леву в будущем - вот что глупее всего,- за то, что когда он будет здоров, он удержит меня здесь. Все это нестерпимо бессмысленно. Надо жить, как птицы небесные, и, главное, не заглядывать и не думать о том, что, может быть, будет. И надо нервы подобрать, а то сделаюсь истеричной и нервной и никуда не буду годна. Ничего тут нет жалостного, умилительного и грустного, что я несколько месяцев проживу вне дома, ухаживая за больным братом. Всякая сделала бы то же самое и гораздо проще и умнее, чем я.
1 марта 1894.
Вчера переехали сюда в rue du Helder {Улица Хельдер (франц.).}. Взяли три комнатки. Но и тут нехорошо: темно, пыльно и в центре города. Это по рекомендации Бриссо. Будем пока слепо его слушаться. Диета и лечение его пока Леве идут впрок. Что дальше будет? У меня сильное желание его выходить, и я перестала тосковать и роптать. Он мне мил и трогателен. Доверчив и ласков со мной, и когда я вижу его несчастные худые руки и ноги, то хочется сделать еще что-нибудь более трудное, чтобы выходить его. Только бы удержать хорошие отношения с ним, не сделаться эгоистичнее и небрежнее к нему.
Вторую ночь вижу Женю во сне больным. Маша пишет, что он мрачен. Может быть, он просто сосредоточен, и ему хорошо, а другим кажется, что он грустен. Написала ему письмо вчера, но не послала потому, что это третье или четвертое я ему пишу, а от него получила только одно. Когда думаю о нем, мне всегда страшно, что кто-нибудь из нас вдруг перестанет чувствовать привязанность к другому, а это будет больно. Я боюсь его слишком приучать к моей дружбе, потому что, кто знает, вдруг она совсем пройдет и я буду чувствовать, что обманула его. Иногда боюсь, чтобы этого не случилось с его стороны. Но, рассуждая, думаю, что мы не можем перестать быть близкими людьми, в нас много общего, и мы всегда будем любить то же самое.
Лева очень серьезно болен, и я наполовину только надеюсь на его выздоровление. Он покашливает, и это меня беспокоит.
Была гроза, и дождь до сих пор идет. Сегодня первую ночь спала спокойно, без криков студентов, гудков омнибуса, хохота и болтовни (большей частью неприличной) моих соседей. И на душе спокойно и хорошо. Немножко Женя тревожит: что с ним? Мои пишут каждый день. Вчера было хорошее письмо от Маши и очень милое от дедушки. Был Бриссо.
2 марта.
Лева сегодня мечтал о жизни в Ясной во флигеле и написал резкое письмо мама, что если Кузминские приедут, то он в Ясную не поедет и останется жить во флигеле 21. Мне представилось, что я могу написать такое письмо к мама об этом, которое она могла бы переслать Кузминским и которое бы не обидело их. Но, сделавши это, мне стало тяжело на душе. Это - нехороший поступок, и ни во имя чего его делать не следовало. Я утешалась тем, что это не для меня, а для Левы, но редко кто делает дурной поступок прямо для себя, а всегда утешается тем, что это для другого.
Меня вообще беспокоит то, что я слишком много забочусь о Левином здоровье телесном и слишком мало о духовном и поощряю его в том, чтобы он снимал с себя, ввиду его нездоровья, разные нравственные обязательства.
Вера пишет вчера, что ее поразило, насколько Христос сильнее, сжатее и проще, чем все философы. Она пишет это, возражая своему мужу, который говорит, что Сенека говорил то же самое, что Христос. По поводу этого Лева указал мне следующее место у Руссо: "J'avoue que la majeste des Ecritures m'etonne. La saintete de l'Evangile parle a mon coeur. Voyez les livres des philosophes avec toute leur pompe: qu'ils sont petits pres de celui-la! Se peut - il qu'un livre a la fois si sublime et si simple soit l'ouvrage des hommes? Se peut il que celui dont il a fait I'histoire ne soit qu'un homme lui meme?" {Признаюсь, величие Священного писания меня поражает. Святость Евангелия многое говорит моему сердцу. Взгляните на труды философов со всею их высокопарностью, как они мелки рядом с Евангелием. Возможно ли, чтобы книга эта, величественная и простая, была делом рук человеческих, и тот, о ком в ней рассказывается, неужели он только человек? (франц.)}.
6 марта.
Получила сейчас длинное письмо от Маши, и, прочтя его, мне стало тяжело на сердце. Не знаю отчего, но, кажется, что-то вроде ревности опять шевельнулось. Пишет много про Женю, пишет, что вместе проверяли, что у него чудная квартира,- значит, была у него, что "решили" не вмешиваться в чертковскую работу по биографии Дрожжина, и т. п. Кроме того, пишет, что когда Поша приедет из Костромы, он уедет.
Эти дни я все ждала письма; да какое эти дни! Уже дней 10 каждый и целый день жду письма. И беспокоюсь, сержусь, огорчаюсь, возмущаюсь, решаю отказаться от него и опять беспокоюсь, огорчаюсь и т. д.
Нет, в самом деле, это несердечно, нечутко, просто невоспитанно!
Он пишет мне, чтобы я часто не ждала от него писем, а сама чтобы писала. Как он не понимает, что я и так боюсь быть Павлой. Мог бы пощадить мое самолюбие!
Вчера мне было ужасно грустно, страшно за Леву, одиноко и физически слабо. Я пришла из Лувра ужасно усталая, застала Леву с гостями - Шредер и Саломон, тоже усталого, жалкого, кашляющего. Потом меня Кашперова вызвала на лестницу и дала письмо мама к ней прочесть, в котором она пишет, что они с папа очень грустят и тревожатся. Советовала мне консилиум, пугала меня и довела до того, что я, придя к себе, бросилась на постель и дала ход таким рыданиям, как давно со мной не случалось. Я сама испугалась тому, что могу так распуститься, но в эту минуту, казалось, что так легче будет.
Лева мне очень мил и жалок. Там, в rue des Ecoles {Школьная улица (франц.).}, ел всякую дрянь, которую я ему приготовляла, покорно и с благодарностью, и до сих пор подчиняется мне кротко и благодарно. Дай бог только мне не оплошать. Лева кашляет, вот что меня мучает; желудок его поправится, наверное, только бы кашель его прошел. Бриссо, который был вчера вечером, очень успокаивал меня на этот счет. Он вчера был в четвертый раз, не считая того раза, когда мы у него были.
Была два раза в театре с Рише. Раз давали у Francais {Теперь носит название "Comedie francaise".- Прим. сост.} "Les femmes savantes" {"Ученые женщины" (франц.).}, а другой раз в "Vaudeville" {"Водевиле" - "Бесцеремонная дама" (франц.).} - "M-me Sans gene" Сарду. Не особенно весело, не особенно интересно, и с Рише немножко неловко. Я чувствовала, что я должна играть роль ребенка, которого забавляют игрушкой, из которой он вырос. И было неловко спросить, сколько я ему должна, и я так и не спросила.
Вчера в Лувре очень наслаждалась и даже волновалась красотой греческой скульптуры. Это останется навсегда, потому что, действительно, совершенство в смысле изображения человеческого тела. Для чего нужно это наслаждение - это вопрос другой, и я готова от него отказаться (нет, впрочем, не совсем), но лучше этого до сих пор ничего не было сделано.
Есть одна "Venus accroupie" {"Венера на корточках" (франц.).}, так и чувствуется теплота и мягкость в складках тела. Рядом с Милосской Венерой два слепка с вариантов этой фигуры, но задрапированных до шеи - без головы и тоже без рук - удивительной красоты, чуть ли не лучше настоящей Венеры.
Только то останется вечным, что в век художника было самым крупным. Так Беато Анжелико всегда останется, потому что в его время лучше его никто не писал. А те подражатели его, которые теперь пишут умышленно без рисунка и перспективы, сгинут с лица земли, потому что нельзя игнорировать то, что до них сделано, и возвращаться к примитивности.
Сегодня ходила с Катей Давыдовой, Линой Беклемишевой и еще кое с кем в ателье и на выставку-продажу картин и вынесла довольно грустное впечатление. Французские художники имеют обыкновение перед Салоном открывать для своих знакомых свои ателье в известные дни; вот мы в такой попали. Две, три плохие картины: отец - художник и дочь, тоже миниатюристка. Принимает в поношенном бархатном платье, в перчатках. Народу - пропасть; входят, говорят несколько красивых фраз, смотрят на картины - опять красивые фразы, и, уходя, бранят за дверью художника и его произведения. Щебетание, улыбки, завитые волосы, туалеты, накрашенные лица, красивые фразы. Никогда в России такой беззастенчивости и лжи не видала.
На выставке продажных картин тоже пропасть народу. Но что за картины! Все это безумное, бессмысленное искание чего-нибудь нового, и только два-три пейзажа, немного передают природу, а остальные - лубочные, скверные картины: ярко-зеленые деревья, обведенные широким черным контуром, невероятно синее небо и красные крыши. А лица! Это невероятно! Меня это возмущает, смущает, поражает, приводит в недоумение. Я смотрю во все глаза, думаю во все мозги, стараюсь что-нибудь найти, понять, но ничего, ничего. Конец миру пришел.
3-го бросили еще бомбу в Madeleine, но был убит только бросивший ее.
Беспокоит меня Женя. Часто думаю о том, как бы я приняла то, чтобы он влюбился в кого-нибудь, и кажется мне, что я не огорчилась бы за себя. За него было бы больно, но если бы он сам мне это сказал, то я не отчаялась бы, не отказалась от него, может быть, больше любила его. Я думаю, что он сказал бы мне, если бы это случилось, потому что когда я за Машу мучилась, он сказал мне, чтобы я не боялась, чтобы он был неоткровенен, и я часто с радостью вспоминаю об этом, потому что это мне мешает за него во всех отношениях бояться.
8 марта.
Получила длинное и милое письмо от Жени. Наконец. Чувствую в нем близкого человека и думаю, что это всегда так будет, потому что мы любим одно и идем по одной дороге: если не ровно, то направление одинаковое.
Леве хуже вчера и сегодня, и он, бедный, отчаивается. Кашель проходит, но живот болит. Вчера была неделя, как мы сюда переехали. Вечером был Дежарден. Очень хорошее произвел впечатление. Если успею, спишу, что о нем писала домой. Отослала письма. Дежарден тем замечателен, что он первый человек, которого я увидала в Париже, который понимает учение Христа и старается жизнь свою хоть немного подчинить своему убеждению. Был журналистом, но бросил и занялся народными школами. Мать его - ревностная католичка. Он говорит, что если бы она сердилась на его свободомыслие, то было бы легче, но что она огорчается, потому что думает, что я себя гублю. И он не знает, как быть: насколько ей подчиняться, насколько скрывать от нее свои мысли. Говорит, что не трудно выбирать между страстями и долгом, а трудно знать, какой долг старше. Но знает, что главное - быть правдивым, и говорит, что не надо изменять порядка двух заповедей Христа: "Возлюби бога твоего всем сердцем твоим" и "Возлюби ближнего твоего, как самого себя".
Он себя поставил здесь в смешное положение - это говорит в его пользу. Правительство его не одобряет за то, что он в школах слишком много обращает внимания на религию.
Рассказывал интересно про Мопассана, которого знал. Раз шел с ним домой по бульвару, пообедавши в ресторане, и разговаривали о литературе и о Толстом. Мопассан читал только "Войну и мир" и "Анну Каренину". Дежарден, который только что прочел "Смерть Ивана Ильича" и который был от этого в восторге, стал ему об этом говорить и в общих чертах рассказал ему содержание. Мопассан замолчал и взял его под руку, и они долго шли молча. Потом Мопассан стал говорить ему, какую он прожил пустую и ненужную жизнь, как вся его деятельность бесполезна и что было бы гораздо лучше, если бы он был хлебопашцем. Потом попросил прислать ему "Смерть Ивана Ильича". Это была последняя книга, которую он прочел, потому что дней через пять-шесть сошел с ума. Дежарден говорит, что он жил ужасно: получал за книги около 150 000 франков, которые все проживал.
Дежарден странный - немного аффектированный, похож на Урусова Леонида, Вяземского и Столыпина, но меньше их всех ростом и коренастее Вяземского.
8 марта.
Была сегодня на трех выставках: символистов, импрессионистов и неоимпрессионистов 22.
9 марта.
Вчера добросовестно и старательно смотрела на картины, но опять то же недоумение и под конец возмущение. Первая выставка Камиля Писсаро, еще понятная, хотя рисунка нет, содержания нет и колорит самый невероятный. Рисунок так неопределенен, что иногда не поймешь, куда повернута рука или голова. Содержание большей частью "эффекты": эффект снега, эффект тумана, эффект сумерек, заходящего солнца. Несколько картин с фигурами, но без сюжета: пастух, пастушка с гусями, сидящая крестьянка. В колорите преобладает ярко-синяя и ярко-зеленая краска. И в каждой картине свой основной тон, которым вся картина как бы обрызгана. Например, в "Сидящей крестьянке" основной тон - ярь-медянка и везде попадаются пятнышки этой краски: на лице, волосах, руках, платье. В той же галерее "Durand Ruel" другие картины: Пювис де Шаванн, Манэ, Монэ, Ренуар, Сислей. Это все импрессионисты. Один, не разобрала имени, что-то похожее на Redon, написал синее лицо в профиль, но не совсем синее, как эти чернила. Во всем лице только и есть этот синий тон с белилами.
У Писсаро акварель вся сделана точками. На первом плане корова вся разноцветными точками написана. Общего тона не уловишь, как ни отходи или ни приближайся.
Оттуда пошла смотреть символистов. Долго смотрела, не расспрашивая никого и стараясь сама догадаться, в чем дело, но это свыше человеческого соображения. Одна из первых вещей бросилась мне в глаза: деревянный горельеф, безобразно исполненный, изображающий женщину (голую), которая двумя руками выжимает из двух сосков потоки крови, которая течет вниз и переходит в лиловые цветы. Волосы сперва спущены вниз, потом подняты кверху, где превращаются в деревья. Статуя выкрашена в сплошную желтую краску, волосы - в коричневую.
Потом картина: желтое море, в нем плавает не то корабль, не то сердце, на горизонте профиль с ореолом и желтыми волосами, которые переходят в море. Краски некоторые из них кладут так густо, что выходит не то живопись, не то скульптура.
Третье, еще менее понятное: мужской профиль, перед ним пламя и черные полосы - пиявки, как мне потом сказали.
Я спросила наконец господина, который там находился, что это значит, и он объяснил мне, что статуя - это символ, что это изображает землю. Плавающее сердце в желтом море - это утраченные иллюзии, а господин с пиявками - это зло. Тут же несколько импрессионистских картин: примитивнее профили с каким-нибудь цветком в руке. Однотонно, нарисовано, и - или совершенно неопределенно, или обведено широким черным контуром.
Показывалось это, должно быть, у какого-нибудь торговца картинами, которыми полна эта улица. Вход прямо с улицы, и только одна комната с картинами.
Последняя выставка неоимпрессиониста. Такая же обстановка. Бессмыслица тоже такая же, если не большая. Тут все написано кусочками: иногда правильными овалами, иногда кружками, иногда четырехугольниками. И не мелкими: вся рука у одной женщины состоит из десятка правильных овалов. Если контур мешает правильному овалу, то помещается тот отрезок, который может войти в этот промежуток места. Это tachistes, а те, которые пишут точками - pointistes. Народу по этим выставкам ходит мало. Раздаются даром каталоги на прекрасной бумаге. Те, кто ходит, вероятно, художники, потому что в мягких шляпах, разбирают разные подробности и восхищаются тем, что ужасно. Тут же продаются офорты с этих картин по 30 франков.
10 марта.
Третьего дня был Бриссо без меня. Прописал еще два раза вдень мясо. Будет сегодня или завтра.
Мне часто страшно, что я могу на себя умиляться и считать, что я делаю что-нибудь хорошее. И всякий раз, как шевельнется такие чувство, мне тяжело и больно, и я знаю, что за это будет время, когда я буду ужасно каяться, и мучиться, и упрекать себя.
12 часов.
Варю кашу и пишу. Приходили сейчас Феррари (издатель "Revue Bleue") {"Синего журнала" (франц.).} от Рише, и с ним Визева, который писал про папа "un malheureux" {несчастный (франц.).}, кажется, "un-prisonier" {узник (франц.).} или что-то в этом роде. Лева просил меня не принимать их, потому что он ставил клистир, надо было выносить ведро, молоко мое уходило, и я просила их прийти в другой раз,
11 марта.
Сегодня трудный день. В завтрак пришел Бриссо. Лева второй день очень нервен и раздражен и сейчас же стал Бриссо грубо говорить, что он его губит, что все его шутки не смешны и что он больше лекарств принимать не будет. Бриссо сказал, что напрасно тогда он его звал, и ушел. Я поймала его на лестнице, извинилась за Леву, просила его не бросать нас, и он смягчился: сказал, чтобы я Леву катала и что он опять придет. Говорит, что болезнь его вся от нервов, оттого, что он целый день смотрит на язык, щупает живот и смотрит на свои испражнения.
Пришла назад. Лева сидит грустный в гостиной; прочли письма, в то же самое время полученные. Потом слышу, Лева рыдает. Посмотрела - правда, плачет. Щеки впалые, лоб - одна кость, обтянутая кожей. А я с утра крепилась, но тут не удержалась и сама начала тоже плакать, утешать его, гладить по голове. Лева тут же решил, что мы в понедельник поедем домой (сегодня пятница), что он больше не может жить вдали от своих, скучать, волноваться и ждать выздоровления, которое все не приходит. Я думаю искренно, что Леве гораздо лучше ехать домой и там спокойно выхаживаться. Железо и всякие пилюли, конечно, только вредны, надо успокоить его нервы, а это только возможно дома. Боюсь только, что у нас теперь холодно и самое гнилое время - то оттепель, то мороз, но, может быть, бог даст, он не простудится. Мне страшно брать на себя ответственность везти его домой, потому что мне самой так хочется ехать; но я вижу, что его удержать нельзя, и мои советуют везти его. Ну, что бог даст - да будет Его воля.
Написала Жене записку, чтобы он не уезжал еще в Воронеж, если это ничего не изменит. Но готовлюсь к тому, чтобы не застать его. И готовлюсь к тому, чтобы не ждать от него никакой ласки и дружбы. Точно так же и от своих. Я уверена, что все-таки, так страстно стремясь к ним теперь, я буду разочарована, когда приеду. Я буду слишком много от них ждать и почувствую неудовлетворение и боль, как часто, когда стремлюсь домой всей душой и не нахожу в них отголоска на свой призыв. Это глупо, что я не могу понять, что жизнь всякого из них полна помимо меня, и я не могу ожидать от них, чтобы они жили моей жизнью. Да и не желаю этого совсем. Вероятно, и я также не удовлетворяю других. Страшнее всего мне Машу видеть: она не сумеет пощадить мою ревность по отношению к папа, Жене и другим, и скорее напротив, возбудит ее своими рассказами. Какое это мерзкое чувство. Откуда оно у меня родилось? И как мне избавиться от него?
Сегодня вечером ездила в открытой пролетке в "Bon Marche", чтобы мерить платье и кое-что купить своим в подарок, и меня очень продуло. Боюсь, что я подновила свою вагонную простуду, которая до сих пор не прошла. Опять дерет грудь, опять дышать трудно и опять страх за то, что не доеду домой, а умру тут. Ну, да будет воля Твоя. Надо этим насквозь проникнуться, и только тогда можно жить.
12 марта.
Лева написал вчера Бриссо извинительное письмо и просил его прийти в воскресенье. Я очень рада. Но думаю, что, повидав его, Лева опять решит остаться, и я опять буду раскладывать свои чемоданы. Мне минутами бывает страшно за себя, что я не выдержу этого постоянного нервного напряжения. Через день мне приходится плакать, и каждый день сто раз подниматься и падать духом. А внешне надо быть ровной целый день: в известные часы варить кашу, яйца, мыть посуду, выливать судно, и все время напряженно стараться утешать и поддерживать Леву. Только вчера не выдержала и при нем расплакалась.
Чувствую минутами, что ум за разум заходит: говорю не те слова, которые нужны, и на днях написала письмо домой. И не могла - никак не хотели выходить те буквы и слова, которые надо было. Какая я слабая, никуда не годная и мнительная! Вчера вечером так испугалась простуды, что всю грудь сожгла горчичниками. Сегодня совсем здорова. Хотя что-то есть в груди, и я нет-нет да подумаю, что у меня чахотка. Ну что ж, и прекрасно. Только бы дома.
Рада уехать из Парижа, хотя он дивно красив. Изо всех городов, которые я знаю, он самый красивый. Вчера вечером ехала Тюильри и любовалась им. С одной стороны этот огромный сад со статуями и фонтанами, а с другой - Лувр - серьезный, величественный и стройный. За Тюильри на красном небе чуть вырисовывается легкая Эйфелева башня. На темной Сене пароходики с разноцветными фонарями. И вечером все довольно пусто и тихо. На небе одна бледная звезда. Мне было вчера грустно до боли, но серьезно и покорно.
Женя писал, что папа ему говорил, что Сережа боится, чтобы что-нибудь не вышло у меня с Женей. Но папа ответил, что и Сережа, и он знают, что ничего выйти не может. Конечно, что может выйти? Замуж мы друг за друга идти не хотим. Кроме того, что это невозможно, потому что он женат, потому что он не пошел бы на церковный брак, и я не хотела бы этого (а иначе это убило бы мама),- просто нам это не нужно. Нам гораздо лучше жить свободно и врозь. Если бы мы влюбились друг в друга, то, может быть, этот вопрос возник бы, но надеюсь, что он никогда не сделает столько шагов назад, чтобы до этого дойти. У меня же бывает это смутное, бессмысленное желание каким-нибудь образом внешне привязать его к себе, когда я испытываю ревность. Вероятно, это тоже влюбление. Но это так бессознательно, что не стоило бы об этом писать, если бы я не боялась упустить из виду какой-нибудь крючок, на который я могу попасться. Имеет ли это какой-нибудь смысл? Когда думаешь, что человек уходит от тебя - сковать его цепями с собой? А вместе с тем я думаю, что все браки имеют в основании или, скорее, имеют стимулом ревность. Чтобы все знали и он сам, что этот человек мой, я имею па него всякие права, а больше никто. Женя раз сказал мне: "Чем это может кончиться?" А потом, должно быть, испугался, что я подумаю, что он намекал на замужество, и оговорился на другой день, что он думает, что я уеду как-нибудь в Париж надолго, мы и раззнакомимся. Смешной человек! Он может быть спокоен, что никогда у меня не будет возможности серьезной мысли об этом. Это мне не нужно, страшно и отвратительно. Я бы перестала его уважать и возненавидела бы, если бы я была его женой. И единственно, что может "выйти" из нашей дружбы,- это то, что мы ее разорвем, если она перестанет для кого-нибудь из нас быть дружбой, и мы почувствуем, что не справимся с этим.
Я рада, что он говорил об этом с папа. Я уверена, что папа видит и знает, что между Женей и мной отношения особенные - сильнее, чем обыкновенная дружба, но, доверяя мне и ему и зная нас, он не боится этого. Не знает он только того, что мы говорили об этом, что я (или мы?) испугалась этого и хотела разорвать всякие отношения, но что потом увидала, что это не нужно и что пугаться нечего. Мы это и скажем ему.
Мне часто кажется, что я навязываю Жене особенную дружбу к себе, и что этого вовсе нет на самом деле, и что он из-за нежелания меня огорчить поддерживает меня в этом убеждении. Так вот, если вы прочтете это, то запомните, что я вас прошу: никогда из страха огорчить меня не обманывайте меня ни капельки. Я не боюсь того, чтоб мы стали меньше любить друг друга, напротив, желаю этого. А совсем разойтись нам невозможно, потому что то, чем мы стараемся жить, всегда будет соединять нас, потому что между нами никогда не было ничего нехорошего и недоброго.
Да, но постараюсь эти четыре страницы ему не показывать.
12 марта.
Получила сейчас письмо от Веры. Она пишет много о Евгении Ивановиче. Пишет и о себе очень хорошо, и о нас с Левой сердечно и добро, как всегда. Но одна фраза меня так ужалила, что до сих пор от боли хочется бегать, стонать, убежать, спрятаться от нее. Это невыносимо. Что сделать против этого? У кого спросить, чем вылечить эту ужасную болезнь? Она пишет просто, что Маша часто бывает в "Малом Посреднике" (они теперь разбились на два, и пока Поша в Костроме, там один Женя) и много разговаривает с Евгением Ивановичем. И такая злоба на Машу поднимается, что распирает все сердце, и больно, больно нестерпимо. Я думаю, что это не исключительно ревность к Евгению Ивановичу, потому что, когда она ходила к Леле Маклакову и он по ночам ее провожал и когда целовалась с Петей или Зандером,- мне было так же тоскливо и больно. Но тут есть и страх за то, что она его увлечет.
Хуже всего для меня то, что я не умею ответить себе чистую правду и, сколько себя ни спрашиваю, боюсь, что все-таки что-то скрывает и затуманивает мне мое настоящее отношение ко всему этому.
Хочу ли я, чтобы он видел во мне женщину и увлекался мной, как женщиной? Иногда да, потому что я для него жалею и пугаюсь того, что я дурнею и старею. Иногда нет, напротив, боюсь страшно поймать в его взгляде что-нибудь не открытое, такое, что ему стыдно было бы признать.
Надо, чтобы я ожидала от него к себе такого отношения, как к Марье Александровне. Не говорю к папа, этого слишком много.
Какой стыд, какая гадость, какая слабость! И это в 29 лет. Кабы меня высек кто-нибудь, обругал бы обидно, жестоко! Надо вырвать эту привязанность, но как? Это безумно, что я позволяю этому продолжаться, это все крепче в меня врастает и тем больнее будет это рвать. Хоть бы он, правда, влюбился в Машу, право, это легче было бы, чем этот периодический страх, который меня изводит. Я устала, измучилась, мне хочется что-то сбросить, скинуть с себя эту напряженность, которая меня утомила до последней степени.
Почему ему с Машей не любить друг друга? Чем это мешает мне? Чем Жене мешает, что я дружна с Пошей и другими? Я вчера получила письмо от Поши, очень милое и ласковое, где он пишет, между прочим, что было без меня скучно, что он очень привык ко мне. И я себе представила, что если бы Маша это написала Жене, то я ужасно страдала бы, а вместе с тем это от Жени не отнимает ни капли моей дружбы к нему.
Какая я подлая! Мне в такие минуты приходит в голову выйти замуж за кого-нибудь, как будто это может чему-нибудь помочь, Нет, этого я не дам ему читать, это слишком постыдно. Мне перед самой собой стыдно, как будто не я писала и думала это. Но, выливши эти помои на бумагу, я как будто освободилась от них. Как мне сейчас уже в сердце легче.
Завтра едем домой. Радостно и страшно. Меня, наверное, ждет наказание за то, что я была иногда довольна собой, и за то, что меня так хвалили.
Как трудно жить! Сколько надо терпения, напряжения, кротости, покорности, любви, чистоты, правдивости. Во мне ничего этого нет, есть только любовь к себе, которая всему этому противодействует.
Бросьте меня, если прочтете это. Что между нами общего?
14 марта.
Сегодня едем домой. Вчера целый день мне как бы сковало всю грудь от волнения и от вчерашнего припадка. Это унижение мне наказание за то, что меня очень хвалили и любили последнее время. Я этого всегда боюсь и всегда мне хочется и приходится нести за это наказание.
Вчерашняя боль прошла. Я опять победила ее. Опять я спокойна и тверда, но знаю, что она может вернуться. Что мне против нее сделать? Я проснулась сегодня разбитая, как после какого-нибудь горя. Да это и есть горе. Смотреть на себя с ужасом и отчаиваться в себе - это очень тяжело и обидно. И видеть, что длинная, напряженная работа вся разлетается от трех слов, которые ничего не значат. Я не вижу тут движения вперед. Это огромные шаги в какую-то отвратительную бездну. Одно хорошо, что это меня смиряет. Я чувствую себя слабой, поэтому скромной, низкой. Мне хочется плакать и просить прощения. Женя мне сказал раз, что я его не жалею. Что же мне делать? Закрыться от него? Или пусть он бросит меня. Я очень его жалею, если я вошла в его жизнь. Я многое ему испортила, между прочим, отношения с папа и с Машей. Я сколько раз предлагала ему освободиться от меня.
Сегодня должно быть письмо. Иду сейчас в Лионский кредит брать билеты в спальном вагоне и потом укладываться до вечера без передышки.
Вчера приходил один редактор из "Temps" - господин Адельгейм - спрашивать про статью папа о Тулоне. И мы с Левой колебались между страхом сказать что-нибудь такое, что могло бы породить сплетню, и между желанием рассказать ему то, что полезно всем людям знать.
Два часа. Получила от Жени письмо, вялое. Спрашивает обо мне, а о себе ничего не пишет. Верно, ничего в нем нет нового. Все-таки мне успокоительно и приятно видеть его почерк. Пишет, что с папа очень хорошо, но что Маша его напугала, что папа неправду ему сказал. И он ходит в Хамовники и старается сблизиться, подружиться с папа. Какая кокетка этот Женя!
Я боюсь, что он мешает папа. Как папа их ни любит, но в Ясной говорил, что они ему мешают и что часто ему хочется быть одному. Он говорил, что как они ("посредники") ни близки ему, и как он их ни любит, но часто более желал бы быть один, чем с ними, с дядей Сережей, которого он тоже нежно любит, и вообще с кем бы то ни было. Я это часто хотела им сказать, но боялась огорчить их. Ну, вот, теперь это Женя, может быть, прочтет, а Поше я скажу, когда увижу.
Лева грустен и уныл, говорит, что грустно ехать домой больным.
16 марта. 4 часа дня.
Отъехали от Вержболова. Проехали две ночи и полтора дня. Ровно полдороги. Пока благополучно. Первая ночь была самая страшная: Лева был ужасно слаб, так что я его должна была разуть, снять панталоны и укрыть. Всю ночь я постоянно испуганно просыпалась и прислушивалась, дышит ли он, жив ли. Вчера и сегодня он бодрее, но все жалуется.
На границе было неприятно, что мы провозили запрещенные книги и не сказали об этом. И я себя поймала на том, что готовилась возмутиться, если мне не поверят, что нам нечего заявлять. И чувство у меня было такое, что я имела бы право возмутиться, так как чувствовала себя совершенно правой. Это остановило мое внимание и заинтересовало меня потому, что я вижу, как легко уверить себя в какой-нибудь лжи и, говоря неправду, совершенно твердо верить, что права. Особенно когда некому уличить.
Читала в "Северном вестнике" отрывок письма Тургенева к Анненкову о "Войне и мире". Тургенев хвалит художественную сторону и порицает психологическую, как и подобает истинному эстету 23.
Говорили об этом с Левой. Он говорит, что его утешает, что всякое художественное произведение что-нибудь да порицает, и что когда его вещи хвалят или бранят, то ему все равно.
Я думаю, что не совсем. Да этого и не может быть. Чужое мнение может не влиять на то, чтобы произведение было так или иначе написано, но оставаться равнодушным к похвале или порицанию нельзя. Также и в поступках.
Я устала, голова болит, поэтому глупа и вяла, и о домашних думаю вяло. Женя далек.
На границе испытала минуту волнения, увидав русского носильщика, русские надписи, черный хлеб. Лева говорит, что ему хотелось перекреститься.
Получила в Париже письмо от Веры Толстой, которое меня тревожит. Пишет с нежностью о И. Г., говорит, что ей легче жить от дружбы с ним и его товарищами, но что боится, что он слишком хорошо о ней думает. Потом говорит, что знает, что я думаю, читая ее письмо, но что это неправда, что она никогда до этого не допустит. Не знаю, это - страшно. Этот дьявол всегда сторожит и, где можно, сбивает людей с толку. Я более боюсь, что он ее полюбит слишком нежно. Он - очень восторженный и сентиментальный, она отнеслась к нему добро, ласково и серьезно, и она такая прекрасная девушка, а он так мало избалован, что это было бы неудивительно. Боюсь, что Вера из скромности будет недостаточно осторожной. А если это будет, то возможно, что и она, как все женщины, ответит на это чувство. Кто знает? Может быть, и женятся. И не скажу, чтобы я им этого не желала. Но это очень будет Вере трудно относительно ее родных. Да что я так решаю, может быть, это останется на дружбе. Даже почти наверное. Дру