жба женщины с мужчиной имеет в себе что-то очень хорошее, когда она на этом остается. Это - сильнее, интереснее, полезнее, чем женская дружба (мужской я не знаю), но легко свихивается с этого. Хорошо, когда это так, как у св. Франциска со своей подругой {Клара.- Прим. сост.}, забыла как ее зовут, и о таких отношениях я мечтала с Женей. Может быть, они станут такими, когда мы станем больше похожи на св. Франциска и на эту (забыла ее имя).
Папа писал мне в Париж, что ему хочется написать изложение христианского учения для детей, но потом об этом замолчал. Вероятно, не напишет. Все возится с Тулоном, который ни ему, ни кому другому особенно не нравится. Там очень много хорошего, но мне всегда грустно, когда его тон недружелюбный и полемический24.
Как мне хотелось, чтобы он написал вещь, вполне чистую от спора и полемики, и вложил бы туда всю любовь, красоту и умиление, которые у него всегда так прекрасно выходят и так трогают, потому что они искренни и у него этого так много в сердце. Неужели я увижу его? Мне все страшно, что что-нибудь случится, что этому помешает.
Я накупила платьев в Париже, и это мне иногда неприятно вспоминается. Они очень дешевые и простые, и я их ни разу не надевала за этот месяц, что я жила в Париже, но мне это грустно, потому что ужасно глупо. Это какая-то слабость, как пьянство. Живу спокойно, о "пьянстве" не думаю, потом вдруг пойду и напьюсь, без потребности, без удовольствия, а напротив, с тяжелым чувством раскаяния на другой день.
18 марта.
В вагоне. Подходим к Москве. Второй день мне кажется, что Лева жив не будет. Он говорит, что с ним внутри сделалось что-то новое, что его пугает и что изменило его настроение. Иногда он говорит, что очень хорошо, а вчера говорил, что умирать не хочется. Все ночи, засыпая, я боюсь, что он не доживет до утра и под разными предлогами стараюсь посмотреть на него и послушать его дыхание. Кузминские, которых мы видели в Петербурге, нашли, что он лучше, чем они ожидали: ходит иногда бодро, говорит иногда бодрым голосом, не бледен, хотя страшно худ, и не видать на нем того, чтобы он был безнадежен.
С Кузминскими было очень дружелюбно и хорошо. Они нанимают дачу у дяди Саши Берса, потому что понимают, что с перестройкой Леве жить негде, не говоря о Маше. А нынешнее лето мы все сделаем всё возможное, чтобы его выходить.
О себе писать не хочется, совестно, когда рядом, с Левой, делается такое серьезное. Но знаю, что будет интересно вспомнить.
Мне очень был труден этот месяц, так труден, что я никогда не думала, что без важных причин я могла пережить такое время. Нервы очень разбиты, поминутно плакать хочется. О Жене думаю неспокойно. Если его не будет в Москве, это будет, пожалуй, к лучшему, хотя надеюсь его видеть.
Хорошо то, что в душе нет ни местечка для злобы, раздражения или осуждения. Оттого с Кузминскими было так корошо.
Без четверти восемь. Через 15 минут Москва.
11 часов ночи.
Так вот я дома. Провела здесь день и теперь, лежа в постели, записываю это. Маша мне многое рассказывала, что было мне неприятно. Завтра запишу про это и про Женю, который был, но которого я почти не видала.
12 часов.
Слишком устала, чтобы заснуть, и потом, отвыкла от досок, поэтому беру опять карандаш и попробую записать, что Маша мне рассказывала. Во-первых, она ежедневно носила мои письма к Жене. Потом говорила с ним об его со мной отношениях. Это мне было очень неприятно. Ношение писем и сведения обо мне носили характер посредничества Маши между мной и Женей. С какой стати? Точно Маша покровительствовала какой-то любви, и он принимал ее услуги. Нехорошо. Я себя спрашиваю, не ревность ли говорит во мне, но в этот раз с полной правдивостью могу сказать, что нет. То, что он говорил с Машей обо мне, тоже нехорошо. И говорил нехорошо. Говорил, что для женщины привязанность очень много значит, а для мужчин ничего. Что я под его влиянием и люблю его больше всего на свете, а что я для него не нужна, что я только радость, и больше ничего. Это не было сказано так грубо, но смысл этот. Он мог говорить это мне, я ему благодарна за то, что он меня никогда не обманывал, но говорить это другим - нескромно, непорядочно. Зачем же тогда, зная или думая это, он не позволил мне разойтись с ним? Привязать меня веревками к себе и хлестать по лицу? Да, этот поступок его был ошибка, и всегда, когда я о нем думаю, он вызывает во мне недоверие или осуждение.
Говорила мне Маша, что он разговаривал с ней о женщинах (его специальность), с Екатериной Ивановной о любви так хорошо, что она пришла в восторг; рассказывала, что Марья Васильевна в него влюблена и упрекает Павлу в том, что она с ним кокетничает, а Павла сидит на столе и кривляется с ним, говорит: "разве вы не помните, что у меня была коса?" - и всякие пошлости. Веру он просил всегда ему говорить, когда она его осуждает, и она сегодня мучилась тем, что не знала, сказать ему или не сказать, что она его бранит за разговор с Машей обо мне и т. д. И мне стало за него очень грустно. Он так любит женщин, что кокетничает со всеми ими, и это его балует и расслабляет. И мне стало обидно и оскорбительно, что и я в числе этих женщин и что я попалась на его кокетство. Я насквозь этого кокетства вижу его милую, скромную душу, его ум и силу, но вижу и эту черту, которая меня рассердила, потому что я не вижу борьбы с ней. Я от него большего ожидаю, чем от многих других, поэтому мне больно видеть его слабым.
Тут же Маша рассказывала мне, как Павла лезет к Поше, как Черняева хочет заставить Новоселова жениться на себе и употребляет всякие способы, чтобы его покорить: совместная работа, курсы, а теперь халаты с фалбалами {оборка (с франц.).}, валяние на кушетке.
Все это меня испугало и возмутило. Но еще все во мне в беспорядке. Я ничего не решила. Четыре ночи в вагоне, усталость, беспокойство за Леву, волнение всех опять увидать - меня совсем спутали. Завтра об этом подумаю спокойно.
От Черткова отчаянные, огорченные письма. Жена его умирает. Поша завтра едет, Женя поедет на днях. И папа собирается. Но я очень, очень боюсь, чтобы он ехал 25.
19 марта. Проснувшись.
Вчера Маша рассказала мне клевету про Женю, которую я забыла записать, потому что, конечно, не поверила ей. Но мама наполовину верит, а папа говорил Маше, что хотя он не верит, но все-таки всегда от клеветы остается что-то тяжелое. Бедный, бедный малый! Надо сказать ему, а мне ужасно жалко делать ему больно. Хотела не идти сегодня к нему, но, вероятно, пойду. Как это жаль, что опять мне приходится его огорчать. Но ведь нельзя не сказать?
23 марта 1894.
Грустно, грустно, скучно. Четыре дня не писала дневника, и вот что за это время случилось: 19-го после завтрака сидела я с Машей у мама в комнате. Вошел папа и, глядя на меня, сказал Маше: "Сказать ей?" Я сейчас же поняла что и говорю, что знаю.
Папа: Да, мы с Сережей только на одном сошлись, представь себе.
Я очень смутилась и опять сказала, что знаю, что они с Сережей в бане говорили обо мне и Жене. Папа спросил, откуда я знаю.
Я: Мне Евгений Иванович писал.
Папа очень испугался: Евгений Иванович писал1?
- Да.
- Как же, как же он писал?
Я: Ну, я это тебе расскажу. Мы говорили об этом с Евгением Ивановичем... - Я опять смутилась и запуталась. - Ну, я тебе все сначала расскажу. Перед отъездом в Ясную мне показалось, что наши отношения не только и не совсем дружественные, и я пошла в "Посредник" и сказала это Евгению Ивановичу и сказала, что надо нам перестать видеться, писать друг другу и вообще разойтись. И разревелась.
Это точно ужалило папа.
- Разревелась?
- Да.
- Ну, а он что же?
- А он мне потом написал, что пугаться нечего, что такого резкого разрыва не нужно, а то мы, как недобрые люди, будем бояться встречаться.
Потом папа меня перебил и спросил:
- Ну, попросту, по-русски, ты влюбилась?
Я сказала:
- Нет, - а Маша сказала, что она думает, что да. Я сказала папа, что я спрошу у Жени позволения показать папа его и мои письма, чтобы папа видел, что между нами было сказано.
Днем я поехала к Беклемишевой, к Раевской и к Жене. Он встретил меня в дверях, и мы пошли в его комнату. Мне было очень больно, что я принесла ему три неприятности, и по дороге все думала, как бы пощадить, его, но нельзя, было. Я начала с того, что сказала, что у меня три неприятности. Первая про клевету. Он сказал, что ему все равно. Потом я рассказала про разговор с папа. Он очень взволновался и говорил, что у него эти дни было предчувствие чего-то. С ним мне было так хорошо, что меня ничего не тревожило и, кроме того, я чувствовала, что ничего нового не случилось. Мне не было стыдно и страшно, и он тоже успокоился. Третье то, что я ему сказала, что я его упрекала за кокетство и что мне было противно, что он добивается расположения женщин и потом подставляет им всем голову, чтобы они его по ней гладили. Я говорила ему это совершенно покойно, без тени ревности и злобы, напротив, любя его и жалея об этой его слабости, и потому, я думаю, это хорошо на него подействовало.
Он сказал мне, что очень рад, что я ему сказала, даже если это и не все справедливо. Да я и думаю, что я преувеличила. И потом мне было стыдно, что я смею обличать его, как будто я такая совершенная, а я в этом отношении гораздо хуже его. Но мне хочется, чтобы в нем не было ни задоринки, и поэтому, если вижу ее, не могу удержаться, чтобы не сказать ему этого, в надежде, что он ее уничтожит.
Взяла у него последние его дневники, мои письма и ушла спокойная, но с огорчением за него, что ему теперь с папа будет неловко.
Отдала папа письма. Он ночь не спал, прочтя их. На другой день он пришел ко мне и сказал мне, что это - простое влюбление и что на это нечего закрывать глаза. Я опять сказала, что нет, что это - и больше, и меньше влюбления, но не это чистой воды. Написал мне 10 пунктов. Между прочим, что это дурно, потому что от этого страдают: мама, Сережа, я, Женя, про себя он не говорит, потому что из страдания старается сделать благо. Осуждал Женю за его письмо ко мне, говоря, что оно не искреннее и жестоко, потому что я от него страдала. Говорил, что делать особенного ничего не следует, надо обращаться друг с другом, как со всеми остальными, и больше ничего.
Я ждала, чтобы Женя пришел к папа, и мне было неприятно, что он боится его.
Вечером должна была быть музыка у Толстых. Я пришла туда из первых. Был Столяров. Он собирался идти к Евгению Ивановичу за нотами. Я его спросила: "Придет Евгений Иванович сюда?" Говорил, что нет. Я очень растерялась, потому что боялась, что он уедет к Черткову и я его больше не увижу, а хотелось ему сказать, чтобы он пошел к папа. Я пошла со Столяровым до М. П. Фет узнать о ее здоровье (она была еще жива), потом Столяров пошел к Евгению Ивановичу. Я ему крикнула, чтобы он звал его к Толстым, Столяров опять ответил, что он не придет, и пошла к Толстым. Дождалась Столярова, который принес ноты и сказал, что Евгения Ивановича нет дома. Я сейчас же подумала, что он, наверное, у папа, и, сказав, что пойду за Машей, побежала домой. По дороге встретила ее с Колей и Лизой Оболенскими и попросила Колю и Лизу идти к Толстым. Расспросила Машу, что делается у нас дома. Маша говорит: папа пошел к Жене. Мы сообразили, что, значит, они пошли вдвоем пройтись и поговорить, как вдруг Маша посмотрела на ту сторону улицы и говорит: "Вот он, Женя", - и стала звать его. Он пришел, а Маша ушла к Толстым.
Не помню, что мы говорили, оба были ужасно взволнованы. Мне казалось, что он плакал. Щеки у него жалкие, впалые. Потом пришел папа и сказал, что надо начать с того, чтобы не делать ничего исключительного, что если встретились, то разойтись. Мы тут простились. Он сказал, что, должно быть, не придет к Толстым, но пришел. Сидел в гостиной на диване, и я долго не решалась подойти к нему. Потом пришла, и мы много говорили очень откровенно и хорошо. Решили не давать больше дневников друг другу и не говорить о наших отношениях. Не помню, что мы еще говорили. Он ушел раньше меня.
Папа на другой день очень рассердился, когда узнал, что он был у Толстых, и думал, что когда он нас оставил на улице, то я его подозвала и сказала прийти туда. Он Маше говорил, что я его идеализирую и что ему больно и обидно за меня.
Вечером Женя пришел к нам. Я его мало видела. Он говорил с папа. Принес мне мой дневник и в нем письмо.
Вчера я его видела в последний раз. Пошла утром в "Посредник" (большой), немножко думая, что, может быть, и он туда придет. Так и вышло. И когда Горбуновы все ушли обедать, мы с ним остались и долго говорили. Уговор свой нарушили: говорили "об этом", как папа иронически говорит. Говорили, писать ли друг другу. Я говорила, что, может быть, лучше совсем не писать. Но он говорил, что почему, если я писала бы всякому своему знакомому - Репину, Пастернаку,- то не буду писать ему? Я говорю, что "ну, хорошо, я буду писать, как дети". Тогда он говорит, что как же он не будет знать, как я живу. Но потом оговорился, что, может быть, он опять меня сбивает и чтобы я думала и решала сама, как лучше. Я сказала, что буду унывать, но что вообще ничего, постараюсь быть бодрой и энергичной.
Смотрела на него и думала, что очень люблю его - много нитей протянуто между его душой и моей, но нет влюбления. Он должен был на другой день (т. е. сегодня) уехать, и мне не было страшно и грустно. Почему это?
Из "Посредника" пошла к Матильде узнать о здоровье Миши Олсуфьева, который здесь один и болен, но не застала ее, а возвращаясь, Женя меня нагнал и мы опять говорили об "этом". Он спрашивал, как я, не браню его? Но я не понимаю, за что его бранить. Я сама взрослая, и если не сумела сделать так, чтобы эта дружба дала одни только радости, оставаясь дружбой, то виновата я столько же, сколько и он. Оба мы хороши - хуже детей.
Вот больше я его и не видала. Когда я папа сказала, что он написал мне и что мы виделись, папа опять очень рассердился. Говорил, что он не хочет меня отпустить и неправдив, а что вчера говорил ему, что ему очень легко отвыкнуть от меня и что он только меня жалеет. И ужасно ему было за меня оскорбительно и больно, и он говорил вещи, о которых, наверное, потом пожалел. Да он мне это и сказал потом, что он молился, чтобы не сердиться и не осуждать и что он хочет повидать его еще, чтобы поговорить с ним26.
Сегодня утром перед отъездом своим Женя заходил. Я была одета, но мне было так жутко его увидать, что я просидела у Маши в комнате все время, а когда вышла, он уже ушел.
И у меня осталось неудовлетворенное чувство, что я не простилась с ним, не повидалась перед отъездом. Бедный он, одинокий совсем, и теперь папа от него отвернулся. Я папа сегодня говорила, чтобы он не осуждал его, что он очень строг к себе и старается всегда быть добрым и правдивым, но боялась, чтобы папа не испугало то, что я его очень хвалю.
Я себя странно чувствую сегодня: далекой от всего, безучастной и разбитой. Иногда мне кажется, что то, что со мной случилось,- просто пошлый роман, а минутами кажется, что вмешательство Маши и папа придали нашей дружбе этот оттенок, а что на самом деле были хорошие, серьезные, сердечные отношения, какие я желала бы иметь со всеми, и совершенно напрасно их разбили и разрушили.
Едет теперь в вагоне. Только завтра в 5 часов он будет у Черткова. Да, буду ему писать. Не сегодня и не завтра, а так через недельку.
24 марта.
Опять потребность строго, строго ваять себя в руки и жить сурово, беспощадно самой к себе и не позволять себе никаких украшений жизни.
То, что произошло, много испортило в моей жизни, расслабило и избаловало меня. Я думаю, что всякий такой случай должен оставить нехороший след. Я не осуждаю Женю за участие в этом, скорее осуждаю себя, но просто жалею, что это произошло. Я боюсь, что у них с папа отношения будут нехорошие, что папа его слишком строго осудит и у Жени будет к нему нехорошее чувство. Мне это очень будет жаль. Женя всегда так любил папа, так добро принимал минуты раздражения, которые у папа бывали на него, что будет очень тяжело, если это теперь испортится. Мне будет жаль Жени, потому что если это случится, то он будет страдать от этого. Мне хотелось бы написать ему, чтобы он не осуждал папа и кротко бы перенес и простил бы, если папа к нему отнесется не вполне добро. Но я думаю, что этого не будет. Папа очень мягок и добр, хотя в нем живет обида и ревность за меня.
Ах, как жаль, что все это случилось!
Думаю о Жене почти постоянно. Не стараюсь вырвать этой привязанности, но стараюсь, чтобы она не мешала жить. И то бы хорошо пока.
Сегодня встретила Страхова на улице, и он говорил, что очень грустно проводил Женю, что он слаб, доктора сказали, что он худосочен и всякая болезнь может быть опасной.
Была у Марьи Васильевны. Старалась говорить с ней любя ее, и это удавалось. Но было опять маленькое гадкое чувство оскорбленного аристократизма.
Папа очень ласков.
Переписывала Мопассана. Это единственное дело, за которое я взялась с самого приезда. Надо подобраться и взяться, если не за дело, то за занятия.
Говорила с Верой о бедности. Что как хорошо жить, когда нет ничего обеспеченного, и что для того чтобы завтра есть, надо заработать деньги на это. Говорили о физическом труде. И мне более, чем когда-либо, уяснилось то, что это необходимо для всякого человека и, в частности, для меня. Вместо того чтобы делать бесплодные потуги, чтобы что-нибудь сделать в области умственной, надо начать о того, чтобы употребить свои мускулы, которые гуляют. Достаточно ли сильны мой ум и способности, чтобы что-нибудь дать в области мысли или искусства,- еще неизвестно, а что руки мои всегда могут работать - это наверное.. Маша получила удивительно умное и милое письмо от Колички Ге, и я подумала, что, может быть, то, что он много работает физически, способствует этой ясности и силе ума.
Не могу не думать о Жене. Что он думает, чувствует? И неужели я больше не буду читать его дневников, не запущу руку в его душу и не ощупаю ее всю во всех уголка?
А ведь надо отвыкать. Когда же я привыкну жить одной с богом? Все хочется липнуть к кому-нибудь, а это всегда приносит страдания.
27 марта.
Все постыдно путаюсь. Да, такое происшествие надолго оставляет дурные следы. Я ничего не могу делать, ни о чем говорить; болтаю вздор или говорю о том, что не выходит из головы. Встаю поздно, комнаты не убираю, раздражаюсь, скучаю. Плохо это.
Меня мучает сплетня, которая распространилась по нашим колониям и которой все поверили. Сегодня говорила об этом с Иваном Ивановичем. Он об этом слышал и хотел с папа об этом поговорить. Конечно, он не верит и ужасно огорчился тому, что во мне могла быть тень сомнения. Очень жалел Женю, говорил: "Бедный, бедный он человек. Это потому, что он сердечный и добрый, потому, что он принимал к сердцу ее положение, говорил с ней об этом, на него это наговорили". Говорил, что он жил с ним у Черткова среди женщин, и хотя видел, что его всегда притягивали женщины и он их, но видел вместе с тем, с какой чистотой он к ним относился. Рассказывал, что когда с Агашей случился грех, то она говорила, что этого не было бы, если бы был здесь Евгений Иванович.
Он очень волновался, ходил по комнате и говорил, что ему так больно за Евгения Ивановича, что именно я, которая знает его больше других, могу сомневаться в нем. Он говорил, что никто не застрахован от факта падения, но что если бы это было, то Евгений Иванович что-нибудь предпринял бы: жил бы с ней, как с женой, признал бы ее своей женой перед другими или что-нибудь подобное.
Я сказала ему, что я передо всеми отрицаю эту отвратительную сплетню, и только ему показала ту крупинку сомнения, которая закралась оттого, что все так глубоко убеждены в ее справедливости, и главное оттого, что она сама на него говорит.
Мне все время было ужасно тяжело и унизительно. Унизительно то, что зачем я лезу в эту грязь, говорю о ней, почему меня это может тревожить и интересовать? Допустим даже, что это правда, что мне за дело до этого? А вместе с этим думаю, что мне надо это знать, и вместо того, чтобы мучиться сомнениями, которые так и останутся неразрешенными, лучше спросить и увериться в том, что это или правда, или неправда. Тяжело мне то, что я себя чувствую ужасно виноватой перед Женей. Кабы он знал, какие у меня могут быть дурные мысли по отношению к нему!
Утром я просматривала его дневники с точки зрения папа, если он их прочтет, и в первый раз ясно увидала, что я его с самого начала завлекала и старалась привязать к себе. Сознательно или бессознательно - все силы были на это направлены, и одно мое оправдание, это то, что я сама увлекалась все больше и больше. И если он меня удерживал и жалел расстаться с этой привязанностью, это только теперь, в конце, когда я его опутала по рукам и по ногам. Да, это дурно, дурно. Накокетничала, запутала его, и еще подозреваю в разврате. Какая я мерзкая! Откуда эта испорченность, которой я заражаю всех, с кем прихожу в соприкосновение? Вера говорила, что она боится, что я теперь завлеку Ивана Ивановича, и я чувствую то же желание to gather my skirts round me {не запачкаться (англ.).}, чтобы не заразить его чистую душу, какое я чувствовала в Париже, когда соприкасалась с француженками, но обратно: тогда я боялась заразиться, а теперь я боюсь заразить.
И эти платья, прически, шляпы с перьями - все это именно это: желание нравиться, завлекать. Ах, как мерзко! И куда деться от этого? Это Иван Иванович указал мне это. Невольно, мягко, добро, но тем более сильно. Спасибо ему, милый человек.
Мне было приятно видеть, как он глубоко и сердечно любит Женю. По нескольким словам Ивана Ивановича я увидала то же самое: так много уважения и любви к нему, что у меня сердце порадовалось.
Папа с Машей у Черткова. Там же Женя и Поша. Галя очень больна. Уезжая, папа со мной разговаривал о Жене. Я ему сказала, чтобы он просил его дать свои дневники и тогда я дам свои. Мне будет мучительно стыдно, но мне жаль, что папа не все ясно видит, а главное, я уверена, что его обида и недоверие к Жене пройдет, если он прочтет его дневники и увидит всю его душу.
Ездила вчера в приют в Мытищи с Верой. Чудный день, красивая дорога, и говорили с ней интересно и хорошо. Ездила проведать девочку, которую туда поместила, и почувствовала, что то, что началось почти с забавы - мое участие в ее судьбе,- начинает делаться серьезным и накладывать на меня обязательства. Мать ее отравилась, отчим умер от чахотки; осталась у ней сестра, служащая в театре Омон и легкомысленного поведения, и я. И я чувствую уже с сестрой молчаливую борьбу за эту девочку. Я хочу взять ее на лето и сестра. Но сестре ее не отдадут, а мне позволят ее взять, и я себя спрашиваю: имею ли я на это право? Иван Иванович говорит, чтобы я выписала к себе сестру и поговорила бы с ней хорошенько о том, считает ли она хорошим для Кати жить у нее и видеть пример ее жизни, и не найдет ли она лучшим предоставить ее мне. Думаю, что так и сделаю.
3 апреля.
Приехал Поша от Чертковых, привез известие, что завтра папа с Машей приезжают, и письмо мне от папа. Письмо длинное, писанное в три приема по ночам и ужасно огорченное. Он боится увидать меня и мое душевное состояние, боится, что я буду бороться с собой из любви к нему и страха общего мнения, и, видно, ему очень, очень больно и обидно27.
А мне страшно, что с меня так быстро и легко соскочило все мое увлечение. Вчера еще, до письма, я себя спрашивала, почему это, старалась вызвать в себе что-нибудь похожее на прежнее чувство, и не могла. Я себе говорила, что, может быть, это временное освобождение, и вчера надеялась на то, что это так, т. е. что это временное; а сегодня хочется сознавать, что это - полное выздоровление. Я думаю, что от меня зависит сделать, чтобы это так и было. Я добросовестно старалась понять, что я чувствую, чтобы это правдиво рассказать папа: я думаю, что нас с ним радовала и волновала та (кажется, воображаемая) любовь, которую мы видели друг в друге. Я не любила, но как бы любовалась на себя в нем, на его отношение ко мне. Он тоже: ему льстило и его волновало то доверие, которое у меня было к нему, и это перешло в влюбление. И мы друг перед другом играли в любовь, не ощущая ее. Поэтому он жалеет меня, а мне кажется, что я его завлекла. Я себя спрашиваю: почему же я могла плакать, мучиться от ревности? И думаю, что это всегда можно вызвать, что это оттого, что было влюбление, искусственно вызванное, но тем не менее довольно сильное.
За все это я теперь испытываю стыд и чувство унижения. Но к нему у меня нет ни ненависти, ни обиды, и я не могу так дурно о нем думать, как папа. Он - хороший человек, и если натура у него неправдивая, то он изо всех сил старается не лгать и жить лучше. И жизнь его тяжелая и одинокая. Это злобное отношение его жены к нему, положение покинутого, презираемого мужа, с родными, которых он не может уважать, слабый, хилый, а теперь потерявший самого дорогого, близкого человека - папа, и еще оклеветанный. Мне жалко его и у меня рука на него не может подняться, да и не за что. Если я увидала в нем одну слабую сторону, это не причина, чтобы я перестала его уважать за все хорошие. Я могла бы теперь легко совсем опять относиться к нему, совсем как прежде - давно - и так же, как к остальным "посредниковцам", если бы не было этого постыдного прошлого. Теперь будет неловко, может быть, на время, но я думаю, что скорее навсегда. И мне не хочется его видеть, хотя я этого не боюсь нисколько. Мне ужасно жалко, что папа так огорчен, и я себя браню и ненавижу за это. Я помню, как я Машу за это упрекала и сердилась, что из-за какого-то У. она заставляет папа мучиться и страдать. Мне придется папа сказать хуже того, что он предполагает, то есть что опасности для меня нет никакой, а что была игра в любовь. Это было бессознательно, пока это продолжалось. И только изредка бывали минуты, когда я чувствовала, что надо было себя подгипнотизировать, чтобы поддерживать это чувство, а теперь, когда мне захотелось, чтобы это прошло, я увидела, что нечему проходить - ничего нет. Я хотела бы, чтобы Евгений Иванович знал это. И хотела бы, чтобы это всегда было так. А вдруг это опять откуда-нибудь всплывет? Но теперь я не буду поощрять этого и это не страшно.
Ах, как гадко, что это все случилось! И бедный мой милый старик мучается и не спит ночей от этого. Мне даже горестно, что я сплю и ем за десятерых и что так мало основания его страхам.
Нет, он прав в одном: что это могло сделаться опасным от какой-нибудь случайности, и я это всегда чувствовала и боялась этого.
11 апреля 94.
Перечла последний день и должна сказать, что да: во иве всплывает часто то влюбление, или желание любви, или кокетство - не знаю что,- что я испытывала прежде. Я скучаю по Жене и, кроме того фонда серьезной любви и уважения к нему, во мне поднимается потребность его ласкового обращения со мной и внимательности и интереса ко мне. Это не сильно, и я не отчаиваюсь от этого отделаться, но я это часто испытываю.
У меня много неприятностей за последнее время: во-первых, то, что все "что-то" знают и об этом говорят. Наверное, совсем не то и не так, как это есть. Мама говорит, что не пустит его в дом. Это она говорила Коле. Мне теперь предстоит ей сказать, что если она не пустит его в дом, то она меня принуждает ходить к нему, если мне понадобится его видеть, чего я не хотела делать. Мне очень жалко мама: она мучается, чувствует свое бессилие и не знает, как ей со мной поступать. Я хотела несколько раз хорошенько поговорить с ней, но она начинает сейчас же кричать, что она купит револьвер и донесет губернатору, что все темные - анархисты и т. п. Это трудно, а надо постараться, не отступив от правды, ее успокоить. Мне это легко, когда мне ее жалко, и надо стараться, чтобы это чувство не проходило.
Вторая неприятность - это что папа мне рассказал, что Хохлов ему сказал, что он в меня влюблен. Фу, неприятно писать! Хочется кричать, бежать, спрятаться. И я не знаю хорошенько, отчего это всегда меня так тревожит? Гордость ли это? гадливость? осуждение себя? Я думаю, всего понемногу. И обида, что из того, что я, стараясь преодолеть свое чувство несимпатии, отнеслась по-человечески к нему, вышла такая гадость. Папа боится за Касаткина, Маша за Цингера, Вера за Ивана Ивановича. Как это мерзко! И мне на тридцатом году надо думать о том, что я опасна для мужчин, и оберегать их от себя. Как унизительно. И как глупо!
Папа читал дневники Жени и мои. И, читая Женин, он сказал Маше, что он хороший человек и искренно пишет. Я рада. Для этого я и просила Женю позволить ему прочесть их. Но сейчас, отдавая их мне, он сказал, что когда о них вспоминает, то ему неприятно.
Толстые уехали сегодня. С Верой отношения делаются значительнее как-то и дружба теснее. Я радуюсь этому.
Ярошенко приехал писать папа. Завтра начнет 29.
Сережа здесь. Лева все в том же положении и часто мне неприятен тем, что слишком много думает о себе и извиняет себе все, оправдываясь болезнью. Впрочем, я, может быть, и почти наверное, не права. Это мне так кажется.
Миша Олсуфьев в Москве и болен уже недель пять. Я каждое утро завожу ему молоко от нашей коровы, когда езжу к Пастернаку. Вчера он кричал мне, что прибежит к нам первым, когда выздоровеет, чтобы благодарить за молоко, и мне приятно было слышать его голос. Хорошее, чистое создание, недаром я его так долго любила.
Чертковы думают летом жить в соседстве Ясной. Это меня пугает и радует. Пугает то, что Владимир Григорьевич слишком будет вмешиваться в работу папа и в нашу жизнь и будет почти насильно требовать от нас исполнения его советов и наставлений. Но напрасно я это вперед думаю и пугаюсь этого.
С Машей у нас хорошо. И мне стыдно, что я о ней могла когда-нибудь дурно писать. Она гораздо лучше меня во многом и, кажется, больше меня любит, чем я ее (хотя иногда мне кажется обратное). Во всяком случае, она гораздо лучше и добрее ко мне относится, чем я к ней.
Надо отделаться от бессмысленного чувства соревнования с ней и стараться прощать ее влюбление и кокетство.
Самая трудная внутренняя моя работа теперь - это уметь стариться. Всякие глупые молодые мечты надо из себя убирать, и когда начинаешь этим заниматься, то видишь, сколько в себе этого хлама.
11 мая 1894. Ясная Поляна.
Давно не писала. Привыкла писать, думая, что это прочтет другой, и казалось, как будто не стоит писать для самой себя.
Последний дневник мой папа весь прочел, и я чувствую, что он разочаровался во мне. Он сказал, что я перестала ему "импозировать" {внушать почтение (от франц. imposer).}, как прежде, но я вижу под этим то, что он перестал меня уважать и стал немного меньше любить. Я всю жизнь чувствовала, что он во мне обманывается, считает меня лучше, чем я есть, и боялась, и желала, чтобы у него открылись глаза, и вот теперь я и жалею, и радуюсь тому, что это произошло. Но сейчас плачу, пиша это. Он увидал, что я глупая и слабая, и хотя хорошо, что его иллюзия кончилась, мне жаль его отношения 30.
Последнее время, как бы в отместку за это, я думаю, оттого, что я почувствовала себя свободной от того рабства, в которое я себя добровольно поставила, я почувствовала в сильной степени прилив молодости, желания нравиться, и чувствовала опять то пьянство успеха, какое испытывала в ранней молодости. И мне было очень весело. Особенно тогда весело, когда чувствуешь успех, но это едва высказывается. Касаткин пересолил, прямо объяснившись мне в любви. Это было тяжело, стыдно и заставило меня раскаиваться и серьезно подумать о том, как смотреть на эту свою сторону, которая для меня так важна и занимает такую большую часть моей жизни. Я всю жизнь была кокеткой и всю жизнь боролась с этим. Я сегодня думала о том, что кабы кто знал, что мне стоило прожить так, чтобы не попасться ни в один роман, ни разу не поцеловаться ни с кем, не удержать человека, который любит и которого любишь, когда брак был бы неразумен. Иногда я жалею о том, что я так боролась с этим. Зачем? Но как только простое кокетство начинает переходить в более серьезное чувство, то я опять это беспощадно ломаю и прекращаю. Того, чтобы никогда не кокетничать, я еще не добилась, но чувствую, что это теперь уже на рубеже ridicul'ности {смешного (от франц. ridicul).}, и это меня останавливает больше, чем нравственное чувство. Мне жаль того, что я совсем потеряла то страстное желание остаться девушкой, которое было последние года и особенно было сильно после "Крейцеровой сонаты". (Надо это перечесть.)
Теперь я думаю, что если это попадется на моей дороге я пройду через это, и скорей желаю этого, как застраховки от разных флиртов. Я думаю, что здоровому молодому человеку, не особенно сильному нравственно, трудно прожить одному, никогда не жалея о том, что не было любви, детей, всех этих радостей и тяжестей семейной жизни.
Впрочем, что будет, то будет. Надо все принимать с кротостью и благодарностью. Я это отчасти и делаю, постоянно радуясь на жизнь. Папа меня прозвал оптимисткой, а Машу пессимисткой.
Мы живем в Кузминском доме: Маша, Марья Кирилловна, я и Лева с Мишей, которые приехали сегодня. Лева все еще имеет вид нездоровый, но хочет, чтобы его считали еще более нездоровым, чем он есть. Сегодня приехавши, он сразу захотел дать нам понять, что ему очень плохо, и когда мы отдали ему дань сожаления и сочувствия, то он развеселился. Я его действительно очень жалею и думаю, что он много борется с собой, чтобы не быть ворчливым, неприятным и не жаловаться постоянно на свою болезнь.
15 мая.
Сегодня я слаба, слаба. И физически, и душевно. Плакать хочется, грустно, мрачно и тяжело физически. Все кашляю, и это меня угнетает. Говорю себе, что не имею нрава наводить уныние и скуку на других, но трудно себя пересиливать. Слабость душевная, как и твердость, имеет свои хорошие стороны. С тех пор, как я чувствую свое душевное расслабление, я стала гораздо откровеннее, гораздо уступчивее, не могу долго сердиться на кого-нибудь, жалостливее. И твердость имела свои хорошие стороны: я всегда переживала все одна и мужественно боролась со своими горестями, никому о них не говоря, и была более строга к себе. Обратная сторона этого была та, что я была строга и к другим. И я теперь иногда с ужасом и стыдом вспоминаю, как я могла бывать жестокой. Я и теперь не добра, хотя знаю, что даже теперь не надо отчаиваться, чтобы когда-нибудь сделаться лучше.
Мы - три сестры - идем лестницей. Маша добрее меня, а Саша еще добрее. В ней врожденно желание всегда всем сделать приятное: она нищим подает всегда с радостью. Сегодня радовалась тому, что подарила Дуне ленту, которую ей мама дала для куклы, потом сунула Дуничке пряников. И все это не для того, чтобы себя выставить, а просто потому, что в ней много любви, которую она на всех окружающих распространяет. Маша лечит, ходит на деревню работать, а я пишу этюды, читаю, копаю питомник, менее для того, чтобы у мужиков были яблоки, сколько для физического упражнения, и веду папашину переписку, и то через пень колоду. Плоха я; все лучше. Умирать еще нельзя, а стало часто хотеться.
Ге говорит, да и все, я этого не думаю - что папа меня гораздо больше Маши любит. В последний раз, как я писала дневник, только что я кончила, он вошел и спросил, что я пишу. Я сказала, что дневник. Он спросил: о чем? Я стала ему говорить и вдруг разрыдалась. Он очень перепугался и смутился и стал утешать меня, что он нисколько не изменился ко мне, что то, что он во мне знает, то любит по-прежнему, и что его радует, что мы его любим, что это очень хорошо и что он никогда этому не верит. Говорил, что, прочтя мой дневник, я перестала ему "импозировать", что я такая самоуверенная всегда и что-то еще. Маша услыхала из своей комнаты мой дикий рев и пришла смотреть, что со мной. Мы с ней живем очень дружно. И с Левой тоже. Он очень мил. Я боюсь, что ему скучно, и не умею его развеселить.
Я видела во сне на днях, что я сразу родила шестерых детей, из которых два последних были уроды, но не могла вспомнить от кого,- знала только, что незаконно. И старалась во сне найти хорошую сторону этого, говоря себе, что если моя гордость и самоуверенность не сделали своего дела, то, может быть, позор и смирение будут для меня полезнее.
Думала сегодня о том, как люди сочиняют, потому что сидела одна в зале и дополняла и разрабатывала те картины и рассказы, которые у меня в голове. Иногда какую-нибудь картину увидишь в жизни и целиком ее возьмешь, немного для удобства изменив; другой раз случайно какая-нибудь фраза произведет впечатление, западет в голову, потом рядом другая. Стараешься их так скомбинировать, чтобы между ними была связь, нападешь случайно на сюжет - и пойдет мысль дальше. Так же с картинами: где-нибудь на штукатурке отвалившейся увидишь фигуру, оно наведет на мысль, тут поможет фантазия, и выдумана целая картина. Конечно, все это будет носить отпечаток души и образа мыслей того человека, который сочиняет, и будет настолько хорошо или дурно, насколько тот человек хорош или дурен.
Вчера утром было хорошее, интересное письмо от Евгения Ивановича о его поездке за материалом для биографии Дрожжина. Описывает, как живут Алмазова, Анненкова, Ге, и мне стало за себя стыдно. Папа ему ответил в тот же день ласковым письмом 31, и я приписала несколько слов о делах. Мне было весь этот день весело. А сегодня я глупа, глупа, слаба и, должно быть, буду нездорова. Очень ломает всю. Холодно, ветер в окна дует, на дворе темно, собаки лают, в комнате часы тикают. Все это не располагает к энергии и веселью.
3 июня 94.
Больна, жар, и горло болит. Последнее время тосковала, скучала о том, что у меня отнят друг. Не знаю, о нем ли именно или вообще о любви скучала, но надо было себя взять в руки и мысленно строго выругать. Сейчас ушла от меня Марья Александровна. Говорила о Чертковых, о том, как тяжело было ей жить у них, потому что с их принципами они так мучили живущих у них людей, что одна из прислуг упала раз от усталости. А Маша говорит, что Марья Александровна видит в людях только хорошее и что это отсутствие проницательности очень завидно. Я думаю, что это не завидно. Завидно то, чтобы, видя все нехорошее, быть в состоянии это прощать, и этого мне хочется добиться.
На днях с папа разговаривали. Он видел, что я скучаю, и утешал меня. Говорил мне, чтобы я не унывала, что я еще настолько привлекательна, что могу еще не отчаиваться. Говорил, что ничего нет в Евгении Ивановиче, что бы я могла любить. Мне совсем не этого от него нужно было: я всегда от него жду и желаю строгости. Я хочу, чтобы он мне говорил, что совсем мне не нужно любви, что ее, наверное, больше не будет и не должно быть. Я себе это постоянно, говорю, но в слабые минуты чувствую себя одинокой и пугаюсь этого.
Вокруг много арестов и обысков. Булыгин сидит в Крапивне на две недели за отказ вести своих лошадей для записывания, Кудрявцев в тюрьме за переписку сочинений папа, Сопоцько в Петербурге арестован мы не знаем за что. Должно быть, и до нас дело дойдет. Я этого жду почти без страха и даже почти с некоторой долей радости. Но вернее всего, что нас не тронут, а теперь доберутся до "посредниковцев", и этого я боюсь. Я думаю, что для меня хороша была бы такая встрёпка, а то я стала изнеженна, эгоистична и озабочена собой до бесконечности. Страшнее всего мне за мама в этом случае: она очень страдала бы и у нее не было бы даже того утешения, что она терпит это во имя своих верований. Папа часто говорит, что был бы рад гонениям, но я думаю, что и ему это было бы тяжело.
Сейчас Чертковы у нас в том доме. Они для меня мало заметны. Я думала, что Чертков больше будет иметь для меня значения.
13 июня.
Смерть Ге 32. Разговор с Галей о Ваничке. Письмо Сопоцько и проезд государя. Галя говорит о том, что Женя ей говорил, что всегда влюблен: прежде в М[ашу], потом в меня. Чтения. Письмо Колечки. Письмо Жени.
14 июня.
Ехала из Тулы, где подписывала условие с рудаковскими мужиками о продаже им земли, и негодовала на себя. Почему я с них беру деньги за землю, которая, вследствие каких-то подписей, стала считаться моей, и зачем я это признаю, беру их деньги и подписываю бумаги? Всю жизнь я жду случая, чтобы сделать подвиг, и не понимаю, что если я так труслива и слаба в таких маловажных случаях, то, конечно, перед всяким подвигом остановлюсь.
Говорят, что мужики собираются меня как-то обмануть и после купчей нанять адвоката, чтобы снять нынешний урожай в свою пользу, а я нотариусом себя от этого ограждаю. Все это невыносимо противно и тяжело, и я все спрашиваю себя: зачем, во имя чего я это делаю? Я везла в пролетке пуд сахару для варенья разным друзьям, два столика в мастерскую и т. д. и думала: неужели я из-за сахару и столиков делаю такие гадости?
Вчера я ездила верхом в Ясенки и к Чертковым. По всей линии расставлены солдаты, жандармы и понятые с разных деревень для охраны царя, который должен был проехать. Мужики, пригнанные из разных дальних деревень без платы, ночующие под открытым небом, едящие сухой хлеб в продолжение нескольких дней, очень ропщут и сердятся. Солдаты ходят со штыками. Все это производит очень дурное впечатление.
На Ясенках получила письмо от Сопоцько из дома предварительного заключения, где он сидит, с штемпелем: "просмотрено товарищем прокурора Окружного суда", и перечеркнутое желтой жидкостью, чтобы видеть, нет ли чего-нибудь написанного тайно.
Это произвело на меня 33 еще худшее впечатление, и, ехавши домой, я думала: с какой стороны я участвую в этих делах и что мне сделать, чтобы выразить свой протест подобным поступкам? И опять отвечала себе то же: надо избавиться от собственности, которая в прямой связи с этими явлениями. Думала, какой этот товарищ прокурора, который может без стыда делать такие нечестные поступки? Может быть, милый, веселый, влюбленный молодой человек, не понимающий, что делает, но наверное инстинктивно чувствует, что что-то неладно.
Папа получил письмо Евгения Ивановича, в котором он пишет, что на злое письмо его жены, требующей развода, он сначала отвечал, что не может лгать, а потом написал, чтобы она присылала бумаги и что он их подпишет. Он пишет, что знает, что это поступок нехороший и что за него многие его друзья отвернутся. Чертков написал ему, убеждая, чтобы он опомнился, и папа, хотя мягче, но тоже написал совет не делать так, как он решил. Я прочла эти письма, и мне стало больно за Женю, когда я представила себе, что он их прочтет. Я знаю, как он будет страдать, когда он получит бумаги от жены, и подпишет или не подпишет их он, ему будет одинаково нехорошо. Я думаю, что он не будет в состоянии их подписать, и ему будет еще тяжелее оттого, что он