х у крестьян есть совершенно определенный взгляд на себя и на божий свет, и благодаря этому они знают, что делают, из-за чего бьются. Вот почему оказывается, что бедная, заваленная работой и налогами деревня, не имеющая никаких посторонних доходов, наделенная сравнительно худшей, чем у соседей, землей, и притом в малом количестве, живет лучше той деревни, где болячки барщины почему-нибудь не так живо чувствуются.
А кажется, как бы тут-то, при достатке, не подумать о себе? Разве мало действительно своих нужд? Сколько в селе одних ребят, которые растут неграмотными, не умеют ни сосчитать, ни прочесть или написать письма, словом - ровно ничего? Сколько в деревне нищих, убогих, калек, сирот, бездомных, случайно несчастных и оставленных на произвол судьбы?.. Обо всем этом должна бы заботиться не угнетенная чужой заботой мысль; но она не заботится, потому что не знает, что об этом надо заботиться... Мирские дела почти исключительно состоят в раскладке и питиях водки по разным случаям.
Как справедливо и тщательно разработан процесс всевозможных дележей и раскладок - об этом было уже говорено. Теперь следует упомянуть о том, как разработан процесс мирского пития; потому именно следует, что в разработке этого процесса потрачена масса крестьянского ума, такая масса, какой, за исключением процесса дележа, не потрачено решительно ни на одну из общественных деревенских нужд. Каждая деревня пьет на свой образец, на свой манер, по определенному ритуалу: так, барские пьют редко, и к питию приглашаются только старики-власти, потому что нет таких случаев, которые дали бы возможность заполучить с кого-нибудь много вина. Но и тут уже определено - с кого первого начинать, кому второй стакан и каким путем стакан должен следовать от одного края заседающих до другого и обратно. Впрочем, сравнительно здесь пьют главным образом в свои престольные праздники: на Ивана Постителя, на Ивана Богослова. Варят пиво, подливают в пиво водки и пьют так, зря, сколько влезет, три дня, три ночи, без просыпу.
Но до полного совершенства питейный ритуал доведен в Солдатском. Здесь выработано множество программ мирских питий на всевозможные случаи и на всевозможные количества ведер водки. Кажется, если бы случилось, что "всему" солдатскому миру была поставлена только одна косушка - и тут ее распили бы по правилам, и тут нашлись бы для распития ее известные, выработанные опытом порядки. В самом деле, разве не серьезный вопрос - как распить, положим, ведро вина, поставленное целому миру, человекам, эдак трем стам, и притом распить так, чтобы выпито было по совести и без обиды?
Ввиду ясной для всякого серьезности этого дела мирская мысль в совершенстве разработала ритуалы распития одного ведра, двух, трех и т. д., вплоть до такого количества ведер, более которого не запомнят столетние старожилы. Одно ведро пьют вовсе не так, как пьют два; смотря по количеству ведер, к питию привлекаются - то исключительно власти, считая в том числе и стариков, так как "старики" - действительная власть. При известном количестве привлекают к питию, кроме властей, некоторых из жителей, имеющих все права занять в недалеком будущем места стариков. Затем есть случаи, когда право на часть мирского вина присвояется и обыкновенным обывателям, но тоже в известном порядке, с известным выбором, по указанию стариков или по дворам; а, наконец, были и такие случаи, когда вина хватает на весь мир. Это, впрочем, редко. "По дворам" пьют тоже разно: по одному стакану получает всякий глава дома; если же придется по второму, то этот второй стакан глава дома может, по усмотрению своему, уступить брату, живущему с ним, или сыну, но имеет полное право выпить и сам. Необходимо, следовательно, в видах абсолютной справедливости, до тонкости изучить ведро и стакан - его объем и меру, уметь взглянуть на стакан, определить количество таких стаканов в ведре и, сообразно полученному цифровому результату, назначить тот или другой питейный ритуал. И на деле существуют знатоки, которые, даже "поболтав" ведро, из которого уже пито, по звуку знают, сколько там осталось "вот этаких" стаканов и сколько таких, так что старикам и властям остается только определить: какой именно стакан пускать в ход, чтобы дело было сделано честно, благородно, по-божески.
Но знать стакан и ведро далеко еще не все; такое знание есть еще только часть полного знания дела: необходимо еще знать восприимчивость каждого мирского желудка к питиям. Не думайте, что это дело шуточное, а главное - не думайте, что оно не играет никакой роли вообще во взглядах деревни на справедливость людских отношений. В самом деле, мир очень хорошо знает, что вот этот человек валится с пятого стакана, этого не свалишь десятью, а вот этот и со второго теряет ноги, руки и голову... Спрашивается: если, положим, на душу, входящую, на основании количества ведер, в число допущенных к питию, приходится по шести стаканов и если один из допущендых валится с третьего, а другой со второго, то не следует ли позаботиться об остающихся им стаканах и подумать о том, чтобы они получили правильное, справедливое назначение, а не были бы выпиты - так, "зря" - какой-нибудь первой попавшейся глоткой? При пьянстве ста, полутораста человек, имеющих право на участие в питии, постоянно случаются, во-первых - совершенно не пьющие, во-вторых - валящиеся под лавку со второго стакана, с третьего, с пятого и т. д., вследствие чего получается известное количество питий, требующих нового порядка, нового церемониала, которых нельзя игнорировать. Вот почему всякое - главным образом большое - питие, начавшись по одному плану, может перейти множество разных степеней и закончиться питием по плану совершенно другому, чем началось. Вот почему при питиях людей, глазеющих на питье, гораздо более, чем пьющих; и глазеют они недаром; порядок питья легко может измениться почему-нибудь, и те, кому в данную минуту приходится только глазеть, чрез какое-нибудь мгновение могут быть призваны к участию. Почем знать, что кто-нибудь не свалится со второго стакана, хотя до сих пор валился только с третьего?
Само собою разумеется, что если до такой совершеннейшей степени разработан вопрос о том, как пить вино, то не менее совершенно разработаны и исследованы вопросы, касающиеся поводов, по которым и следует и можно пить. И точно, мирское внимание не упустило из виду самых ничтожнейших, самых крошечных поводов для того, чтобы мир мог иметь даровое вино, или для
того, чтобы ставить вино на свой счет. Я не говорю уж о таких вещах, как сдача мирского имущества в аренду: тут пьют долго и много и берут вино со многих; не говорю также о таких поводах, которые не требуют никакой выдумки и узаконены повсюду: наем пастуха, выбор старосты, разбор мелких сельских ссор, обид и т. д. Всякому известно, что без вина в подобных случаях никоим образом обойтись нельзя. Нет, я говорю о таких выдумках, которые не могут прийти в голову никому, кроме людей, не один год изучавших - и изучавших вполне, специально - данный предмет.
Человек, который в крайнюю минуту (когда вино выпито, мир желает еще по стаканчику, но не может выдумать - за что пить) сумеет указать на подлежащий опиванию предмет, если не уважается миром, то ценится им, как человек умный и знающий. Так называемые в здешних местах "коштаны" - особый вид из рода мироедов, про которых сами миряне говорят, что "он на десять рублей пользы миру сделает, а на тридцать убытку", - тем не менее не только терпятся миром, но частию даже и уважаются, во-первых, потому, что никто лучше коштана не знает мирских дел, а во-вторых, потому, что все это знание почти только тем и хорошо, почти потому только и нужно мирянам, что оно выручает их в трудные минуты недостатка вина, давая возможность отыскивать к продолжению прерванного пьянства предлоги. Спрашивается: кто из сотни человек мирян, недоумевающих над вопросом о том - кого и по - какому случаю опивать, вспомнит, что вот такой-то Иван Миронов по весне брал из мирского лесу не в черед сорок кольев для плетня и что, следовательно, должен поклониться за это миру? А коштан знает, ибо он, как паразит, только и живет тем, что цепляется за других. И вот к Ивану Миронову посылают депутацию "взять хомуты" или "снять" телегу с передков и передки доставить на сходку. Иван Миронов, большею частию и не приглашаемый лично на сходку, должен явиться сюда за хомутами и за передками и "должен" поставить миру вина, так как ни без хомута, ни без передка ему невозможно существовать.
Чтобы не утомлять читателя перечислением всевозможных мелочных придирок, которые мир пускает в ход, когда дело касается такого вполне самостоятельного, вполне принадлежащего мирскому благоусмотрению дела, как мирское питье водки, я расскажу только следующий случай. Выше я говорил, что разладинские мужики за десять рублей уступили какому-то крестьянину право на устройство мельницы. Крестьянин сделал мельницу и плотину. Мельница самая первобытная, бедная, деревенская; плотина узенькая - с небольшим в аршин ширины и не более как сажени в три длины. Но дело в том, что один берег речонки принадлежит разладинцам, а другой - обывателям села Солдатского, то есть плотина "примыкает" к разным берегам. Вот эту-то "примычку" и явились пропивать сначала солдатские мужики, а потом, по обезьянному своему нраву, и разладинцы.
- Станови четыре ведра! - категорически объявили мельнику солдатские депутаты.
- За что это?
- Как за что? - за примычку!.. Видишь, чай, примыкает...
- Да что вы, лешие эдакие, с ума вы спятили?..
- Ну так загород постановим, пропущать народу не будем с нашего берега!..
Что тут делать? Разумеется, поставил. Только что было отделался от одних, ползут другие, разладинцы.
- Вы чего, дьяволы безголовые?
- Примыкаешь! - бормочут: - четыре ведра, а то загород постановим.
Мельник не мог не поставить вина разладинцам: нужда научит кирпичи есть; но зато все время, когда мир пьянствовал, мельник, бледный от гнева, дрожащий всем телом от волнения, на чем свет пушил стариков... Ничего, пили!
Разладинцы пьют глупо, без толку; вообще это не настоящие крестьяне. При всяком питье у них старики отделяют себе известную часть и остальное отдают миру. "Старичишки", как их здесь величают, обыкновенно, по жадности своей, всегда захватят столько, что, при всем старании, не успевают выпить в один сход и допивают на другой день. Миряне пьют тоже без всякого рассудка: один еле жив плетется домой, а другому капли не досталось. Но, несмотря на эту во всем разладинском ощущающуюся распущенность и бестолочь, и здесь был на моих глазах случай, доказавший мне, что если бы да разладинцам хорошая мирская школа, вроде той, какую выработали солдатские мужики, то и они не плошали бы в мирских делах. Один "подносчик" (такой чин на питейных сходах - конечно, чин выборный) отлил по дороге из кабака, куда ходил за мирским вином, бутылку мирского вина. Ведро он отправил на сход с первым встреченным односельцем, а сам с бутылкой пошел домой, где его ждал приятель. Они не успели выпить с ним по одному стакану, как обиженный мир нагрянул на преступника. На миру, даже таком разгильдяйном, нашлись уже настолько опытные люди, что "по хлюпанью" водки в ведре догадались о краже, о том, что подносчик отлил... Мир оцепил дом подносчика со всех сторон. Подносчик, его приятель и вся семья подносчика стали защищаться. Конечно, прежде всего были заперты ворота, благодаря чему произошла в буквальном смысле осада: в деле были и колья, и камни, и вожжи...
Крестьянский ум, талант, мысль, вообще вся сила его природной даровитости, как видите, действует и тут - отрицать ее нет никакой возможности; но все это, как на зло, загнано и действует в таком замкнутом кругу, практикуется над такими явлениями деревенской жизни, которые не имеют для насущных человеческих интересов деревни либо совершенно никакого значения, либо имеют значение весьма отдаленное. Тем не менее в этих случаях крестьянский ум работает, работает сильно и много, наблюдает всевозможные мелочи, знает и видит человека насквозь, не жалеет своей спины, рук, сил, стремится не обидеть, не обчесть человека. Но как только дело коснется действительно общественного дела, такого дела, которое бы принесло миру существеннейшую пользу, облегчило бы положение его, которое бы помогло поступить мирскому человеку действительно по-божески, - в таких-то именно делах, как на грех, в мирском деревенском жителе исчезает все: внимательность, наблюдательность, даже исчезает самая тень справедливости. Для таких дел не выработано ни ритуалов, ни порядков, ни обычаев - нет ничего. Между тем в делах, не имеющих для деревни никакого значения, кроме вреда (как, например, пьянство), или в делах, которые имеют значение только для посторонних деревне ведомств, все выяснено, определено - лучше не надо. Нельзя не заплатить в срок оброка, аренды; но молча смотреть, как мрут "горлушком" дети,- можно. Нельзя Ивану Миронову простить сорока кольев, нельзя оставить не пропитую перемычку, и можно за вино на волостном суде сделать всякую несправедливость, можно растратить крестьянскую казну в сотни, тысячи рублей...
Чем иным, как не тем, что современный крестьянин еще и не пробовал жить в своих собственных интересах, что он даже отвык примечать их в обиходах собственного своего житьишка, - объясните вы себе, например, такую сцену.
Мельница. У мельницы и на плотинах - несколько телег с зерном, ожидающих своей очереди; на телегах и около телег и на земле - крестьяне - и старые и молодые. На горе стоит новенький домик арендатора мельницы, купца. Купец сидит у отворенного окна, в ситцевой рубахе, пьет чай и отирает потную шею и красное лицо полотенцем.
- Глянь! - говорит один из ожидающих: - ишь, красномордый чорт, чай пьет.
- И то пьет!..
- Я, братцы, считал, считал, которую это он лакает, так и бросил - всё ему хозяйка подает да подает...
- Как не лопнет!
- Ну нет, брат! Его не разопрет! Уж он на этом деле, чай, наладился...
- Да ему только и дела, что чай пить!
- А то что же? сиди да пей.
- Больше ничего!
- Только и делов!..
- Сиди да попивай чаек-то!..
- Наш брат, дурак, бьется-бьется иной раз из-за копейки до поту, а тут вон ничего не делает, белых рук не марает, а деньгу гребет да чаек распивает... Ишь вон, как клещ налился!..
Многие из лежащих на телегах и на земле около телег мужиков вздыхают...
- А какая хитрость-то! Выстроил вон анбар, больше ничего, а он, анбар-то, тысячи две аккуратно кажинный год ему в карман кладет... А наш брат кряхти из-за каждой малости.
На эту тему отовсюду слышатся комментарии и дополнения; да и трудно, говоря о крестьянском житье-бытье, чувствовать недостаток в материале.
Но подойдем к разговаривающим и спросим:
- Чья это мельница?
- Наша!
- Вы какие сами-то?
- Солдатские.
- Общественная мельница?
- Общественная; вон, энтому вон (указание на гору), чай-то пьет... ему отдаем.
И затем следует рассказ, как бы желающий доказать бессовестность вот этого человека, который сидит и чай пьет. Судите сами, что он сделал. Испокон веку близ мельницы стоял небольшой сарай, который нанимали у крестьян скупщики хлеба. Скупая его по деревням, в разных местах, мелкими партиями, они и свозили его в одно место, к мельнице, потому что весной вода в реке, на которой стоит мельница, поднимается на две сажени - на сажень идет выше плотины. С Волги приходят сюда баржи (в последнее время даже пароход стал приходить каждую весну), забирают хлебный груз и вывозят его на Волгу. "Вон этот, что чай-то пьет", злодей этот, арендовал у крестьян мельницу, вместе с мельницей арендовал и амбар; но вместо дрянного выстроил большой, хороший сарай и каждую зиму, за пять месяцев, никак не больше, получал с этого амбара, не шевеля пальцем в буквальном смысле, не менее двух тысяч рублей.
Тон, которым рассказывают про это злодейство, какой-то погребальный; обида слышится в нем явная. И действительно обидно смотреть, как это человек сидит, пьет чай и получает деньги... Но о том, чтобы кому-нибудь из мирян пришла мысль самим взять да выстроить амбар, самим назначить человека мирского, который бы смотрел за мельницей, представляя миру отчет, - об этом никто не заикнется; нет "на такие" действительно общественные дела ни выработанных порядков, ни ритуалов. И, поверьте, это тоже барщинный результат. Крестьянин может только копошиться в своей нуждишке или проявлять свои дарования у кабака, настоящие же доходные дела делает другой; мужику хорошо, если достанется при этом "положенный" по питейному регламенту стаканчик вина, а уж подлинный доход - это дело не мужицкое. Это как бы свыше предназначено для лиц, совершенно деревне посторонних...
Другим резким примером, до какой степени крестьянин в самом деле отвык от действительно нужных мирских дел, может служить то, что казенные и удельные земли, отдающиеся в аренду по весьма незначительной цене и в большом количестве повсюду, попадают в руки крестьян всегда только из вторых рук, то есть сначала они попадут в руки купца, человека, арендующего целый участок, а потом разберутся по клочкам и за тройную цену крестьянами. Объявления о продаже и отдаче в арендное содержание земельных и лесных угодий постоянно рассылаются по волостным правлениям, даже и сельским старостам; но на моих глазах не было случая, чтобы само общество решило бы не дать себя в обиду: напротив, знают, но как будто ждут - когда и кто возьмет землю. "Кто взял луга-то?" - "Городской какой-то!" - "Где его приказчик-то?" - "Там-то". И идут к приказчику, который, отдав вчера по одному рублю за десятину, берет сегодня по три, по четыре и по шести. Берет деньги и пьет чай, а народ глядит на него (издали, не близко) и негодует:
- Ишь, красномордый! знай брюхо парит да денежки собирает.
Надеюсь, что читатель поймет, почему в предшествовавших очерках я не коснулся той "крепкой думы", которая гнетет каждую крестьянскую голову "дома", у его домашнего очага, не на сходке, не у кабака, а под соломенной крышей своего дома. Браться за эту тему в беглом очерке - мне не под силу: так эта "крепкая дума" многостороння и мучительна и потому требует разработки обстоятельной. Имея возможность только поверхностно остановиться на этой стороне многочисленных крестьянских забот, мы можем указать лишь на то, что крестьянская дума одинока. В этом-то именно и заключается горе деревни: общественная мысль хлопочет о податях, о расходах на земство, на волость, на множество разновидностей всевозможных сборов или разрабатывает кабачный ритуал, и вот почему драма деревенской избы, тягота крепкой думы под соломенной крышей не выбралась из-под крыши на сходку. А в этой-то драме и есть настоящее дело: только бы она-то выбралась из-под низенькой соломенной крыши, только бы она-то сделалась достойною хотя такого же внимания, каким, например, пользуется "еще не пропитая" примычка, и в деревне в самом деле станет тесно, в самом деле станет душно в крестьянской избе. Как только это случится - конец кабаку, конец деревенскому навозу, деревенской пьяной драке, деревенской беспомощной болезни, бесследной смерти и всякому грабежу. Деревня немедленно "укупит" столько земли, сколько хватит глаз, и не будет ждать ни "черного передела", ни "генеральной межи". Деньги найдутся немедленно. Амбар будет выстроен гораздо лучше, чем выстроил его "красномордый"; мельница будет в исправности, учитель будет не такой, который сам ничего не знает, или не такой, который бьется из-за куска хлеба и которого гнетет презрением всякая деревенская шваль из породы Тит Титычей, а настоящий, знающий дело человек.
Как же вывести на дневной свет "крепкую" деревенскую думу?
Всякий раз, когда задаешь себе этот вопрос, утомленная обыденными порядками мысль непременно, неведомо почему - просто, кажется, ни с того ни с другого - вдруг выдвигает такой вопрос: "А откуда возьмут жалованье "им"?.." Это уж так как-то само собой является: до такой степени повсюду много всевозможных жалований и до такой степени не делается кругом даже ничтожнейших вещей без того, чтобы делающий не соприкасался с каким-нибудь сундуком. Какое обилие людей, примыкающих к сундукам, и как длинен самый ряд сундуков - судить не нам: пусть читатель представит себе это дело сам, и ему будет понятно, почему при решении такого трудного вопроса, каков деревенский, как будто ни с того ни с сего возникает мысль о каком-то жалованье.
Как дорог для деревни "разговорчивый человек". - Рассказ об одном добром человеке. - Коштаны и мироеды.
...Вспомнился мне еще разговор с одним крестьянином. Крестьянин - человек молодой. Очень часто он заходит ко мне, сидит, молчит и смотрит, что я делаю. Сидит молча часа два-три, потом уйдет. Иной раз разговорится. Впрочем, о современной крестьянской молодежи мы имеем намерение говорить особо, по возможности подробно, поэтому и полная характеристика молодого парня будет подробно изложена впоследствии. Теперь же скажу, что парень кой о чем крепко думает, хотел бы кое-что знать, видеть; но покуда ни до чего определенного не додумался: думает часа четыре подряд, вздохнет, а не то плюнет и вздохнет, и в конце концов уйдет.
Разговор зашел о новом волостном писаре, определенном на место того, который, как известно читателю моих деревенских заметок, уволен по случаю расхищений волостных сумм вместе со старшиною.
- Ну что ж, хорош новый-то писарь?
- Ничего, пущай...
- Не мотает мирских денег?
- Нету, покуда что не слышно.
- Аккуратен?
- Знамо что... А хуже прежнего-то!
- Как хуже? Ведь дело свое он справляет?
- Как не справлять, справляет - ничего...
- Деньги не ворует, не тратит?
- Это что говорить...
- А ведь тот дела запустил и деньги мирские брал.
- Да об этом и речи нет. Размотали деньги до последней полушки. Что худо - того уж хвалить нельзя, а уж что хорошо - тоже объяснить следует.
- Что ж в нем было хорошего?
- А вот что: разговорчив был. Только вот это самое. Больше ничего в нем и не было стоящего. Ну, а разговорчив - так уж насчет этого цены нету! К нему, бывало, зайдешь по своему делу: дела не сделаешь, а не отвертишься, сидел бы да слушал, А этот что! От этого слова путного не дождешься. Такая необоюдная дубина!
- Да ведь дело-то делает?
- Да, он делает; пес с ним и с делом, делай его. Про то говорю: старый писарь и дела не делал, да был обоюдный человек: разговором был хорош. Обо всяких, например, делах, обо всех предметах, или там война например, или же там про разные статьи, как печатают, - до всего доходил, все знал; говорит - не наслушаешься. Вот чем был хорош, а насчет делов, так это для нашего брата все одно: хорош ли он, худ ли - нашему брату не велика прибыль.
И так хвалят того самого писаря, который на мирские деньги, как известно из учета, выписывал газеты. Поверьте, что даже простой разговор, не о том, о чем "калякают" миряне, и тот - в деревенской жизни новость, и притом очень большая.
Между тем, как известно, в деревне не видать "разговорчивого человека", хотя ему и было бы о чем поговорить здесь, и говорил бы он всегда от сердца, хотя и о самых обыкновенных вещах, потому что всегда его речи возбуждаются фактами окружающей действительности, а частица его речей - нет-нет да и перейдет прямо в жизнь, на глазах "разговорчивого человека". А ведь "разговорчивых людей" у нас немало, да разговаривают-то они всё в пустых местах, там, где вовсе в них и не нуждаются. Не только "разговаривают", а даже прямо поедают сами себя, истощаясь, изнывая в чисто теоретических разглагольствиях.
Некоторое время знал я здесь одного молодого человека. Андрей Васильич Соловецкий был сын причетника, человека, обремененного семьей, нуждой во всех возможных видах, в таком удивительном совершенстве разработанных на русской земле. Неволя заставила его жениться, неволя заставила гнуть шею перед батюшкой, перед всем приходом, перед каждым мироедом, и притом перед каждым отдельно, на свой образец, гнуть из-за того, что у него семья, которую человек не желал иметь (вот какие бывают на Руси положения!), но которую нельзя бросать. Можете представить весь холод такого существования, весь гнет унижения, всю громадность размеров поругания над человеческим достоинством! Андрей Васильич с детства не слыхал ничего, кроме горького, слезного ропота отца, матери, детей на свое существование, на безвыходность и ужас этого существования.
Всякому известно, что причетник, с семьей человек в шесть, всегда бедней бедного мужика; что для его детей крестьянский двор, где все свое, где никто его не сгонит с насиженного места, - предмет зависти. Андрей Васильич до четырнадцати лет оставался неграмотным; все эти годы работал около дома, как работает простой мужик; он знал, как ходить за скотиной, как ее убирать, пасти, знал, как пахать, боронить; радовался при урожае, горевал - и горько - в засуху, словом, вся крестьянская забота была ему так же близка, как и всякому крестьянину. Но, кроме этой заботы, он, как челввек, поставленный в худшие условия, чем любой крестьянский мальчик, завидуя, изучил, приметил все хорошее в крестьянском житье-бытье, приметил потому, что в его жизни этого не было. Мало того: как член семьи, которая то ожесточается на судьбу, то, измученная, покорно возлагает яадежды на бога, он не раз в жизни, вместе с семьей, имел случай быть действительно спасаемым - и именно крестьянином.
В глухую зимнюю ночь, во время отсутствия отца, который ушел в город хлопотать о переводе в другое место и не возвращался и не шел домой целый год, когда семья съела все, что было в доме, когда ребята буквально "кричали" от голода, мать сказала маленькому Андрею: "пойдем!" И пошли они за господские амбары воровать... Андрей Васильич и до сей поры не забыл этой ночи, этого ужаса, который охватил его душу от воя ветра, от страха быть пойманным и от жгучего, стыда...
И вдруг - господь спас их: "откуда ни возьмись" - крестьянин. Кажется, он темною ночью пробирался из лесу с мирскими дровами... Он сам знал нужду и сразу понял, зачем пономариха с сыном толкутся за амбарами...
- Власьевна! - сказал он тихо. - Что ты это?.. Парнишку заморозишь!.. Сажай его - довезу до дому.
Довез, дал и дров и хлеба. Буквально спас.
Через год от отца пришло письмо: оказалось, что он получил место уже в другой губернии, куда пошел пешком, а не писал потому, что писать было нечего - не поможешь. Целый год он по грошам собирал деньги на переезд семьи и теперь вот посылает десять рублей. Он знает, что за эти деньги нельзя доехать: так далеко он забрался; но пишет, что больше нет, достать негде, "как знаете, больше моих сил нет!" На переезд за одних только лошадей требовалась сумма по крайней мере раз в семь более присланной; и что же? - опять бог спас, и опять в лице крестьянина: нашелся человек, "пришел сам", который взялся отвезти и за десять рублей - ради христа потрудиться... Отвез, да еще всю дорогу, около месяца, бог его ведает как, кормил семь человек...
Немного, правда, было таких случаев в жизни Андрея Васильича; но то, что было, оставляло след неизгладимый, вековечный, навеки посевало в сердце впечатление красоты души этого заскорузлого, грубого, безжалостного крестьянина... Таким образом, Андрей Васильич знал крестьянина, как человек подневольный, больше, чем крестьянин знал сам себя; он знал его и грубость, и беспечальность, и желание гнуть в дугу; но знал и силу крестьянского великодушия, и доброту, и понимание чужой нужды, беды...
На четырнадцатом году отец хотел отдать его к мужику в кузню, в ученики. Мать заступилась и, после целого месяца жестоких ссор с отцом, настояла на том, чтобы везти неграмотного уже четырнадцатилетнего мальчика в духовное училище. В городе, в семинарии, у Андрея Васильича был брат, тоже с детства измученный нуждой и уже знавший, что будущая жизнь его - та же нужда, так как сердце говорило ему, что отец недолго наживет, что семья только и надеется на него. И вот ему предстоит уже помочь семье: поместить в училище неграмотного парня... Какие всё задачи достаются на долю этих тружеников! Как, в самом деле, поместить неграмотного в училище, где требуется экзамен? Но находятся добрые люди, советуют, "выбирают время", и Андрей Васильич попадает в училище...
Выбран был какой-то особенный момент, когда могло совершиться такое дело. Жена смотрителя - женщина горячая, всегда суетится, спешит; задумает что - все вдруг; в субботу смотритель и смотрительша ездили ко всенощной, в седьмом часу: тут обыкновенно в доме идет содом - смотрительша в суетах, шумит, торопится... Смотритель обыкновенно сам не свой, тоже как оглашенный... Все это было исследовано, и устроено так, что неграмотного малого всунули к смотрителю в самый разгар сборов ко всенощной... Как и следовало ожидать, смотритель, "обыкновенно в это время как оглашенный", бормотал впопыхах: "не время", "не время"; его просили проэкзаменовать, потому что мальчику негде жить и надо либо поступить сейчас на казенный счет, либо уехать назад. Смотритель, задавая какой-нибудь вопрос, конечно впопыхах, спрашивал: "Кто сотворил мир?" Но жена не давала покою, и экзамен прерывался... Впопыхах, наконец, смотритель, как бы выбившись из сил, сказал "Ну, пусть остается..." И оба с женой, еле переводя дух от усталости, уехали ко всенощной, а неграмотный был принят.
Семинарского житья-бытья Андрея Васильича я описывать не буду. Труженик-брат на своих плечах вынес его из беды, которая ежеминутно могла разразиться, ежели бы открылся обман. Работая до упаду днем над своими уроками, он по ночам работал с братом: одновременно он учился читать и писать и наизусть, со слов брата, выучивал все заданные уроки. Через год такой муки Андрей Васильич, наконец, справился, стал настоящим, не поддельным учеником, пошел по обыкновенной семинарской дороге, и пошел хорошо.
Я познакомился с ним в то время, когда он проживал у дальнего родственника из духовных, верстах в десяти от той деревни, где пришлось жить и мне. Кто-то из заезжих крестьян, услыхав, что в контору требуется грамотный человек для переписки прошлогодних счетов и отчетов, указал на Андрея Васильича, присовокупив, что парень этот больно добер, только бы ему маленько с делами справиться...
Написали Андрею Васильичу записку с предложением работы, предложили рубль серебром в сутки и сказали, что работы хватит на месяц, а то и на два. Приехал он немедленно, в восторженном состоянии, с множеством планов: главное - ехать учиться. По приезде Андрей Васильич сейчас же сел за работу и недели две подряд корпел над всевозможными счетами. Казалось, он ни о чем другом и не думает, как только об этих счетах, о том, чтобы рублей не записать в копейках; а если придется сходить куда-нибудь, так только по делам, все насчет тех же цифр, рублей и копеек, а между тем его деревенское происхождение, его знание деревенской жизни, деревенских речей, манер, лиц - все-таки сделали то, что он в эти две недели не только знал деревню, но уже вошел и в ее интересы. Припомните, какое значение в жизни его имела деревня, и вы поймете, что не войти в деревенские интересы для Андрея Васильича не было возможности. Прошло два месяца; счеты были окончены, а Андрей Васильич не мог ехать, всё дела, то то, то другое. Он продолжал проживать, то есть спать и обедать кой-где, где застигнут обстоятельства; в то же время деревенская печаль, постоянно трогая его за сердце, понемногу втягивала да втягивала его в самую ее глубину.
Свалился с крыши человек, плотник, лежит и не дышит. Разумеется, никто не знает, как и чем помочь.
- Позови-ко Андрей-то Васильича!.. - говорит народ.
Андрей Васильич приходил. Оказывается необходимым спирт, нужна перевязка.
Сторож-солдат, находящийся среди зрителей, объявляет, что у него есть, например, одна штука, и бежит за ней. Скоро он возвращается с бутылкой, в которой какая-то жидкость.
- На-ка, погляди, что такое? Стоит в чулане уж второй год: не то лекарство, не то что; пес ее знает, что такое. Пробку объедает, и дым валит... А штука крепкая - одно слово!
- Чего лучше! - говорят в толпе, - обдай ему спину-то, оно жаром его очувствует.
Бутылка дымится и, точно, объела пробку, но что такое в ней - никому не известно.
- Ишь пес какой, лютая, шельма!..-- толкуют в толпе.
А Андрей Васильич сгорает со стыда: он также не знает, что за пес в бутылке, и хоть настоял на том, чтоб не поливали этой жидкостью спины плотника, но горько пожалел о своем невежестве. Плотник очнулся, а Андрей Васильич, разыскав какой-то старый лечебник, всецело отдался изучению его. Стыд незнания, так осязательно доказанный ему жизнью, мучит его. Куда ни пойдет - лечебник у него в руках.
- Что, Андрей Васильич, жена моя помирает быдто, - говорит мужик.
- Чем она больна? давай я по лечебнику...
- Да пущай ее помирает... Право!
- Как так, зачем?
- Не по душе мне она... Пущай, не трожь ее, помирает! а то ей хуже будет... Из всех сердцов она меня выводит... потому - хитрая, язвенная женщина. Меня на ней насильно женили.
Идет рассказ о насильственной женитьбе, о злом характере жены, которая виновата тем, что не спросила у жениха до свадьбы - хочет ли он взять ее, а пошла с первого слова. Андрей Васильичу есть что сказать, хоть все, что он говорит, - всё вещи старые, всем известные. Но тут в деревне они нужны.
- А лечить все-таки лечи. Это нельзя. Поезжай к фельдшерице, привези!
- Куда я в евтакую погоду? Это и сам замерзнешь.
- Поезжай непременно!
- Да у меня лошадь споролась; играла да на кол грудью наткнулась, на левую переднюю не ступит.
- Да что же ты за чорт после этого! Бессовестный ты человек! Мало колотил ты ее, теперь бросил умирать как собаку! Найми у мужика, ежели своей лошади нет.
- На что я найму? У меня и гроша за душой нету.
- Ну так я тебе найму. Пойдем со мной!
- Да по мне - нанимай...
Андрей Васильич занимает рубль серебром у мужика, члена банка. Мужик дает ему деньги и говорит:
- Ты вот что, Андрей Васильич, ты хошь и три возьми, да распутай ты меня с банкой с эстой! Ведь ночей не сплю. Народ говорит: "нажился"... Черти эдакие! А я тебе, по чистой вот по совести, какая бывает у человека совесть, например, чистая!..
- Ладно, ладно...
И еще раз жизнь втянула Андрея Васильича в маленькое, но серьезное дело - в семейную драму... Поправившись, больная идет к нему благодарить и рассказывает, что во время болезни родные, мать родная и сестры, выбрали у нее из сундука всё до нитки: "думали, умру!" "Муж в ту пору тоже моей смерти дожидался, а теперь вот, когда бог помог встать, заступаться стал". Муж, точно, стал совсем другой: горой стоит за жену или за имущество - неизвестно. И опять Андрей Васильичу, как человеку деревенских интересов, нельзя не вступиться в дело.
Покуда он участвует во всех семейных сходках, покуда он с величайшими усилиями добивается "уступок", то есть покуда, благодаря ему, родители возвращают взятые вещи, возвращают медленно, с промежутками, по полотенцу, по паре чулок, народный говор тянет его в банк: "разбери!" Но, прежде нежели взяться за дело и разобрать как следует, надо отдать рубль серебром члену, которого обвиняют в растрате. Андрей Васильич решается наняться на эту работу у товарищества. Происходит самый обыкновенный наем.
- Много ль тебе надо-то?
- Да вы дайте мне, чтоб хватило и на еду и на табак.
- Много ль?
- Да рублей восемь.
- Это в год, что ли?
- Как в год, в месяц!
- У-у-у ты, боже мой! Куды этакую прорву... Это и совсем банку пристановить надо... Табаку на столько рублев!..
- Дураки вы этакие! - кричит кто-нибудь из тех, кто расслышал, в чем дело. - И на пищу и на табак.
- Больно жирно восемь-то рублев... Этак по восьми-то рублев будем проедать, так нам и с банкой надо по миру пойти.
- Да вы сосчитайте, много ли я прошу-то.
- Клади на счетах!.. Давай счеты! Это лучше всего!
- Он тебе на сорок насчитает! Счеты-то велики!
- Клади, клади!.. Будет галдеть, дьяволы!
Раздается стук счет.
- Клади, - говорит Андрей Васильич: - на харчи хоть по пятнадцати копеек в сутки...
- Куды - столько! Это разор...
- Да ты скажи, - горячась, вопиет Андрей Васильич: - почем говядина? Ну почем фунт мяса?.. Ну?
- Теперь, поди, пост!
- Я говорю: ты скажи цену? Какая цена?
- Ну три копейки...
- Ну три фунта - девять...
- Да это лопнешь с трех-то фунтов...
- Лопну или не лопну - это дело мое! А меньше трех фунтов мне в день нельзя. Попадается кость - в ней тоже фунт целый пропадает весу-то.
- Верно! - раздается голос.
- За три заплати, а уж трех фунтов никогда не принесешь.
- Вер-р-рн-а! - утверждают. несколько голосов.
- Так как же ты хочешь, чтобы на обед и на ужин хватило меньше трех фунтов! - с горьким упреком говорит Андрей Васильич.
- Что ты его слушаешь, - раздаются сочувственные голоса. - Он сам не знает, что у него язык болтает... Ладно! Бери на три фунта - чего там, авось не проешь.
Едва улаживается дело с мясом, как вопрос о курительном табаке вновь поднимает целую бурю, и только после весьма продолжительных прений, оранья, брани, перекоров дело решается в пользу Андрея Васильича.
- Ладно! Пущай! - говорят одни.
- Шут с ним! - заканчивают дело другие.
И Андрей Васильич принимается за работу. Оказывается необходимым разобрать не только книги последнего года, но все банковые дела с основания, причем в течение последних двух-трех лет оказывается такая путаница, которую, кажется, нет никакой возможности разобрать, если основывать все дело на писаных документах и записях. Записи, вроде, например: "дано в кабак 10 р.", или: "Миридоновы за 22 фун. по 13 к. за вичину брата опсвятках повернуть в оборотные" и т. д., без означения года, месяца и числа, - записи, однако, свидетельствующие о том, что в кабак действительно дано, а Миридонова ветчина тоже действительно зачислена в оборотные, - все это требовало других, не писаных документов и разъяснений. Необходимы были словесные объяснения, расспросы и о ветчине, и о Миридоне, и о кабаке. Необходимо было поэтому перезнакомиться не с одной, а с двадцатью деревнями, необходимо было разъезжать по этим деревням, ночевать в избах, расспрашивать и Миридона и Миридоновых односельчан. При этом обнаруживается такая масса приятных и отталкивающих вещей, что знание народной среды, приобретенное в детстве и отрочестве, делается у Андрея Васильича еще шире. "Нет, - решает он: - сюда надо являться во всеоружии знания и опыта, а дела здесь - несть числа!" И мысль о знании мучит его. Дорабатывая банковое дело, он только и думает о том, хватит ли у него денег на пароход...
Наконец дело окончено: выяснены все темные места, все пропуски; все записано вполне, на основании всевозможных справок; с громадными усилиями достигнуто то, что из кармана лиц, заведывавших банком, были возвращены и десять рублей, данные в кабак, и деньги за Миридонову ветчину, словом - выяснена вся сумма недочета и по возможности, с ругательствами, бранью, проклятиями, возвращена в банковую кассу... Дело сделано старательно, справедливо, ничего не утаено. Лучше всех об этом знают виновные, и, по окончании Андреем Васильичем работы, чувствуя, что худое дело как-никак, а снято с их плеч, виновные в банковых беспорядках начинают относиться к нему с искреннейшей благодарностью. Они знают, что могло быть и хуже, что, несмотря на то что Андрей Васильич, кажется, уже до всего доходил, а в самом деле-то до корня не добрался, а без него - кто станет добираться? Такого другого человека не найти. Стало быть, самый корень-то так и останется в забвении.
- Спасибо тебе, вот какое спасибо! - искреннейшим образом говорит один из виновных. - Оправил ты меня!.. Я уж думал - Сибирь мне... Пойдем чай пить!..
- Нет, не хочу!
- С медом! Ну сделай милость, пойдем!
Другой, тоже из числа оправленных, зовет к себе:
- А оттедова ко мне, бражкой угощу!.. уж как мы тобой довольны, вот тебе перед богом...
Нехорошо на душе у Андрея Васильича. Знает он, что люди эти не раз, во время банковой работы, оставляли у него на душе тяжелое, обидное впечатление.
- Обругать бы тебя надо, Игнатий Петрович! - говорит он одному из "оправленных": - а не чай пить.
- Ну будет! Знаю я! Оставь это, сделай милость, пойдем!
- Да и тебя, Капитон Васильич! И у тебя рыльце в пушку! Уж извини...
- Мы что знаем? - наивничает Капитон Васильич: - мы нешто грамотные? Там писаря напишут бог весть что, а мы отвечай... Нашего брата и так уж пилили-пилили... Я с эвтой банки - ночей не спал... Бог с ней и с банкой! А доволен я, что по крайности ты меня выправил! Кабы помене ты с меня начету взял, я б тебя, вот перед богом тебе говорю, не то