Главная » Книги

Фет Афанасий Афанасьевич - Мои воспоминания, Страница 29

Фет Афанасий Афанасьевич - Мои воспоминания



. Нет, решительно, жизнь не шутит. И когда начинает она щелкать, только держись! Все старые грехи помянет, ни одного не пропустит! Перевалившись за 50 лет, человек живет как в крепости, которую осаждает смерть и непременно возьмет... Остается защищаться да и без вылазок.
   "Немецкую книгу, которую вы желаете иметь, привезу вам непременно и очень любопытствую прочесть ваши заметки о мировом законодательстве. Что касается до моей посильной деятельности, то вам вероятно уже известно, что я тиснул штуку в первом номере Русск. Вестника, а в мартовской книжке Вестника Европы будут помещены мои "Воспоминания о Белинском". Это, я полагаю, вас несколько больше заинтересует. Но что меня теперь интересует - это первое представление нашей оперетки ("Последний колдуна с музыкою г-жи Виардо) на Веймарском театре 8 апреля. Я непременно туда поеду и буду трепетать, хотя успех вероятен: музыка прелестная. Если оперетка понравится, то это может иметь важное влияние на будущую карьеру Виардо: она займется композицией. Посылаю вам, как поэту и любителю изящного, фотографическую карточку старшей дочери г-жи Виардо; что за прелесть! Вот на кого нужно стихи писать. И талантом к живописи она обладает необычайным, и вообще существо удивительное. Кланяюсь вашей жене.

Ваш Ив. Тургенев.

  
   Не успели мы вернуться в Степановку, как пришла весть о смерти бедной Нади в заведении "Всех Скорбящих", где она провела последние свои годы168. Из желания привлечь внимание читателя я начал свои воспоминания со встречи моей с выдающимися литературными деятелями моего времени, и не знаю, доведется ли мне начать свою автобиографию с детства и отрочества. Но в настоящую минуту, даже занимаясь исключительно второю половиной моей жизни, я поневоле иногда озираюсь на первую, находя в ней однородные явления. Я никогда не забуду минуты, когда, только что кончивший курс 23-х летний юноша, я готов был, уступая мольбам болезненно умирающей матери, отказаться от всей карьеры и, зарядив пистолет, одним верным ударом покончить ее страдания. Можно представить, с каким радостным умилением я смотрел на ее дорогое и просветленное лицо, когда она лежала в гробу. Не странно ли, что впоследствии я не встретил ни одной смерти близких мне людей без внутреннего примирения, чтобы не сказать - без радости. Так было и с бедною Надей.
  
   Толстой писал от 5 марта 1869 года:
   "Ради Бога не измените, милый друг. С 13-го на 14-е в ночь вас будут дожидаться лошади в Ясенках. А то кончится тем, что мы с вами с удивлением встретимся на том свете.- "А, вы уж здесь, Афан. Афан.?" - Виноват я за то, что не писал вам, но не наказывайте меня и приезжайте не на день, а на два. Много надо поговорить. Наши душевные поклоны с женою Марье Петровне. Ждем вас с большою радостью.

Ваш Л. Толстой.

  
   С первых дней открытия мценского мирового съезда, ежемесячные заседания его остались верными по сей день 12-му числу каждого месяца. Письмо графа, очевидно, приглашало меня воспользоваться прямо со съезда сравнительной близостью Ясенков от Мценска.
   В мае месяце в Степановку прибыл с молодою женою один из меньших братьев Боткиных, Владимир, славившийся между знакомыми физическою силой и гимнастическими упражнениями. Я помню, как, возвращаясь теплой вечернею зарею в половине мая со степной прогулки, он остановился и, глубоко вздохнув, воскликнул, обращаясь к жене своей: "неправда ли, что подобный воздух прибавляет десять лет жизни?" Такое идиллическое расположение духа юного силача заставило нас рассказывать об осеннем приезде в Степановку второго из старших братьев Боткиных - Николая, с которым мы не раз встречались в наших воспоминаниях, как с человеком, находившим величайшую отраду в доставлении удовольствия другим. В последнее время он и в Москве появлялся редко, а предавался своим нескончаемым путешествиям по Малой Азии и Египту, так как Европа уже видимо ему надоела. В единственный приезд свой прошлою осенью в Степановку, он прямо объявил, что приехал проститься перед отъездом в Египет. Но при этом он был неузнаваем: он до того был мрачен, не взирая на все усилия сопровождавшего его услужливого компаньона, что даже три дня, проведенные им в Степановке, показались нам тяжелыми.
   Настоящая весна и лето, начавшиеся смертью Нади, не переставали напоминать о смерти. Не успели мы проводить в Москву молодую чету Боткиных, как получено было известие о следующем приключении с туристом Ник. Петр. Боткиным. Проездом из Александрии, он остановился в Пеште в большой гостинице. Почему-то накануне он отказал своему слуге-французу, помещавшемуся в той же гостинице несколькими этажами выше. Ночью во время бессонницы, мучимый, вероятно, сожалением о своем отказе, он, подымаясь в верхние этажи, стад отыскивать дверь слуги француза, и уверенный, что нашел ее, впотьмах вошел в номер. Ночевавший в номере венгерец, считая пришедшего за вора, стал громко звать на помощь. Этот крик в свою очередь до того напугал Боткина, что, принимая оконную раму с низким подоконником за дверь, он, как сильный человек, стад кулаком бить по переплету и выламывать раму. Швейцар гостиницы, услыхавши вверху лестницы погром, со свечей и с криком бросился вверх, что, быть может, еще усилило потерянность Боткина. Швейцар застал последнего в ту минуту, когда он вместе с выломленною рамой упал на мостовую с пятого этажа и, разумеется, остался мертвым на месте. Происшествие это было так неожиданно и представляло такую путаницу, что гостивший у нас две недели тому назад Владимир Боткин тотчас же отправился в Пешт и привез оттуда в Москву тело брата.
   Боткин писал от 9 июня 1869 г. из Италии:
   "Милые друзья! я теперь беру ванны на острове Исхии и хотя взял уже 28 ванн, но на ревматизм они влияния не имели. Отсюда через три дня отправляемся обратно тихими переездами до Мюнхена, где условились свидеться с Сережей. Куда он назначит, туда и поеду. - Плох я, страшно слаб, лишенный всякого малейшего движения, не могу не только передвигать ноги, но даже стоять; словом, болезнь так сильно овладела мною, что я не имею никаких надежд на поправление. Еще здесь со мною брат Миша, которому я и диктую это письмо; а что будет без него, я боюсь и думать. Оттого мне хочется на зиму в Петербург. Мне возражают - климат,- а мне всю зиму постоянно только делалось хуже. А в Петербурге я, по крайней мере, буду у себя дома. Вообще все это должно решиться при свидании с Сережей,- где мне придется зимовать. Как я часто вспоминаю Степановку и вашу тихую жизнь, и время, которое я жил там, и вы не можете представить себе, как мне приятно все это вспоминать, и все это стало для меня невозвратным прошедшим.
   "Мы только на днях кончили "Войну и Мир". Исключая страниц о масонстве, которые мало интересны и как-то скучно изложены,- этот роман во всех отношениях превосходен. Но неужели Толстой остановится на пятой части? Мне кажется, это невозможно. Какая яркость и вместе глубина характеристики! Какой характер Наташи и как выдержан! Да, все в этом превосходном произведении возбуждает глубочайший интерес. Даже его военные соображения полны интереса, и мне в большей части случаев кажется, что он совершенно прав. И потом какое это глубоко-русское произведение.
   "К немалому моему огорчению, Обрыв Гончарова (увы! я сам не читаю, все это читает мне Миша) - оказался длинной, многословной рапсодией, утомительной до тошноты. Впрочем мы могли одолеть только две части. А между тем однакож какой талант, какая изобразительность описаний! Ему описание вещей удается более людей. Райский есть просто нелепость.
   "Вы не смотрите на мое молчание и будьте великодушны - пишите мне. Ведь вы знаете, что вы мне близкие и дорогие люди. Если Сережа не позволит мне зимовать в Петербурге, то я приеду на зиму в Париж и там постараюсь устроиться. Может быть ты, Маша, навестишь меня? Я теперь не знаю, где я буду, и потому, как определится мое местопребывание, то я вам тотчас напишу. Пока прощайте, добрые друзья мои.

Преданный вам всем сердцем В. Боткин.

  
   Не прошло и двух месяцев с трагической смерти Николая Боткина, как пришла весть о внезапно заболевшем тифом Владимире Петровиче, который через несколько дней и скончался.
   Вместе с приехавшим к нам из своей Грайворонки братом Петром Афан., мы отправились обедать к Александру Никитичу и сестре Любиньке. Конечно, в нашем семейном кругу разговор тотчас же склонился к смерти дорогой Нади. И по этому случаю Любинька первая подняла знамя бунта насчет отчужденности дорогой усопшей от семейного кладбища. Это, по выражению ее, было нам, близким ее, - непростительно. "И мы должны, - говорила она, - употребить все усилия и пойти на все издержки для перенесения ее тела из Петербурга сюда". Конечно, под живым впечатлением недавней утраты никто даже не спросил, - что значит: сюда? Правда, в родовом селе Клейменове покоится не отец, а дядя нашего отца и затем наши родители: отец и мать. Но более из нашего рода никого там нет. Судьба точно позаботилась раскидать всех наших усопших по всей стране от Петербурга и до Кавказа. Но увлечение так и называется только потому, что уносит нас мимо всяких соображений и препятствий. Положа разделить расход на три части и зная мои дружеские отношения к Борисову, - меня просили съездить к нему и передать ему нашу общую просьбу.
   Борисов, никогда не бывший особенно сообщительным, вел, со времени разлуки с женою и отдачи сына в училище, жизнь замечательно уединенную. Из трех главных усадебных новосельских построек, среднюю, т. е. дом о десяти комнатах, Борисов, как слишком большую для себя, запер; а старый флигель, в котором когда-то жил отец наш, был частию обращен в кухню, а частию в жилище повара и единственного слуги. Сам же Иван Петрович помещался в новом флигеле, отстоящем шагов на сто как от дома, так и от старого флигеля. Во флигеле этом, состоящем всего из двух больших и двух маленьких комнат, умерла когда-то наша мать, прожили мы с женою два лета и проживал в настоящее время Иван Петрович. Зимою нельзя было себе представить ничего пустыннее этого флигеля, стоящего неподалеку от опушки леса. Прислуга с крыльца старого флигеля, когда окна Ивана Петровича еще светились, нередко видала на дорожке перед его сенями флегматически стоящих волков, - когда одного, а когда и двух. Часы для подачи обеда и самоваров были заранее определены, а в экстренных случаях призыва слуги Борисов выходил на свое крылечко и стрелял из ружья. Через несколько минут являлся слуга.
   В первой комнате на диване мне приготовили постель, но прежде чем отойти ко сну, мне хотелось разъяснить вопрос, ради которого я приехал. Только энергически сдержанной и исстрадавшейся натурой можно объяснить исход моей мирной и дружелюбной речи. Не давая себе труда объяснить своего отказа, Борисов напрямик объявил, что чего бы родные его жены ни предпринимали, он авторитетом мужа трогать тело жены с места погребения не позволит, и наконец спросил: "Ты только передаешь решение всех остальных или же и сам в нем участвуешь?" - Конечно, я отвечал, что участвую. "Ну так, - сказал он с дрожью в голосе и с брызнувшими слезами, - не знай же ты более ни меня, ни моего сына. Никто не знает, что я сделал гораздо более, чем позволяют наши средства".
   С этими словами он круто повернулся и ушел в свою комнату; и до отъезда моего ранним утром мы не обменялись ни одним словом, и я слышал ясно его сдержанные рыдания. Чего бы, кажется, проще было переступить через порог, обнять друга детства и даже разбранить его за неуместное трагическое восприятие плана, в котором не было ни малейшего желания оскорбить его. Но я сам был ошеломлен всем случившимся, и, к стыду моему, мне не раз в жизни случалось (как сказалось у меня в одном из стихотворений):
  
   "Шептать и поправлять былые выражения
   Речей моих с тобой, исполненных смущенья..."169
  
   Тургенев писал от 23 августа 1869 года из Бадена:
   "20 сентября нашего стиля я подъеду у вашему Баденскому дому".- Фраза эта, вычитанная мною в вашем письме, любезнейший Аф. Аф., повергла меня в совершеннейшее недоумение. 20 сентября нашего стиля равняется 2-му октября европейского,- значит с небольшим через три недели? Охота у нас в Бадене тогда в самом разгаре, и вы бы имели все возможные случаи отличиться. Но как же вы впродолжение письма говорите о ваших работах по мировой части до самой весны и вообще уже более не упоминаете об этом путешествии? Непонятно, решительно непонятно! Жили бы вы, конечно, у меня в доме, все бы вам обрадовались, но все-таки это мне кажется темнотою, и потому я не могу предаться никаким приятным мечтам по этому поводу.
   "Здоровье мое исправилось, и я, хотя осторожно, могу с разрешения доктора ходить на охоту. Был всего два раза: в первый раз стрелялось отлично - из 14 выстрелов попал 11 раз; во второй раз стрелял гораздо хуже: 27 выстрелов - убито 15 штук. Долго ходить не могу. Однако после завтра отправляюсь опять. Литературной занимаюсь мало и до сих пор не могу окончить дурацких моих "Воспоминаний". Театр у г-жи Виардо устроен окончательно. Ездил в Мюнхен, видел много хорошего. Жизнь вообще ничего: то ползет, то течет и, главное, проходит.
   "Мой сад здесь также разрастается: приезжайте, посмотрите.
   "Но какую же вы мне задали загвоздку! На всякий случай к 20-му сентября старого стиля комната будет готова.

Преданный вам Ив. Тургенев.

  
   Толстой писал от 30 августа 1869 года:
   "Получил ваше письмо и отвечаю не столько на него, сколько на свои мысли о вас. Уж верно я не менее вашего тужу о том, что мы так мало видимся. Я делал планы приехать к вам и делаю еще. Но до сих пор вот не готов шестой том, который я думал кончить месяц тому назад,- до сих пор, хотя весь давно набран,- не кончен.
   "Знаете ли что было для меня нынешнее лето?- Не перестающий восторг перед Шопенгауэром и ряд духовных наслаждений, которых я никогда не испытывал. Я выписал все его сочинения и читал и читаю (прочел и Канта). И верно ни один студент в свой курс не учился так много и столь многого не узнал, как я в нынешнее лето. Не знаю, переменю ли я когда мнение, но теперь я уверен, что Шопенгауэр гениальнейший из людей. Вы говорили, что он так себе кое-что писал о философских предметах. Как кое-что? Это весь мир в невероятно ясном и красивом отражении. Я начал переводить его. Не возьметесь ли и вы за перевод его? Мы бы издали вместе. Читая его, мне непостижимо, каким образом может оставаться имя его неизвестным? Объяснение только одно, то самое, которое он так часто повторяет, что кроме идиотов на свете почти никого нет. Жду вас с нетерпением к себе. Иногда душит неудовлетворенная потребность в родственной натуре, как ваша, чтобы высказать все накопившееся.

Ваш Л. Толстой.

  
   "Уже написав это письмо,- решил окончательно свою поездку в Пензенскую губернию для осмотра имения, которое я намереваюсь купить в тамошней глуши. Я еду завтра 31-го и вернусь около 14-го. Вас же жду к себе и прошу вместе с женой к ее именинам, т. е. приехать 15-го и пробыть у нас по крайней мере дня три.

Л. Толстой.

  
   Тургенев писал из Бадена от 3 октября 1869 года.
   "Никакой вашей "кульпы" {Извиняясь в неясности предшествующего моего письма, я начал свои ответ словами: "mea culpa" (моя вина).} нет, дорогой Афан. Афан., а моя необдуманность. Не мог же я в самом деле предполагать, что вам возможно будет в нынешнем году оторваться от ваших мировых действий - и очутиться здесь, на мирных, но отдаленных берегах! Но коли не в нынешнем году, то уже в будущем я наивернейшим образом на вас рассчитываю и уже мысленно рисую вас то с ружьем в руке, то просто беседующего о том, что Шекспир был глупец, и что, говоря словами Л. Н. Толстого, только та деятельность приносит плоды, которая бессознательна. Как это, подумаешь, северные американцы во сне, без всякого сознания, провели железную дорогу от Нью-Йорка до С.-Франциско? Или это не плод? Но в сторону философствования, успеем предаться им при свидании. Плохо то, что вы никакой охоты не имеете; придется вам уже отложить эти попечения до приезда в наши бусурманские края. Меня доктора было огорошили запрещением ходить на охоту, под предлогом, что у меня "Verdichtung der rechten Herz-klappe", однако теперь дело словно исправляется, да и жары свалили. Работал я, конечно, очень мало, загляните в Литературные Воспоминания, помещенные в виде предисловия к новому изданию (вам будет прислан от моего имени Салаевым экземпляр). Может быть иное сорвет с ваших уст улыбку.
   "Письмо мое, вероятно, не застанет вас в Степановке; вы будете в Петербурге дивиться превратности времен, при взгляде на развалины Боткина. Опишите это свидание, хотя, вероятно, радостного в нем будет мало.
   "Семейство Виардо здравствует и процветает и шлет вам поклоны. Мы продолжаем музицировать, занимаемся оперетками и т. д. Сегодня, например, у нас представление на новопостроенном театре, в присутствии короля и королевы Прусской. Вот в каких мы, батюшка, гонёрах!
   "Зиму я думаю провести здесь, а может быть в Веймаре. Поклонитесь от меня вашей милой супруге. А что Муза - совсем умолкла?
   "Крепко жму вам руку и желаю всего хорошего.

Ваш Ив. Тургенев.

  

VII.

Смерть В. П. Боткина.- Болезнь Петруши Борисова.- Письма.- Встреча с англичанином у Тургенева.- У Каткова на даче.- Болезнь жены.- Я еду в Москву за доктором.- Письма.- Болезнь и смерть И. П. Борисова.- Петруша Борисов.- Письма.

  
   Воспоминания мои подходят к эпизоду, подробно мне знакомому, хотя я лично в нем роли не играл. Я говорю о смерти Василия Петровича, подробности которой слышал со всех сторон, начиная с любимого им брата Дмитрия Петровича, которого он за несколько дней до своей кончины вызвал в Петербург. Василий Петрович, у которого все сочленения и в особенности руки были сведены ревматизмом, был перевезен в Петербург с особенными предосторожностями и переносился с места на место на коже с прикрепленными к ней ручками. В Петербурге, по его предварительному распоряжению, нанята была для него великолепная квартира, убранная со всевозможным комфортом и роскошью. Повара он нанял из кухни цесаревича и ежедневно проверял обеденную карту. Он устроил себе прекрасный квартет из мастерских исполнителей и сам назначал любимые свои пьесы. За великолепными обедами, на которых Вас. Петр. присутствовал более как зритель, ежедневно собирались интересовавшие его друзья, и он настойчиво рекомендовал блюдо, казавшееся ему наиболее удачным.
   "Митя, - говорил он брату, - вот меня осуждали за бережливость. Зато ты видишь, как я обстановил свою жизнь перед концом. Ты не можешь себе представить, до какой степени мне это приятно. Райские птицы поют у меня на душе".
   "4-го октября, - рассказывал ходивший за больным Дмитрий Кириллович, - у нас заказан был квартет, и к обеду ожидалось много гостей. Зная, что у Василия Петровича от долговременной неподвижности на постели отекали члены, я, покуда он еще не вставал, перекладывал его на подушке. Переложив его таким образом, я через каких-нибудь полчаса вздумал поправить его снова. Но когда я подходил к нему, он показался мне чрезмерно тих. Я пригнулся, чтобы прислушаться к его дыханию. Дыхания не было, а руки и лоб уже похолодели. Я и не заметил, как он кончился".
  
   Толстой писал от 21 октября 1869 г.:
   "Я в Москве чуть-чуть не застал вас, как мне сказал Борисов. А у вас в семействе смерть за смертью. Меня ужасно поразил характер смерти В. П. Боткина. Если правда, что рассказывают, то это ужасно. Как не нашлось между всеми друзьями одного, который бы придал этому высочайшему моменту в жизни тот характер, который ему подобает.
   "Борисова мне очень жалко и не могу верить, чтобы туча эта не прошла мимо. Насчет портрета я прямо говорил и говорю: нет {Я просил графа дозволить снять с него живописный портрет.}. Если это вам неприятно, то прошу прощенья. Есть какое-то чувство, сильнее рассуждения, которое мне говорит, что это не годится. Жена вам кланяется.
   "Покупка моего Пензенского имения разладилась. Шестой том окончательно отдал, и к 1-му ноября верно выйдет. Вальдшнепов было и есть пропасть. Я убивал по восьми штук и нынче нашел 4-х и убил одного.
   "Для меня теперь самое мертвое время: не думаю и не пишу и чувствую себя приятно глупым. На первый свой отдых после работы, вероятно, через месяц, приеду к вам. Теперь не еду, потому что только что приехал, и хозяйственные дела. А если вы поедете в Москву, то следовало бы вам заехать к нам с Марьей Петровной. Только напишите - когда, и я выеду за вами в Тулу иди на Ясенки, или даже, если вы без багажа,- на полустанцию Козловку, от которой две версты до нас. Передайте же наши с женою поклоны и просьбы Марье Петровне.

Ваш Л. Толстой.

  
   Итак, вот перед нами два мировоззрения, два поучения, две этики. Прежде чем судить о них, надо их понять; а это кажется всего легче из их сопоставления, чтобы не сказать противопоставления. Известно, до какой степени умственное развитие и в особенности знакомство с философским мышлением влияют на нравственный характер человека. Положим, что этот опытный характер в сущности остается верен прирожденному умопостигаемому. Смотря по этому коренному характеру, человек делает и употребление из накопляемых умственных богатств. Одни, подобно Боткину, стараются уложить эти богатства в кладовую и притом так, чтобы они как-нибудь своими выдающимися частями не задерживали свободного бега основного характера, а при случае даже помогали оправдывать некоторое излишество единственным мотивом безвредности их для других лиц.
   Другие же, под влиянием основного характера, подобно графу Толстому, накопляют приобретаемые богатства тут же под руками, для того чтобы во всякую минуту находить в них новое оправдание прирожденному чувству самоотрицания в пользу другого, причем неудержимый порыв самоотрицания не затруднится обработать новый материал так, чтобы он именно служил любимому делу.
   Хотя в том и в другом случае все дело зависит как бы от химической пропорции тех же самых элементов, но на деле разница выходит громадна. Обозначать то и другое направление словами: эгоизм и самоотрицание (альтруизм) - было бы слишком грубо и неверно. Называть, например, Боткина эгоистом несправедливо. Правда, он стремительно нападал на все, что считал посягательством на свое "я"; но при этом добровольно готов был на всякие лишения, чтобы помочь действительно по его мнению нуждающемуся. Фактические к тому доказательства были уже приводимы госпожою Ольгой N., а некоторые пропущены мною в его письмах в пользу будущего биографа. Не личности Боткина и графа Толстого занимают меня в настоящую минуту, а те вечные мировые вопросы этики, которых наглядными представителями являются эти два типа. Благотворящий Боткин как бы говорит: "Да, я чувствую потребность помочь этому человеку. Для этого мне придется ущербить собственное благосостояние. Последнее очень досадно и прискорбно; но я покорюсь и перетерплю ввиду благой цели. Я даже постараюсь поскорее забыть и о своем благодеянии и о связанном с ним страдании, так как не стоит портить мимолетную и сулящую всевозможные отрады жизнь подобною дрянью".
   "Лишения и мучения, претерпеваемые нами в пользу всей одушевленной братии, способной страдать, - говорит Толстой, - только одни представляют истинное наслаждение и конечную цель жизни. Цель эта должна быть преследуема нами во всех возможных случаях и направлениях".
   Эти два главнейших направления, как известно, разделили между собою вселенную. Невозможно при малейшей справедливости обзывать всего востока, начиная с еврейского до греко-римского, за исключением Индии, лишенным чувства благотворительности. А между тем все эти миллионы миллионов людей не имели и до сих пор не имеют никакого понятия об учении аскетизма, проявившемся с последнего двухтысячелетия. Правда, учение стоиков близко, по-видимому, к нему подходило, хотя стоики воздерживались от наслаждений лишь во имя их неблагонадежности и малоценности. А это совершенно не то, что видеть в самоотрицании независимый подвиг. Боткин, подобно древнему римлянину, даже не понял бы, что хочет сказать человек, проповедующий, что перед смертью не надо венчаться розами, слушать вдохновенную музыку или стихи, или вдыхать пар лакомых блюд. Мы слишком далеко отклонились бы от нашей стези, пускаясь в более тонкие рассмотрения предмета. Мы даже воздерживаемся от вопроса, - каким из этих двух принципов руководствуется современное нам человечество рядом с аскетическою проповедью?
   Набальзамированное тело Боткина было привезено в Москву для погребения на семейном кладбище в Покровском монастыре. Лицо его, по выражению полного примирения и светлой мысли, было поистине прекрасно. Обедню совершал соборне глубокочтимый и изящный епископ Леонид. При конце богослужения мне приятно было представиться бывшему моему университетскому законоучителю Петру Матвеевичу Терновскому.
   Я забыл сказать, что когда Иван Петров. Борисов перевел своего Петю из немецкой школы в лицей Каткова, сестра Любинька положила во что бы то ни стало перевести сына своего Володю из той же школы в тот же лицей. Напрасно и я, и муж ее, Алекс. Никит., указывали на то, что Володя воспитывался под непосредственным наблюдением ученого и достопочтенного директора Лёша, одобрявшего его успехи, и к которому сам мальчик привязался. Ничто не помогло. Володя был переведен в лицей. При посещении Володи, я узнал от него о долговременной и жестокой болезни Петруши Борисова, от которой последний уже начинал оправляться. Когда мальчик лежал в тифе, подавая лишь слабые признаки жизни, несчастный Иван Петрович простоял две недели на коленях перед его кроватью, глядя на его изнеможенное лицо. В настоящую же минуту Борисов проводил уже ночи у себя в гостинице на Тверской и являлся в больницу лицея только в определенные часы дня. Узнавши про это, я не выдержал и решился поехать утром к Борисову, чтобы окончить разом наше нелепое недоразумение. Конечно, он с первых же слов обнял меня со слезами и на другой день приехал в дом Дмитрия Петровича, которого особенно любил.
   Тургенев писал от 3 ноября 1869 г. из Баден-Бадена:
   "Любезный Афан. Афан., получил я ваше письмецо. Итак. Василия Петровича не стало. Жалко его, не как человека, а как товарища... Себялюбивое сожаление! Умница был, а хоть и говорят, что "l'esprit court les rues", но только не у нас в России... Да у нас и улиц мало. Признаюсь, меня не столько занимает его кончина, как мысль о том, что станется с несчастным Борисовым, если его сын умрет? Я писал к нему два раза, но ответа не получил, и потому чувствую большую тревогу. Мне сдается, что уже все кончено. Пожалуйста не поленитесь мне написать тотчас - как и что. Экая судьба трагическая этого бедняка! И как ему жить после этого?
   "Мне неприятно слышать, что вы нездоровы, и, - что вы там ни говорите,- что в вашем соседстве нет врача. Мольер смеялся над медициной не потому, что она была наука, а потому, что она в его время была религия, т. е. лечила лихорадку змеиными глазами и т. д. Девиз науки: 2x2=4; угол падения равен углу отражения и т. д.; над этими вещами еще никому не приходилось смеяться. Впрочем, это все предмет будущих споров в Бадене, если вы только приедете. К сожалению, я уже по-прежнему спорить не могу и не умею; флегма одолела до того, что несколько раз в день приходится с некоторым усилием расклеивать губы, слипшиеся от долгого молчания.
   "Охота идет помаленьку; погода только часто мешает. На днях был удачный день: мы убили 3-х кабанов, 2-х лисиц, 4-х диких коз, 6 фазанов, 2-х вальдшнепов, 2-х куропаток и 58 зайцев. На мою долю пришлось: 1 дикая коза, 1 фазан, 1 куропатка и 7 зайцев.
   "Правда ли, что в Орле появилась холера?
   "Засим, в ожидании ответа, дружески жму вам руку и кланяюсь вашей жене.

Ваш Ив. Тургенев.

  

Баден-Баден.

29 ноября 1869 года.

   "Третьего дня я вернулся из Веймара, куда я ездил на неделю, для того чтобы устроить переселение семейства Виардо в Веймар на 2 1/2 месяца, начиная с 1-го февраля. Собственно это делается для того, чтобы дать возможность старшей дочери Виардо брать уроки живописи (в Веймаре устроена отличная школа), да и Баден больно уже пуст зимою. В половине апреля они возвратятся в Баден.
   "Как идет ваша мировая деятельность? Я очень смеялся вашим двум-трем очеркам, особенно прикащику с переменным баритоном и фальцетом. Вам бы собрать все эти сценки да в книгу. Вышло бы прелесть! Но только поменьше умозрений, ибо вы философ sans le savoir и даже нападая на философию! Вот вы, например, из того факта, что вы хотите заключить контракты только с миром, а не с отдельными лицами, выводите следствие, что община и круговая порука вещи прелестные, и бьете себя по груди и кричите: mea culpa! Да кто же сомневается в том, что и община и круговая порука очень выгодны для помещика, для власти, для другого, одним словом; но выгодны ли они для самих субъектов?- Вот в чем вопрос! Оказывается, что больно невыгодны, да так, что разоряя крестьян и мешая всякому развитию хозяйства, становятся уже невыгодными и для других.
   "Радует меня очень известие о постепенном вздорожании земли у нас и о громадных покупках, совершаемых крестьянами. Смущает меня в то же время тот Факт, что Борисов в письме своем, полученном одновременно с вашим, сообщает мне известие о невозможности для Дрейлинга продать свое подгородное великолепное имение хоть за что-нибудь! Я запродал было свое именьице в 30-ти верстах от Орла, за 35 руб. десятину,- покупщик отступился! А вы тут такие громадные цифры в глаза мечете, что голова идет кругом! Будьте здоровы. Дружески жму вам руку.

Ваш Ив. Тургенев.

Баден-Баден.

21 декабря 1869 года.

   "Из вашего последнего письма я, грешный человек, прямо говоря, понял мало. Чую в нем веяние того духа, которым наполнена половина "Войны и мира" Толстого,- и потому уже и не суюсь. На вас не действуют жестокие слова: "Европа, пистолет, цивилизация"; зато действуют другие: "Русь, гашник, ерунда"; у всякого свой вкус. Душевно радуюсь преуспеянию вашего крестьянского быта, о котором вы повествуете, и ни на волос не верю ни в общину, ни в тот пар, который, по вашему, так необходим. Знаю только, что все эти хваленые особенности нашей жизни нисколько не свойственны исключительно нам, и что все это можно до последней йоты найти в настоящем, или в прошедшем той Европы, от которой вы так судорожно отпираетесь. Община существует у арабов (отчего они и мерли с голоду, а Кабилы, у которых ее нет, не мерли). Пар, круговая порука, - все это было и есть в Англии, в Германии большей частью было, потому что отменено. Нового ничего нет под луною, поверьте, даже в Степановке; даже ваши три философских этажа не новы. Предоставьте Толстому открывать, как говаривал Вас. П. Боткин,- Средиземное море.
   "А вот что вы сказали о своем значении как поэт,- правда; и тут нет никакой гордости. Только Кольцова вы напрасно забыли.
   "Ну, а теперь, я думаю, можно прекратить наши полемические препирания.
   "В половине апреля пущусь в Русь православную. И тогда-то будет под лад соловьиного пения стоять гул и стон спора на берегах и в окрестностях Зуши.
   "А до тех пор дружески вас обнимаю и кланяюсь Марье Петровне.

Ваш Ив. Тургенев.

  
   Оглядываясь на наше, можно сказать, пророческое прошлое, невозможно не остановиться на многозначительных словах только что приведенного письма Тургенева. Не знаешь, чему поистине более удивляться: тому ли бестолковому и беспорядочному, риторическому и софистическому хламу, которым щеголяет письмо, или тем дорогим и несомненным истинам, которые местами таятся в этом хламе. Как бы защищая науку от моих нападок, Тургенев сам образцом науки выставляет - 2x2=4 и угол падения равен углу отражения. Но разве современная медицина хоть малость подходит под эту категорию? Почему наугад лечить бычачьей кровью, гипнотизмом, гомеопатией лучше и наукообразнее, чем змеиными глазами во времена Мольера? Тургенев укоряет меня в водобоязни перед Европой. А у меня, к сожалению, в сараях европейские и американские земледельческие орудия, несовместимые с общинным владением и круговою порукою, очевидно, давно отжившими свой век, и гальванизированные на время настоящими европофобами. И так будет продолжаться еще долго, пока наши европолюбцы с одной стороны, а мнимые славянофилы с другой - не откажутся от жестоких слов. Всему свое время, и Тургенев тысячу раз прав, указывая на то, что община и круговая порука возможны в пользу владельца только при нижайшей степени общественности. У человека, жаждущего выхода на рыночный простор, община и круговая порука действительно немыслимы. Это гораздо несбыточнее немецких бегов взапуски с ногами и телом, завязанным по горло в мешке. Но почему же Тургенев в свою очередь, упрекая меня в боязни жестоких слов: "Европа, пистолет, цивилизация",- упрекает кто же время в сочувствии к другим: "Русь, ерунда, гашник?" Доживи он до нашего времени, то убедился бы в увлечении Европы и в особенности то презираемой, то превозносимой им Франции к этой Руси, которой так же невозможно отрицать, как ревности, которую старался уничтожить Чернышевский. Следя по порядку за предметами Тургеневских упреков, мы останавливаемся на слове гашник, быть может, даже непонятном иному читателю. Гашник - та нитяная тесьма или веревка, которую русский крестьянин продергивает в верхний край своего исподнего платья, чтобы удержать последнее на поясе. Тургенев прав, назвавши гашник, как одну из самых закоренелых русских вещей, к каким принадлежат между прочим: правила, дуга, черезседелень и т. д. Но ведь все хорошо на своем месте и в своей обстановке. Немец и Француз носит помочи и пуговицы; но откуда возьмет пуговиц русский крестьянин для белья, которое баба немилосердно колотит вальком на камне; тогда как гашник ничего не стоит и все терпит. Честь ему и слава! Как же после этого не сказать, что пристрастие к ерунде скорее на стороне Ивана Сергеевича?
  
   Толстой писал мне 1870 года 4 февраля:
   "Письмо ваше, любезный Афанасий Афанасьевич, получил я 1-го февраля. Но даже если бы подучил и несколько прежде, я не мог бы ехать. Вы мне пишете: "я один, один!!" А я читаю и думаю: вот счастливец - один. А у меня жена, трое детей, четвертый грудной, две старухи тетки, нянька и две горничные. И все это вместе больно: лихорадка и жар, слабость, головная боль, кашель. В таком положении зачитало меня ваше письмо. Теперь начинают поправляться; но за столом еще обедаю я со старухой теткой из десяти человек. Да и я второй день болен грудью и боком. Как только поправимся, то приеду к вам. Многое, очень многое хочется вам сообщить. Я очень много читал Шекспира, Гете, Пушкина, Гоголя, Мольера,- и обо всем этом многое хочется вам сказать. Я нынешний год не получаю ни одного журнала и ни одной газеты и нахожу, что это очень полезно. Пожалуйста пишите мне изредка, чтобы мне знать, можно ли застать вас дома.

Ваш Л. Толстой.

   Тургенев писал:

Баден-Баден.

4 Февраля 1870.

   "Любезнейший Фет, письмо ваше застало меня еще здесь, но на самом кануне отъезда в Веймар, куда мы все купно перебираемся на два месяца. Имею вам сказать два слова о Луизе Геритт, дочери г-жи Виардо. Эта несчастная и сумасбродная женщина много причинила горя всему своему семейству, и кончит тем, что себя погубит. Выйдя замуж по собственному настойчивому желанию за г-на Геритта (я за несколько дней до ее решения ездил к ней с предложением от другого француза, прекрасного человека, которого она, казалось, любила до тех пор), - она внезапно возненавидела своего мужа, хотя ни в чем упрекнуть его не могла, убежала с Мыса Доброй Надежды, где он был консулом, и явилась в Баден; потом покинула родительский дом и после разных странствований очутилась в Петербурге, где поступила в профессоры пения в консерваторию (она хорошая музыкантша). До того времени она аккуратно получала от мужа,- который ни в чем ей не препятствовал и не пользовался страшными правами, признанными за супругами мужеского пола французским кодексом,- проценты с своего приданого и пенсию; все вместе равнялось 10,000 франкам. Но тут она вдруг объявила ему, что довольствуется жалованьем и не хочет от него ни копейки. Между тем здоровье ее не выдержало петербургского климата, и она, будучи принуждена отказаться от своего места, внезапно ускакала к каким-то знакомым в Екатеринославскую губернию, у которых она будет жить на хлебах, так как гордость не позволяет ей обратиться снова к мужу, который назначен генеральным консулом в Данию и живет в Копенгагене с своим и ее сыном. Должно отдать ему справедливость, что он во всем этом деле поступил безукоризненно: до сих пор не отказывается ни платить ей пенсию, ни снова принять ее в дом, позволяет ей жить, где ей заблагорассудится, с одним только условием: не поступать на театр, к которому она впрочем не имеет никакого расположения. Вот правдивая история этой несчастной женщины, которая, хотя и не русского происхождения, однако нигилистка. Чем это все кончится? Может быть, самоубийством...
   "А теперь позвольте мне поворчать немного. Я охотно допускаю всякое преувеличение, всякую так называемую "комическую ярость", особенно когда речь идет о людях или о вещах в сущности любимых; но ваши отзывы о наших собратьях русских литераторах, о нашем бедном Обществе,- говоря без прикрас,- возмутительны. Было бы великим счастьем, если бы действительно вы были самым бедным русским литератором!... Не сердитесь на меня... Я потому и говорю вам так, что люблю вас искренно. Жму вам дружески руку.

Ваш Ив. Тургенев.

  
   Л. Толстой писал от 17 февраля 1870 года:
   "Я вам не писал тотчас же, потому что надеялся поехать к вам 14-го в ночь, но не мог. Как я вам писал, мы все были больны,- я последний; и я вчера в первый раз вышел. Остановила же меня боль глаз, которая усиливается от ветра и бессонницы. Теперь откладываю невольно и с большою грустью поездку к вам до поста. Мне же теперь необходимо съездить в Москву проводить тетушку к сестре и показать свои глаза окулисту. Пишите мне пожалуйста почаще, чтобы я знал, дома ли вы и что предпринимаете, с тем чтобы я, если глаза лучше, мог все-таки приехать. Мне так этого хочется. Горе то, что к вам нельзя приехать иначе, как после бессонной, папиросо-накуренной, жарко-поддувающей, вагонной, подло-пошлой, разговорной ночи. Вы мне хотите прочесть повесть из кавалерийского быта. Я жду от этого добра, если только просто без замысла положений и характеров. А я ничего прочесть вам не хочу и ничего потому, что я ничего не пишу; но поговорить о Шекспире, о Гете и вообще о драме - очень хочется. Целую зиму нынешнюю я занят только драмой вообще. И как это всегда случается с людьми, которые до 40 лет никогда не думали о каком-нибудь предмете, не составили себе о нем никакого понятия, вдруг с 40-летней ясностью обратят внимание на новый ненанюханный предмет, им всегда кажется, что они видят в нем много нового. Всю зиму наслаждаюсь тем, что лежу, засыпаю, играю в безик, хожу на лыжах, на коньках бегаю и больше всего лежу в постели (больной), и лица драмы или комедии начинают действовать. И очень хорошо представляют. Вот про это-то мне с вами хочется поговорить. Вы в этом, как и во всем, классик и понимаете сущность дела очень глубоко. Хотелось бы мне тоже почитать Софокла и Эврипида.
   "Прощайте, наш поклон Марье Петровне. Если письмо мое очень дико, то это происходит от того, что пишу натощак.

Ваш Л. Толстой.

  
   От 21 февраля он же:
   "Я, уезжая от вас, забыл вам сказать еще раз, что ваш рассказ по содержанию своему очень хорош, и что жалко будет, если вы бросите его, или отдадите печатать кое-как, и что он стоит того, чтобы им заняться, ибо содержание серьезное и поэтическое; и что если вы можете написать такие сцены, как старушка с поджатыми локтями и девушка, то и все вы можете обделать соответственно этому; и лишнее должны все выкинуть и сделать изо всего, как Анненков говорит, перло. Добывайте золото просеванием. Просто сядьте и весь рассказ сначала перепишите, критикуя сами себя, и тогда дайте мне прочесть.

Ваш Л. Толстой.

  
   Тургенев писал от 21 марта 1870 года:
   "Любезнейший Фет, вы начинаете ваше письмо восклицанием: "Fatum!" и я повторяю это слово за вами. Наши письменные беседы с вами очень забавного и странного свойства. Я например начинаю так: "эта лошадь белая"... "Как? восклицаете вы с негодованием: вы решаетесь утверждать, что этот поросенок зеленый!?" - "Но и у птиц бывают носы"... замечаю я убедительным голосом.- "Никогда! подхватываете вы - на спине да, но в воздухе ни под каким видом!" и т. д., и т. д. А потому, я полагаю, лучше отложить наши прения до нашего свидания, которое совершится - "Богу изволящу" - к Николину дню 9 мая.
   "Я однако вынес убеждение изо всей пены и хлюпанья ваших речей, а именно: что М. Н. Катков заслуживает бронзовой статуи. "Ну и пущай!" как говорит один герой Островского. Но до чего может пасть талант! Читали ли вы последнюю его комедию "Бешеные деньги"?
   "Но самый великий Факт последнего времени - это изречение Бонапарта по поводу 200,000 граждан, сопровождавших гроб убитого им В. Нуара: "c'est une curiosité malsaine, que je blame!". Это достойно Шекспира; Ричард III-й лучше ничего не сказал.
   А засим дружески вам кланяюсь.

Преданный вам Ив. Тургенев.

  
   Л. Толстой писал от 11 мая 1870 года:
   "Я получил ваше письмо, любезный друг Афанасий Афанасьевич, возвращаясь потный с работы, с топором и заступом, следовательно за 1000 верст от всего искусственного и в особенности от нашего дела. Развернув письмо, я первое прочитал стихотворение, и у меня защипало в носу, я пришел к жене и хотел прочесть, но не мог от слез умиления. Стихотворение - одно из тех редких, в которых ни слова прибавить, убавить или изменить нельзя; оно живое само и прелестно. Оно так хорошо, что, мне кажется, это не случайное стихотворение, а что это первая струя давно задержанного потока. Грустно подумать, что после того впечатления, которое произвело на меня это стихотворение, оно будет напечатано на бумаге в каком-нибудь Вестнике, и его будут судить С-ны и скажут: "А Фет все-таки мило пишет".
   "Ты нежная"... Да и все прелестно. Я не знаю у вас лучшего. Прелестно все.
   "С этой почтой пишу в Никольское, чтобы послали за кобылой, и радуюсь и благодарю вас и Петра Афанасьевича. О цене все-таки вы напишите.
   Я только что отслужил неделю присяжным, и было очень, очень для меня интересно и поучительно. 15 мая я еду в Харьков, а после устрою так, чтобы побывать у вас. Не оставляйте давать о себе знать. Передайте пожалуйста наши поклоны с женою Марье Петровне. Желаю вам только посещения Музы. Вы спрашиваете моего мнения о стихотворении; но ведь я знаю то счастье, которое оно вам дало, сознанием того, что оно прекрасно, и что оно вылезло таки из вас, что оно - вы. Прощайте до свидания.

Ваш Л. Толстой.

  
   Приехавший в Спасское Тургенев от 8 июня 1870 года писал мне следующее:
   "Фет, ну что ваш Шопенгауер?
  
   Приезжайте посмотреть,
   Как умеет русский Bauer
   Кушать, пить, плясать и петь!
   В будущее воскресенье,
   В Спасском всем на удивленье
   Будет задан дивный пир.
   Потешайся Мценский мир!"

Категория: Книги | Добавил: Armush (26.11.2012)
Просмотров: 296 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа