Главная » Книги

Слепцов Василий Алексеевич - Владимирка и Клязьма

Слепцов Василий Алексеевич - Владимирка и Клязьма


1 2 3 4 5 6 7

  

В. А. Слепцов

Владимирка и Клязьма

Дорожные заметки

  
   Слепцов В. А. Трудное время: Очерки, рассказы, повесть
   М., "Современник", 1986. (Классическая б-ка "Современника").
  

[I]

Влияние шоссе на пешехода. - Первые встречи. - Ямщик. - Путешествие на оси. - Ивановское. - Священник. - Сборная изба. - Трактир. - Фабричный. - Фабрики: Кузнецова и Мазурина. - Ночью на фабрике Волкова, осмотр ее. - Управляющий. - Горенки.

  
   Часу во 2-м пополудни купил я сайку у Рогожской заставы и пошел по Владимирскому шоссе. День был ясный, сухой и холодный. В такую погоду с небольшою ношей можно бог знает куда уйти, а идти мне было недалеко: всего верст десять от Москвы, в село Ивановское. Это было первое фабричное село по Владимирской дороге, в котором мне надо было побывать. На шоссе, как нарочно, ни души: час, что ли, это такой был или просто случайность, только ни по пути, ни навстречу никого не попадалось. Ветер дул прямо в лицо; шел я с четверть часа и все думал, что идти пешком вовсе не так скучно и что как я хорошо сделал, обдумав заранее все неудобства предстоящего мне странствия и взяв с собой все необходимое. А одет я был, надо заметить, совершенным робинзоном. Был на мне черный кожаный ранец, в котором лежало множество разных, совершенно бесполезных (как оказалось впоследствии) вещей: по бокам, чрез плечи, висели на мне две сумки, и, кроме того, еще в одной руке я нес дорожный мешок, а в другой - зонтик. Но все это так было прилажено, что почти не беспокоило меня, особенно в первое время. А в это-то время я и был больше всего занят моей амунициею и остался очень доволен тем, что ранец вовсе не тер мне спину. Москва между тем стала совсем пропадать за пылью, которая тучею неслась на нее от Владимира: и шуму уж никакого не слышно, только телеграфная проволока гудит. Впереди стояло серое облако, ровное, бесприветное, застилавшее целую половину неба; одним углом своим оно как будто хотело захлестнуть холодное солнце; тянулось, тянулось к нему и захлестнуло-таки. И после этого точно будто посвежело в воздухе, несмотря на то что солнце и прежде светило только из приличия и уж решительно не грело. Но колорит на всем, как говорят художники, вдруг похолодел, сереньким чем-то подернуло все: и осеннюю траву, уж и без того сероватую, и дорогу, и столбы, и галок, одиноко летящих против ветра и как будто скучающих, покрыло тем водянистым, бесцветным колоритом, который так скверно действует на человека, какими бы мечтами и планами ни была занята голова его.
   Тут только стал я замечать, что я один. Это чувство одиночества удивительно странное чувство. После я к нему привык, но сначала оно мне показалось как-то очень ново, и даже тяжело стало. Одиночество среди бела дня. на большой дороге, - это вовсе не то что одиночество в комнате или в лесу.
   Дорога - это такая вещь, которую всегда себе представляешь с людьми и лошадьми; дорогу всегда видишь только в дороге, а потому когда смотришь на нее из экипажа, так все и хочется поскорее ее проехать, чтобы ее оставалось как можно меньше; и видишь, как она бежит все назад и назад, и чем скорее едешь, тем легче становится. Сидя в экипаже, особенно во время скорой езды, не чувствуешь почти этого тяжелого, подавляющего влияния, которое производит большая дорога, и особенно шоссе, на пешехода, и притом одинокого пешехода; когда ни спереди, ни сзади не видишь ни души. Пока еще идешь и думаешь о разных разностях, а ветер однообразно шумит в ушах, тупо смотришь вдаль и считаешь себе бессознательно телеграфные столбы, еще все ничего: и не заметишь, как пройдешь версту; но когда остановишься и посмотришь назад, а потом опять вперед, удивительно странное чувство вдруг охватит душу. Особенно поразит эта необъятность кругом и над головой, а ветер кажется такою грозною, поглощающей силой, что как будто исчезаешь перед ней. И сознаешь только, что вот что-то движется и заливает тебя и какая-то невозможная для человека власть скрыта в этом движении. Идет ветер громадною, неизмеримою массой, и ничем его не остановишь, и будто видишь даже это движение - мертвое, окоченелое движение. А дорога лежит впереди скучная, бесприютная... и ей конца тоже не видно; и вдруг она до такой степени опротивеет, что просто бы не глядел на нее, тоска смертная нападет, и нестерпимо захочется ехать и ехать, так бы вот скорее, скорее... а тут иди! Еще вот эта проволока, так решительно невыносима становится под конец. Никогда в жизни не слыхивал я такой адской музыки: бог знает, что за странные звуки издает она, особенно в ветреную погоду. То будто благовестят где-то очень далеко, то вдруг подымется визг, жужжание, точно пчелы вьются над головой, то загремит оркестр трубачей, шмель бьется по стеклу, пение какое-то пронесется струей, чей-то голос жалобно завоет, и все в одном тоне - диссонансу ни малейшего. А если приложиться ухом к столбу, - тут таких звуков наслушаешься, что передать невозможно: гром, колокола, пушки... черт знает что такое! Но все эти страхи, на первых порах так назойливо встречающие одинокого пешехода, как сон разлетаются всякий раз, как только завидишь вдалеке по дороге черное пятнышко: медленно покачиваясь, плывет и разрастается оно шире и шире, из круглого становится сначала продолговатым, а потом понемногу начинает вырастать на нем голова с ушами и дугою, и уж видно, что это лошадь, а за лошадью еще что-то мелькает, - должно быть, баба: так и есть - поп.
   Бойкая коренастая лошадка с крашеной таратайкой нагоняет меня. В таратайке сидит сельский священник и потряхивает вожжами.
   - Здравствуйте, батюшка!
   - Ась? - отзывается священник, приподымая одно ухо своего капора и приостанавливая лошадь.
   - Здравствуйте! - повторяю я.
   - А!.. здравствуйте, путь добрый!
   - Не подвезете ли? - кричу я ему, соблазненный его таратайкою.
   - Подвезти? - не могу, извините. Да где же вам сесть-то? Негде будет.
   - А вот тут, кажется, свободное место...
   - Тут нельзя: куры тут у меня в лукошке... - кричит он, погоняя лошадь; и опять пошла пылить его таратайка; и опять я остался один на дороге. А мой ранец уже дает себя знать, плечи слегка занывают, и ноша, казавшаяся мне прежде такой легкой, вдвое потяжелела. Присяду, отдохну, да и опять в путь. Сел на краю дороги, свесил ноги в канавку - вот прелесть-то: точно диван! Но ветер разошелся не на шутку. Терпеть не могу я такого ветра. Вот теперь как заладит дуть, так и пойдет на целую неделю, ровно, мерно, точно стена холодная стоит прямо перед лицом, и волны холодного воздуха гудят, пролетая мимо ушей, и проволока принимается выть свои адские песни. Нет, уж лучше идти против ветра!
   А вот опять показалось темное пятно на дороге, и, должно быть, что-то большое едет сюда. Кого это еще посылает судьба? Надежда подъехать заглушает усталость, и ноги весело и бодро принимаются работать. Через несколько минут я уж могу рассмотреть, что меня нагоняет четверка, но что за странная вещь - экипажа никакого не видно. Наконец загадка разъясняется: четверка везет обратного ямщика, а сидит он на оси, просто-напросто на передней оси с двумя колесами. К этой оси привязана дощечка, которая и служит ему седалищем. Экипаж, как видно, немудрый, и сидеть на нем может разве только птица да ямщик, но и эти два колеса с перекладинкой кажутся мне привлекательными, и я ни на одну минуту не могу усумниться в том, что, если уж на то пошло, так и я не уступлю ямщику в эквилибристике!
   - Стой, стой! - кричу я ему.
   Ямщик, молодой малый, в изорванном полушубке, равнодушно посмотрел на меня и остановил лошадей. Он, кажется, спал, хотя, по-видимому, человеку решительно невозможно было заснуть па этом седалище и не свалиться.
   - Не подвезешь ли, брат, до Ивановского?
   - Садись, - сказал он так же равнодушно и вяло, нисколько не заботясь о том, как я сяду, и вовсе не удивляясь моей неустрашимости.
   Он сам сидел на оси так покойно и беспечно, как будто в кресле, и, должно быть, привык к такого рода путешествию, а потому, вероятно, ему и в голову не приходило, что это птичья поза и что не всякий обладает искусством даже сидеть на оси, не только что спать. И, должно быть, я не ошибся, потому что мой ямщик, видя, что я задумался, простодушно спросил меня:
   - Что ж ты не садишься?
   - Да куда же я сяду? - жалобно возопил я, предчувствуя, что, видно, мне придется опять идти пешком. - Ты хоть подвинься, что ли, немножко.
   - Куда ж двигаться-то?
   У меня было уж мелькнула в голове мысль - дать ему четвертак и предложить сесть верхом на одну из лошадей, а самому занять его место, но в эту минуту он так же лениво и почти не просыпаясь присел на корточки и, поджав под себя одну ногу, поместился на ней таким образом, как сидят, или скорее стоят, гуси на снегу: он сидел на своей же собственной пятке, то есть бог его знает на чем сидел, но благодаря этой новой позе я кое-как примостился на дощечке, одной рукой уперся в дышло, другой придерживал вещи и, полулежа на воздухе, сообразил, что как бы то ни было, а все-таки лучше ехать, нежели идти пешком еще около пяти верст. Ямщик подобрал вожжи, ударил ладонью одну из лошадей, и мы поехали.
   Сидя на дощечке, я сначала думал, что вот-вот сейчас съеду, однако ничего, обсиделся, привык к новому положению и с прежним вниманием принялся смотреть, как шоссе, будто покачиваясь и суживаясь, все более и более уходит назад, как серая туча идет на Москву, как сапоги мои белеют от пыли, а небо на востоке до такой степени позеленело, что если бы нарисовать воздух точь-в-точь такой же краской, так никто бы не поверил, что он бывает такого цвета. Заглядевшись на все это, я и забыл почти о моем спутнике, тем больше что он сам не напоминал о себе, и когда я оглянулся назад, то есть вперед (потому что я сидел задом), мой ямщик так же покойно и ловко сидел на своей пятке, вытянув одну ногу вперед, и по лицу его видно было, что он, с своей стороны, тоже мало думал обо мне. Глаза его так сонно и бесстрастно глядели прямо в хвост правой пристяжной, что, казалось, он ни о чем не думал. Я было спросил, кто его хозяин? Он ответил и опять погрузился в созерцание хвоста.
   - Ну, а жить у него хорошо?
   - Нешто! - и только: больше я ничего не мог добиться. Лошадиные ноги мелькали тут же у самых моих ног; но опасаться за себя было нечего, скорее можно было бояться за лошадей: того и гляди упадет которая-нибудь, и дух вон: до такой степени они были изнурены; но несмотря на это, голодные и опоенные, уныло понурив головы, бежали они почти без понуканий тою знаменитою собачьей рысью, которою бегает русская почтовая лошадь, не знающая ни дня, ни ночи покоя, разбитая на все четыре ноги, загнанная до полусмерти беспутной гоньбою. Кроткая и безответная, равнодушно бежит она по дороге от станции до станции, не заглядываясь по сторонам, не отвечая веселым ржанием на призывный голос на воле пасущейся лошади; и нет, кажется, того кнута в мире, которого бы испугались ее одеревенелые, ко всякому кнуту привычные бока.
   А это, должно быть. Ивановское показалось в правой стороне от шоссе, с белой старинной церковью, дальше кирпичные корпуса новой конструкции какой-то фабрики, правее еще строение с длинной трубою, тоже, должно быть, фабрика.
   - Это, что ли, Ивановское-то? - спрашиваю я ямщика.
   - Оно самое.
   - А чья это фабрика?
   - Заводы-то? - Мазурина купца.
   - Бумажные, что ли?
   - Бумажные.
   - Много народу работает на этой фабрике?
   - Много. Слезай! тут пешком дойдешь.
   И действительно, до села было уж недалеко, но до того места, где виднелась церковь, добрался я не скоро. Зашел с задов; плутал, плутал, тут еще собаки пристали - кое-как отделался и насилу-то попал на главную улицу. Куда идти? все ворота на запоре, на улице ни души. По стучался в первые ворота - опять собака; выскочила из подворотни, - уж она лаяла, лаяла, наконец-то послышался на дворе бабий голос: "Кого тебе?"
   - Пустите отдохнуть, чаю напиться.
   - Да ты кто таков?
   - Прохожий.
   - Мы не пущаем. Ступай с богом.
   А собака-то заливается.
   - Где тут у вас постоялые дворы?
   - Чего? Цыц ты, проклятая!
   - Где постоялые дворы?
   - Какие тут постоялые дворы? Нет у нас постоялых дворов: ступай в трактир.
   - А где ж трактир?
   Но уж ответа не последовало. У другого двора слово в слово то же самое: опять - кого тебе? и опять: ступай с богом. Что за странность, однако ж; в 10 верстах от Москвы - и такая глушь. Вот что значит село в стороне от большой дороги. Ходил, ходил по селу, не видать трактира, пошел опять к церкви, думаю, пойду к священнику - добьюсь хоть какого-нибудь толку. Вокруг церкви, за оградой памятники стоят, на одном стихи: "Гробе мой, гробе, темный мой доме!" - дальше нельзя разобрать. У самой церкви старый домишко и вокруг ни кола ни двора; над крыльцом вывеска: сборная изба. Что такое? сборная изба! Уж не помещение ли мирской сходки в ненастное время? Посмотрим. Взошел в сени - никого; отворил дверь - кухня, тоже никого нет; начал кашлять, и в другой комнате кто-то кашляет.
   - Хозяин! кто тут хозяин? выдьте кто-нибудь!
   Опять кашляют. Дверь настежь в другую комнату, я взошел. Голые стены, лавки, стол, но признаков жилья никаких, никаких вещей, никакой утвари, только в углу на скамейке лежит старушонка, худая, сморщенная, покрытая разными тряпками, лежит и кашляет.
   - Кого тебе, молодец?
   - Священника. Где мне к нему пройти?
   - Кого, родимый?
   - Где мне священника найти?
   Старуха оказалась глухою.
   - Вот тут за церковью-то.
   - Спасибо. Ты, бабушка, одна живешь, что ли?
   - Одна, ох, одна. Две нас было старушки-ти, да та еще весной померла; одна я теперь осталась.
   - Что ж ты тут делаешь?
   - Что делать-то? Видно, уж и мне пора пришла помирать. Неможется все. Кашель-то вот пуще всего, о-о-ох, кашель одолел совсем.
   - А чей это дом? церковный, что ли?
   - Мирской, голубчик, дом, - сборная изба называется. Хвореньких нас призревают, хвореньких.
   - Прощай, бабушка!
   - Бог простит.
   Пошел к священнику. Перед домом его в огороде копалась работница.
   - Дома батюшка?
   - Дома. Взойдите на крылец, - говорила работница, вытаскивая из-за пояса подоткнутый подол сарафана, и сама пошла вперед.
   Я вошел за ней следом в кухню; она отворила дверь в соседнюю комнату и шепнула туда что-то. Сначала выглянула из двери полная женщина в ситцевом капоте, а уж потом вышла в кухню; оглядела меня очень подозрительно и спросила:
   - Кого вам?
   - Батюшку мне нужно видеть.
   - Зачем вам его?
   - Да мне бы хотелось с ним переговорить об одном деле.
   - Батюшка лег было отдохнуть после обеда.
   - Ну, так я в другой раз зайду.
   - А то постойте: я разбужу, - сказала она и ушла.
   В другой комнате послышалась возня, сонный голос говорил: "Кто там еще?", заскрипела кровать, и через несколько минут пожилой священник с заспанным лицом выглянул из двери, откашлялся, опять притворил дверь, посмотрел на меня в щелку и наконец вышел из спальни, уставив на меня удивленные, почти испуганные глаза.
   - Что вам угодно?
   Я объяснил ему цель моего посещения: сказал, что надеюсь получить от него какие-нибудь сведения об Ивановских фабриках, а главное, прошу его указать мне на лица, которые могли бы мне сообщить разные подробности о быте рабочих, так как этих вещей нельзя узнать от самих фабрикантов, а можно выведать только стороной.
   Я думаю, что священника разбудили слишком поспешно или, может быть, он был поражен моим странническим видом и новизною моих требований, которые действительно как-то плохо шли к костюму, который был на мне в то время, потому что две-три минуты священник ничего не отвечал, вероятно соображая мои слова, сказанные скороговоркой. Я стоял перед ним во всей амуниции и пристально смотрел ему в лицо; он смотрел на меня и нерешительно моргал глазами, потом вдруг спросил:
   - Как вы говорите?
   Я опять повторил и прибавил еще, что так как я здесь в первый раз и никого не знаю, то счел за лучшее обратиться к нему, как к лицу, знакомому, вероятно, с бытом своих прихожан, в надежде, что он мне укажет по крайней мере легчайший путь к разведыванию. Попадья, прислонившись к двери спиною, с напряженным вниманием следила за моими движениями и беспокойно поглядывала на священника; желтый кот терся у моих ног, работница изредка потягивала носом; мы все молчали. Священник соображал.
   - Уж я, право, не знаю; вот нешто к Мазурину понаведаться бы им? - сказал он наконец, обращаясь к попадье.
   - Что ж, пущай сходит к Мазурину.
   - Кто тут у нас еще-то фабриками занимается?
   - Кузнецов занимается, шелковые материи работает, - подсказала попадья.
   - Да вот, Кузнецов тоже. А всего лучше к Мазурину обратиться, у него заведение большое. Именно, именно к Мазурину.
   - Благодарю вас, батюшка, извините, что обеспокоил.
   - Ничего, ничего; прощайте! Проводи, - сказал он работнице, и она бросилась к двери.
   Что тут делать? куда идти? а между тем уж и примеркать начинает. Попробовал еще поискать трактир и наконец нашел его в конце села. Стоит на юру изба, тоже вроде сборной, и с вывеской. В передней комнате встретил меня рыжий и косой малый лет 20, в ситцевой рубашке, сейчас же кинулся за прилавок и уж оттуда приветствовал меня и спросил, что мне угодно. Я потребовал чаю и закусить чего-нибудь. Съестного оказалось только одна ветчина. Подали ветчину, жесткую, как дерево, с крепким запахом только что вымазанного колеса. Ну, делать нечего - надо же что-нибудь есть.
   В трактире, то есть в просторной и светлой избе, оклеенной обоями, стояло несколько красноватых столов с синеватыми скатертями, и на стене висели два портрета. Посетителей не было никого. Рыжий малый, он же и буфетчик, и повар, и половой в то же время, до моего прихода, как видно, скучавший в одиночестве, - вдруг расходился: заткнул себе за пояс салфетку и, перекинув конец ее через плечо, забегал, замахал руками и сразу выказал в своих манерах изумительный ярославский шик, всегда изобличающий полового, получившего воспитание в одном из московских трактиров. Невероятная быстрота движений, танцующие плечи и локти, поминутное встряхивание кудрями и совершенно излишняя услужливость, - все это сейчас же явилось, как только я успел сесть за стол.
   Пока я пил чай, пришли еще три гостя: двое (московские мещане, скупающие прядево по деревням) спросили себе чаю, потом огурцов и кончили водкой; а третий - фабричный, тутошний, ивановский крестьянин, зашел так посидеть. Мещане скоро напились и ушли, а фабричный остался трубочки покурить. Половой сделал свое дело, мгновенно преобразился из полового в очень обыкновенного разноглазого мещанина, каким он был, вероятно, и прежде; уселся себе преспокойно за стол, против фабричного, подперся локтями, и пошла у иих приятельская беседа. Фабричный сидел на стуле, покачивая ногою, и, покуривая из длинного чубука мусатов* {Здесь и далее объяснение слов и выражений помеченных *, см. в конце издания. (Ред.)}, сплевывал на сторону. Разговор шел в таком роде:
   - Что тебе дома не сидится? - спрашивал половой.
   - Да что дома-то делать? Не видал я дома? Скоро и вовсе уйду: ищи меня тогда.
   - А нешто лучше слоны-то продавать?
   - Станешь продавать, как купить не на что. Хозяйка хворает, дров даже ни одного полена как есть. Не у чего дома-то сидеть.
   - Да вам, поди чай, скоро дрова выдавать станут?
   - Дожидайся, когда выдадут. Чудак ты, посмотрю я на тебя. Выдача у нас великим постом бывает, а до тех-то пор чем ты станешь топить? Тебе хорошо: ты взял да купил, а у нас деньги-то где они? Я вон лошадь тоже по весне купил, как путный - двадцать целковеньких дал, а к успленьеву дню, глядь, и продал за четыре рубля на травлю для собак. Вот, ты говоришь, дрова. Ну, хорошо. Теперь хошь бы великим постом выдадут сажень, что ж я должен с ней делать? На кой она мне ляд, прости господи! А полтинник все-таки за нее внеси.
   - Это точно, - равнодушно заметил половой, - а все к кому ни на есть на фабрику сходить бы наведаться.
   - Ходил, да не берут. Нам, говорят, с своим народом деваться некуда. Вот ты и думай!..
   - Так-то оно так.
   - То-то вот и есть! - завершил фабричный, значительно кивнув головой как-то вбок. - Вот еще трубочкой разок затянуться да пойти сходить к Иван Иванычу: может, что и скажет.
   - Что ж, сходи... Чай прикажете убирать?
   - Убирай. Да нужно бы мне к Кузнецову на фабрику, - говорил я. - Кто бы меня проводил?
   - А вот он проводит, - сказал половой, указывая на фабричного. - Рожок! Дойди с ними к Кузнецову, тебе все одно.
   - Пойдемте, - равнодушно сказал тот, надевая шапку.
   Я оставил в трактире мои дорожные доспехи, и мы пошли. Фабрика Кузнецова тут же, в селе, помещается в двух деревянных одноэтажных корпусах старинной постройки; в них же помещение и для рабочих; хозяйское семейство живет отдельно в одном из тех прочных, но безобразных на вид купеческих домов, какие строятся обыкновенно в имениях государственных и удельных крестьян на арендной или собственной земле. Дома эти до сих пор еще носят на себе ясный отпечаток своего первообраза, простой русской избы, и отличаются от нее только величиной да множеством разных клетушек, сеней и светелок, настроенных без всякой системы по мере возникавшей надобности. В таких домах, несмотря даже на некоторую роскошь и претензии, виден совершенный недостаток понимания истинных удобств: низкие двери, входя в которые необходимо нагибаться; балконы, на которых ни стать, ни сесть; широкие, неуклюжие печи с лежанками, занимающие иногда целую треть помещения; низкий потолок, маленькие окна без двойных рам, и тут же изукрашенные вычурной резьбою наличники на окнах, коньки и горшки с цветами, намалеванные по стенам суздальские литографии и передний угол, полный божьего милосердия. Мой провожатый сбегал предупредить хозяина о моем желании видеться с ним и повел меня через задние ворота. На дворе было почти темно, потому что тесовая крыша от самого забора с трех сторон круто поднималась кверху и, соединенная вверху одним общим коньком, закрывала весь двор, так что и в дождливую погоду там было сухо. По углам виднелись телеги, ящики и колоды для корма лошадям; хлевы и амбары были устроены тут же под навесом; злая собака скакала на цепи у ворот. Благодаря услужливости моего проводника с доме сейчас же сделалась тревога; работники побежали искать хозяина, а хозяин не шел. На крыльце показалась какая-то старуха и, не пуская меня в дом, спросила:
   - Тебе кого, голубчик, нужно?
   Я говорю, что хозяина фабрики.
   - На что тебе его?
   Я сказал; она ушла. Через несколько минут вышла еще женщина, помоложе, и стала кричать на работника, задававшего лошадям корму, зачем он не запирает ворот: а сама все косится на меня, да так-то подозрительно... Она, видно, за этим и выходила. Немного погодя опять вышла старуха и начала меня допрашивать; я успокоил ее, как только мог, и был наконец допущен в контору, а Рожка повели к хозяину. Контора - крошечная комнатка с одним окном, сверху донизу заваленная мотками шелка, бердами *, шпульками и прочими фабричными вещами. У окна стол и рядом огромный сундук, на столе тоже мотки и работнические книжки. Пришел хозяин, полный мужчина лет 35-ти, добродушный на вид, в ситцевой рубашке; кланяется, остановился у стола, молчит и, как видно, все еще не понимает, зачем я пришел.
   Я объяснил ему цель моего посещения.
   - Так-с.
   - Вы мне позволите посмотреть вашу фабрику?
   - Это зачем же-с?
   - А затем, чтобы видеть, как она устроена.
   - Понимаю-с. Это, должно полагать, насчет статистики?
   - Нет, не насчет статистики, а так, просто взглянуть машины, работу...
   - Так-с. Вы, стало быть, от станового?
   - Нет, я сам по себе.
   - Так-с.
   - У вас фабрика на сколько станов?
   - На тридцать станов.
   - Давно существует ваша фабрика?
   - Лет пятьдесят будет.
   Видя, что он не приглашает меня садиться, и в надежде как-нибудь завязать разговор, я сам сел на сундук и вынул из кармана записную книжку: хозяин начал вздыхать. Вошла жена его. Села против меня на кипу шелка и начала делать мужу глазами какие-то знаки. Я опять принялся спрашивать.
   - Скажите, пожалуйста, как велик был капитал, положенный на фабрику?
   Хозяин молчал и в недоумении смотрел на меня; жена стала отвечать за него.
   - Нам это неизвестно, - заговорила она, - фабрику заводили давно, еще покойник родитель заводил; они нам про это не сказывали.
   - Ну, по крайней мере годовой оборот должен же быть известен?
   - Мы тоже этих счетов не знаем; кто его считал? Что заработаем, то и проживем опять. Какие уж тут обороты? По нонешнему времени дай бог только бы концы с концами свести.
   - Ведь у вас, верно, заведены книги?
   - Книгами братец занимаются, - продолжала она, - да они теперь в Москве. А вам это на что?
   - Мне бы хотелось знать, какие выгоды может приносить шелковоткацкое заведение недалеко от Москвы и почем вам самим обходится производство?
   Она уставила на меня свои лукавые, хотя и заплывшие жиром глаза и, помолчав немного, отвечала:
   - Какие нынче барыши? Нынче уж не то что в прежние года. С нашим товаром без хлеба насидишься. Наша заведения - самое пустое дело, как есть ничего не стоит; и то сказать: народишка дрянной, никак с ним не сообразишь, на работу и смотреть не хочется, так, с пятого на десятое ковыряют.
   Хозяин поглядывал то на меня, то на жену; по лицу его видно было, что он начинал тосковать; я стал догадываться, что меня хотят сбыть, и, желая хоть что-нибудь выведать, принялся спрашивать о чем ни попало.
   - Какие у вас материи работаются?
   - Всякие работаем, гладкие работаем и клетчатые, кому какие требуются, - отвечала хозяйка.
   - А мастерам плотите помесячно или сдельно?..
   - С дела.
   - Почем плотите мастерам?
   - Как придется, - отвечала она.
   - За гладкую по двенадцати копеек ассигнациями с аршина, а за клетчатую по двадцати по две, - заметил муж.
   Жена сейчас же перебила его:
   - А по нынешним ценам и этого не выручишь: только бы самим с детьми прокормиться. Все в убыток работаешь, хоть совсем распущай народ да закрывай фабрику.
   - Зачем же вы ее держите, если работа в убыток?
   - Да уж так; потому наша заведения старинная; с испокон веку еще родителем заведена: попривыкли будто к этому делу, так и не хочется оставлять совсем. А тоже корысти не бог знает сколько: шелк вон в прежние годы двести шестьдесят рублей покупали, а нынче добрые люди говорят, в Москве дай не дай шестьсот целковых за пуд. Так уж тут около его не больно разживешься... Так-то-с, - завершила она, пристально, почти насмешливо смотря мне в глаза; и мне показалось даже, что последняя фраза была сказана на мой счет, а у меня по этому случаю вдруг явилось благое желание покраснеть, да так покраснеть, что когда я, взяв шапку и простившись с хозяевами, вышел на двор, то Рожок, дождавшийся меня у ворот, посмотрел мне в лицо и спросил:
   - Жарко, должно быть, в конторе-то?
   - Да, брат, жарко... - ответил я ему, вздохнув посвободнее, и еще чувствовал, как у меня горели уши.
   - Топят без ума, известно... Да что им дров-то жалеть: дрова у них вольные, - рассуждал Рожок, задетый за живое избытком топлива на фабрике.
   "Дебют не дурен! - думал я, перебирая в памяти все, что было говорено в конторе. - Меня приняли за кого-то другого - это ясно. Впрочем, не нужно отчаиваться. Это
   первый урок, на будущее время по крайней мере буду знать, как себя вести".
   - Куда ж теперь? - спросил меня Рожок, когда мы вышли на главную улицу и очутились против трактира.
   - Уж я не знаю, брат; веди куда-нибудь еще на фабрику.
   - Нешто к Мазурину сходить, еще дойдем; тут одна дорога.
   - Ну и прекрасно. Пойдем к Мазурину. Да тебе, может быть, некогда, так я попрошу другого кого-нибудь проводить меня.
   - Кому некогда? Мне-то, что ль?
   - Ну да.
   - Да что мне делать-то? Я домой теперь до самого до утра не пойду: все одно в трактире бы просидел; а мне с вами-то еще охотнее.
   - Ну так пойдем.
   Мы взяли опять задами и пошли какими-то канавами прямо в ту сторону, где виднелась фабрика. Она вся была на виду, обсаженная молодыми деревьями, с своим новым кирпичным строением, ярко освещенными окнами и гигантскою трубою; а так как уже почти совсем стемнело, то казалось, будто она очень близко. Дорогой Рожок рассказал мне, что хлеба у него другой месяц уже нет (а это было 4-го ноября), на фабрику ходил, просился - не берут: не нужно, а делать он больше ничего не умеет, и, узнав, что я из Москвы, обратился ко мне с просьбою приискать ему место в дворники. Я спросил, сколько земли приходится у него на тягло, он сказал, что не знает, но что, сам-третей, он получает земли на посев четырех мер ржи, двух мер овса, двух мер гречи и двух картофеля; что если бы не работа на фабриках, то и жить бы невозможно; а теперь бумагопрядильные и бумаготкацкие фабрики большею частию распускают половину народа, другие же и совсем закрываются, и для рабочих, привычных только к этой работе, наступает тяжелое время.
   - Вон девкам все еще ничего, они у нас кушаки плетут на московских хозяев, по две копейки за штуку берут; а что бабе теперь, да с ребятишками, да хворой-то еще, - вон как моя же, - и-и, то есть, кажется, и не приведи ты господи! - говорил Рожок, перепрыгивая то и дело через канаву, как видно для собственного удовольствия.
   - Ну, скажи мне, пожалуйста, отчего же другие-то у вас живут хорошо? Вот ведь я видел, проходя по селу, дома все какие славные.
   - Дома!.. что дома? дом-то и у меня славный, да что в нем! Выстроили тебе избу, ну и живи, и земли тоже дали полоску с заячий хвост, а есть-пить нечего. А что другие-то живут хорошо, так это точно, что есть у нас мужики - настоящие хозяева, только - главная вещь - капитал имеют у себя, торговлей занимаются, потому и дома у них в порядке. А тут вот придет сейчас кулевинка {Колеинка, колея. (Прим. авт.).}, то и надо взять малость полевее, - впотьмах бы не наткнуться оборони бог, ногу шутя испортите.
   Чем ближе подходили мы к фабрике, тем слышнее и явственнее становился глухой шум, производимый машинами, и тем резче выступали ярко освещенные окна. Мы вступили в аллею, идущую на шоссе; вправо чернелась роща; вокруг было тихо, темно и безлюдно, только от фабрики несся несмолкаемый однообразный гул подобный гулу водопада; вся сверкающая, огромная, стояла она перед нами, как-то странно и ново поражая своим вечным громом в движением среди этой темноты и безмолвия. Немного не доходя до фабрики, мы миновали каменный двухэтажный дом, выстроенный в стороне от дороги, обсаженный кустарниками и деревьями. Рожок объяснил мне, что здесь живет англичанин-управляющий но что он должен быть теперь на фабрике.
   Мы взошли на двор, а оттуда в контору. Рожок остался в сенях. В конторе, освещенной газом, сидело несколько человек за письмом. Главный конторщик очень любезно осведомился, зачем я пришел, и сказал, что так как управляющий в Москве, то и фабрику без него показать мне не смеют, а что он, в качестве конторщика, сведений никаких мне тоже сообщить не может, впрочем, все это очень вежливо и с совершенно ясным пониманием того, что мне нужно было узнать.
   После приема у Кузнецова и после того неразъяснимого недоразумения, которое ва меня так дурно подействовало еа первых порах, - даже и самый отказ, но толковый, разумный отказ, показался мне тут бог знает какой благодатью. Впрочем, я не тужил: мне виделась впереди еще Клязьма, множество фабрик, заводов, новых лиц, новых столкновений; я отыскал Рожка, успевшего уже разговориться с каким-то солдатом, и мы пошли было домой, - как вдруг бежит за нами посланный из конторы.
   - Что такое?
   - Чай пожалуйте кушать!
   Я было хотел отказаться, да вспомнил, что можно будет по крайней мере поговорить, душу отвести, да и неудачи этого дня так утомили меня, что я даже обрадовался этому случаю - отдохнуть за самоваром. Пришли в приказчицкую комнату. Рожок опять остался в сенях. Становилось уже холодно, но как я ни звал его в переднюю, он не пошел, а уселся на лестнице. В приказчицкой на столе уже кипел огромнейший самовар, и человек пять конторщиков сидело вокруг него. Разговор пошел медленный, с длинными промежутками, осторожными ответами и усиленным потчеванием. Конторщики, большею частию молодые люди в немецком платье, за исключением главного, - сидели чинно, разговаривали между собою вполголоса и заимствовались друг у друга папиросами. Главный старался занимать меня и угощать большими кусками сахара. Степенный вид, борода с проседью, русское платье и дельный, хотя и сдержанный, разговор придавали ему что-то почтенное, внушающее. Говоря о фабричных делах, он отзывался больше общими местами и говорил о бумажной промышленности вообще, об упадке ее в последнее время у нас, о преимуществах английского производства перед нашим, о новых машинах. В этих рассуждениях высказалось много знания дела, большая сметливость, высказалась, наконец, замечательная способность человека без образования судить очень верно о предметах, по-видимому, для него недоступных, и легко применяться к новому направлению, которому он сочувствовать не может. Касательно же мазуринской фабрики положительных сведений на этот раз не приобрел я никаких, кроме совета обратиться за ними к самому владельцу, в Москве. И за то спасибо, что обошлись по-человечески по крайней мере. Но и тут опять прорвалось недоверие, хотя уже не оскорбительное, более цивилизованное, но все-таки тяжело действующее на свежего человека.
   Поблагодарив конторщиков за угощение, пошел я отыскивать Рожка и чуть было не наткнулся на него впотьмах; сидя на лестнице, он задремал.
   - Что ж ты не шел в приказчицкую? ведь здесь холодно.
   - Не пойду я туда.
   - Отчего же?
   - Потому, нам ходить туда не принадлежит.
   Пошли мы с ним опять в Ивановское. Дорогой он пел про себя какую-то песню; я стал прислушиваться.
  
   Вот мы день-ат работаем,
   Ночь на улице гуляем,
   По трактирам, кабакам,
   По питейным домам.
  
   - Какую ты песню поешь? Фабричную, что ль?
   - Фабричную.
   - Ну, а лучше этой песни не знаешь?
   - Как не знать!
   - Фабричной какой не знаешь ли?
   - Вот фабричная; эта уж самая, выходит, коренная,
   - Какая же это?
  
   А вы заводушки-то мои,
   Заводы, значит, фабричные...
  
   - Ну, a дальше-то как?
   - Дальше все то же:
  
   Вы, фабричные мои...
  
   - Ну!..
   - А тут, известно уж:
  
   Самы горемычные.
  
   - А потом?
   - Потом: кто его заводил, завод-ат.
   - Как поется-то, ты скажи?
   - Поется?
  
   А уж и кто ж этот заводик заводил?
   Завела этот завод
   Красна девушка...
  
   - Красна девушка?
   - Ну да. Красна девица-душа.
   - Как же надо петь? Красна девушка? или красна девица-душа?
   - Все одно:
  
   Красна девушка,
   Пелагеюшка.
  
   - А что я вас хочу спросить?
   - Что ж такое?
   - Не смею только и спросить-то.
   - Полно. Чего тут не сметь? Спрашивай!
   - Конечно, теперь, как я вижу, что в вас этой гордости нет и нашим братом вы не брезгуете, только это я так, про себя, значит, смекаю, что вы, должно, какого ни на есть высокого лица.
   - Как, высокого лица?
   - Я еще, признаться, в трактире заприметил, что вы, должно, не простого звания будете, да вот и по фабрикам-от мы ходим - тоже не всякое уважение такое окажут.
   - Какое тут уважение? Меня вот у Кузнецовых так чуть не за жулика сочли. Я пришел фабрику посмотреть, а они думали, что я хочу от них поживиться чем-нибудь.
   - Это, конечно, так; впрочем, все ведь это больше от дурости нашей бывает; потому как мы к этому делу непривычны, так оно все и думается, - не шпион ли, мол, какой, не подослал ли кто?
   - Чего же бояться, коли дела свои ведешь честно.
   - Да оно точно, что бояться тут нечего, а все будто боязно. Хоть ты теперь и на чести живешь, а уж он коли захочет найти у тебя фальшь какую ни на есть, так уж найдет. Нет, брат, у него не отвертишься. Ты ни сном ни духом не чаял себе беды, а она тут и была. Вот потому больше и опаску имеют. А насчет удельных крестьян приказу вам никакого нет?
   - Мне никаких приказов не давали; я сам по себе.
   - Так-с. А ведь тоже много бы добра можно и нашему брату оказать.
   А ночь между тем уже наступила, темная осенняя ночь; в Ивановском показались огни. Подходя к селу, я сообразил, что ночевать здесь решительно незачем, тем больше что ночевать-то придется в трактире, а там негде и лечь, да и рано же было; всего семь часов, а потому я счел за лучшее сейчас же ехать на фабрику Волкова. Я надеялся, что в этот вечер еще успею сделать что-нибудь, к тому же и ехать недалеко, всего верст семь-восемь. Я сказал об этом Рожку, он взялся найти мне подводу и ушел на село, а я в трактир. Начал я перебирать в памяти все приключения этого дня, и стало мне ужасно совестно, что я поступил так бестактно, ничего не узнал, ничего не сумел сделать. И тут, как нарочно, начали приходить мне в голову какие-то рассказы о том, как выведываются самые секретные вещи, как ловко можно заставить человека проговориться именно в то время, когда он и не думает о том, что проговаривается. Тяжело мне стало, досадно, как всегда бывает, когда возьмешься за дело и видишь, что оно из рук валится. У меня план был в то время, систематический план, строго обдуманная программа, и обиднее всего было то, что на первых же порах программа эта получила такой жестокий афронт и план мой в пух разлетелся при первой же встрече с действительностью. Но, делать нечего, теперь этого не поправить; в Ивановском оставаться не хотелось.
   В трактире горела лампа на стене, половой нагрел куб в ожидании вечерних гостей; я собрал свои вещи, приходит Рожок: ну что?
  

Категория: Книги | Добавил: Ash (12.11.2012)
Просмотров: 1363 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа