прелесть!
Воскресенье. 17 декабря. Настоящий, единственный, великий Бастьен-Лепаж был у нас сегодня.
Раздраженная и униженная тем, что мне нечего было показать ему, я, когда принимала его, была неловка, смущена и встревожена.
Он оставался больше двух часов, осмотрев все холсты, какие только были в комнате; я же смеялась некстати и старалась мешать ему рассматривать мои работы. Этот великий художник очень добр, он старался успокоить меня, и мы говорили о Жулиане, который виноват в моем ужасном отчаянии.
Бастьен не смотрит на меня как на светскую барышню, он говорит то же, что Робер-Флери и Жулиан, но без этих ужасных шуточек Жулиана, который уверяет, что я ничего не делаю, что все кончено и я погибла. Вот что сводит меня с ума. Бастьен божествен, т. е. я обожаю его талант. И мне кажется, что в моем смущении я деликатно и неожиданно говорила ему лестные вещи. Ему должно было сильно польстить уже и то, как я приняла его.
Среда, 20 октября. У меня еще ничего не начато для Салона и ничего не представляется. Это просто мучение...
Суббота, 23 декабря. Итак, сегодня у нас обедали- великий, настоящий, единственный, несравненный Бастьен-Лепаж и его брат.
Кроме них, не был приглашен никто, что было немножко стеснительно: они обедали в первый раз, и это могло показаться слишком уже интимным. Никто еще не говорил Бастьену, что он "гений". Я также не говорю ему этого, но обращаюсь с ним как с гением, и искусными ребячествами заставляю его выслушивать ужасные комплименты.
Но, чтобы Бастьен не думал, что я не знаю пределов в своем увлечении, я присоединяю к нему Сен-Марсо и говорю: "Вас двое".
Он остался до полуночи.
Четверг, 28 декабря. Да, у меня чахотка. Доктор сказал мне это сегодня: лечитесь, надо стараться выздороветь, вы будете сожалеть впоследствии.
Мой доктор - молодой человек и имеет интеллигентный вид; на мои возражения против мушек и прочих гадостей он ответил, что я раскаюсь и что он никогда в жизни не видел такой необыкновенной больной; а также, что по виду никто и никогда не угадал бы моей болезни. Действительно, вид у меня цветущий, а между тем оба легких затронуты, хотя левое - гораздо меньше. Он спросил меня: не чахоточные ли у меня родители.
- Да, мой прадедушка и его две сестры - графиня Т. и баронесса С.
- Как бы то ни было - ясно, что вы чахоточная. Признаюсь, я немного пошатываясь вышла от этого доктора, который интересуется такой оригинальной больной.
Пусть мне дадут хотя бы не более десяти лет, но в эти десять лет - славу и любовь, и я умру в тридцать лет довольная. Если бы было с кем, я заключила бы условие: умереть в тридцать лет, но только пожив.
Чахоточная - слово сказано, и это правда. Я поставлю какие угодно мушки, но я хочу писать.
Можно будет прикрывать пятно, убирая лиф цветами, кружевом, тюлем и другими прелестными вещами, к которым часто прибегают, вовсе не нуждаясь в них. Это будет даже очень мило. О, я утешена. Всю жизнь нельзя ставить себе мушки. Через год, много через два года лечения я буду как все, буду молода, буду...
Я говорила же вам, что должна умереть. Бог, не будучи в силах дать мне то, что сделало бы мою жизнь сносною, убивает меня. Измучив меня страданиями. Он убивает меня. Я ведь говорила вам, что скоро умру, это не могло так продолжаться; не могла долго продолжаться эта жажда, эти грандиозные стремления. Я говорила же вам это еще давно в Ницце, много лет тому назад, когда я смутно предвидела то, чего мне нужно было для жизни. Однако меня занимает положение осужденной или почти осужденной. В этом положении заключается волнение, я заключаю в себе тайну, смерть коснулась меня своей рукою; в этом есть своего рода прелесть, и прежде всего это ново.
Говорить
серьезно о моей смерти - очень интересно, и, повторяю, это меня занимает. Очень жаль, что неудобно, чтобы об этом знал кто-нибудь, кроме Жулиана, моего духовного отца.
Понедельник, 1 января. Гамбетта, заболевший или раненый несколько дней тому назад, только что умер.
Я не могу выразить странного впечатления, произведенного на меня его смертью. Не верится как-то. Этот человек играл такую роль в жизни всей страны, что нельзя себе ничего представить без него. Победы, поражения, карикатуры, обвинения, похвалы, шутки - все это поддерживалось только им. Газеты говорят о его падении - он никогда не падал! Его министерство! Да разве можно судить о министерстве, длившемся шесть недель.
Умер несмотря на семь докторов, все заботы о нем, все усилия спасти его! К чему же после этого заботиться о здоровье, мучиться, страдать! Смерть ужасает меня теперь так, как будто бы она стояла перед моими глазами.
Да, мне кажется, что это должно случиться... скоро. О, до какой степени чувствуешь свое ничтожество! И к чему все? Зачем?.. Должно быть что-нибудь кроме этого; скоропреходящей жизни недостаточно, она слишком ничтожна сравнительно с нашими мыслями и стремлениями. Есть что-нибудь кроме нее - без этого сама жизнь непонятна и идея Бога нелепа.
Будущая жизнь... бывают минуты, когда как-то смутно провидишь ее, не умея понять и ощущая только ужас.
Среда, 3 января. Чтение журналов, наполненных Гамбеттою, сжимает мне голову железным кольцом, эти патриотические тирады, эти звучные слова: патриот, великий гражданин, народный траур! Я не могу работать; я пробовала, хотела заставить себя, и благодаря этому напускному хладнокровию первых часов я сделала непоправимую ошибку, о которой буду вечно сожалеть: осталась в Париже, вместо того, чтобы отправиться в Вилль-д'Авре немедленно по получении известия осмотреть комнату и даже сделать наброски...
Четверг, 4 января. Гроб был перевезен в Париж и встречен президентом палаты. "Благодарю вас за то, что вы озаботились его перевозкой",- говорит он Спюллеру, заливаясь слезами... И я плачу! Суровый, простой, сдержанный Бриссон в слезах! И он не был его другом!- "Благодарю - вас, что вы озаботились его перевозкой"... В этом звучит истинное чувство, не оставляющее места никакому актерству.
Мы не могли войти туда, прождав в очереди в течение двух часов. Толпа вела себя довольно почтительно, если принять в соображение французский характер, давку, толкотню, обязательные в таких случаях разговоры, потребность подвергнуть все случившееся обсуждению, разные смешные случаи, неизбежные в такой сутолоке.
Когда кто-нибудь начинал громко смеяться, находились люди, водворявшие тишину: "Это непристойно! Уважьте его память!" - раздавалось в толпе... Повсюду продавались портреты, медали, иллюстрированные журналы: "Жизнь и смерть Гамбетты!". Сердце сжимается от этого грубого заявления о случившемся, от этой громкогласности, совершенно естественной, конечно, но казавшейся мне каким-то святотатством.
Суббота, б января. Мы отправляемся смотреть погребальную процессию из окон Мариновича на улицу Риволи. Трудно было бы устроиться лучше. В два часа пушка возвещает о поднятии тела; мы становимся к окнам.
Колесница, предшествуемая военными горнистами на лошадях, музыкантами, играющими траурный марш, и тремя огромными повозками, переполненными венками, возбуждала чувство какого-то изумления. Сквозь слезы, вызванные этим грандиозным зрелищем, я различила братьев Бастьен-Лепажей, идущих почти около самой колесницы, сделанной по их проекту; архитектор, которому брат, не нуждающийся в отличиях для увеличения своей знаменитости, великодушно уступил первенство, шел, неся шнур от покрова. Колесница низкая, как бы придавленная печалью; покров, из черного бархата, переброшен поперек нее вместе с несколькими венками; креп; гроб, обернутый знаменами. Мне кажется, что можно было бы пожелать для колесницы больше величественности. Может быть, впрочем, это оттого, что я привыкла к пышности наших церковных обрядов. Но вообще они были совершенно правы, оставив в стороне обычный фасон погребальных дрог и воспроизводя нечто вроде античной колесницы, вызывающей в воображении мысль о перевозе тела Гектора в Трою.
После того, как проехали три повозки с цветами и пронесены были многочисленные гигантские венки, можно было подумать, что это все, но эти три повозки совершенно теряются в бесконечном шествии, потому что никогда еще, по словам всех, не видано было такой процессии из цветов, траурных знамен и венков.
Признаюсь без всякого стыда, что я была просто поражена всем этим великолепием. Это зрелище трогает, волнует, возбуждает - не хватает слов, чтобы выразить чувство, непрерывно возрастающее. Как, еще? Да, еще, еще и еще - эти венки всевозможных величин, всех цветов, невиданные, огромные, баснословные, хоругви и ленты с патриотическими надписями, золотая бахрома, блестящая сквозь креп. Эти груды цветов - роз, фиалок и иммортелей, и потом снова отряд музыкантов, играющих в несколько ускоренном темпе погребальный марш, грустными нотами замирающий в отдалении, потом шум бесчисленных шагов по песку улицы, который можно сравнить с шумом дождя... И еще, и еще проходят делегации, несущие венки, разные общества, корпорации. Париж, Франция, Европа, промышленность, искусство, школы - весь цвет культуры и интеллигенции.
И снова барабаны, обернутые крепом, и дивные звуки музыки после давящего молчания.
Мы уходим оттуда около трех часов. Елисейские поля серы, пустынны. А еще так недавно этот человек проезжал здесь - такой веселый, живой, молодой, в своем простом экипаже, за который его упрекали. Какая низость!.. Потому что люди интеллигентные, честные, развитые, истинные патриоты не могли в своей душе, в своем сознании верить всем клеветам, которыми осыпали Гамбетту.
Крыльцо палаты убрано венками и завешено как вдова гигантским черным крепом, спадающим с фронтона, окутывающим его своими прозрачными складками. Этот креповый вуаль - гениальное измышление, нельзя придумать более драматического символа. Эффект его потрясающий; сердце замирает, становится как-то жутко.
Понедельник, 8 января. Положительно, этот человек наполнял собой всю Францию и даже всю Европу. Всякий должен чувствовать, что чего-то не хватает; кажется, что теперь уже больше нечего читать в газетах, нечего делать в палате.
Бывают, разумеется, люди более полезные - незаметные труженики, изобретатели, терпеливые чиновники! Никогда не будет у них этого обаяния, этого очарования, этого могущества. Возбуждать энтузиазм, самоотвержение; группировать, объединять партии; служить рупором для своего отечества... это ли не полезно, не нужно, не прекрасно? Воплощать свою страну, быть знаменем, к которому обращаются ее глаза в минуту опасности... неужели это не выше всяких кабинетных трудов, всех добродетелей и мудрых распоряжений опытных гражданских деятелей? Боже мой, умри теперь Виктор Гюго - и это ни для кого не составило бы ничего особенного; его труд не исчезнет вместе с ним, что бы ни случилось; и умри он сегодня или десять лет тому назад - это почти безразлично: он закончил свою деятельность. Но Гамбетта был жизнью, светом каждого вновь наступающего утра; он был душой республики, в нем отражались и слава, и падения, и торжества, и смешные стороны всей его страны. Его жизнь была живой эпопеей - в деяниях и речах, - из которой уж больше никто никогда не увидит ни одного жеста, не услышит ни одного звука его голоса.
Среда, 16 января. Эмиль Бастьен сопровождает нас в Вилль д'Авре, в дом Гамбетты, где работает его брат.
До тех пор, пока не увидишь своими глазами, никогда не поверишь, до какой степени жалка внутренность его жилища; я говорю жалка, потому что сказать - скромна - было бы далеко не достаточно. Одна только кухня сколько-нибудь прилична в этом маленьком домике, напоминающем сторожку садовника.
Столовая до того мала и низка, что удивляешься только, как мог в ней поместиться гроб и все его знаменитые друзья.
Зала только чуть-чуть побольше, но бедна и почти пуста. Скверная лестница ведет в спальню, вид которой наполняет меня удивлением и негодованием. Как! В этой жалкой коморке, до потолка которой я достаю рукой в буквальном смысле слова, они могли держать в течении шести недель больного такой комплекции, как Гамбетта; и зимой, с наглухо затворенными окнами. Человека полного, страдающего одышкой и раненого!...
Он так и умер в этой комнате. Грошовые обои, темная кровать, два бюро, треснувшее зеркало между окном и шторой, дрянные занавески из красной шерстяной материи! Бедный студент жил бы не хуже этого.
Этот человек, столь много оплакиваемый, никогда не был любим! Окруженный разными деятелями, спекуляторами, эксплуататорами, он никогда не имел человека, который любил бы его ради него самого или по крайней мере ради его славы.
Но как можно было оставлять его хоть час в этой нездоровой и жаркой коморке! Можно ли сравнить неудобства часовой перевозки с опасностью пребывания без свежего воздуха в этой маленькой комнате. И про этого человека говорили, что он занят своими удобствами, склонен к роскоши! Это просто клевета! Бастьен-Лепаж работает в ногах у самой постели. Все оставлено как тогда; смятая простыня на свернутом одеяле, заслоняющем труп, цветы на простынях. Судя по гравюрам, нельзя составить себе понятия о величине комнаты, в которой кровать занимает огромное место. Расстояние между кроватью и окном не позволяет отодвинуться для срисовки ее, так что на картине видна только та часть постели, которая ближе к изголовью. Картина Бастьена - сама правда. Голова, закинутая назад, в повороте en trois quarts, с выражением успокоения в небытии после страданий, ясности еще живой и в то же время уже неземной. Глядя на картину, видишь самую действительность. Тело, вытянутое, успокоенное, только что покинутое жизнью, производит потрясающее впечатление. При виде его мороз пробегает по коже и колена дрожат и подгибаются.
Счастливый человек этот Бастьен-Лепаж! Я чувствую какое-то стеснение в его присутствии. Несмотря на наружность двадцатипятилетнего юноши, в нем есть то спокойствие, полное благосклонности, и та простота, которая свойственна великим людям - Виктору Гюго, например. Я кончу тем, что буду находить его красивым; во всяком случае он обладает в высшей степени тем безграничным обаянием, которое присуще людям, имеющим вес, силу, которые осознают это без глупого самодовольства.
Я смотрю, как он работает, а он болтает с Диной, остальные сидят в соседней комнате.
На стене виден след пули, убившей Гамбетту; он нам показывает ее, и тишина этой комнаты, эти увядшие цветы, солнце, светящее в окно, все это вызывает слезы на моих глазах. А он сидел спиной ко мне, погруженный в свою работу... Ну-с, и вот, чтобы не потерять выгодной стороны такой чувствительности, я порывисто подала ему руку и быстро выхожу, с лицом, омоченным слезами. Надеюсь, он это заметил. Это глупо... Да, глупо признаться, что постоянно думаешь о производимом эффекте!
Четверг, 22 февраля. Голова маленького из моих двух мальчиков вполне закончена.
Я играю Шопена на рояле и Госсини на арфе, совершенно одна в своей мастерской. Луна светит. Большое окновозволяет видеть ясно чудное синее небо. Я думаю о своих "Святых женах", и душа моя полна такого восторга от ясности, с которой эта картина мне представляется, что меня охватывает безумный страх - как бы кто-нибудь другой не сделал ее раньше меня... И это нарушает глубокое спокойствие вечера.
Но есть радости, кроме всего этого; я очень счастлива сегодня вечером; я только что читала Гамлета по-английски, и музыка Амбруаза Тома тихонько убаюкивает меня.
Есть драмы вечно волнующие, типы бессмертные... Офелия - бледная и белокурая - это хватает за сердце. Офелия!.. Желание самой пережить несчастную любовь пробуждается в глубине души. Нет - Офелия, цветы и смерть... это прекрасно!
Суббота, 24 февраля. Вы знаете, что я постоянно занята Бастьен-Лепажем; я привыкла произносить это имя и избегаю произносить его при всех - как будто я в чем-нибудь виновата. А когда я говорю о нем, то с нужной фамильярностью, которая кажется мне совершенно естественной в виду его таланта и которая могла бы быть дурно истолкована.
Господи, как жаль, что он не может бывать у нас, как его брат.
Но чем бы он мог для меня быть? Да, другом! О, я бы обожала своих знаменитых друзей- не из тщеславия только, но ради них самих, их достоинств, их ума, таланта, гения. Ведь это какая-то совсем особенная порода людей. Поднявшись над банальной сферой золотой посредственности, почувствовать себя в чистой атмосфере, в кругу избранных, где можно взяться за руки и свиться в стройный хоровод... Что это, как я заговорилась! Нет, правда, у Бастьена такая прекрасная голова.
Среда, 27 февраля. Наконец ряд веселых дней; я пою, болтаю, смеюсь, а имя Бастьен-Лепажа все звучит и звучит, как припев. Ни личность его, ни наружность, едва ли даже представление о его таланте - нет, просто его имя!.. Однако, я начинаю бояться... Что, если моя картина будет похожа на его?.. За последнее время он написал массу разных мальчиков и девочек. Можно ли представить себе что-нибудь прекраснее?
А у меня эти два мальчика, которые идут вдоль тротуара, взявшись за руки: старший - лет семи - устремил глаза вдаль; в зубах у него зеленый листок; второй - лет четырех - уставился на публику, рука его в кармане панталон.
Я хочу тотчас после 15 марта, приняться за статую. Я сделала на своем веку две группы и два-три бюста; все это было брошено на полдороге, потому что, работая одна и без всякого руководства, я могу привязаться только к вещи, которая действительно интересует меня, куда я вкладываю свою жизнь, свою душу, словом, к какой-нибудь серьезной вещи, а не к простому этюду. Задумать какой-нибудь образ и почувствовать это безмерное желание выполнить его... о, что это такое!
Может быть, на этот раз выйдет плохо. Ну, что за беда!.. Я рождена скульптором; я люблю форму до обожания. Никогда краски не могут обладать таким могуществом, как форма, хотя я и от красок без ума. Но форма! Прекрасное движение, прекрасная поза. Вы поворачиваете - силуэтка меняется, сохраняя все свое значение!.. О, счастье, блаженство!
Моя статуя изображает стоящую женщину, которая плачет, уронив голову на руки. Вы знаете это движение плеч, когда плачут.
Я готова была стать на колени перед ней. Я говорила тысячу глупостей. Эскиз - вышиною в 30 сантиметров, но самая статуя будет в натуральную величину...
Когда все было готово, я разорвала свою батистовую рубашку, чтобы завернуть в нее эту хрупкую статуйку... Я больше люблю ее, чем свою кожу. И этот влажный белый батист, спадающей красивыми складками со стройной фигуры статуйки, которая уже представляется мне в своем будущем настоящем виде... до чего это красиво.. Я завертывала ее с каким-то благоговением, и до чего это тонко, нежно, благородно!
У меня слабые глаза, если они ослабнут настолько, что это помешает моей живописи, я возьмусь за скульптуру.
Среда, 28 февраля. Картина будет завтра кончена, я работала над ней девятнадцать дней.
Суббота, 3 марта. Тони пришел сегодня посмотреть картину. Он остался очень доволен ею. Одна из головок особенно хороша. "Вы никогда еще не делали ничего подобного, это очень мило, и прекрасные тона. Отлично, отлично, право, славная вещица!..", и так - в течении довольно долгого времени. Словом, все обстоит, как нельзя лучше!..
Да почему же это я не прихожу в восторг? Ведь никогда еще он не говорил мне ничего подобного. И нельзя сказать, чтобы я подозревала его в лести. О, нет!.. Но я могла бы сделать еще лучше, так мне кажется, по крайней мере, я постараюсь добиться этого во второй фигуре...
Среда, 14 марта. Наконец, пришел взглянуть на картину и Жулиан. Я не просила его об этом. Был только обмен письмами, несколько колких - с обеих сторон. Но он чувствует свою неправоту, а я скромно торжествую.
Он нашел, что картина очень хороша.
Воскресенье, 25 марта. Со вчерашнего дня я в ужаснейшей тревоге, вы сейчас поймете почему.
Приходит В. и спрашивает, получила ли я какие-нибудь известия из Салона.
- Нет, ничего решительно.
- Как? Вы ничего не знаете?
- Ровно ничего.
- Вы приняты!
Вот и все! Я едва пишу, руки так и дрожат, я чувствую себя совсем разбитой.
Я не сомневалась, что я "принята!".
Я рассылаю депеши во все концы, а через пять минут получаю записку от Жулиана, которую привожу дословно:
"О, святая наивность!.. Вы приняты по крайней мере с No 3, потому что я знаю одного из членов, который требовал для вас No 2. Теперь победа!.. Мои душевные поздравления!"
Пятница, 30 марта. Я работала сегодня до шести часов, в шесть часов было еще светло; я отворила двери на балкон и села слушать звон, разносившийся из церквей, дыша весенним воздухом и играя на арфе.
Я так спокойна. Я славно поработала, потом вымылась, оделась в белое, поиграла на арфе, и теперь взялась за перо; чувствуя себя спокойной, удовлетворенной, я вполне наслаждалась этой созданной мной обстановкой, где все у меня под руками... И так хорошо жить этой жизнью... в ожидании будущей славы. Но если бы она и пришла, слава, я отдавалась бы ей вполне каких-нибудь два месяца в году, а остальные десять месяцев проводила бы, запершись от всех и отдаваясь работе...
Что меня мучит, так это, что нужно будет выйти замуж. Тогда уж больше не будет ни одной из этих тревог тщеславия, от которого я не могу отделаться.
Почему это она не выходит замуж?.. Мне дают двадцать пять лет, и это меня бесит; тогда как раз выйду замуж... Да, но за кого? Если бы я была здорова, как прежде... А теперь нужно, чтобы это был человек добрый и деликатный. Нужно, чтобы он любил меня, потому что я не настолько богата, чтобы поставить себя независимо от него, во всех отношениях.
При всем этом я не уделяю никакой роли моему сердцу. Да ведь нельзя всего предвидеть, и потому - это зависит... И потом, может быть, никогда ничего подобного и не случится...
Только что получила следующую записку:
"Дворец Елисейский полей. Общество французских художников, устроителей ежегодных выставок изящных искусств.
Пишу вам, не выходя из зала жюри, чтобы сообщить, что головка-пастель имела истинный успех. От души вас с этим приветствую. Нечего и говорить, что ваши работы были приняты прекрасно.
На этот раз - это уж настоящий успех для вас, и я очень этим счастлив. Тони Робер-Флери".
Вы, может быть, думаете, что я обезумела от радости? Я вполне спокойна. Я, должно быть, не заслуживаю того, чтобы испытать большую радость, потому что даже радостное известие застает меня в таком настроении, что все это кажется мне в порядке вещей. Я сдержанна именно как человек, который боится что "это невозможно, потому что это слишком хорошо". Я боюсь обрадоваться преждевременно... и вообще напрасно...
Среда, 3 апреля. Погода чудо как хороша... Я чувствую в себе такую силу, я верю, что могу быть настоящей художницей. Я чувствую это, я убеждена в этом.
Солнце, весна, свежий воздух - вот главный мотив моего настроения. Летом не знаешь, куда деваться от жары, зимой - от холода, летом только утра и вечера хороши. А теперь не рисовать и писать на воздухе - чистое безумие.
Поэтому с завтрашнего дня я начну... Я чувствую в себе такую силу передать все, что она поражает меня. Эта вера в себя утраивает способности. С завтрашнего же дня я примусь за картину, которая кажется мне прелестной; потом осенью, в худую погоду - другую, тоже очень интересную. Мне кажется, что теперь каждое мое начинание мне удастся, и я полна какого-то дивного упоенья...
Среда, 18 апреля. Я только что стала из-за рояля. Это началось двумя божественными маршами Шопена и Бетховена, а потом я играла сама не знаю... что выходило, но это были такие очаровательный вещи, что я еще до сих пор сама себя слушаю. Не странно ли? Я не могла бы теперь повторить из всего этого ни одной нотки, и даже не могла больше сесть импровизировать. Нужен час, минута, не знаю что... Если бы у меня был голос, как прежде, я могла бы петь вещи чудные, драматические, никому неведомые... Зачем? Жизнь слишком коротка. Не успеваешь ничего сделать! Мне хотелось бы работать над скульптурой, не бросая живописи. Не то, чтобы мне хотелось быть скульптором, но просто мне видятся такие чудные вещи и я чувствую такую настоятельную потребность передать то, что вижу.
Я научилась живописи, но я работала не потому, что мне хотелось сделать ту или другую вещь. А ведь тут - я буду работать над глиной, чтобы воплотить свои видения...
Воскресенье, 22 апреля. За обедом у нас, как почти ежедневно, много народу. Я прислушиваюсь к разговорам и говорю себе, что вот ведь все эти люди только и делают всю свою жизнь, что говорят глупости. Счастливее ли они, чем я?.. Их горести совсем другого рода, а ведь страдают они столько же, А между тем они не умеют извлекать из всего такого наслаждения, как я. Какая бездна вещей ускользает от них: все эти мелкие подробности, эти пустяки, представляющие для меня бесконечное поле для наблюдений, составляющие источник радостей, недоступных массе; а наслаждение красотой природы или деталями Парижа! Какой-нибудь прохожий, взгляд ребенка или женщины, какое-нибудь объявление, да и мало ли что еще... Когда я отправилась в Лувр - идешь по двору, поднимаешься по лестнице, на которой так, кажется, и видятся следы миллионов ног, топтавших ее, открываешь дверь, всматриваешься во всех встречных, и воображение уже создает какие-нибудь истории, где каждый играет свою роль, проникаешь мысленно в глубину души их, вся их жизнь мигом встает перед моим умственным взором. И потом другой ряд мыслей, другие впечатления и все это сплетается вместе и дает такую пеструю картину... Тут представляются сюжеты для... Чего только тут ни придумаешь! И таким образом, если я в некоторых отношениях и стала беднее других с тех пор, как оглохла, многое все-таки вознаграждает меня...
О, нет! Все, все знают это, и это, конечно, первое, о чем говорят, упоминая обо мне: "Знаете, она ведь несколько глуха". Не знаю, как поворачивается у меня рука написать это... Разве можно привыкнуть к этому?.. И еще случись это с человеком пожилым, с какой-нибудь старухой, с каким-нибудь обиженным судьбой! Но для человека молодого, живого, трепещущего, захлебывающегося жизнью!!.
Пятница, 27 апреля. Робер-Флери заходил ко мне вчера и просидел целый час. Он очень поощряет меня в моих планах относительно "Святых жен". Это очень трудно. Он говорит, что для картины такого рода нужно быть знакомым с очень многими сторонами техники, о которых я даже и не подозреваю. Например, драпировки...
- Ну так что же такое! Я и сделаю эти "драпировки" - ведь делаю же я современные костюмы.
- Это будет ни на что не похоже.
- Да почему же? Разве люди, которых я должна изобразить, не были живыми и современными?
- Все равно вы не найдете вашей картины в действительности совершенно готовой.
Я не возражаю, потому что это заставило бы меня договориться Бог знает до чего. Но здесь я должна сказать... Я не найду своей картины в действительности совершенно готовой! Скажите на милость!.. Что же из этого следует? Ведь моя картина живет в моем представлении, а действительность даст мне средства для ее выполнения.
Само собой разумеется, что при всем этом необходимо руководящее чувство... И если я обладаю этим чувством, все пойдет как нельзя лучше, а нет - так никакое изучение драпировок не даст мне того, что нужно.
В настоящую минуту я полна такой глубокой, восторженной, огромной уверенности, что это должно быть хорошо. Ведь несомненно, что силы удваиваются, когда работаешь с любовью.
Мне кажется даже, что известный порыв может победить все. Приведу вам доказательства. Например: вот уже шесть или семь лет, что я не играю на рояле, ну, то есть просто совсем не играю, разве какие-нибудь несколько тактов мимоходом. Бывали месяцы, когда я не прикасалась к роялю, чтобы вдруг просидеть за ним в течении пяти-шести часов как-нибудь раз в год. Понятно, что при этих условиях беглости пальцев не существует, и я, конечно, не могла бы выступить перед публикой - первая встречная барышня одержала бы надо мной верх.
И вот - стоит мне услышать какое-нибудь замечательное музыкальное произведение - например, Шопена или Бетховена, как меня охватывает страстное желание сыграть его, и в какие-нибудь несколько дней - в два-три дня, играя по часу в день, я достигаю того, что могу сыграть его совершенно хорошо, так же хорошо - ну, как не знаю кто.
Понеденик, 30 апреля. Только что имела счастье разговаривать с Бастьен-Лепажем. Он объяснял мне свою Офелию... Это не просто "талантливый художник". Он провидит в своем сюжете мысль, обобщение; все, о чем он говорил мне по поводу Офелии, почерпнуто из сокровеннейших тайников человеческой души. Он видит в ней не просто "безумную": нет, это несчастная в любви; это беспредельное разочарование, горечи, отчаяние... Несчастная в любви, с помутившимся разумом! Можно ли представить себе что-нибудь трогательнее этого скорбного образа.
Я просто без ума от него. Гений - что может быть прекраснее! Этот невысокий, некрасивый человек кажется мне прекраснее и привлекательнее ангела. Кажется, всю жизнь готова была бы провести - слушая то, что он говорит, следя за его чудными работами. И с какой удивительной простотой он говорит! Отвечая кому-то из присутствующих - не помню уж, на что, он сказал: "Я нахожу столько поэзии в природе" - с выражением такой глубокой искренности, что я до сих пор нахожусь под влиянием какого-то невыразимого очарования...
Я преувеличиваю, я чувствую, что преувеличиваю. Но право...
Среда, 2 мая. Я хотела было поехать в оперу, но к чему?! Т. е. был момент, когда мне захотелось поехать туда, чтобы добрые люди, обратив внимание на мою наружность, довели это до сведения Бастьен-Лепажа. Но к чему это? Право, не могу отдать себе отчета. Ну, не глупо ли это? Не безумно ли желать нравиться людям, до которых мне в сущности нет дела!..
Надо будет подумать об этом, потому что ведь не добиваюсь же я всерьез этого великого художника?! Могла бы я за него выйти? Нет. Ну, следовательно?
Но к чему вечно докапываться во всем до причин! Я чувствую безумное желание нравиться этому великому человеку - вот и все. И Сен-Марсо - тоже. Кому же из них больше? Не знаю. Одного из них мне было бы достаточно... Все это составляет для меня самый насущный вопрос. Даже наружно я изменилась за это время: я очень похорошела, кожа стала какая-то особенно бархатистая, свежая, глаза оживлены и блестят. Просто удивительно. Что же должна творить настоящая любовь, если такие пустяки так действуют!
Пятница, 4 мая. Жюль Бастьен обедал у нас сегодня; я не ребячилась, не была ни глупа, ни безобразна. Он был прост, весел, мил, мы много дурачились. Не было ни одной минуты, когда бы чувствовалась какая-нибудь натянутость. Он проявил себя человеком вполне интеллигентным. Впрочем, я вообще не допускаю, чтобы гений мог быть узким специалистом: гениальный человек может и должен быть всем, чем захочет.
Понедельник, 7 мая. Я принялась за своих мальчиков совершенно заново: я делаю их во весь рост, на большом холсте - это интереснее.
Вторник. 8 мая. Я живу вся в своем искусстве, спускаясь к другим только к обеду, и то ни с кем не говоря. Это новый период в отношении моей работы. Мне кажется мелким и неинтересным все, исключая то, над чем работаешь. Жизнь могла бы быть прекрасна в этом виде.
Среда, 9 мая. Сегодня вечером у нас совершенно особенные гости, которые могли бы очень шокировать наше обычное общество, но которые для меня представляют величайший интерес.
Жюль Бастьен, так усердно проповедующий экономию ума, сил и всего для сосредоточения на чем-нибудь одном, действительно очень сдержан. Но у меня - я чувствую в себе такой избыток всего, что, если бы я не расходовалась во многих направлениях, просто не знаю, что бы и было. Конечно, если чувствуешь, что разговоры или смех утомляют, истощают тебя, то нужно воздерживаться от этого, но...
Все поднимаются наверх; моя большая картина, разумеется, повернута к стене, и я вступаю чуть ли не в бой с Бастьеном, чтобы не дать ему разглядеть ее, - потому что он умудрился забраться между картиной и стеной.
Я начинаю говорить в преувеличенном тоне о Сен-Марсо, а Бастьен отвечает, что он ревнует и употребит все усилия, чтобы мало помалу развенчать его в моих глазах. Он повторял это несколько раз; и хотя я отлично знаю, что это простая шутка, все-таки она приводить меня в восторг.
Пусть себе думает, что Сен-Марсо любит более его, как художник, разумеется! Я то и дело спрашиваю у него:
- Нет, скажите ведь вы его любите? Неправда ли, вы его любите?
- Да, очень.
- Любите ли вы его так, как я?
- Ну, нет! Я ведь не женщина; я его люблю, но...
- Да разве я люблю его, как женщина?
- Разумеется, к вашему обожанию примешивается и этот оттенок.
- Да нет же, клянусь вам.
- Ну, как нет! Это бессознательно!
- Ах, как вы можете думать!..
- Да. И я ревную, я ведь не представляю из себя красивого брюнета...
Мне кажется, что Бастьен начинает меня ненавидеть! За что? Я, право, не знаю, и мне как-то страшно. Между нами как бы пробегает что-то враждебное, что-то такое, чего нельзя выразить словами, но что непосредственно чувствуется. Между нами нет того, что называется симпатией... Я нарочно остановилась, чтобы сказать ему некоторые вещи, которые могли бы вызвать, быть, может, немножко любви ко мне. Мы совершенно сходимся в наших воззрениях на искусство, а я никак не решаюсь заговорить с ним об этом. Может быть, именно потому, что я чувствую, что он меня не любит?
Словом, за всем этим что-то кроется...
Суббота, 12 мая. Я была утром в мастерской; мне удалось поймать на минутку Жулиана, чтобы попросить его зайти ко мне - посмотреть моих мальчиков.
Мы говорили о "Святых женах". Я объясняю ему, как смотрю на все это. Мы вдоволь посмеялись над "драпировками" Робер-Флери. Разве эти женщины могут иметь красиво задрапированные одеянья из синего или коричневого кашемира?! Они следовали за Христом в течение многих месяцев; это были протестантки своего времени, отверженные обществом; им было не до изящества, не до моды.
А в последние дни, когда свершилась великая драма суда и казни, они должны были быть одеты чуть ли не в лохмотья... Жулиан говорит, что это будет или дивно хорошо, или прогорит окончательно.
Как бы то ни было - дело начато. Моя картина вполне выработана. Я ее вижу, чувствую. Ничто в мире не может ничего изменить в ней, никакое путешествие, никакая природа, никакие советы. Мой набросок нравится Жулиану. Но это еще не то, чего бы мне хотелось... Я знаю, в какое время дня это должно происходить, - в тот час, когда очертания предметов стушевываются, расплываются, спокойствие окружающего составляет контраст со всем совершившимся... Вдали - фигуры людей, уходящих после погребения Христа... Только эти две женщины остались - совершенно одни, точно скованные оцепенением. Магдалина видна в профиль; локтем она опирается на правое колено, положив подбородок на руку; глаза, ничего не видящие, прикованы к могиле; левое колено опустилось до земли; левая рука свесилась.
Другая Мария стоит несколько позади, голова опущена на руки, плечи приподняты; только эти руки и видны, но вся ее поза должна выражать рыдание исстрадавшейся души, усталость, отчаяние, какую-то надорванность: голова бессильно упала на руки, и во всей фигуре чувствуется изнеможение, полный упадок сил. Все кончено для нее...
Сидящая фигура представляет наиболее трудностей. В ней должно выражаться и оцепенение, и отчаяние, и изнеможение, но в то же время какое-то недоумение - протест души против всего совершившегося. И это недоумение особенно трудно поддается передаче... Словом, целый мир, целый мир...
И я решаюсь предпринять это? Ну да - я; и это не зависит от меня; невозможно не сделать этой картины, если этого хочет Бог. О, Он должен знать, что я боюсь Его, что я готова на коленях умолять Его дать мне возможность работать. Я не заслуживаю ни особенных Его милостей, ни помощи, но только бы Он дал мне возможность отдаться моей работе!..
Моя картина, выставленная в Салоне, не представляет особенного интереса. Я ее сделала - так, за неимением ничего лучшего и за недостатком времени...
Среда, 16 мая. Днем такая жара, что настоящая жизнь начинается только вечером. Я поднимаюсь к себе и наслаждаюсь всем этим мирным этажом с открывающимся видом бесконечного неба...
Но вино возбуждает не чувствительность, а какое-то особенное ребяческое настроение.
С вокзала железной дороги раздается свисток, из ближней церкви доносится звон колокола... Такая поэзия... В эти чудные вечера так хотелось бы отправиться куда-нибудь в деревню, кататься по воде большим обществом; только - с каким обществом?
Я думаю обо всем этом парижском люде Елисейских полей и Булонского леса- они живут... тогда как я только витаю - Бог знает где. Хорошо или дурно я делаю, бросая мою молодость в жертву своему честолюбию, которое... Словом, соберу ли я хоть процент с затраченного капитала?
Когда я буду знаменитой... это будет, может быть, уже через какой-нибудь год... Я чувствую в себе способность ждать этого так терпеливо, как будто я вполне уверена в этом...
Вторник, 22 мая. Я работаю до половины восьмого. Но при каждом шуме, при каждом звонке, при каждом лае Коко у меня душа уходит в пятки. Какое верное выражение! Оно существует одинаково по-русски и по-французски. Вот уже девять часов, а все еще никаких известий. Что за состояние!.. Если мне ничего не достанется, это будет более чем досадно. Мне столько наговорили об этом заранее в мастерской: и Жулиан, и Лефевр, и Тони - все они; невозможно, чтобы я ничего не получила.
А сердце бьется, бьется... Жалкая жизнь!.. И для чего, к чему все это, вообще все?.. Чтобы кончиться смертью?
И ведь не избегнешь этого! Каждому предстоит этот конец.
Конец! Конец, прекращение бытия... вот ужас. Обладать таким гением, чтобы остаться жить на веки... Или... писать всякий вздор дрожащей рукой, потому что известие о какой-то там награде заставляет ждать себя!..
Четверг, 24 мая. Я получила ее! Чувствую себя успокоенной, не скажу - счастливой. Можно еще сказать довольной...
Я узнала об этом из газет. Эти господа не потрудились уведомить меня ни одним словом...
В половине десятого мы отправляемся в Салон. Я прихожу к свою залу и вижу свою картину на новом месте, взгроможденной куда-то наверх, над большой картиной, изображающей тюльпаны самых ослепительных цветов и подписанной художником девятого класса. Так становится возможным предположение, что ярлык с надписью "почетный отзыв" прицеплен к "Ирме". Бегу туда. Ничуть не бывало. Иду, наконец, к своей дурацкой пастели и нахожу его там. Я подбегаю к Жулиану и в течение целого получаса торчу подле него, едва шевеля губами. Просто хоть плач! Он тоже, кажется, порядком-таки удивлен. С самого открытая Салона, с той минуты, как были замечены мои работы, о пастели и речи не было, а относительно картины он был уверен, что ее поместят где-нибудь в первом ряду.
Отзыв за пастель - это идиотство! Но это еще куда ни шло! Но взгромоздить на такое место мою картину! Эта мысль заставляет меня плакать, совершенно одной, в своей комнате и с пером в руке.
Я, конечно, вполне допускаю, что истинный талант должен пробить себе дорогу совершенно самостоятельно. Разумеется. Но для начала нужно, чтобы человеку повезло, чтобы его не захлестнула встречная волна. Сам Бастьен-Лепаж вначале пользовался поддержкой Кабонеля. Когда ученик что-нибудь обещает, учитель должен некоторое время подержать его голову над водой: если он удержится- он что-нибудь из себя представляет, если нет - ему же хуже. О, я добьюсь своего. Только я запоздала и при том по своей собственной вине.
Божидар добыл сей разлюбезный ярлык и принес мне: кусок картона с надписью "почетный отзыв". Я тотчас же прицепила его к хвосту Коко, который не смел шевелиться, исполненный священного ужаса.
Среда, б июня. Я просто совсем с ног сбилась с моими ушами. (Что за милая манера выражаться!) Вы поймете мои страдания, если я скажу, что дни, когда я слышу как следует, кажутся мни какими-то радостными событиями. Можете ли вы понять весь ужас такой жизни!
И нервы, возбужденные до невероятности! Работа моя страдает от этого; я занимаюсь живописью, пожираемая какими-то химерическими опасениями. Я измышляю тысячу ужасов, воображение бежит, бежит, бежит, я уже переживаю мысленно одну позорную неудачу за другой и боюсь в то же время допустить их реальную возможность.
Я сижу, погруженная в живопись, но думаю о том, что можно сказать обо мне, и мне приходят в голову такие ужасы, что иногда я вскакиваю с места и бегу на другой конец сада, как сумасшедшая, вслух возмущаясь сама собой.
Хороша выйдет картина при этих условиях!.. Чтобы получить способность принимать что-нибудь к сердцу, я должна засадить себя за дело, и тогда, через несколько часов усиленной работы, я прихожу в ужасное возбуждение, может быть, искусственное.
Понедельник. 11 июня. Мой отец умер. Сегодня в десять часов пришла депеша. Тетя и Дина говорили там внизу, что мама должна возвратиться немедленно, не дожидаясь похорон. Я пришла к себе наверх очень взволнованная, но не плакала. Только когда Розалия пришла показать мне драпировку платья, я сказала ей: "Не стоит теперь... Барин умер..." и вдруг неудержимо расплакалась.
Была ли я в чем-нибудь виноватой перед ним? Не думаю. Я всегда старалась вести себя прилично... Но в такие минуты всегда чувствуешь себя в чем-нибудь виновным... Я должна была поехать вместе с мамой.
Ему было всего пятьдесят лет! Перенести столько страданий!.. И притом никому, в сущности, не сделав зла. Очень любимый окружающими, уважаемый, честный, враг