- Как?
- Вы вечно хотите, чтобы вам выкладывали все в подробностях, математически, а есть известные вещи, которые должны подразумеваться, не становясь от этого менее очевидными! И вы просто смеетесь надо мной.
- Это неправда.
- Вы меня не любите?
- Да, и послушайте вот что. Я не имею привычки повторять два раза. Я хочу, чтоб мне верили сейчас же. Я еще никогда никому не говорила того, что сказала вам. Я очень оскорблена, потому что мои слова, вместо того, чтобы быть принятыми, как милость, приняты чрезвычайно легкомысленно и подвергаются каким-то толкованиям. И вы смеете сомневаться в том, что я говорю! Право, вы Бог знает до чего доведете меня.
Он сконфузился и извинился, мы больше почти не говорили.
- Вы мне напишете? - спросил он.
- Нет, этого я не могу, но я позволяю вам написать мне.
- А-а! Прекрасная любовь, нечего сказать!- воскликнул он.
- Послушайте,- сказала я серьезно,- не просите слишком многого. Это ведь очень большое снисхождение, если молодая девушка позволяет написать себе. Если вы этого не знали, то примите к сведению. Но сейчас мы должны садиться в вагон, не будем тратить время на пустые споры. Вы мне напишите?
- Да. И что бы вы ни говорили, я чувствую, что люблю вас, как никогда никого больше не буду любить. Вы любите меня?
Я сделала утвердительный знак головой.
- Вы всегда будете любить меня? Тот же знак.
- Ну, до свидания же,- сказала я.
- До каких пор?
- До будущего года.
- Нет!
- Ну, прощайте же!
И не подавая ему руки, я вскочила в вагон, где уже были все наши
- Вы не пожали мне руку,- сказал А., подходя. Я протянула ему руку.
- Я вас люблю,- сказал он, очень бледный.
- До свидания,- говорю я тихонько.
- Думайте иногда обо мне,- сказал он, бледнея еще больше,- а я только о вас и буду думать!
- Да... До свидания!
Поезд тронулся, и в течение нескольких мгновений я еще могла его видеть; он глядел на меня с таким умиленным видом, что мог показаться спокойным; потом он сделал несколько шагов к двери, но так как я была еще видна, он снова остановился, как вкопанный, потом надвинул шляпу на самые глаза, сделал еще шаг вперед; потом мы были уже слишком далеко, чтобы видеть.
Я была бы в отчаянии, покидая Рим, к которому я так привыкла, если бы около четырех часов, при виде новолуния, мне не блеснула одна идея.
- Видишь ты этот месяц? - спросила я у Дины.
- Да,- ответила она.
- Ну, так этот серп будет прекраснейшей луной через одиннадцать-двенадцать дней.
- Конечно.
- Видела ты Колизей при свете луны?
- Да.
- А я не видела.
- Знаю.
- Но ты, может быть, не знаешь, что я хочу его видеть.
- Возможно.
- Да. Отсюда следует, что через десять или двенадцать дней я снова буду в Риме, столько же для бегов, сколько для Колизея.
- О!
- Да. Я поеду с тетей. И это будет славно; без тебя, без мамы, а с тетей! Мы будем преспокойно прогуливаться, и я буду очень веселиться.
- Хорошо,- говорит мама,- так это и будет, я тебе обещаю!
И она поцеловала меня в обе щеки.
Четверг, 4 мая. Настоящий сезон в Ницце начинается в мае. В это время здесь просто до безумия хорошо. Я вышла побродить по саду, при свете еще молодого месяца, пении лягушек и ропоте волн, тихо набегающих и плещущих о прибрежные камни. Божественная тишина и божественная гармония!
Говорят о чудесах Неаполя; что до меня - я предпочитаю Ниццу. Здесь берег свободно купается в море, а там оно загорожено глупой стеной с перилами, и даже этот жалкий берег застроен лавками, бараками и всякой гадостью.
"Думайте иногда обо мне, а я только о вас буду думать!"
Прости ему. Господи, он сам не знал, что говорил. Я ему позволяю писать, а он не пользуется даже этим позволением! Пошлет ли он хоть обещанную маме телеграмму?
Пятница, 5 мая. Итак, я говорила... что? - Да, что Пьетро ведет себя непростительно по отношению ко мне.
Я не могу понять эту нерешительность, даже не любя его! Я читала в романах, что часто человек кажется забывчивым и равнодушным именно потому, что любит. Хотела бы я верить романам. Мне скучно и хочется спать, и в этом состоянии мне хочется видеть Пьетро и слышать его рассуждения о любви. Мне хотелось бы видеть во сне, что он тут, мне хотелось бы видеть хороший сон. Действительность опасна.
Мне скучно, а когда мне скучно, я становлюсь очень нежна. Когда же, наконец, кончится эта жизнь тоски, разочарований, зависти и огорчений!
Когда же, наконец, буду я жить, как бы мне хотелось! Замужем за человеком очень богатым, с громким именем и симпатичным, потому что я вовсе не так корыстолюбива, как вы думаете. Впрочем, если я и не корыстолюбива, то тоже из эгоизма.
Это было бы ужасно жить с человеком, которого ненавидишь. Ни богатство, ни положение не могли бы удовлетворить меня. О, Боже мой. Святая Дева Мария, помоги мне!
6 мая. Знаете, я безумно хотела бы видеть Пьетро. Сегодня вечером я даю праздник, каких уж много лет не видела rue de France. Вы, может быть, знаете, что в Ницце существует обычай встречать май, т. е., вешать венок и фонарь и плясать под ними в хороводе. С тех пор, как Ницца принадлежит Франции, обычай этот постепенно исчезает; во всем городе едва можно увидеть каких-нибудь три-четыре фонаря.
И вот, я даю им rossigno, я называю это так потому, что Rossigno che vole - самая популярная и самая красивая песня в Ницце.
Я велю приготовить заранее и повесить посреди улицы громадную махину из ветвей и цветов, украшенную венецианскими фонариками.
У стены нашего сада Трифону (слуга дедушки) было поручено устроить фейерверк и освещать сцену время от времени бенгальскими огнями. Трифон не чувствует под собой ног от радости. Все это великолепие сопровождается музыкой арфы, флейты и скрипки и поливается вином в изобилии. Добрые женщины пришли пригласить нас на их террасу, потому что я и Ольга смотрели одни, со ступенек деревянной лестницы.
Мы отправляемся на террасу соседей - я, Ольга, Мари и Дина, потом становимся посреди улицы, созываем танцующих и с успехом стараемся возбудить оживление.
Я пела и кружилась с остальными к удовольствию добродушных горожан Ниццы, особенно - людей нашего квартала, которые все знают меня и называют "mademoiselle Marie".
Не будучи в состоянии делать что-нибудь, я стараюсь быть популярной, и это льстит маме. Она не смотрит ни на какие издержки. Особенно понравилось всем, что я пела и сказала несколько слов на их наречии.
Когда я стояла на лестнице с Ольгой, которая ежеминутно дергала меня за юбки, мне очень хотелось произнести речь, но я благоразумно удержалась,- на этот год... Я смотрела на пляску и слушала крики, совершенно замечтавшись, как это часто бывает со мной. Когда же фейерверк закончился великолепным "солнцем", мы вернулись домой под ропот удовлетворения.
Воскресенье, 7 мая. Я нахожу известное удовлетворение в разумном презрении ко всему человеческому роду. По крайней мере - не поддаешься иллюзиям. Если Пьетро забыл меня - это кровное оскорбление, и вот еще одно имя на моих табличках ненависти и мщения...
Нет, таков, каков он есть, род человеческий мне нравится, и я люблю его и составляю часть его, и живу со всеми этими людьми, и от них зависит все мое богатство и все мое счастье.
Впрочем, все это глупо. Но в этом мире все, что не грустно - глупо, и все, что не глупо - грустно.
Завтра в три часа я уезжаю в Рим, столько же для того, чтобы развлечься, сколько для того, чтобы презирать А., если он подаст к этому повод.
Четверг, 11 мая. Я выехала вчера в два часа с тетей.
Это ужасное доказательство любви, которое я, по-видимому, даю Пьетро.
Что же! Тем хуже! Если он думает, что я люблю его, если он верит в такую невозможно-громадную вещь - он просто глуп.
В два часа мы уже в Риме! Я бросаюсь к извозчику, тетя следует за мной и... и... я в Риме! Боже! Какая радость!
Наши вещи придут только завтра. Чтобы идти смотреть на бега, мы вынуждены довольствоваться нашими дорожными платьями. Впрочем, это было очень мило - мой серый костюм и фетровая шляпа. Я веду тетю на Корсо (что за прелестная вещь опять увидеть Корсо после Ниццы). Я оглушила ее всякими глупостями и объяснениями: мне все казалось, что она ничего не видит.
А вот и Caccia-Club; мой проход вызывает волнение; монах остается с разинутым ртом, потом снимает шляпу и улыбается до ушей.
Мы идем на виллу Боргезе, где в настоящее время областной конкурс земледелия. Все очень удивлены, видя меня, появляющейся уже в третий раз. Я очень известна в Риме.
Я делаю знак Пьетро подойти, он так и сияет и смотрит на меня глазами, говорящими, что он принимает все это всерьез.
Он заставил нас очень много смеяться, описывая свое пребывание в монастыре. Он согласился, говорит он, отправиться туда всего на четыре дня, а как только он попал туда, его продержали целых семнадцать дней.
- Зачем же вы лгали, говоря, что были в Террачине?
- Да мне было стыдно сказать правду!
- А друзья в клубе знают это?
- Да. Сначала я говорил, что был в Террачине, потом со мной заговорили о монастыре, и я кончил тем, что все рассказал, и сам смеялся, и все смеялись. Торлониа был в бешенстве.
- Почему?
- Да потому что я не сказал ему всего сначала. Потому что я не имел к нему достаточно доверия.
Затем он рассказал, как - чтобы понравиться отцу - он сделал вид, будто бы нечаянно уронил из кармана четки: чтобы тот вообразил, что он всегда носит их с собой. Я осыпала его насмешками и дерзостями, на которые он отвечал прекрасно, надо ему отдать справедливость.
Суббота, 13 мая. Я не скрываю ни чувств, ни мыслей своих, и у меня не хватает даже силы вынести свои огорчения с достоинством: я плакала. И в то время, как я пишу, я слышу шорох слез, падающих на бумагу, крупных слез, свободно бегущих без всякой гримасы на лице. Я легла было на спину, чтобы вогнать их назад, но это не удалось.
Вместо того, чтобы сказать, что заставило меня плакать, я рассказываю, как я плачу! Да и как сказать - почему? Я ни в чем не отдаю себе отчета. Как, говорила я себе, лежа с закинутой головой на диван,- как же это так? Так он забыл? Конечно, потому что он повел самую равнодушную беседу, перемешанную какими-то словами, произнесенными так тихо, что я даже не слыхала их; да наконец еще и повторил, что он любит меня только вблизи, что я - ледяная, что он уедет в Америку, что, видя меня вблизи, он меня любит, а как только я вдали - забывает.
Я очень сухо попросила его больше не говорить об этом.
Ах, я не могу писать, и вы сами видите, что я должна чувствовать и как я оскорблена!
Я не могу писать. И однако что-то мне приказывает. Пока я не расскажу всего, что-то внутри мучит меня.
Я болтала и преспокойно сидела за чаем до половины одиннадцатого. Тогда пришел Пьетро. С. скоро ушел, и мы остались втроем. Разговор зашел о моем дневнике, т. е. о разбираемых в нем вопросах, и А. попросил меня прочесть ему оттуда что-нибудь относительно Бога и души. Тогда я пошла в переднюю и, ставши на колени перед знаменитой белой шкатулкой, стала искать, а Пьетро держал свечу... Но, отыскивая, я натыкалась на разные интрижные места и зачитывала их, и это продолжалось около получаса.
Потом, возвратившись в гостиную, он стал рассказывать различные анекдоты из своей жизни, начиная с восемнадцатилетнего возраста.
Я слушала все, что он рассказывал, с некоторым страхом и некоторой долей ревности.
Эта полная его зависимость леденит меня: запрети они ему любить меня, он послушается - я уверена.
Его семья, эти священники, монахи пугают меня. Хотя он и говорил мне об их доброте, но меня охватывает ужас - при мысли об этих безобразиях и этой тирании. Да! Они внушают мне страх, и оба его брата - также, но дело не в этом, я всегда свободна согласиться или отказать.
Я благодарю Бога за то, что он развязал мне перо; вчера - это была пытка, я ни в чем не могла отдать себе отчета.
Все, что я слышала сегодня, все заключения, которые я отсюда вывела, и все предыдущее - как-то слишком тяжело для моей головы. И потом, это просто сожаление о том, что он ушел; до завтра - так долго! Я почувствовала желание плакать - от неизвестности, а может быть, и от любви.
Среда, 17 мая. У меня накопилось много чего сказать, еще со вчерашнего дня, но все стушевывается перед сегодняшним вечером.
Он опять заговорил со мной о своей любви; я уверяла его, что это бесполезно, потому что мои родители все равно бы никогда не согласились.
- Они в своем роде правы,- говорил он мечтательно,- я не способен никому дать счастья. Я сказал это матери, я говорил с ней о вас, я сказал: "Она такая религиозная и добрая, а я ни во что не верю, я совершенно негодный человек". Подумайте сами: я пробыл семнадцать дней в монастыре, я молился, размышлял, и - не верю в Бога, и религия для меня не существует; я ни во что не верю.
Я посмотрела на него испуганными, широко раскрытыми глазами.
- Нужно верить,- говорю я, взяв его руку,- надо исправиться, надо быть добрым.
- Это невозможно, никто не может меня любить таким, каков я есть, не правда ли?
- Гм... гм...
- Я очень несчастлив. Вы никогда не составите себе понятия о моем положении. Кажется, что я добр со своими, но это только кажется, я их всех ненавижу - отца, братьев, даже мать; я очень несчастлив. А спросят меня, почему? Я не знаю!.. О, эти священники!- воскликнул он, сжимая кулаки и зубы и поднимая к небу лицо, искаженное ненавистью.- Эти попы! О, если бы вы только знали, что это! Он едва пришел в себя.
- И однако я люблю вас и вас одну. Когда я с вами, я счастлив.
- А доказательство?
- Приказывайте.
- Приезжайте в Ниццу.
- Вы выводите меня из себя, говоря это. Вы знаете, что я не могу.
- Почему?
- Потому что мой отец не хочет мне давать денег, потому что мой отец не хочет, чтоб я ехал в Ниццу.
- Я понимаю, но если вы ему скажете, зачем вы туда едете?
- Он не захочет. Я говорил матери, она мне не верит. Они все так привыкли к моему дурному поведению, что больше не верят мне.
- Надо исправиться, надо приехать в Ниццу.
- Да ведь вы говорите, что мне будет отказано.
- Я не сказала, что будет отказано мною.
- Это было бы слишком,- сказал он, близко глядя на меня,- это было бы... как сон.
- Но хороший сон, не правда ли?
- О, да!
- Так вы спросите у вашего отца?
- Конечно, да, но он не хочет, чтобы я женился. Нет, для этого надо заставить говорить духовника.
- Ну что ж, заставьте его говорить.
- Боже мой! И это вы говорите?
- Да, вы понимаете, что я не держусь особенно за вас, но я просто хочу дать удовлетворение своей оскорбленной гордости.
- Я несчастный, проклятый человек в этом мире! Бесполезно, да и невозможно передать все эти сотни фраз. Скажу только, что он повторял сто раз, что любит меня - таким нежным голосом и с такими умоляющими глазами, что я сама приблизилась к нему, и мы говорили как добрые друзья о множестве различных вещей. Я уверяла его, что существует Бог на небе и счастье на земле. Я хотела, чтобы он поверил в Бога, чтобы он увидел его моими глазами и молился ему моим голосом...
- Ну, так и кончено,- говорю я, отодвигаясь,- прощайте!
- Я вас люблю.
- Я вам верю,- говорю я, сжимая обе его руки,- и мне вас жаль!
- Вы никогда не полюбите меня?
- Когда вы будете свободны.
- Когда я умру.
- Я не могу теперь, потому что я вас жалею и презираю. Вам скажут, чтобы вы не любили меня, и вы послушаетесь.
- Может быть!
- Это ужасно!
- Я вас люблю,- говорил он в сотый раз. Он заплакал и вышел. Я приблизилась к столу, где сидела тетя, и сказала ей по-русски, что монах наговорил мне комплиментов, о которых я расскажу завтра. Он еще раз возвратился, и я простилась с ним.
- Нет, нет, не прощайтесь.
- Да, да, да. Прощайте. Я любила вас до этого разговора. [Приписка 1881. Я никогда не любила его; все это было только действие романтически-настроенного воображения, ищущего романа.]
- Но...- начал он.
- Прощайте.
- Так вы больше не поедете верхом в Тиволи завтра?
- Нет.
- И вы отказываетесь не из-за усталости?
- Нет! Усталость только предлог, я больше не хочу вас видеть.
- Но нет! Это невозможно,- говорил А., держа мои руки.
- До свиданья!
- Вы сказали мне, чтобы я переговорил с отцом и приехал в Ниццу? - говорит А. на лестнице перед уходом.
- Да.
- Я это сделаю, клянусь вам. И он ушел.
Три дня тому назад у меня явилась новая идея - что я скоро умру: я кашляю... Третьего дня я сидела в зале, было уже два часа утра; тетя торопила меня идти спать, а я не двигалась, говоря, что это доказательство тому, что я скоро умру.
- Что ж,- говорит тетя,- при таких условиях я не сомневаюсь, что ты умрешь.
- И тем лучше для вас: будет меньше расходов, не надо будет столько платить Лаферрьер!
И в сильном припадке кашля я откинулась на диван, к великому испугу тети, которая выбежала из комнаты, делая вид, что сердится.
Пятница, 19 мая. Тетя пошла в Ватикан, а я, не имея возможности быть с Пьетро, предпочитаю побыть одна. Он придет к пяти часам; я бы так хотела, чтобы тетя к тому времени еще не возвратилась. Я хотела бы остаться с ним наедине, но так, чтобы это казалось невольным, потому что я не могу больше показывать ему, что я ищу встречи с ним.
Я только что пела и чувствую боль в груди. И вот вы уже видите, что я позирую как бы в роли мученицы! Как это глупо!
Я причесана, как Венера Капитолийская, одета в белое, как Беатриче, с четками и перламутровым крестом на шее.
Что ни говори, а есть в человеке известная потребность в идолопоклонстве, в материальных, физических ощущениях! Бога в простоте Его величия недостаточно. Нужны образа, чтобы глядеть на них, и кресты, чтобы к ним прикладываться.
Вчера вечером я сосчитала буски своих четок: их шестьдесят, и я шестьдесят раз положила земной поклон, каждый раз прикасаясь лбом к самому полу. У меня наконец захватило дыхание от этого, и мне казалось, что такой поступок приятен Богу. Это, конечно, вздор, однако я имела искреннее желание угодить Ему.
Придает ли Бог цену этому желанию?
Ах да, у меня есть Новый Завет... Не находя святой книги, я читаю Дюма. Это далеко не одно и то же!
Тетя возвратилась в четыре часа, а через двадцать пять минут я очень ловко возбудила в ней желание посмотреть церковь Santa Maria Maggiore. Теперь уже половина пятого. Я глупо сделала: нужен было услать ее в пять часов; а то боюсь, как бы она все-таки не пришла слишком рано.
Когда доложили о приходе графа А., я была еще одна, потому что тете пришла мысль осмотреть Пантеон, кроме Santa Maria Maggiore. Сердце мое стучало так сильно, что я боялась, как бы этого не было слышно, как говорят в романах.
Он сел возле меня и хотел взять мою руку, которую я тотчас же высвободила.
Тогда он сказал, что любит меня. Я отвечала вежливой улыбкой.
- Тетя сейчас возвратится,- сказала я,- будьте терпеливы.
- Мне столько надо вам сказать!
- Правда?
- Но ваша тетя сейчас возвратится!
- Ну, так поторопитесь.
- Это серьезные вещи.
- Посмотрим.
- Во-первых, вы дурно сделали, что писали обо мне все эти вещи.
- Нечего говорить об этом. Я вас предупреждаю, я очень нервна, так что вы лучше сделаете, если будете говорить попроще или уж лучше совсем не говорите.
- Послушайте, я говорил с матерью, а мать сказала отцу.
- Ну, и что же?
- Я хорошо сделал, не правда ли?
- Это меня не касается, то, что вы сделали, вы сделали для себя.
- Вы меня не любите?
- Нет.
- А я люблю вас, как безумный.
- Тем хуже для вас,- говорю я, улыбаясь и оставляя в его руках свои руки.
- Нет, послушайте, будем говорить серьезно; вы никогда не хотите быть серьезной... Я вас люблю! Я говорил с матерью. Будьте моей женой,- говорил он.
- Наконец-то!- воскликнула я внутренне, но ничего не ответила ему.
- Ну, что же? - спросил он.
- Хорошо,- ответила я, улыбаясь.
- Знаете,- сказал он, ободрившись,- надо будет кого-нибудь посвятить во все это.
- Как?
- Да; я сам не могу устроить все это, нужно, чтобы кто-нибудь взял это на себя; какой-нибудь почтенный, серьезный человек - который поговорил бы с отцом, словом, устроил все это. Кто бы, например?
- Висконти,- говорю я, смеясь.
- Да,- отвечает он совершенно серьезно.- Я и сам думал о Висконти, это именно тот человек, который нужно. Он так стар, что только и пригоден для роли Меркурия... Только,- сказал он,- я не богат, вовсе не богат. О, я согласился бы стать горбатым, чтобы только обладать миллионами.
- Вы этим ничего не выиграли бы в моих глазах.
- О! О! О!
- Мне кажется, что это, наконец, обидно,- говорю я, поднимаясь с места.
- Да нет, я не говорю о вас, вы - вы исключение.
- Ну, так и не говорите мне о деньгах.
- Боже мой! Какая вы, право... никогда нельзя понять, чего вы хотите... Согласитесь, согласитесь быть моей женой!
Он хотел поцеловать мою руку, но я подставила ему крест моих четок, который он поцеловал; потом поднял голову.
- Как вы религиозны,- сказал он, глядя на меня.
- А вы, вы ни во что не верите?
- Я, я вас люблю. Любите вы меня?
- Я не говорю таких вещей.
- Ну, ради Бога, дайте это как-нибудь понять мне, по крайней мере.
После минутного колебания я протянула ему руку.
- Вы согласны?
- Отчасти,- говорю я, вставая.- Вы знаете, ведь у меня еще есть дедушка и отец, которые будут иметь очень много против католического брака.
- Ах! Еще это!
- Да, еще это!
Он взял меня за руку и посадил рядом с собой, против зеркала. Мы были очень хороши таким образом.
- Мы поручим это Висконти,- сказал А.
- Да.
- Это именно тот человек, который нужен. Но так как мы еще очень молоды для брака, думаете ли вы, что мы будем счастливы?
- Прежде всего еще нужно мое согласие.
- Разумеется. Но, предположим, если вы согласитесь, будем ли мы счастливы?
- Если я соглашусь, могу поклясться своей головой, что не будет никого в мире счастливее вас.
- Ну, так мы женимся. Будьте моей женой.
Я улыбнулась.
- О!- воскликнул он, прыгая по комнате,- как я буду счастлив, как это будет смешно, когда у нас будут дети!
- Вы с ума сошли!
- Да, от любви!
В эту минуту послышались голоса на лестнице: я спокойно села и стала ждать тетю, которая очень скоро вошла.
У меня точно большая тяжесть отлегла от сердца, я развеселилась, а А. был просто вне себя.
Я была спокойна, счастлива, но мне хотелось очень много высказать и выслушать.
За исключением нашего помещения, весь нижний этаж отеля пустой. Вечером мы берем свечу и обходим все громадные покои, еще дышащие прежним величием итальянских дворцов; но тетя была с нами. Я не знала, как быть.
Мы останавливаемся более чем на полчаса в большой желтой зале, и Пьетро изображает кардинала, своего отца и своих братьев.
Тетя забавляется тем, что пишет А. разные глупости по-русски.
- Спишите это,- говорю я, взяв книгу и написав несколько слов на первой странице.
- Что?
- Читайте.
Я написала ему в восьми словах следующее:
"Уходите в двенадцать часов, поговорю с вами внизу".
- Поняли? - спрашиваю я, стирая.
- Да.
С этой минуты я почувствовала облегчение и была как-то странно возбуждена. А. каждую минуту оборачивался на часы; так что я боялась, как бы не поняли, наконец, причину этого. Как будто можно было отгадать! Только нечистая совесть способна мучить себя этими страхами. В двенадцать часов он встал и простился, крепко сжимая мне руку.
- Прощайте,- сказала я ему. Глаза наши встретились, и я не сумею описать, как между нами пробежала искра.
- Итак, тетя, завтра утром мы уезжаем, идите к себе, я вас там запру, а то вы будете мне здесь мешать писать: я скоро лягу.
- Ты обещаешь?
- Конечно.
Я заперла тетю, и, бросив взгляд в зеркало, спустилась по лестнице, куда Пьетро уже раньше проскользнул, как тень.
- Когда любишь, столько говорится друг другу даже молча! По крайней мере, я вас люблю!- прошептал он.
Я забавлялась, разыгрывая сцену из романа и невольно думая о Дюма.
- Я завтра уеду. И нам надо серьезно переговорить, я чуть было не забыла!..
- Да, просто ничего в голову не идет...
- Пойдемте,- говорю я, притворяя дверь так, чтобы сквозь щель падал слабый луч света.
И я села на последней ступени маленькой лесенки, в глубине коридора. Он стал на колени.
Каждую минуту мне казалось, что кто-то идет, я неподвижно застывала, содрогаясь от каждой капли дождя, ударявшей в стекла.
- Да это ничего,- говорил мой нетерпеливый обожатель.
- Вам хорошо говорить! Если кто-нибудь придет, вы будете польщены, а я пропаду!
Закинув голову, я смотрела на него сквозь ресницы.
- Я слишком люблю вас, вы можете быть вполне спокойны.
Я протянула ему руку, услышав эти благородные слова.
- Разве я не был всегда приличен и почтителен?
- О, нет, не всегда. Раз вы даже хотели меня обнять.
- Не говорите об этом, прошу вас. Ведь я так просил вас простить меня. Будьте добрая, простите меня.
- Я простила вас,- сказала я потихоньку. Мне было так хорошо! Так ли это бывает, думала я, когда любят? Серьезно ли это? Мне все казалось, что он сейчас рассмеется,- так он был сосредоточен и нежен.
Я опустила глаза перед этим необычайным блеском его глаз.
- Ну, видите, мы опять не говорили о делах, будем серьезны и поговорим.
- Да, поговорим.
- Во-первых, как быть, если вы уезжаете завтра? Не уезжайте, прошу вас, не уезжайте!
- Это невозможно. Тетя...
- Она такая добрая! Останьтесь.
- Она добрая, но она не согласится... И поэтому - прощайте... может быть, навсегда!
- Нет, нет же, ведь вы согласились быть моей женой.
- Когда?
- В конце этого месяца я буду в Ницце. Если вы согласитесь на то, чтобы я удрал, взяв в долг, я поеду завтра же.
- Нет, я этого не хочу; в таком случае я вас больше не увижу.
- Но вы не можете помешать мне ехать безумствовать в Ниццу.
- Нет, нет, нет, я вам это запрещаю!
- Ну, так надо ждать, чтобы мой отец дал мне денег.
- Послушайте, я надеюсь, что он будет рассудителен.
- Да он ничего не имеет против, мать говорила' с ним, но если он не даст мне денег? Вы знаете, как я зависим, как я несчастлив!
- Потребуйте.
- Дайте мне совет, вы, рассуждающая как книга, вы, говорящая о душе, о Боге; дайте мне совет!
- Молитесь Богу,- говорю я, подавая ему мой крест, и готовая рассмеяться, если он примет это в шутку, и соблюсти строгий вид, если он примет это серьезно.
Он увидел мой невозмутимый вид, приложил крест ко лбу, и опустил голову в молитве.
- Я помолился,- сказал он.
- Правда?
- Правда. Но дальше... Итак, мы поручим это барону Висконти.
- Хорошо.
Я говорила "хорошо", а думала: "это мы еще посмотрим".
- Но это нельзя сделать так скоро,- сказала я.
- Через два месяца.
- Вы смеетесь? - спросила я, как будто это было совершенно невозможно.
- Через шесть.
- Нет.
- Через год?
- Да, через год. Вы подождете?
- Если нужно, только бы я мог видеть вас каждый день.
- Приезжайте в Ниццу, потому что через месяц я уезжаю в Россию!
- Я поеду за вами.
- Это невозможно.
- Почему?
- Мать моя не захочет.
- Никто не может помешать мне путешествовать.
- Не говорите глупостей.
- Но ведь я вас люблю!
Я нагнулась к нему, чтобы не потерять ни одного его слова.
- Я всегда буду любить вас,- сказал он.- Будьте моей женой.
Мы входим в банальности влюбленных, банальности, которые становятся божественными, когда люди действительно полюбили навсегда.
- Да, право,- говорил он,- это было бы так хорошо, прожить жизнь вместе, у ваших ног... обожая вас... Мы оба будем стары, так стары, что будем нюхать табак, и все-таки всегда будем любить друг друга. Да, да, да... милая!..
Он не находил других слов, и эти слова, такие обыкновенные, становились в его устах величайшей лаской.
Он смотрел на меня, сложив руки. Потом мы рассуждали, потом он бросился к моим ногам, крича задыхающимся голосом, что я не могу его любить, как он меня любит, что это невозможно. Потом он захотел, чтобы мы признались друг другу в своем прошлом.
- Ваше прошлое, милостивый государь, меня не интересует.
- О! Скажите мне, сколько раз вы любили?
- Раз.
- Кого?
- Человека, которого я не знаю, которого я видела десять или двенадцать раз на улице, который не знает о моем существовании. Мне тогда было двенадцать лет, и я никогда с ним не говорила.
- Это сказка!
- Это правда!
- Но ведь этот роман - фантазия; это невозможно, это тень какая-то!
- Да, но я чувствую, что не стыжусь этой любви: он стал для меня чем-то вроде божества. Я ни с кем его не сравниваю, не находя для этого никого достойного.
- Где же он?
- Да я не знаю. Очень далеко, он женат.
- Вот безумие!
И мой чудак Пьетро имел весьма недоверчивый и пренебрежительный вид.
- Да, это правда. И вот, я люблю вас, но это уже не то.
- Я вам даю все мое сердце, а вы мне даете только половину своего,- говорил он.
- Не просите слишком многого и постарайтесь удовлетвориться.
- Но это ведь не все? Есть еще что-нибудь?
- Это все.
- Простите меня, но позвольте мне на этот раз вам не поверить. (Как вам понравится такая испорченность!)
- Нужно верить правде.
- Не могу.
- Ну, тем хуже!- воскликнула я, рассердившись.
- Это превосходит мое понимание,- сказал он.
- Это потому, что вы очень испорчены.
- Может быть.
- Вы не верите тому, что я еще никогда не позволяла поцеловать себе руку?
- Простите, но я не верю.
- Сядьте подле меня,- говорю я,- поговорим, и расскажите мне все.
И он рассказывает мне все, что ему говорили и что он говорил.
- Вы не рассердитесь? - говорит он.
- Я рассержусь только в том случае, если вы что-нибудь скроете от меня.
- Ну, так вот что! Вы понимаете - наша семья здесь очень известна...
- Да.
- А вы иностранцы в Риме.
- Что же из этого?
- Ну, так моя мать написала в Париж разным лицам.
- Это вполне естественно; что же обо мне говорят?
- Пока ничего. Но, что бы там ни говорили, я буду вечно любить вас.
- Я не нуждаюсь в снисхождении...
- Теперь,- говорит он,- затруднение в религии.
- Да, в религии.
- О!- протянул он со спокойнейшим видом.- Сделайтесь католичкой.
Я остановила его очень резко.
- Хотите, чтобы я переменил религию? - воскликнул А.
- Нет, если бы вы это сделали, я бы стала вас презирать.
В действительности я сердилась бы только из-за кардинала.
- Как я вас люблю! Как вы прекрасны! Как мы будем счастливы!
Вместо всякого ответа я взяла его голову в свои руки и стала целовать в лоб, в глаза, в волосы. Я сделала это больше для него, чем для себя.
- Мари! Мари!- закричала тетя наверху.
- Что такое? - спросила я спокойным голосом, просунув голову в дверь, чтобы казалось, что голос раздается из моей комнаты.
- Два часа, пора спать...
- Я сплю.
- Ты раздета?
- Да, не мешайте мне писать.
- Ложись.
- Да, да.
Я спустилась и нашла пустое место: несчастный спрятался под лестницу.
- Теперь,- сказал он, возвращаясь на свое место,- поговорим о будущем. .- Поговорим.
- Где мы будем жить? Любите вы Рим?
- Да.
- Ну, так будем жить в Риме, только отдельно от моей семьи, совсем одни!
- Еще бы, да мама никогда бы и не позволила мне жить в семье моего мужа.
- Она была бы совершенно права. И к тому же у моей семьи такие странные принципы! Это была бы пытка. Мы купим маленький д