Главная » Книги

Буслаев Федор Иванович - Мои воспоминания, Страница 10

Буслаев Федор Иванович - Мои воспоминания


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19

ые могли удовлетворять этим моим интересам. Гуляя по улицам и площадям города, я видел здания, дворцы и церкви, портики, фасады и колоннады, а людей, которые мне встречались, и не замечал; для моих взоров существовала тогда только местность, а не обыватели, которые ее населяют. Улицы с жилыми домами и заросшая высокою травою и кустарником пустырь с развалинами античных или средневековых построек складывались для моего воображения в одно целое. Я весь поглощен был монументальностью Италии и постольку же мало обращал внимание на ее жителей, как и на разнообразные красоты ее природы. Впрочем, и сами итальянцы имели для меня некоторый интерес, но только по отношению к изучаемым мною памятникам искусства и вообще старины. Мне казалось, что жители этой страны и существуют теперь для того только, чтобы охранять заветные сокровища великого прошедшего в своих городах и услужливо показывать и объяснять их иностранцам. И тогда я слушал их внимательно и даже с уважением относился к ним, будь то горожанин среднего сословия или простолюдин в плисовой куртке: я завидовал им и ценил их как соотечественников и потомков тех великих людей, произведениями которых я восхищался.
   Стремление моих дум, поисков и задач, направленное от грустной и невзрачной современности Италии к далеким векам ее славы и величия, отчасти соответствовало тогда общему настроению духа ревностных патриотов Италии, когда, в силу параграфов венского конгресса, их прекрасная родина изнывала и томилась под нестерпимо тяжелым гнетом чужеземного ига. Они жили только воспоминаниями о прошлом и надеждами на будущее; настоящего для них вовсе не было: оно замерло и окоченело в смутном кошмаре.
  

XV

   В начале ноября 1839 г. мы приехали, наконец, в Неаполь и водворились на целую зиму в двух этажах дома. который вполне приготовил нам курьер де-Мажис со всевозможными удобствами для житья-бытья и домашнего обихода, а также и с итальянской прислугою; только кухонная стряпня была уже теперь предоставлена в заведование нашему Пашорину. Дом этот стоит на "Киайе", т.е. на набережной, которая отделяется от моря длинным и широким бульваром с тенистыми аллеями, называвшимся тогда "Villa Reale", а теперь - "Villa Nazionale". В бельэтаже разместились граф С.Г. Строганов, графиня, их обе дочери с гувернанткою и двухлетний сынок со своею немкою Амалиею Карловною. Всем остальным был отведен верхний этаж, пополам разделенный коридором. На стороне, обращенной на юг, т.е. к Неаполитанскому заливу, две комнаты назначены были для графа Александра и четыре для его младших братьев с гувернером: приемная, где мы пили утренний кофей, спальня и две классных комнаты, по одной для каждого из двух наших с Тромпеллером учеников, так как по различию в летах они должны были брать уроки порознь. Моя комната с одним окном и со стекольчатою дверью, ведущею на широкую террасу, которая составляла кровлю нижнего этажа, была обращена на север, так что чуть не в упор перед моими глазами расстилался живописный ландшафт: налево с крутыми спусками горы Позилипо, а направо с ее вершиною, так называемою "Capo-di-Monte", которая увенчивается твердынями крепости Сант-Эльмо с примкнувшим к ее подножию картезианским монастырем св. Мартина.
   Немедленно по приезде в Неаполь установился определенный порядок моих занятий на каждый день по часам. В половине девятого мы пили кофей; от девяти часов до двенадцати я давал три урока: один - Павлу, другой - Григорию и третий - обеим их сестрам вместе. Только этим и ограничивались мои обязанности наставника в семействе графа, а все остальное время до поздней ночи было предоставлено мне в полное распоряжение. В полдень мы завтракали, в пять часов обедали, в девять пили чай. От завтрака до обеда я уходил из дому на поиски для своих исследований и наблюдений, а вечером проверял и уяснял себе по разным руководствам и пособиям все то, что приходилось мне в тот день видеть и изучать, а также заготовлял себе план для завтрашних ученых работ. Кстати замечу, что такой же порядок дней и часов наблюдался и в Риме, где провели мы следующую зиму. Надобно еще прибавить, что один или два вечера в неделю я отнимал у своих кабинетных занятий для итальянской оперы, которую очень полюбил.
   Я преподавал детям русскую историю, грамматику и словесность, но не одну только ее теорию, т.е. риторику и пиитику, а также и историю литературы, пользуясь, сколько нужно и возможно, лекциями С.П. Шевырева. В научных материалах для этого предмета за границею я не чувствовал никакого недостатка, потому что в Неаполе ожидала нас довольно полная библиотека русских книг, достаточная не только для уроков моим ученикам и ученицам, но и для собственных специальных занятий моих. Каталог этой библиотеки был составлен мною еще в Москве перед отъездом за границу и щедро дополнен самим графом. Тут были собрания сочинений наших образцовых писателей, начиная от Кантемира и Ломоносова до Жуковского и Пушкина, "История государства Российского" Карамзина, памятники древнерусской и народной словесности в изданиях Татищева, Калайдовича, Тимковского и др., а также несколько томов "Российской Вивлиофики" по моему выбору. Все эти книги я расставил по полкам двух шкафов, которые были уже приготовлены заранее к нашим услугам в одной из комнат верхнего этажа. При таких богатых пособиях и с небольшою опытностью, приобретенною мною в семействе барона Льва Карловича Боде, я мог уладить свое преподавание довольно легко и с некоторым успехом. Отец иногда бывал у меня на уроках и обыкновенно высиживал весь час сполна, особенно в классе своих дочерей.
   После хотя и беглого обозрения дворцов, храмов и разных исторических и художественных примечательностей в Венеции, Флоренции, Сиэне и в Риме, Неаполь произвел на меня невыгодное впечатление, которое все больше усиливалось по мере того, как я с ним знакомился. За немногими исключениями, которые надобно не без труда отыскивать, он весь представлялся мне сплошною массою однообразных построек двух последних столетий, в позднейших стилях renaissance, барокко, рококо и так называемого стиля империи. Гулять по его многолюдным улицам, площадям и по грязным закоулкам я не любил, предпочитая вершины горы Позилипо, где в полном уединении, высоко над городом, бродил я по ущельям, промоинам от дождевых потоков и по скатам, в зимнее время кое-где испещренным разными красивыми и пахучими цветами. Мне особенно нравились необыкновенно душистые гиацинты желтою цвета, каких у нас в России я не видал: может быть, это были своего рода нарциссы, но формою каждого цветочка и сочетанием их всех в одну густую кисть сходные с гиацинтами, только по запаху нежнее и благоуханнее их. Всякий раз, возвращаясь с Позилипо домой, я приносил себе большой букет этих желтых цветов и ставил их в сосуд с водою.
   Но и в стенах Неаполя я нашел такой неисчерпаемый клад для изучения классического искусства, такое заманчивое пристанище для моих исследований и наблюдений, какого не мог мне дать ни один город в Италии, ни даже сам Рим. Это был так называемый Бурбонский музей, который теперь переименован в "Национальный", громадное здание, стоящее в верхнем конце главной неаполитанской улицы Толедо. Этот музей в городе слывет под именем Студий (Studii). Главное и неоспоримое преимущество этого музея перед всеми прочими художественными собраниями состоит не в картинной галерее с несколькими значительными произведениями лучших итальянских живописцев и не в богатом и обширном отделении греческой и римской скульптуры вообще, а в единственном во всем мире собрании бесчисленного множества предметов, извлеченных из раскопок Геркулана и Помпеи. Все вещи, находимые в стенах этих обоих городов, были мало-помалу переносимы в это собрание, разумеется, металлические и каменные, которые, пролежав множество веков под спудом пепла и лавы, или туфа, сохранились во всей целости. Предметы эти имели для меня двоякий интерес: художественный и бытовой. Они воспроизводили передо мною жизнь древних римлян, домашнюю и общественную, во множестве подробностей, начиная от кухонной и столовой посуды, от разных ремесленных орудий и снастей до металлических зеркал, флаконов, ваз, лампад и статуэток из внутренних покоев римских щеголих, вместе с их ожерельями, запястьями и другими драгоценностями, которые украшали их в тот роковой момент, когда были они внезапно погребены под вулканическими извержениями Везувия. Своими глазами видел я и те стулья, те седалища разных фасонов, на которых сиживали обитатели погибших городов почти за две тысячи лет до нашего времени, и те кровати, на которых они тогда спали, столики и столы, за которыми они обедали, работали или чем-нибудь пробавляли свои досуги, жертвенники, на которых они возжигали свои курения. И все эти изделия, - будут ли то предметы роскоши, или простая кухонная утварь и посуда, - с практическим удобством и с услужливою приноровкою к делу, соединяют в себе изящество художественного произведения. Помпейский вкус в изящной обработке предметов ремесленного мастерства пользуется всеобщею известностью, благодаря копиям и подражаниям, рассеянным повсюду в магазинах мебели и кабинетных принадлежностей и в домах зажиточных людей; потому нахожу излишним говорить вам, сколько способствовало воспитанию моего эстетического взгляда и чутья подробное рассматривание и внимательное изучение металлических изделий Геркулана и Помпеи, во множестве собранных в залах Бурбонского музея. Вещи, которые особенно меня интересовали и сильно полюбились, к себе манили меня всякий раз, как я проходил около них; я останавливался перед каждою, будто встречал старого знакомого, любовался ею, проверял свои прежние впечатления, а иногда отыскивал в ней и новые для себя прелести, которые до тех пор от меня ускользали. Таким повторительным осматриванием предмета, досужим и льготным, я старался выработать в себе ту быструю и как бы инстинктивную наглядку, посредством которой приобретается опытность мгновенно, с первого же раза схватывать общий характер, стиль и манеру художественного произведения.
   Из необозримой массы этих изделий первое место в моих интересах занимали, разумеется, бронзовые статуи и статуэтки, изображающие богов и богинь, эпических героев и героинь, центавров, тритонов и других вымышленных чудовищ, а также и фигуры обыкновенных людей в портретах исторических лиц и в разных реальных типах, мастерски схваченных художниками из действительной, обиходной жизни их современников. Таким же обаятельным реализмом удивляли меня изображения домашних животных, зверей и птиц.
   В отделении бронзовых вещей особенно полюбились мне два художественных произведения, на которые я не мог досыта налюбоваться. То были статуэтка силена или фавна и статуя Меркурия. В статуэтке представлен один из спутников и приспешников Вакха, или Бахуса, но не из породы жирных и обрюзглых силенов, а тощий, костлявый и поджарый. Лицо у него не красиво, но и не безобразно, носит на себе реальный отпечаток портрета. От юных безбородых фавнов он отличается небольшою жидкою бородою клином. Он пляшет, легко переступая на цыпочках, а руки поднял вверх, прищелкивая пальцами, как у нас прищелкивают деревенские крестьянки в хороводах. Его крепкие мускулы, взбудораженные по всему торсу плясовыми ухватками, разыгрались волнистыми переливами. В этой бесподобной фигурке художник разрешил трудную задачу: придать пошлому, неуклюжему грациозный отблеск, так что смешное становится донельзя мило. В статуе изображен Меркурий, или Гермес, быстроногий посланник богов. Он откуда-то издалека спешит и теперь на минуту присел отдохнуть, но сидит так, что во всей его позе чувствуется легкость движений и быстрота его резвых ног. Он, очевидно, устал. Спершееся дыхание поднимает грудь его и чуть-чуть вздувает ноздри и сдержанно, но легко вылетает из полуоткрытых уст его, которые, кажется, уже готовы сложиться в приветливую улыбку. Ему некогда медлить, да и по своей божественной природе он не нуждается в отдыхе. Он не успел еще подобрать раздвинутых ног своих в более спокойное положение и готов тотчас же вскочить и пуститься во всю прыть. Тощий живот его, втягиваясь внутрь, подался назад, а гибкая спина круто нагнулась вперед, будто натянутый лук, который тотчас выпрямится, как только слетит с него оперенная стрела.
   Характеристику этого геркуланского Гермеса я поместил из своих путевых записок 1840 г. в монографии: "Женские типы в изваяниях греческих богинь", изданной 1851 г., в леонтьевских "Пропилеях", а потом перепечатанной в "Моих Досугах", 1886 г. Привожу вам эти библиографические подробности в тех видах, чтобы вы сами могли судить, насколько мог успеть самоучкою в классической археологии двадцатидвухлетний кандидат Московского университета тридцатых годов истекающего столетия.
   Все пространство каждой из зал геркуланско-помпейского отделения наполнено этими металлическими предметами, а на стенах помещены картины, составляющие лучшее и самое видное украшение в стенной живописи обоих городов, отрываемых из-под вулканических извержений. Что я наблюдал и изучал в бронзовых вещах и вещицах поодиночке и врознь, то представляли мне эти картины в полном объеме мифологических, или идеальных, сюжетов и бытовых, или реальных. Отдельные фигуры бронзовых статуй и статуэток собирались передо мною в цельные группы разнообразного содержания, взятого из мифологии, истории и ежедневного быта, и одноцветные облики, контуры и силуэты темных металлических фигур оживлялись и пестрели радужными переливами колорита.
   Теперь, благодаря дешевым фотографическим снимкам и многочисленным изданиям, школьным и ученым, в очерках и в красках, художественные произведения Геркулана и Помпеи сделались доступны повсюду для всякого образованного человека; потому нахожу вовсе не нужным вдаваться в подробности о стенной живописи этих городов. Впрочем, и тогда человеку бедному представлялась в Неаполе возможность добывать для себя на мелкие деньги кое-какие отдельные снимки в литографиях, иногда даже и раскрашенные. Этот дешевый товар я находил себе в одном антикварном магазине, бывшем как раз около Бурбонского музея на улице Толедо.
   Магазин содержал в себе преимущественно античные оригиналы из бронзы и мрамора, а может быть, и подделки, на которые итальянцы уже в ту пору были ловкие мастера. В первый раз я вошел в него с тем, чтобы добавить свои сведения по античной скульптуре, и случайно увидел интересовавшие меня снимки. Торговлю вела молодая женщина лет тридцати, жена хозяина, человека старого и одержимого подагрою. Часто заходя в магазин по пути из музея домой, я познакомился с ними обоими; они занимали квартиру при самом магазине. Больной старик, лежа на диване, был всегда рад моему посещению и передавал мне разные подробности о своем антикварном товаре. Еще интереснее и полезнее был для меня один господин, которого я почти каждый раз встречал в магазине, высокий и дюжий, лет сорока, в шинели с длинным воротником и в шляпе с широкими полями. Он был в магазине как у себя дома и услужливо показывал иностранным покупателям античные вещи и объяснял их высокое достоинство. По дружеским его отношениям к молодой хозяйке магазина я сначала думал, что он ей родственник, но вскоре узнал, что это был германский профессор Цан, который изготовлял тогда свое издание стенной живописи Геркулана и Помпеи. Он уже давно проживал в Неаполе, и в последнее время, когда я с ним познакомился, ему по каким-то подозрениям строжайше был запрещен вход в Помпею и Геркулан. С обширными сведениями археолога он соединял опытную наглядку и тонкий вкус художника: частые беседы с ним были для меня поучительны и назидательны.
   Мои свободные часы между завтраком и обедом ежедневно проводил я в музее, за исключением праздников, а по вечерам вел записки о том, чему и как научился я в тот день: мне казалось, будто я составляю лекции, которые прослушивал в аудиториях Московского университета. Для этой вечерней работы я пользовался, по указанию графа Сергия Григорьевича, одним многотомным изданием, которое он приобрел по приезде в Неаполь и все сполна передал в мое распоряжение. Это было подробное описание музея с учеными исследованиями и с иллюстрациями, под названием: Museo Borbonico. Итальянские ученые того времени и особенно в Неаполе далеко отстали в разработке классических древностей от немцев, представителем которых был для меня Отфрид Миллер, и его руководство по этому предмету, как я уже говорил вам, было для меня настольною книгою; но его голословные ссылки на первоначальные источники и на разные специальные монографии были мне не под силу. Напротив того, элементарный способ, объяснения и подробного изложения в описаниях художественных памятников Бурбонского музея, низводивший ученое исследование до популярной статьи литературного журнала, вполне соответствовал разумению и потребностям такого, как я, малосведущего любителя археологии, который до сих пор пробавлялся только Винкельманом да учебником Отфрида Миллера. В описаниях геркуланской и помпейской стенной живописи, помещенных в издании Бурбонского музея, все было для меня доступно, понятно и ясно; в них я находил для себя все, что было нужно, не затрудняя себя никакими справками в других книгах по ученой литературе классических древностей. Если сюжет картины мифологический, мне предлагался подробный рассказ самого мифа; если заимствован у Гомера, Гезиода, Еврипида, Виргилия или Овидия, то вместо указания цифрою на главу или стих - приводились сполна самые тексты этих авторов. Такие же подробные выдержки я находил в этом неаполитанском издании, где оказывалось нужным, из Павзания, Плиния, Светония и других классических писателей, служащих источниками для изучения греческих и римских древностей.
   Воскресные дни проводил я за городом с раннего утра, напившись кофею, и вплоть до обеда, т.е. до пяти часов вечера. Праздничные свои похождения и прогулки обыкновенно направлял я к Поццуоли и по берегам Байского залива до Мизенского мыса, почти всегда пешком, и только в крайних случаях, чтобы сократить время, на лодке, а то и верхом на осле. Лучшим проводником моим, постоянно со мною неразлучным, была самая подробная карта окрестностей Неаполя, шириною в пять четвертей с лишком, а длиною около аршина. Большую часть ее занимает Неаполитанский залив; вверху, почти по середине дугообразной его формы, очерченной берегами, находится план Неаполя, величиною в вершок; левую половину дуги составляют берега, описываемые скатами горы Позилипо и островами Низитой, Прочидой и Искией, а правую - сначала низменности и подошвы Везувия и Monte Sant Angelo (горы Святого Ангела) с Castellamare. а затем высокие и крутые берега Сорренто с его знаменитою по живописности равниною (Piano di Sorrento), окруженною с трех сторон высокими горами. Там, где Неаполитанский залив переходит в Средиземное море, стоит остров Капри, на причудливую форму которого в виде античного сфинкса мы любовались из окон нашего дома на берегу Киайи. По этому общему очерку моей путеводной карты вы можете судить, до каких мельчайших подробностей означены в ней все местности по обеим сторонам Неаполя. Она указывала мне не одни большие и проселочные дороги для проезжающих, но и узенькие тропинки по горам и равнинам между пустырями, виноградниками, садами и огородами, не одни города и селения, но и отдельные домики, лачуги, сараи и амбары, а также и развалины и останки древних римских зданий, рассеянных повсюду по полям, холмам и по морскому прибрежью, особенно со стороны Поццуоли.
   Именно в эту-то сторону и направлялись мои еженедельные воскресные прогулки. Положив в один из двух карманов сюртука свою путеводную карту, сложенную в небольшие четвероугольники, я выходил на Киайю и, поворотив направо, шел под тенью густых аллей виллы Реале до того места, где она оканчивается площадью у подножия горы Позилипо, у песчаного прибрежья. Тут около своих лодок отдыхают и греются на солнышке рыбаки и лазарони, сидят и болтают между собою или спят; здесь же толкутся их жены с ребятишками. Для продовольствия этой невзыскательной публики торговцы и особенно торговки завели на площади рынок с съестным товаром, который тут же изготовляется: макароны варятся в котлах, рыба поджаривается в масле на сковородах, каштаны пекутся в тазах. И я каждый раз запасался на этом рынке для утоления голода в течение дня такою провизиею, которую я мог безнаказанно поместить в другой карман своего сюртука, не засаливши его маслом от рыбы или не смочив подливкою от макарон; потому я довольствовался всегда только одними каштанами.
   Гора Позилипо, образуя с этой стороны своими скатами берег Неаполитанского залива, отгораживает Неаполь от тех местностей и урочищ, куда я направлял свои похождения. Чтобы попасть тотчас же на ту сторону, еще во времена древнего Рима был высечен в каменистом кряже горы высокий и довольно широкий проход, длиною около полуверсты. Этот гигантский пролом, стародавний предшественник нынешних тоннелей по железным дорогам, называется Позилипским гротом. К нему прилегает та площадь с рынком, на которую я выходил из аллей прибрежной виллы Reale, и минут через десять был уже на другой стороне Позилипо, на проезжей дороге к Поццуоли, но для сокращения пути, пользуясь своею картою, тотчас же избирал себе одну из тропинок, которыми направо от дороги испещрены поля с виноградниками и садами, разделенными между собою то изгородью из колючего кустарника, то канавою, то низенькими стенками из кое-как наваленных друг на друга камней. Эти баррикады иногда преграждали мне путь по тропинке, означенной на карте, и я принужден был переправляться через них по садам и виноградникам до тех пор, пока не встречу кого-нибудь из хозяев или их работников, и по их указанию продолжаю путь к назначенной мною цели. Такие препятствия нисколько не были мне в досаду; напротив того, они мне нравились и приносили пользу: я короче знакомился с интересовавшею меня местностью и с людьми; узнавал от них разные подробности и легенды об урочищах, запечатленных громкими именами классической древности, и о вулканических переворотах, которые, как бы продолжая сотворение земли из первобытного хаоса, в течение многих веков перестраивали всю эту местность на разные лады и дали ей новый вид. Вот, например, так называемая "Новая гора" (Monte Nuovo); она еще на памяти старожилов начала нашего столетия сама собою выскочила из маленького озера, которое некогда очутилось на месте погасшего огнедышащего кратера. Гора эта имеет вид огромного стога, очень аккуратно сложенного и старательно округленного. В 1839 и в 1840 годах она была еще вся черная, не покрытая зеленью, но в 1875 г., посещая эти знакомые места, я уже не узнал ее с первого раза, потому что она обросла травою и кустарником. А то несколько подальше я видел большое озеро совсем круглой формы; вода в нем была горькая и противная на вкус; не водилось в ней ни рыбы, ни какой другой живности. Мне рассказывали местные жители, будто когда в ясную и тихую погоду проезжаешь на лодке по этому озеру, то на дне его можно видеть целый город с домами по улицам и с церквами на площадях. Но в 1875 г. своего фантастического озера я уже увидать не мог: его, говорят, спустили в близлежащее море, а вместе с тем пропало и таинственное чарование: подводный город исчез сам собою, искупив, наконец, свои содомские грехи многовековою казнию, и теперь оголенное дно озера имеет невзрачный вид осушенного болота; только зияющая близ него Собачья пещера по-прежнему изрыгает из себя смертоносный газ, в который для потехи иностранцев местный сторож бросает собаку, и она там, на глазах зрителей, минут через пятнадцать околевает в отвратительных корчах. Потому и слывет та пещера Собачьею. Когда нюхнешь и глотнешь немножко этого газу, он шибнет в нос, как шампанское. Есть в той местности и настоящий кратер стихнувшего вулкана, который до сих пор пребывает в нерешительном состоянии ожидания и называется Сольфатарою. Ровное дно этого кратера, окруженное цепью холмов, хотя и заросло высокою травой и мелким кустарником, но зыблется и колеблется, когда тяжело ступаешь ногами, и издает из-под себя гул, если бросить на него камень фунтов в десять или в двадцать. У подножья одного из сплошных холмов, окружающих этот кратер, из-под огромных камней пылает огненными языками целый костер каких-то горючих веществ и поднимает над собой темный столб зловонного дыма. Это незаглохшая продушина тех подземных огненных скопов, которые когда-то гибельными извержениями пепла, кипучей лавы и камней победоносно громили и хлестали в облака из того самого жерла, по зыбкой поверхности которого я гулял по траве в жидком и низеньком кустарнике. В ближайшем соседстве с этою нерукотворенною диковиною поместилась без малого за две тысячи лет до нашего времени еще другая и такой же овальной формы, но уже дело рук человеческих: это - античный амфитеатр, без крупных изъянов и повреждений сохранившийся, с ареною, загроможденною какими-то перегородками, и с поднимающимися вокруг нее уступами, на которых когда-то рассаживались сотни, а может быть и тысячи зрителей. Направляясь от Позилипо к Байскому заливу кратчайшим путем по тропинкам между виноградниками и пустырями, я не мог миновать Сольфатары и амфитеатра и, чтобы отдохнуть от скорой ходьбы, всякий раз делал себе привал и завтракал своими каштанами, то сидя на камешке в жерле кратера, то взобравшись на один из уступов амфитеатра. Это были для меня заветные, укромные места, где в полнейшем уединении я предавался своим романтическим грезам. В каком-то чарующем обаянии, непонятном и немыслимом для людей второй половины истекающего столетия, я мечтал себя отрешенным от окружающей меня действительности и раздвигал переживаемые мною минуты в необъятное пространство времен прошедших и будущих, которые так осязательно и ярко давали мне ощущать все то, что видел я тогда перед собой своими собственными глазами. Отдыхая на каменной скамье амфитеатра, я представлял себя одним из зрителей Августова века, которые забавляются потешными представлениями во вкусе своих кровожадных инстинктов. И чудилось мне. как близится грозное возмездие за пролитые на этой арене кровавые потоки неповинных страдальцев, и очнется наконец от своего забытья соседний вулкан, встрепенется, забурчит и заклокочет в своей подземной утробе, всколыхнет окрестные холмы и долины и разыграется потешными огнями, извергая из своей глотки сокрушительные снаряды пепла, лавы и громадных камней. И, думалось мне, не будет и следа ни от этого места, где я сижу теперь на каменной скамье, ни от всего того, что я теперь вижу вокруг себя: на месте античного амфитеатра очутится равнина, покрытая вулканическим пеплом; потом в течение долгих лет на поверхности пепла нарастет слой земли, а на ней раскинутся виноградники. По заведенным испокон века порядкам и по изменчивым, коварным обычаям той причудливой местности и сама Сольфатара, натешившись вдоволь погромами и опустошениями, наконец, угомонится навсегда: из ее огнедышащего жерла хлынут потоки зловонной воды и превратят кратер в такое же озеро, которое недавно было спущено в море.
   Холмы, между которыми гнездятся Сольфатара и амфитеатр, были для меня перевалом к низменностям, тянущимся вдоль и вширь от берегов Байского залива. С высот этого перевала расстилался передо мною сплошной пустырь в виде громадного пожарища с торчащими там и сям развалинами тех великолепных античных зданий, в которых когда-то так привольно и весело жилось наезжавшим сюда римским патрициям и богачам в свои роскошные виллы. Не знаю, как теперь, но в мое время эти пустынные места, оголенные на солнечном припеке, совсем заглохшие и невзрачные, очень редко посещались путешественниками. Почти всегда я блуждал по этим урочищам один-одинехонек и только кое-когда встречу прохожего бедняка или наткнусь на сторожа у такой развалины, которая заслуживает охранения. Моя карта окрестностей Неаполя была мне единственным проводником. Теперь и вся эта местность, и эта карта с пометами примечательностей представляются мне старинными, ветхими хартиями, на которых от давности и от разных невзгод вылиняли и повытерлись все строки, и только кое-где остались разрозненные словечки, и то в искаженном и жалком виде. Так мерещатся теперь мне все эти развалины. Каждая из них была для меня тогда знаком вопроса, и я старался, как умел, решать себе эти вопросы, чтобы из малых останков воссоздавать в своем соображении полную картину античной жизни со всей обстановкою ее интересных подробностей.
   Вот как раз внизу подо мною, когда я стою на одном из холмов амфитеатра, высунулся в море маленьким мысом городок Поццуоли, сплошь загроможденный домами, которые тесно жмутся друг к другу, образуя серую кучу на темно-синем фоне Байского залива, который направо огибается полукругом пустынных берегов. Направо же из-за этой кучи домов выскочило из-под морской глубины несколько темных торчков, в одинаковом расстоянии друг от друга следующих по прямой линии от города к той стороне Байского залива; все они равной высоты, чуть-чуть поднимаются над уровнем моря, которое при ветре покрывает их волнами. Всякий раз, когда я направлял сюда свои похождения, эти темные пятна были для меня любопытной заставкою или фронтисписом той древней полинялой хартии, которую на разные лады я себе дешифрировал; впрочем, они более походили на многоточие, которым писатель обрывает недосказанную речь, потому что торчки эти не что иное, как столпы или устои с быками, воздвигнутые руками невольников и рабов для громадного моста, который сумасбродно замыслил взбалмошный Калигула перекинуть от Поццуоли (Puteoli) через Байский залив на ту сторону: за смертью императора колоссальная затея ограничилась только этими темными пятнами на поверхности моря.
   Позавтракав своими печеными каштанами в кратере Сольфатары или на одной из ступеней амфитеатра, я спускался к Поццуоли и отсюда снаряжал свои воскресные экскурсии по развалинам и урочищам, то по морю на лодке вдоль берегов Байского залива, то сухопутно, - или пешком, если имел целью ближайшие местности, или же верхом на осле, когда направлялся в дальний путь. В последнем случае погонщик был мне и проводником, и приятным собеседником. Я тогда весь был погружен в свои антикварные интересы, еще не понимал и не искал живописных красот итальянской природы, которую узнал и полюбил уже потом, когда, живучи на острове Искии, как вы уже знаете, ежедневно принялся наблюдать со своего обсервационного поста разнообразные прелести одного и того же солнечного заката. Потому голые пустыри с искаженными донельзя останками классических древностей вполне удовлетворяли моим желаниям и стремлениям, и на этом безлюдном просторе я созидал себе воздушные замки, возводя в своем воображении смелые реставрации этих жалких развалин: вот передо мною храмы Геркулеса и Дианы, вот термы, или бани Нерона, вот виллы Гортензия и Цицерона, вот усыпальница Агриппины, а вот, наконец, и само Мертвое море с прилежащими к нему Елисейскими полями. Тут, говорят, Виргилиев Эней спускался в кромешный ад повидаться со своим отцом Анхизом, и это небольшое озеро, внушительно называемое морем, казалось мне заводью, уцелевшею от той адской реки, по которой старик Харон в своей ладье перевозил тени усопших.
   Оба эти урочища, соединяемые с памятью о Виргилии, были крайними пределами моих воскресных похождений; но и направлялись они от такого знаменательного пункта, около которого в течение веков накоплялись и сосредоточивались баснословные предания и легенды об этом же римском поэте. Я говорю о пресловутой могиле Виргилия, которую указывают со стороны Неаполя высоко над входом в Позилипский грот на одном из уступов горы...
   В течение трех месяцев, проведенных нами в Неаполе, я осматривал отдельные подробности, извлеченные из раскопок Геркулана и Помпеи, где каждая из них когда-то занимала надлежащее ей место и своим назначением составляла характеристическую часть целого, а теперь все они стояли разрозненно по залам Бурбонского музея, будто убранная в сарай роскошная мебель и всякая драгоценная утварь из опустелых палат, навсегда оставленных их хозяевами. Я должен был непременно посетить эти палаты и чертоги, гулять по их гостиным, кабинетам, опочивальням и уборным, по террасам и портикам, огораживающим со всех сторон внутренний двор, или атриум; мне надобно было видеть своими глазами те самые стены, из которых вырезаны и перенесены в Бурбонский музей картины, видеть те ниши и другие укромные уголки, из которых убрана туда же разная мебель, те пьедесталы, с которых сняты те бесподобные статуи, которыми я любовался в залах музея. С нетерпением ждал я того времени, когда мои фантастические грезы и воображаемые реставрации скудных развалин, рассеянных по берегам Байского залива, предстанут передо мною в действительности, олицетворенные в цельных, изящных формах античных храмов, театров и других общественных и частных зданий, расположенных по улицам и площадям с античною же мостовою. Но для выполнения моих намерений и планов не хватало тех свободных часов, которыми я мог располагать по воскресеньям; мне нужны были целые дни и недели, и я назначил себе для осмотра и изучения Помпеи и Геркулана рождественские Святки и Святую неделю. Теперь по железной дороге от Неаполя до Помпеи минут двадцать или тридцать, а в мое время, да еще пешком, на этот путь надобно было употребить почти целый день, если идти льготно и без устали. Я тогда был бережлив и тратил деньги только на самое необходимое; потому в оба раза туда и назад предпочел пешеходную прогулку тряске в неаполитанской одноколке.
   Теперь в Помпее у самого входа в нее есть гостиница, в которой можно и утолить голод и переночевать; в то время ничего такого не было и приходилось искать пристанища где-нибудь в окрестности. Самым близким было местечко Torre dell'Annunziata, стоящее у моря в нескольких минутах ходьбы от Помпеи. Именно тут я и нанимал себе на Святки и на Святую неделю комнатку, с утренним кофеем, обедом и ужином, в семействе одного мастерового, по рекомендации нашего камердинера Феличе, очень милого молодого человека, который питал ко мне особенное уважение за то. что я познакомил его с "Декамероном" Боккаччио, дав ему для прочтения свой экземпляр этой книги.
   Рано утром, напившись кофею с козьим молоком, я отправлялся в Помпею, в полдень возвращался на квартиру пообедать и тотчас же уходил туда же, где и оставался до сумерек, а каждый вечер проводил в составлении записок обо всем, что в тот день осматривал и изучал.
   Мечтательное расположение духа так называемых людей сороковых годов не могло довольствоваться только ученою разработкою фактов далекой старины; они любили воссоздавать ее всю сполна в своем воображении и вновь переживать отжившее, как Вальтер Скотт в своих исторических романах, как Виктор Гюго в "Notre-Dame de Paris" или как наш Пушкин в "Борисе Годунове"; таким же мечтательным переживанием профессор Московского университета Грановский увлекал своих слушателей на лекциях всеобщей истории. Имея все это в виду, вы легко можете себе представить, какое широкое раздолье нашел я для своих опытов фантастического переселения из мира современной действительности в далекие области заманчивого прошедшего, когда очутился я в безлюдных улицах и на опустелых площадях давным-давно отжившего свой век города, будто сказочный рыцарь в заколдованном замке. Разгуливая по опустелым покоям домов, по дворам, окруженным открытыми галереями или портиками, я населял их взамен живых людей изящными фигурами античного искусства, богатый запас которых я вынес в своем воображении из коллекций Бурбонского музея, и это тем легче мне удавалось, что соответственные тем фигурам представления из классической мифологии римской жизни я встречал на каждом шагу в стенной живописи, которою в великом изобилии изукрашены все здания Помпеи, все частные, или домашние, и общественные помещения, начиная от кухни, мелочной лавочки, мастерской рабочего и до городских бань, или термов. Изображенные на стенах сюжеты большею частью согласуются с специальным назначением и характером каждой из этих местностей.
   Проводя в Помпее целые дни рождественских праздников и Святой недели, я имел в виду не одни ученые цели в исследовании разнообразных подробностей античного быта в связи с искусством; я не довольствовался тем, что обогащал свой ум полезными и необходимыми сведениями; да я вовсе и не хотел, даже не мог насиловать себя напряженным вниманием в течение целого дня, чтобы все учиться и учиться, да еще в полнейшем уединении, не встречая живой души, кроме сторожей, которые, будучи заняты своим делом, предоставляли меня самому себе. Не одна только наука была у меня в голове, но и другие задачи, столь же важные и обязательные, как и знание, а их решение было для меня не трудом, а освежительным отдохновением и причудливою забавою. Мне хотелось донельзя свыкнуться со всею окружающею меня обстановкою, вполне перенестись в нее, сжиться с нею, и, беззаботно прогуливаясь без всякой намеченной цели в стенах античного города или присаживаясь отдохнуть то на ступеньке лестницы, ведущей в храм, то на скамье театра, я воображал и чувствовал себя как дома. Таким безотчетным "ничегонеделаньем" (far niente) я думал воспитывать в себе классическое настроение духа; мне хотелось, чтобы оно обуяло и проняло меня насквозь. Мечтательная романтичность современников Рудина чаяла в себе наития свыше и восторгалась многим, что теперь кажется смешным.
   Разумеется, и тогда были люди, которые иначе смотрели на вещи и, по-нынешнему, знали настоящую цену и увлечениям идеального настроения умов, и строгим принципам положительной, насущной действительности. К таким людям принадлежал граф Сергий Григорьевич. Я уже говорил вам, как он преследовал меня за мое глупое педантство в непростительном равнодушии к красотам итальянской природы. Теперь в Неаполе я давал ему новые поводы издеваться и подсмеиваться надо мною. Для него было и странно, и забавно мое полнейшее невнимание к текущим событиям дня, к разнообразным интересам современности, и мое упорное укрывательство в далекие области прошедшего от живых людей с их нравами и обычаями, с их заботами и нуждами, с их увеселениями и забавами, и особенно в таком бойком, крикливом и толкучем городе, как Неаполь, где живется по-домашнему на улицах и площадях.
   Чтобы ознакомить меня с современной действительностью и с политическим устройством Италии, где теперь мы живем, граф советовал мне читать газеты; но когда я сказал ему, что сроду никогда их не читывал и не умею, как взяться за них, тогда он принял надлежащие меры для посвящения меня в таинства дипломатии и политики. Это дело поручил он своему старшему сыну Александру Сергеевичу, как я уже говорил вам, моему товарищу по Московскому университету, благо был он кандидатом юридического факультета. Я не имел ни малейшего понятия о современном состоянии европейских государств, ни даже о форме их правления. Моему учителю надобно было сначала познакомить меня со всем этим, а также и с именами тогда царствовавших особ иностранных держав. Исходя от времени Венского конгресса 1815 года, он объяснил мне на географической карте переустройство западных держав, предоставив первенствующее между ними место Австрии с ее тогдашнею хитроумною политикою. Но, несмотря на все старания моего учителя и на его ловкое уменье излагать ясно и занимательно, эта мудреная наука мне не давалась, и я, путаясь во множестве подробностей, нисколько для меня не интересных, усвоил себе только их общий смысл. По крайней мере мне стало теперь вполне очевидно унизительное положение бедной Италии, которую поработили себе Габсбурги и Бурбоны, раскромсав ее на мелкие части, и чем больше я сердился на этих эксплуататоров, тем живее сочувствовал бедственному положению народа, изнывавшего под игом чужеземного захвата, тем гнуснее становились мне те из вельможных фамилий итальянских, некогда прославленных доблестями патриотизма, которые тогда из личных выгод и ради почестей при дворах владетельных особ усердно помогали им нажимать и затягивать это иго к пущей ненависти и озлоблению народа.
   Для сформирования моих способностей к пониманию тонкостей политики и для возбуждения во мне охоты к чтению газет уроки Александра Сергеевича не пошли мне впрок. Когда через несколько дней граф Сергий Григорьевич дал мне нумер любимой им аугсбургской газеты "Allgemeine Zeitung", я, просмотрев ее, выразил ему мое сожаление, что решительно ничего в ней я не понял, и мы порешили на том, что по крайней мере буду читать только прибавления к этой газете (Beilage) и именно те статьи, которые он отметит мне карандашом. Чтение их пришлось мне по вкусу, потому что они предлагали обстоятельные сведения о более крупных новостях по литературе, искусствам и по таким научным специальностям, которые меня интересовали. Сверх того, по указанию графа, стал я читать "Историю Италии" Ботты, который пользовался тогда авторитетностью образцового писателя, как наш Карамзин в его "Истории государства Российского".
   В заключение моих воспоминаний о житье-бытье в Неаполе мне хотелось бы показать вам самого себя лицом к лицу, хотя бы вскользь и в профиль, каков я тогда был, как понимал и чувствовал и какими глазами смотрел на вещи. Для этого привожу свое письмо из Неаполя к барону Михаилу Львовичу Боде* от 13 апреля 1840 г., сохранившееся между другими, как вы уже знаете, в его Колычевском архиве.
  
   * Впоследствии он принял двойную фамилию: Боде-Колычев.
  
   "Пусть мои письма из Италии напомнят вам мои с вами московские уроки, о которых я вспоминаю с таким же удовольствием, с каким теперь пишу к вам. Проводя жизнь спокойную и наблюдательную, я изучил Неаполь лучше, нежели сколько я знаю Москву. Впрочем, Неаполь знаменит не сам собою, несмотря на то, что он самый многолюдный город во всей Италии, а своими окрестностями с огнедышащими горами и изумительными остатками древности, знаменит природою, может быть, лучшею во всей Италии, следовательно, и во всей Европе. Город же с своими обитателями, начиная от короля неаполитанского и до последнего рыбака, вряд ли бы заслуживал внимания путешественников, и я уверен, что столько же, а может быть еще более, посещали бы они этот берег Средиземного моря, если бы необъятная груда неаполитанских домов с своими жителями - от землетрясения и взрыва своего угрюмого соседа Везувия - провалилась под землю. Города, столь грязного, не видывал я никогда; по узеньким улицам нужно ходить всегда под зонтом: иначе из окон обольют вас всякою дрянью, забросают сором, раскроят лоб каменьем. По главной улице, называемой Толедо, всегда таскается множество мошенников и воров, которые не пропустят ни одного неосторожного путешественника, чтобы не украсть у него чего-нибудь из кармана; в толпе вырывают даже из рук зонты и палки. Везде по улицам валяются больные нищие и калеки с ужасными болезнями; не один раз я сам видал на мостовой умирающих и даже мертвых бедняков. Нищие не дают прохода, цепляясь за платье проходящих, и просят хлеба. Прибавьте к этому еще особый низший класс людей в Неаполе, так называемых лазарони, по имени евангельского Лазаря, прозванных за то, что они, подобно ему, наги и нищи. И действительно, на днях как-то, катаясь на лодке по морю, я видел одного лазарони, страшного старика, дочерна загорелого от палящего солнца и костлявого, полуобнаженного. Он один стоял в лодке с длинным веслом, и я, право, почел бы его за адского Харона-перевозчика, если бы увидел его во сне. Каждый лазарони есть вместе и нищий: он живет подаянием Христа ради и пробавляется поденной работою. К сожалению, нищенство распространилось здесь до того, что почти всякий простолюдин готов у иностранца просить милостыню, будучи приучен к этому с малолетства. Всему этому виною не столько врожденная леность народа, сколько себялюбивое управление его короля, следуя которому, и вельможи здешние столько же немилостивы и равнодушны к бедствующему человечеству, как и он сам".
  

XVI

   В последних числах апреля 1840 г. мы оставили Неаполь, чтобы переселиться на остров Искию. Но сначала граф со своим семейством отправился через живописную долину Кавы - до Салерно, чтобы осмотреть знаменитый пестумский храм, а меня отпустил на две недели в Рим, чтобы я, хотя и наскоро, мог ознакомиться с его знаменитыми примечательностями, которые промелькнули передо мною вскользь, как фантастическое сновидение, когда мы останавливались в нем на короткое время, поспешая отдохнуть и успокоиться в Неаполе от продолжительного странствования. Эта поездка особенно дорога и необходима была для меня потому, что следующую зиму предполагалось провести нам не в Риме, а где-нибудь около Ниццы или в южной Франции.
   Старший сын графа, Александр Сергеевич, в конце апреля прямо из Неаполя уехал в Россию для поступления в военную службу.
   В половине мая поселились мы на Искии, в уединенной и скромной вилле, называвшейся Панеллою и более похожей на хозяйственный хутор с фруктовым садом и виноградником. Елизавета Сергеевна и Павел Сергеевич должны были пользоваться целительными ваннами из знаменитых минеральных источников Казамиччолы, того самого городка, который был до тла разрушен землетрясением 1883 г. Уцелела ли наша милая Панелла? Она отстояла от Казамиччолы всего минут на двадцать ходьбы. Обе они находились на широком и самом верхнем ровном уступе горы, которая образовала некогда весь остров Искию. Выше этой равнины, где мы приютились, жилья уже не было. Около версты от Панеллы поднялся далеко в небо утесистый конус или, точнее сказать, одна только половина его. То была вершина огнедышащей горы Эпомея. В незапамятные времена при последнем извержении этого вулкана от напора кипучих веществ в его жерле конус лопнул и другая половина его распалась и раздробилась на осколки, которыми завалило по ту сторону далеко внизу отлогие спуски горы.
   В Панелле мы жили по-деревенски: обедали в два часа и ужинали в десять. Мой день располагался в таком порядке. Я вставал в шестом часу и пил минеральную воду под названием acqua di Castiglione, которую прописал мне наш врач-француз (итальянские медики были тогда из рук вон плохи). Эту воду надобно было доставать не из Казамиччолы, а далеко внизу у самого моря, из впадающего в его волны источника, который бил ключом из расселины крутой скалы. Рано утром, каждый день мое минеральное снадобье добывала оттуда молоденькая островитянка лет пятнадцати и приносила мне в глиняном кувшине, держа его рукою на голове. От самой виллы вниз шла зигзагами каменистая дорожка, проложенная по крутому спуску горы, на котором был раскинут виноградник. Когда я выходил сюда спозаранку пить минеральную воду, утреннее солнце еще не успевало подняться из-за вершины Эпомея; потому я гулял по дорожкам в тени, а передо мною под синим небом далеко внизу покоилось и нежилось такое же синее море в сиянии солнечных лучей; направо, будто светлые опаловые облака на окраине горизонта, тянулись в непроглядную даль гористые берега Италии. Было прохладно в моем тенистом приюте. По дорожкам было скользко, будто кто нарочно поливал их; с широких листьев виноградных лоз падали на меня крупные капли свежей воды. Сначала я думал, что по заведенному на Искии порядку каждую ночь перед рассветом бывают дожди, но потом догадался, что то были неиссякаемо обильные росы, которыми здесь в течение всего лета поддерживается весенняя свежесть травы, цветов и древесной листвы.
   К восьми часам я возвращался из виноградника и, напившись кофею, от девяти до двенадцати, как и в Неаполе, давал уроки своим ученикам и ученицам. Перед обедом Елизавета Сергеевна и Павел Сергеевич отправлялись в Казамиччолу брать минеральные ванны, а я освобождался от своих учительских обязанностей на целую половину дня до самой ночи. В полдень я всегда уходил из своей комнаты с книгою в сад, расположенный между виллою и крутым спуском того виноградника. Здесь оставался я до самого обеда, усевшись на скамейке под тенью густой листвы развесистого орехового дерева, и читал свою книгу в освежительной прохладе легкого ветерка, который ежедневно об эту пору начинал повевать и стихал к двум часам, когда я возвращался к обеду. Затем часов до пяти наступала нестерпимая, удушливая жара: наружу палит, как из печки; в комнат

Категория: Книги | Добавил: Armush (26.11.2012)
Просмотров: 360 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа