bsp; Чтобы не затянуть рассказа, из прочих моих товарищей упомяну только о Павле Михайловиче Леонтьеве, оригинальные достоинства которого заслуживают особенного внимания. Обыкновенно говорят, что только в романах живет настоящая, истая дружба, идеально беззаветная. Леонтьев родился на свет, чтобы доказать людям возможность такой дружбы и в действительности. И сердце для того было у него особенное, сердце страстно любящей матери такою безграничною любовью, которая, по-сказанному, сильнее смерти. И, действительно, он за друга своего готов был пожертвовать жизнью и дрался на дуэли; больше того; он не раз жертвовал за него своею честью, своим добрым именем, что для благородных натур дороже жизни. Вот как это бывало. Когда друг его смастерит что-нибудь нехорошее или злое, он в огласке берет его поступок на себя; если же сам он что-нибудь сделает очень и очень хорошее и похвалят его люди, то он всегда скажет, что он тут ни при чем. В такой неслыханной его преданности страстная любовь неразрывно переплелась с яростною злобою беспощадно поражать врагов, которые осмелятся поднять руку на драгоценный предмет этой дружеской преданности. Лично своих врагов у Леонтьева не было, но он немилосердно казнил врагов своего друга. С таким нежным и мягким сердцем соединял он крепкий ум, вполне математический, который питается цифрами и вычислениями, но не в одних отвлеченных комбинациях, а в приложении к делу на практике. Он и говорил ясно и четко, с выдержкою и расстановочно, будто нанизывает бисеринки одну за другою, так чтобы слушающий усвоял каждую поодиночке и слагал себе целую нить. В цветущее время нашего филологического факультета, время Грановского и Кудрявцева, он увлекал и воодушевлял студентов своими лекциями классических древностей, и его аудитория была битком набита слушателями. Вместе с тем был он домовитый хозяин и отличный эконом, умел и любил приращать капиталы, свои и чужие, большие или маленькие - все равно: его интересовал не барыш, а самый счет и учет. Когда мне случалось покупать акции или облигации, я обращался к нему за советом и никогда не оставался в убытке. Он мог бы быть образцовым министром финансов, обогатил бы казну новыми доходами и никого бы не обездолил, так чтобы и "волки были сыты, и овцы целы".
Извините, что я заговорился о своих милых товарищах. Прошу припомнить, что речь идет о наших вечерних беседах. Разумеется, я перезабыл теперь, о чем и как мы толковали, и что могло нас в особенности занимать. Живо сбереглись в моей памяти кое-какие клочки из рассказов и анекдотов о разных знаменитостях, которые сильно меня заинтересовали тогда, потому что до тех пор были мне неизвестны. Вот, например, профессор богословия в Берлинском университете Неандер, великий чудак, рассеянный как нельзя больше, престарелый холостяк, о котором заботится и печется его сестра, такая же старая, кормит его, обувает и одевает, а иногда и напутствует по улицам, чтобы не заблудился. Читая студентам лекции, всегда стоит он на кафедре и ни разу не присядет; в руках непременно держит, перевертывает, ломает и обрывает гусиное перо, которое предварительно положат ему на кафедру студенты. Читает он свой предмет всегда экспромтом, глубоко обдуманно, ясно, плавно и красноречиво, будто по печатной книге; в себе сосредоточен, ничего кругом не видит и не слышит, только без устали ломает свое гусиное перо. Квартиру он нанимал довольно далеко в одной из улиц, идущих по одну сторону известной Unter den Linden, на которой стоит университет. Чтобы ближе ходить ему на лекции, сестра перевезла его на новую квартиру невдалеке от университета, но по другую сторону от той улицы, и сначала несколько раз провожала его до университета, чтобы он попривыкнул к неизвестной для него местности. Дело пошло на лад. Туда стал он ходить один, но оттуда возвращался домой по прежней дороге, делая большой крюк: сначала направится к старой квартире, а потом уже пойдет на новую. Был один смехотворный эпизод в истории костюма этого оригинального богослова. Он не любил менять свое платье и, при невнимательности ко всему окружающему, был бы готов износить его до лохмотьев, если бы не сестра: без его ведома она закажет ему новое одеяние и рано утром положит на место старого. Однажды утром портной должен был принести ему панталоны взамен изношенных, а сестра тем временем отправилась за провизиею. Возвратившись домой, она брата уже не застала: он ушел на лекцию. Увидев, к своему ужасу, что старые панталоны лежат не тронуты, она в переполохе схватила их под мышку и бросилась в университет, воображая, что он забыл их надеть. Подбегает к затворенным дверям его аудитории и не верит своим ушам: брат ее преспокойно разглагольствует будто ни в чем не бывало. Лишь только он кончил лекцию, она ринулась к брату, проталкиваясь между студентами, а он, нисколько не удивившись ее внезапному появлению, в ответ на ее попыхи преспокойно отвечал: "Да они же на мне; вот посмотри", и в доказательство приподнял обе полы своего длинного сюртука. На нем были новенькие панталоны, которые в отсутствие сестры принес портной.
Вот вам на выдержку образчик наших поучительных и увеселительных бесед. Могу дать присягу, что не слыхал я в них ни слова о политике с ее дрязгами, потому что мои светлые воспоминания не омрачаются ни одним темным или смутным пятном, подернутым скукою, а для меня нет ничего скучнее, как тарабарская грамота политических дебатов.
Вслед за тем как прогнали Гофмана из Московского университета, прекратились и наши товарищеские сходки. В мероприятиях бдительной прозорливости предполагалось, что посеянные им у нас зловредные семена западного мятежа могли дать ядовитые ростки. И вот теперь именно из того самого факультета, к которому принадлежал Гофман, несколько молодых профессоров собираются еженедельно в один и тот же день и час и в разных местах, о чем-то толкуют, а посторонних гостей в свое общество не допускают. Это не даром; тут что-то не ладно. Но, слава Богу, нас предупредили вовремя, и дело обошлось без передряги.
Но московским славянофилам пришлось плохо. Улики были налицо. Ничем не стесняясь, они привыкли откровенно высказывать свои задушевные убеждения и смелые планы не только в интимном кружке друзей, но и в многолюдных собраниях. Стоило только изложить в подробном протоколе их своеобразные мнения, идущие вразрез с принятым порядком вещей, и самое тяжкое обвинение в их крайней неблагонамеренности будет готово. Так и сделали, присовокупив к такому протоколу поименный реестр обвиненных. Впрочем, до поры до времени их оставили на свободе и наказали только тем, что взяли с них подписку решительно ничего не печатать из своих сочинений.
Осадное положение нашего университета под грозною опалой тянулось до годовщины его столетнего юбилея 12 января 1855 года. В этот незабвенный день император Николай Павлович осчастливил нас великою милостью. Он повелел немедленно устранить все неудобные стеснения, недавно вызванные временною необходимостью, и привести университетские порядки и льготы в прежнее их положение.
Ко дню юбилея профессорами нашего университета было изготовлено несколько изданий. Главным деятелем и руководителем в этих работах был Степан Петрович Шевырев; он же написал и историю Московского университета. Что касается до меня, то по его же указанию и плану я составил целую монографию о нескольких избранных рукописях Синодальной библиотеки с приложением раскрашенных снимков, чтобы дать точное понятие об орнаментации заставок и заглавных букв русских писцов от XI столетия и до XVI. Монография эта вошла в состав палеографического сборника, который был издан тоже ко дню юбилея. Лично для меня имеет она большое значение. В ней, по указанию Степана Петровича, я в первый раз коснулся русской орнаментики, которая впоследствии стала одним из любимых предметов моих исследований.
Я работал для этой монографии в Патриаршей палате, которую занимал тогда ризничий, архимандрит Савва, ныне архиепископ Тверской. Он заведовал и Патриаршею ризницею, и Синодальною библиотекою, из которой нужные мне рукописи приносились в ту палату. Именно в этом-то обиталище всероссийских патриархов впервые увидел я человека, который потом в течение целых тридцати лет был моим искренним другом, усердно помогал мне в моих ученых работах, и мы делились с ним нашими семейными радостями, заботами и печалями.
Это был Алексей Егорович Викторов. Учился он в Московской Духовной академии вместе со своим товарищем иеромонахом Саввою, который по окончании курса был возведен в сан архимандрита и определен ризничим Патриаршей ризницы, а Викторов по окончании курса получил место в архиве министерства иностранных дел и, подружившись там с знаменитым библиоманом Ундольским, усвоил себе его специальность и пристрастился к рукописям и старопечатным книгам. Все свободное от службы время он проводил у своего товарища архимандрита Саввы, помогал ему в его археологических трудах, а сам неутомимо изучал и исследовал сокровища Синодальной библиотеки, которую он знал, как никто лучше его. Когда я готовил свою юбилейную монографию, именно он-то отыскивал и приносил в Патриаршую палату нужные мне рукописи, а вместе с тем давал мне наставительные указания в библиографическом отношении, как ими пользоваться. Это было для меня дело новое, и он ввел меня в самую его суть. Радушными его услугами и моею признательностью началась тогда наша неизменная дружба, которая год от году усиливалась и скреплялась, благодаря его ревностной заботливости о моих успехах в науке и на кафедре. Читая студентам историю древнерусской литературы, я постоянно нуждался в его помощи для указания и приискиванья надлежащих рукописей и старопечатных книг. Ему же я обязан внесением множества наиболее значительных и любопытных статей в мою большую хрестоматию из лучших и редких памятников нашей старины.
Я, в свою очередь, помогал ему чем умел. По моей рекомендации он получил место помощника библиотекаря в университетской библиотеке, а потом - хранителя рукописей и старопечатных книг в московском Публичном и Румянцевском музее, как только было основано у нас это учреждение. Около этого времени он женился. Для истории нашей дружбы я непременно должен вам рассказать, как это случилось.
В конце пятидесятых годов и в начале шестидесятых я был, между прочим, заинтересован женским образованием и без всяких служебных обязательств и вознаграждения взялся инспекторствовать в одном из женских училищ, состоявших под попечительством княгини Софьи Степановны Щербатовой, именно в Мариинско-Ермоловском. В качестве профессора я мог дать этому заведению самых лучших учителей из моих университетских слушателей. Чтобы вы судили сами, достаточно будет назвать Кананова, ныне директора Лазаревского института восточных языков, и Поливанова, который впоследствии основал лучшую из частных гимназий. В свое Мариинско-Ермоловское училище я поместил преподавателем русской литературы и Викторова. Он увлекал своих учениц занимательным изложением подробностей из более значительных памятников нашей старины, и они любили его, а лучшая из них, первая в классе, так пленила Алексея Егоровича своими дарованиями и прилежанием, что он объяснился ей в любви, лишь только она окончила курс и еще оставалась в заведении, где жила с десятилетнего возраста. Она с великою радостью, можно сказать, с благоговением приняла его предложение. Ей было тогда всего шестнадцать лет, а ему за тридцать. Это была княжна Марья Александровна Макулова. Я решительно ничего не знал и не догадывался об интересном романе, который зачинался в стенах женского училища, пока сам Алексей Егорович не покаялся и не открылся мне во всем. Я только развел руками и, не медля ни минуты, взял Марью Александровну к себе и поместил в своем семействе. Это было в январе 1860 г. В течение зимы по вечерам жених навещал у нас свою невесту и не переставал услаждать ее своими беседами, которые содержали в себе не праздное щебетанье влюбленных, а назидательное обсуждение и решение разных мудреных вопросов науки и жизни, и особенно так называемый женский вопрос, которым оба они сильно интересовались. Впрочем, больше говорил и ораторствовал Алексей Егорович, а Марья Александровна только слушала внимательно и подобострастно и лишь изредка ввернет свое меткое словечко. Она была молчалива и сдержанна, но замечательно умна и рассудительна. Иногда он читал ей разные литературные произведения и объяснял их, будто в классе на уроке, так что, глядя на них, всякий бы сказал, что это не жених с невестой, а учитель с ученицею, и каждый день все больше и больше завязывался и скреплялся этот оригинальный союз, так сказать, педагогического бракосочетания, которое наконец и воспоследовало на Фоминой неделе в церкви Пятницы Божедомки близ Пречистенки, в переулке, где квартировал тогда Викторов. Вскоре затем он переселился со своею молодою женой на казенную квартиру, в одном из корпусов Румянцевского музея. Не долго наслаждался он семейным счастьем. Года через два Марья Александровна скончалась скоропостижно.
Когда граф Сергий Григорьевич вышел в отставку, я сблизился с ним так, что никогда прежде. Заботы о Московском университете, которым он ревностно предавался, теперь обратились на меня и еще на тех немногих из молодых профессоров, которые умели ценить его и остались ему верны и преданны. Видя его в незаслуженной опале, я сострадал ему, но не сожалел, потому что жалость казалась чувством одинаково унизительным и для него, и лично для меня самого. Я только любовался на него и поучался, как переносить житейские невзгоды. Он представлялся мне непреклонным вассалом, которому нанесли обиду в его правах и обязанностях. На мои глаза это был последний из придворных могикан, которые во времена Екатерины Великой, императора Павла и Александра Благословенного поспешали из Петербурга в Москву, чтобы коротать дни и годы в уединении своих вельможных палат.
Мое присутствие - я это чувствовал и видел - было для него необходимо, развлекало его и радовало. Я посещал его так часто, как только мог, и непременно должен был обедать у него, по крайней мере, раз в неделю и особенно в дни семейных праздников, на которые никого из посторонних не приглашалось. В 1849 и 1850 годах из экономии я нанимал дачу в Давыдкове, маленькой деревушке, верстах в двух от Кунцева, где каждое лето, как я уже вам говорил, жил граф. Мое отдаление тяготило его; ему недоставало меня. До сих пор сохранил я одну его записку как памятник дружеского расположения его ко мне.
"Федор Иванович! Мне кажется, что вернее всего для вас будет нанять квартиру у священника; но как она дороже крестьянской избы, я приду вам на помощь и надеюсь, что вы мне не откажете в удовольствии способствовать к приятнейшему вашему устройству на лето. Зайдите ко мне сегодня и не теряйте время, чтобы предупредить кунцевского священника.
Вам преданный - гр. С. Строганов. 24-го апреля 1851 г. " Таким образом, на дачное время 1851 года я поместился со своим семейством в кунцевском церковном доме, в квартире священника, которую каждое лето он сдавал внаймы дачникам; потому она вполне была обеспечена исправным отоплением. При ней была большая терраса, выходившая в густо заросший садик с беседкою под тенью переплетенных ветвей акации. С тех пор и до 1867 г. проводил я лето на этой даче, за исключением двух годов, когда я уезжал из Москвы сначала в Петербург, а потом за границу. Летнее время было для моих ученых работ самое бойкое и благотворное. Уютный уголок той террасы с письменным столом, узенькие дорожки между высокими деревьями того садика и та уединенная беседка под зыбким пологом листвы навсегда слились в моей памяти с самыми счастливыми часами, днями и с целыми неделями моей жизни, потому что именно здесь я обдумывал, соображал и написал большую часть моих монографий, вошедших потом в оба тома "Исторических очерков русской народной словесности и искусства", а также и большую грамматику в двух частях.
Теперь, когда я стараюсь передать вам о моих близких, позволяю себе сказать - интимных отношениях к графу, в моих воспоминаниях выступают они передо мною на первом плане не в московской обстановке, не в московском его кабинете, в бильярдной или в столовой, а в кунцевском саду и в липовой роще, куда каждое утро отправлялся я гулять вместе с графом, а к девяти часам возвращались мы оба на широкую террасу его дачи, обставленную лавровыми и померанцевыми деревьями, кипарисами, миртами и другими растениями, и вдвоем за большим обеденным столом пили кофей, причем граф угощал меня своими редкими сигарами. Не умею теперь рассказать вам, о чем и как велись наши нескончаемые беседы: они были до бесконечности разнообразны и всегда увлекали меня живейшим интересом; граф обладал всесторонним образованием, много знал и много видел на своем веку, и очень часто наш разговор принимал характер назидательного диалога между смышленым учеником и его опытным и разумным наставником. Я поверял ему свои ученые планы и задачи, вводил его в подробности предпринятых мною работ, и он внимательно выслушивал все это, иногда делал свои замечания и ободрял меня к новым и новым успехам в тот решительный для меня трудовой период жизни, когда я открывал себе путь к самостоятельной деятельности. В дополнение к моим научным интересам и чтобы расширить уже слишком тесный круг моих воззрений на современность, он посвящал меня в тайны международной дипломатии и в более существенные и настоятельные вопросы правительственных и государственных мероприятий. Не любя терять время на газетную полемику передовых статей и корреспонденции, я вполне довольствовался немногими сведениями, которые сообщал мне граф, и тем более потому, что он, конечно, стоял ближе издателей русских газет к текущим событиям и намерениям или предначертаниям нашего правительства. Особенно назидательны были для меня его глубокие и проницательные взгляды на освободительные преобразования, воспоследовавшие с воцарением императора Александра Николаевича. Опытный и прозорливый политик может иногда безошибочно заглянуть в будущее не в силу гадательного предвидения, а просто по расчету, как математик легко решает мудреную задачу. Многие из прискорбных событий последующего времени не были для меня нечаянной новостью. Я их боязливо поджидал и, когда они наступали, немало дивился осторожной и предусмотрительной политике этого глубокомысленного государственного человека. Под его благотворным влиянием слагались, созревали и наконец окрепли в душе моей умственные и нравственные убеждения и основные понятия о людях и жизни: именно с тех пор я стал таким, как чувствую и сознаю себя и теперь, в глубокой старости.
Мои обязанности домашнего секретаря при графе не прекращались и по выходе его в отставку, только приняли они другой характер. Он делился со мною своими учеными и литературными занятиями, и я должен был просматривать написанное им для печати и исправлять, как он выражался, "шероховатость слога", т.е. кое-какие галлицизмы, неизбежные у человека, который в течение всей жизни привык говорить больше по-французски, нежели по-русски.
В 1849 г. он издал свою археологическую монографию о Димитриевском соборе во Владимире на Клязьме конца XII столетия, с многочисленными снимками внутренних и наружных частей этого здания, барельефов и орнаментов, а также и стенной иконописи. До сих пор сочинение это высоко ценится любителями русской старины и специалистами. Обнаружив обширные сведения в истории византийского и романского стиля архитектуры, граф не ограничился только техническою стороною предмета, но вошел в исторические исследования о сооружении храма, пользуясь свидетельствами наших летописей.
Эту монографию, прочитанную мною дважды, сначала в писаном оригинале, а потом в корректурных листах, я проштудировал основательно еще до выхода ее в свет. Она оказала на меня решающее действие, открыв моим глазам новую область для исследований неизвестных мне до того времени богатых материалов русской монументальной и художественной старины в сравнительном изучении их с средневековыми стилями византийского и западного искусства. Вместе с тем руководству и указаниям графа я обязан знакомством с самым главным пособием для научной разработки древнерусской иконописи, именно с так называемым "Иконописным подлинником", т.е. руководством для мастеров, в каком виде, на основании православного предания, живописать священные лица и события, в их однажды навсегда принятых и установившихся типах, или, как в старину говаривали: "По образу и подобию". У графа было два таких подлинника: один "толковый", содержащий в себе подробные описания иконописных сюжетов, а другой "лицевой", состоящий из миниатюр, соответствующих толкованиям текста. Последний, XVI столетия, в руководство мастерам издан Бутовским, директором Строгановского училища технического рисования. Я так сильно был заинтересован этими рукописями графа, что составил обширную монографию о русском иконописном подлиннике, дополнив свои исследования многими додробностями и из других рукописных источников. В то же время я пристрастился и вообще к лицевым рукописям, т.е. к таким, в которых какой-либо текст объясняется наглядно в миниатюрах. Лет сорок или тридцать назад любители древнерусской письменности вовсе не обращали внимания на миниатюры, и лицевые рукописи были ни по чем. Я покупал их за бесценок на Толкучем рынке у Пискарева и на Варварке в Кожевенном ряду у старика Большакова, который в своей лавке, при опойковом и подошвенном товаре, торговал и древними рукописями, а также и старопечатными книгами. Им обоим я много обязан своими сведениями в русской палеографии, особенно в техническом отношении. По их же указанию я знакомился с разными лицевыми рукописями, а вместе с тем и покупал их, как например: жития Андрея Юродивого и Василия Нового с любопытным эпизодом о мытарствах, которые вполне соответствуют католическому пургаторию; сказание Палладия Мниха о Страшном Суде, повествование о том, как черти издеваются над грешниками, вроде западной "Пляски Смерти"; история о пустыннике Варлааме и о царевиче Иосафате, составленная под влиянием буддийских преданий, и многое другое. Мне казалось, что не обращать внимания на миниатюры при тексте и не понимать их научно - значило бы не исчерпывать вполне всего, что давал писец своим читателям, а вместе с тем обидно чувствовать себя отсталым в эстетическом воспитании XIX столетия перед смышленым грамотеем допетровской Руси. Вот почему в обоих томах исторических очерков русской народной словесности и искусства свои исследования по рукописям я снабдил множеством снимков с миниатюр, украшающих те рукописи.
Через два года по выходе в свет монографии о Димитриевском соборе во Владимире на Клязьме граф Сергий Григорьевич занялся одним вопросом из истории итальянской живописи и вступил в оживленную полемику с С.П. Шевыревым. Дело касалось тех картонов, которые по повелению папы Льва X изготовил Рафаэль с своими учениками: Джулио Романо, Джиовани да Удине и Франческо Пенни, для ковров, вытканных золотом и разноцветным шелками во Фландрии, в городе Аррасе, с изображениями деяний апостольских, - всего семь картонов.
По зиме 1851 г. Шевырев читал в Московском университете публичные лекции в общем очерке истории итальянской живописи, сосредоточенной в произведениях Рафаэля. По стенам аудитории было развешено семь громадных картин, писанных на холсте соковыми красками, с теми же самыми изображениями, как и на ватиканских воротах. Картины эти принадлежали тогда Лухманову. Для своего антикварного магазина он приобрел их от престарелой наследницы графа Ягужинского, который в начале XVIII века вывез их откуда-то, не то из Рима, не то из Швеции, где он был русским посланником.
Честь открытия этих художественных произведений для науки принадлежит Шевыреву. Никому из писавших о Рафаэле ни у нас, ни за границею они не были известны. Знали только те бумажные картоны, которые в числе семи находятся в замке Гэмптонкуртском, около Лондона. Это были те самые образцы, по которым аррасские мастера ткали ковры, потому что все разрезаны на узкие полосы, по контурам проткнуты булавкою и явным образом служили на фабрике для тканья частей, которые после сшивались в одно целое.
Главный вывод из наблюдений и исследований Шевырева о Рафаэлевых картонах состоит в следующем: "Изготовлены были двоякого рода картоны: одни на холстине, соковою краскою, сымпровизированы были рукою самого великого мастера для того, чтобы дать ткачам идею общего впечатления, как должны быть вытканы ковры и как соблюден имеет быть общий тон колорита; другие же на бумажном картоне исполнены были отчасти Рафаэлем, но более учениками его, под его наблюдением по образцу холстинных картонов".
Граф Сергий Григорьевич видел настоящую работу Рафаэля и его учеников только в гэмптонкуртских бумажных картонах, а за лухмановскими холстами вовсе не признавал того высокого значения, какое приписывал им Шевырев. До сих пор правда - на стороне графа. Развешенные некогда в аудитории картины, на которые любовалась московская публика, слушая лекции красноречивого профессора, и теперь остаются не проданы, несмотря на то, что были посылаемы за границу и выставляемы на выставках в Москве. Будь эти картины произведением Рафаэля, они, как великая драгоценность, уже давно бы красовались на первом месте в петербургском Эрмитаже или в одной из лучших галерей на Западе. Кто желает познакомиться с газетною полемикой между профессором университета и бывшим попечителем Московского учебного округа, может найти ее в февральских нумерах "Московских Ведомостей" 1851 г.
В своих воспоминаниях, коснувшись моей пространной грамматики, этого тяжеловесного труда, переполненного необъятною массою мелких и крупных примеров из древних рукописей, из народных песен, причитаний, заговоров, пословиц, поговорок, из старинных книг XVII и XVIII столетий и из новейших писателей до Пушкина - на первом плане моего рассказа я должен назвать вам того же моего руководителя и наставника, графа Сергия Григорьевича. Вот как было дело.
В ту печальную годину, когда наши университеты были в загоне, начальник главного штаба военно-учебных заведений Яков Иванович Ростовцев принял благое намерение приподнять в этих заведениях науку до надлежащего уровня современных требований знания людей образованных и для этой цели озаботился о составлении не только лучших учебников и руководств для учеников, но и более объемистых пособий для преподавателей. Чтобы вести дело как следует, он обратился с своими предложениями и заказами к лучшим, опытным учителям, а также к ученым специалистам и к профессорам университетов.
По своему высокому положению он был одним из тех немногих, которые, не опасаясь навлечь на себя неприятность, продолжали оставаться в прежних дружественных отношениях с таким человеком, хотя и отмеченным опалою, как граф Строганов, и именно к нему-то и прибегнул он за советом и наставлением в своем предприятии обширных размеров. В то время он часто посещал Москву и в один из приездов, по рекомендации графа, познакомился со мною и предложил мне участвовать, по своей специальности, в исполнении задуманного им плана улучшить обучение в военно-учебных заведениях.
В Петербурге он заказал Введенскому составить историю общей литературы, а русской - Алексею Дмитриевичу Галахову, который жил тогда в Москве. На мою долю пришлось изготовить два руководства, предназначенные только для учителей, именно: обширную грамматику, о которой я сейчас говорил, и большую хрестоматию, в два столбца, в которой многочисленные выдержки из рукописей и старопечатных книг до XVII столетия включительно напечатаны буква в букву согласно с текстами этих памятников нашей допетровской литературы, даже с соблюдением попадающихся в них описок и опечаток, чтобы таким образом дать полное понятие о философском характере и правописании тех произведений, откуда взяты выдержки. Из сказанного об этом вовсе не учебном сборнике, а предназначенном для специалистов, вы ясно видите, что начальник Главного штаба военно-учебных заведений в своем предприятии не ограничивался дидактическими интересами вверенных его ведомству корпусов и училищ, а имел в виду и вообще успехи науки в ее университетском объеме.
Кроме того Галахову же поручил Ростовцев составить подробную программу обучения русскому и церковнославянскому языкам, теории словесности и истории литературы, как отечественной, так и иностранной. В этом деле принимал участие и я, сколько мог, по своей специальности, именно: по грамматике, стилистике и по древнерусской и народной словесности. В то же время мы с Галаховым были усердными сотрудниками Краевскому в отделе критики его "Отечественных Записок", иногда одну и ту же статью писали вдвоем, искусно прилаживая одну к другой отдельные части, которые каждый из нас измышлял сам по себе, так что я сам с трудом могу отличить теперь, что принадлежит мне и что - Галахову. Гонорар таких статей, разумеется, мы делили пополам, как, например, в критическом разборе публичных лекций Шевырева по истории русской литературы. С того далекого времени установились и до сих пор неизменно продолжаются мои дружественные отношения к милому товарищу в наших совокупных работах.
Всякий раз как Ростовцев приезжал в Москву - непременно вызывал нас обоих к себе, то рано утром до девяти часов, перед началом официальных приемов, то вечером, и тогда мы должны были сообщать ему, что каждый из нас успевал сделать в предпринятых нами по его заказу работах. Таким образом, Я.И. Ростовцев вместе с Галаховым прежде всех других довольно основательно и подробно ознакомились с моею пространной грамматикою.
Когда она была наконец вполне готова, переписана набело и отправлена в Главный штаб военно-учебных заведений в двух увесистых фолиантах, Якову Ивановичу вздумалось подвергнуть ее публичному диспуту в виде диссертации на ученую степень. В исполнение этой счастливой мысли он вызвал меня в Петербург, и я должен был защищать свою грамматику перед судом многочисленного собрания, состоявшего из преподавателей, инспекторов и директоров военного ведомства, а также и посторонних специалистов, между которыми первое место занимали оба знаменитые автора общепринятых руководств русской грамматики - издатель Остромирова Еванге я Востоков и редактор "Северной Пчелы" Греч. Диспут происходил в зале Главного штаба военно-учебных заведений за длинным столом под председательством Ростовцева; по правую его руку сидел я, а по левую - Востоков; от нас направо, на конце стола, находился Греч со своими единомышленниками и приверженцами. Заседание открыл сам Яков Иванович в упительною речью, в которой с основательным знанием дела ясно и подробно изложил главнейшие пункты моих нововведений, как в научном отношении, так и особенно в учебном. Хотя он был косноязычен и заикался, но, обладая железною волею, мог побеждать этот недостаток, когда хотел, и на этот раз говорил четко и плавно, с расстановками, которые, сдерживая заиканье, вместе с том способствовали обдуманности и выбору надлежащих выражений, так что из этого врожденного недостатка он умел извлекать себе пользу.
Сколько могу припомнить, в этом диспуте все возражения были направлены на мою грамматику с точки рения учебной в практическом применении к преподаванию; а так как я сам целых шесть лет упражнял свои учительские способности не только в высших, но и в низших классах гимназии, пользуясь всегда практическим методом, то мне очень легко было отражать неприязненные нападения или же разрешать и объяснять вежливо высказываемые мне недоразумения. Как учитель элементарной грамматики я был не хуже других в этом собрании, но как автор научного руководства для преподавателей я мог иметь соперником только такого специалиста, каким был Востоков. Н.И. Греч долгое время не принимал ни малейшего участия в диспуте и только изредка повертывался направо и налево к своим соседям и что-то сообщал им, размахивая руками: видимо, он кипятился; а когда я вежливо и сдержанно стал отклонять от себя озлобленные придирки его клиентов и почитателей, он вспылил, вышел из себя и наговорил мне разных дерзостей. После него никто уже не возражал. Тогда наступила очередь Востокова: он вполне одобрил мою грамматику, а встреченные им немногие ошибки и недосмотры отметил на полулисте и передал его мне для исправления замеченных им погрешностей.
Года через два по восшествии на престол императора Александра Николаевича, граф С.Г. Строганов переселился из Москвы в Петербург на постоянное жительство в своем доме с известными уже вам залами, картинной галереею и с бесподобным кабинетом; но вскоре он должен был воротиться назад в звании московского генерал-губернатора. В этой должности он пробыл не больше года, потому что был приглашен ко двору для высокого призвания состоять попечителем при особе, его высочества покойного цесаревича Николая Александровича.
В шестнадцатилетнем возрасте цесаревич по годам и развитию соответствовал поступившим тогда в студенты. Имея это в виду и ценя редкие, блистательные его дарования, граф по строго обдуманному плану составил для него своеобразный университетский курс из нескольких наук юридического и филологического факультетов и Военной академии Генерального штаба, а в преподаватели взял профессоров этих высших учебных заведений и Духовной академии.
В 1859 г., 11 ноября, получил и я от графа следующее официальное письмо:
"М. г., Федор Иванович! Высоко ценя ученые труды ваши, я нашел полезным пригласить вас для преподавания его высочеству государю наследнику истории русской словесности, в том ее значении, как она служить выражением духовных интересов народа, и имел счастие повергать сие на усмотрение Государя императора, на что и последовало высочайшее его величества соизволение. Во исполнение высочайшей воли сообщено о новом назначении вашем министру народного просвещения.
Извещая о сем, прошу вас, милостивый государь, о составлении по сему предмету программы в том виде, как вы предполагаете вести занятия с наследником, имея в виду годовой срок и лекции по три раза в неделю".
Я знал, впрочем, еще до получения этого официального документа о решении графа вызвать меня и покойного Сергия Михайловича Соловьева, для чтения лекций государю наследнику. Вот вам выдержка из письма графа ко мне от 26 октября 1859 г.
"Сегодня я писал академику Гроту, прося его дать мне письменно и последовательно сведения о занятиях его с наследником, но узнал, что Яков Карлович уехал в Москву. Хотя я уверен, что он с вами увидится, но считаю нужным предупредить вас и просить о том же сообщить Сергию Михайловичу Соловьеву. Желательно, чтобы вы оба получили от Грота нужные подробности о занятиях его с наследником и о степени его развития.
Прилагаю вам при сем перечень всем сочинениям, прочитанным при участии Класовского.
Мне, кажется, Ф.И., что главное внимание ваше должно быть обращено на приучение воспитанника к самодеятельности, знакомя его с бытом и умственным развитием России в истории ее литературы; но не терять из вида необходимость упражнять наследника в письменных занятиях, в передаче словесно, отчетливо всего пройденного вами; одним словом, приучать его к труду. Впрочем, при вашей опытности мне нечего останавливаться на этих подробностях".
Для будущей полной биографии покойного цесаревича Николая Александровича помещаю упомянутый в письме графа перечень сочинений, прочитанных им с Класовским.
"Его высочество наследник цесаревич, кроме пройденных статей из стилистики и теории поэзии, кроме упражнений в собственных сочинениях, переводах и т.д., читал с преподавателем Класовским:
1) Хераскова: две песни из "Россияды" и "Владимира", отрывки из "Кадма и Гармонии".
2) Фонвизина: "Недоросль", "Калисфен".
3) Кострова: 1-я рапсодия "Илиады".
4) М. Н. Муравьева: отрывок из "Аскольда", разговоры (некоторые) "В царстве мертвых".
5) Екатерины II: "Февей", "Хлор".
6) Дмитриева: "Ермак", "Причудница", "Воздушная башня".
7) Карамзина: "Борнгольм" и несколько "Писем русского путешественника".
8) Гнедича: две рапсодии "Илиады".
9) Жуковского: несколько рапсодий "Одиссеи", "Наль и Дамаянти", 2-я песнь "Энеиды", отрывок из "Мессиады" Клопштока, "Орлеанская дева".
10) Грибоедова: "Горе от ума".
11) Пушкина: "Борис Годунов", "Полтава", "Медный всадник", "Скупой рыцарь", отрывки из "Евгения Онегина" и "Кавказского пленника", "Путешествия в Арзерум", отрывки из "Записок", "Гробовщик", "Капитанская дочка", "Дубровский".
12) Лермонтова: "Герой нашего времени" (с необходимыми пропусками).
13) Гоголя: отрывки из "Мертвых душ", "Тарас Бульба", "Шинель".
14) Тургенева: "Бирюк", "Бежин луг".
15) Григоровича: "Антон-горемыка".
16) Мельникова: "Поярков", "Красильниковы".
17) Несколько песней из "Божественной Комедии" Данта, в переводе Мина.
Для практического знакомства с древним языком читаны:
I. - Проповедь Луки Жидяты (по исторической хрестоматии Галахова).
II. - Отрывок из проповеди Илариона (по истор. хрест. Галахова).
III. - Отрывок из проповеди Иоанна Болгарского (о частях речи), по изд. Калайдовича.
IV. - Сазаво-Эмаусского евангелия (по изданию Ганки).
V. - Остромирова евангелия (по изданию Ганки).
VI. - Супрасльской рукописи (по изданию Миклошича).
VII. - Святослава Изборника (по изданию Буслаева).
VIII. - Русской Правды (по изд. Калачова).
IX. - Несторовой летописи (по Лаврентьевскому списку).
X. - Несколько народных сказок (по историч. хрестом. Галахова).
XI. - Письмо царя Алексея Михайловича к Никону (по изданию Бартенева).
Кроме того его высочество занимался переложением некоторых "псалмов" и "Соломоновых притчей" на современный русский язык.
Примечание. В этот перечень не вошло читанное его высочеством с г. Гротом (почти в продолжение 5 лет), с г. Гончаровым (в продолжение 7 месяцев) и друг.
Класовский занимался с его высочеством: 1) с 8 дек. 1856 г. по 17 ноября 1857 г.; 2) с сентября 1858 г. до 22 октября того же года; с мая (за вычетом семинедельных каникул) 1859 г. до 23 октября того же года. Всего около 15 месяцев".
В половине декабря 1859 г., закончив лекции в Московском университете, я переехал со своим семейством в Петербург и поместился в одном из домов графа, находящемся в Саперном переулке, между Надеждинскою улицею и саперными казармами. Теперь решительно не могу припомнить, чем был я занят и что делал до 27 декабря, когда получил от графа следующее уведомление:
"Ф. И. Ваша первая лекция будет завтра в 12 часов. Приходите ко мне в 1/2 двенадцатого, чтобы вместе поехать во дворец.
В форменном фраке, белый галстук и крест.
До свидания. - Граф Строганов ".
Когда, таким образом, наступил день и час для приступа к делу, живо представляю себе и теперь, какое смутное уныние на меня напало и безнадежное раздумье одолело меня. Я чувствовал себя не в силах начать и совершить трудное, великое дело, на которое был призван. Страшился я не за себя, а за свою науку, которой был предан всем своим существом, -страшился потому, что у меня не хватит способностей предложить ее августейшему слушателю в том виде и составе, в каком я ее люблю и восхищаюсь ею. Я был довольно опытен в университетском преподавании и умел владеть вниманием студентов своей аудитории; впрочем, на расположение равнодушной толпы никогда не рассчитывал и вполне довольствовался сочувствием немногих избранных, настоящих моих учеников, которые любовно и преданно ценили мои труды и исследования в непочатых еще тогда сокровищах русской старины и народности. Теперь - совсем иное дело. Теперь не только моя скромная аудитория, но целые факультеты с придачею военной академии сосредоточиваются около одной особы, предлагая необходимые результаты разнообразных знаний для беспримерного в нашей истории самого полного и многостороннего образования будущего царя русской земли. В таком необъятном кругозоре государственных, военных и всяких других наук интересы моей специальности сокращаются чуть не до мелочной забавы праздного любопытства. Потому-то мой предмет как приготовительный или общеобразовательный и назначен был только на один первый год четырехлетнего курса. К этому я должен вам прибавить еще вот что. Еще в Москве, а потом и в Петербурге, усердные ревнители правды деликатно намекали мне, что я попал ко двору исключительно по милости графа Строганова, который всегда был ко мне чересчур пристрастен и снисходителен. Другие заботливо соболезновали, представляя себе, как стану я докучивать своему слушателю каликами перехожими, прелестями крестьянской избы и деревенских хороводов, рукописными подлинниками и разными патериками.
Но прежде чем буду говорить вам о своих лекциях, я должен в немногих словах познакомить вас с тою аудиториею, где были они читаны. Цесаревич занимал в бельэтаже небольшую часть эрмитажного корпуса с той его стороны, где отделяется он от Зимнего дворца узким проездом с Дворцовой площади к набережной Невы. Вход в апартаменты цесаревича был именно с того проезда. Надобно из швейцарской подняться по лестнице, чтобы сначала очутиться в небольшой и темноватой прихожей или передней. Кроме входа с лестницы, в этой комнате еще три двери: налево, в задние или внутренние покои, а также и в крытую, висячую над тем проездом галерею, которою эрмитажный корпус соединяется с Зимним дворцом; прямо от входа в коридор, ведущий в залы живописной галереи Эрмитажа, и, наконец, направо - в приемные комнаты цесаревича, с окнами на Дворцовую площадь, сначала в залу и потом направо же в кабинет. В нем-то и читали профессора свои лекции Государю наследнику за длинным кабинетным столом, приставленным узкою стороною к окну. Цесаревич сидел спиною к зале, а профессор, против него, спиною к глухой стене, вдоль которой шел широкий шкаф с книгами, вышиною аршина в два.
Лекции я читал в самый ранний час, с которого ежедневно начинались учебные занятия цесаревича, именно с девяти до десяти, по вторникам, четвергам и субботам, а накануне, т.е. по понедельникам, средам и пятницам, весь день я употреблял на составление и тщательную обработку того, что завтра утром буду излагать своему слушателю. Я не читал ему написанное на принесенных с собою листах, а соображаясь с ними, время от времени давал своей лекции форму более оживленной беседы, вызывая его на вопросы в тех случаях, когда, как мне казалось, возможно было с его стороны какое-либо недоразумение. Принесенные листы оставлялись ему для приготовления отчета, которым и начиналась следующая лекция.
Таким образом, кроме воскресенья, была у меня занята вся неделя. Впрочем, по прочтении лекции наследнику, весь день я отдыхал на полной свободе до самого вечера. С десяти часов до двенадцати я делал посещения, заставая в такое раннее время всех, кого мне хотелось видеть, или, пройдя из комнат цесаревича через переднюю в Эрмитаж, прогуливался по залам живописной галереи и скульптурного музея. В двенадцать часов завтракал по большей части у Доминика, когда намеревался провести часа два в Публичной библиотеке, повидаться кое с кем и навести какие-нибудь справки в книгах или в рукописях. Только таким образом мог я сноситься с своими знакомыми, потому что, будучи сильно занят срочною работою, я никого не принимал у себя на дому. Даже по воскресеньям и в те свободные вечера не было мне настоящего отдыха: в эти промежутки времени я изготовлял для печати обширный сборник своих монографий. Впрочем, как вы сейчас увидите, такая работа не только не отвлекала меня от составления лекций, но вполне согласовалась с этой моей обязанностью и даже способствовала к более удачному и успешному ее исполнению.
История русской и вообще средневековой литературы - такой обширный и всеобъемлющий предмет, что я не иначе мог распорядиться им в своих университетских лекциях, как раздробляя его на специальные курсы, которые ежегодно менял по мере того, как вдавался все дальше и глубже в новые исследования по русской старине и народности. Потому, чтобы не растерять бесследно с большим трудом собираемые мною факты, я не ограничивался в приготовлении к лекциям голословными программами, а писал в мельчайших подробностях все, что буду излагать своим слушателям. Вместе с тем, желая популяризировать свою науку через посредство журналов и разных периодических сборников, я извлекал для печати из своих лекций монографии, иногда довольно объемистые, в которых опускал слишком специальные подробности, необходимые и наставительные для студентов, но невразумительные и скучные для большинства образованной публики, не подготовленной интересоваться лингвистическими и филологическими тонкостями. С 1847 г., когда я вступил на кафедру, и до 1860 г. таких монографий накопилось столько, что если бы собрать их из периодических изданий, то вышел бы очень увесистый том, даже целых два тома, как это и случилось.
Одним из самых преданнейших и вполне сочувствующих моим исследованиям учеников был Александр Александрович Котляревский, впоследствии профессор славянских наречий в Дерптском университете, а потом в Киевском св. Владимира. По смерти своей он оставил замечательную библиотеку, очень ценную по редчайшим старопечатным изданиям, особенно иностранным. Собирал он ее с большим знанием дела и в России, и за границею в течение всей своей жизни, не щадя крупных издержек, которыми по своему состоянию мог он располагать. Но и тогда, будучи студентом и юным кандидатом, он любил хорошие книги и читать, и собирать, а также и отдельные статьи, вырезывая их из старых журналов, которые покупал пудами за бесценок у московских букинистов на Никольской и под Сухаревой башнею. Само собою разумеется, с великим