Главная » Книги

Буслаев Федор Иванович - Мои воспоминания, Страница 7

Буслаев Федор Иванович - Мои воспоминания


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19

замене получил степень магистра. Оставив лавру, он немедленно переселился в Москву, занялся составлением диссертации на латинском языке о романтической поэзии для получения степени доктора и блистательно защитил ее. Из моих воспоминаний вы уже знаете, как плачевно оборвалась его профессорская служба в Московском университете.
   Согласно духу времени и научным требованиям от профессоров нашего факультета, Степан Петрович Шевырев и Михаил Петрович Погодин, каждый усердно предаваясь своей специальности, далеко раскидывались в своих интересах по широкому поприщу литературы в качестве журналистов, критиков и беллетристов. Впрочем, об их литературном и общественном значении, об их отношениях к Пушкину, Жуковскому, о их дружбе с Гоголем и о многом другом столько уже было печатано, что я нахожу излишним повествовать вам обо всем этом в моих воспоминаниях. Ограничусь только тем, что более касается лично меня.
   В первый год университетского обучения Шевырев читал нам вместе с юристами, так сказать, приготовительный курс, имевший двоякое назначение: во-первых, по возможности уравнять сведения поступивших в университет прямо из дому или из разных учебных заведений, казенных и частных, с неустановившеюся еще для них всех одинаковою программою обучения, и, во-вторых, теоретически и практически на письменных упражнениях укрепить нас в правописании и развить в нас способность владеть приемами литературного слога.
   В лекциях этого курса Шевырев знакомил нас с элементами книжной речи в языке церковнославянском и русском, отличая в нем народные или простонародные формы от принятых в разговоре образованного общества. С этой целью он читал и разбирал с нами выдержки из летописи Нестора по изданию Тимковского, из писателей XII века и из древнерусских стихотворений по изданиям Калайдовича, из "Истории" Карамзина, из произведений Ломоносова, Державина, Жуковского и особенно Пушкина. При этом вдавался в разные подробности из книги Шишкова о старом и новом слоге, из заметок Пушкина о русском народном языке. Все это, низведенное теперь в программу средних учебных заведений, было тогда свежею новостью на университетской кафедре, как вы сами можете ясно видеть, припомнив сказанное мною об Иване Ивановиче Давыдове.
   Эти лекции Шевырева производили на меня глубокое, неизгладимое впечатление, и каждая из них представлялась мне каким-то просветительным откровением, дававшим доступ в неисчерпаемые сокровища разнообразных форм и оборотов нашего великого и могучего языка. Я впервые почуял тогда всю его красоту и сознательно полюбил его. Чтобы дать вам понятие о силе животворного действия, оказанного на меня Степаном Петровичем в его филологических наблюдениях и анализах, достаточно будет сказать, что они воодушевляли меня и были положены в основу моих грамматических и стилистических исследований, когда я работал над составлением моего сочинения: "О преподавании отечественного языка" (издано в 1844 г.). Невыразимо радостно и лестно было мне видеть в экземпляре этого сочинения, подаренном мною Степану Петровичу, отметки его собственною рукою на полях страниц: "моя мысль", "мое замечание".
   Приготовительный курс, о котором идет речь, был читан Шевыревым в первый раз именно нам. А начал он свои лекции в Московском университете историею иностранных литератур: еврейской и индийской. Лекции эти произвели большой эффект не только между студентами и профессорами, но и в избранной московской публике, переполнявшей аудиторию Степана Петровича. Когда мы поступили в университет, они были уже отпечатаны, и я на первом же курсе с жадностью читал их, наслаждаясь и восторгаясь. Тогда же заронилась во мне мысль учиться по-еврейски и по-санскритски, но я привел ее в исполнение впоследствии при помощи моих казеннокоштных товарищей. Еврейскому языку учил меня, как вы уже знаете, Войцеховский, а потом санскритскому Коссович.
   На первом же курсе с неменьшим интересом прочел я обстоятельную монографию о Данте и его "Божественной Комедии", представленную Шевыревым в факультет для снискания права читать лекции в Московском университете. Уже тогда я пленился великим произведением Данта, и в течение всей моей жизни было оно любимым для меня чтением в часы досуга и наконец сделалось предметом моих многосторонних исследований, когда по поводу шестисотлетнего юбилея дня рождения Данта читал я студентам лекции о нем и о его времени целые три года сряду.
   До Шевырева в нашем университете читалась только теория словесности вроде упомянутого мною курса Давыдова. Степан Петрович обновил кафедру этого предмета историею литературы, сначала только иностранной, а потом уже при нас и русской. Сверх того, он читал нам целый год теорию поэзии в историческом развитии. Свой курс без разделения на лекции и с некоторыми дополнениями издал он в виде диссертации и защитил ее на публичном диспуте для получения степени доктора. Эта книга, хотя немножко и устарелая, до сих пор пользуется у нас заслуженным авторитетом. Ее постоянно рекомендовал я своим слушателям, когда читал им на первом курсе энциклопедическое введение к специальным занятиям по филологии, лингвистике и литературе, с указанием важнейших источников и пособий.
   Из иностранной литературы Шевырев читал нам историю греческой поэзии. Особенно заинтересовало меня и прочно улеглось в моей памяти, что сообщал он по Вольфу о позднейшем прилаживании и сочетании отдельных рапсодий в искусственные формы целых эпосов, названных "Илиадою" и "Одиссеею". Не помню, ставил ли тогда Шевырев в параллель с гомерическими рапсодиями наши былины, или после, когда читал нам историю русской литературы, но во всяком случае эта мысль в первый раз пришла мне в голову со слов Степана Петровича.
   Нам же в первый раз стал читать Шевырев в Московском университете историю русской литературы, как и тот приготовительный курс. Готовясь к своим лекциям, он сам постепенно разрабатывал источники русской старины и народности по рукописям, старопечатным книгам, народным песням и преданиям. Неослабный интерес, возбуждаемый в профессоре беспрестанными открытиями в новой, еще вовсе не разработанной, области науки действовал на нас обаятельною свежестью воодушевления. По крайней мере мне чудилось, будто мы идем по только что проторенным путям в непроходимых лесах и дебрях, по следам отважного проводника, который на каждом шагу открывает нам все новые и новые сокровища родной земли. В этих лекциях Степан Петрович уже пользовался знаменитым собранием русских песен, которое принадлежало Петру Васильевичу Киреевскому.
   Этот курс истории русской литературы впоследствии внес Шевырев в свои публичные лекции с разными изменениями и дополнениями, которые крайностями чрезмерного славянофильского направления, как вам должно быть известно, навлекли на него целую бурю озлобленных нареканий.
   В заключение о читанных нам лекциях Шевырева я должен прибавить, что каждую из них он тщательно писал своим четким, красивым почерком на листах с отогнутыми полями, на которых вкратце обозначал содержание каждого параграфа или абзаца. Следуя примеру моего незабвенного учителя, и я в течение всего моего многолетнего профессорства каждую лекцию писал, только не так четко и старательно и без всяких отметок на полях страниц.
   О лекциях Михаила Петровича Погодина говорить много не буду, потому что все, что я мог и умел сказать о нем, как о профессоре, предложено в речи, читанной мною вскоре по его кончине в публичном заседании Общества Любителей Российской Словесности. Она напечатана в 2-м томе "Моих Досугов", а цитировать самого себя я не намерен.
   На первом курсе он читал нам из всеобщей истории о религии, политике, торговле, о нравах и обычаях древних народов, по известному сочинению Герена (Heeren). Именно тогда я живо почувствовал и оценил великое значение народного быта, на разработку которого в пределах русской земли я посвятил большую часть моих ученых работ. Лекции Погодина я постоянно записывал с его слов и каждую старательно и любовно составлял, пользуясь добытым из университетской библиотеки немецким оригиналом, и как благодарил я тогда Александра Христофоровича Зоммера, что еще в пензенской гимназии научил он меня толково разбирать немецкую грамоту! Лекции по Герену, составленные студентами, Погодин напечатал, и в эту-то книгу попала частица и моей работы, самая ранняя и первая проба пера, удостоившаяся печати.
   На старших курсах Погодин читал нам уже настоящий свой предмет - историю России. В этих лекциях больше всего заинтересовал меня вопрос о скандинавском происхождении варягоруссов. Я обратился к Михаилу Петровичу с просьбою указать мне какое-нибудь руководство для изучения древних немецких наречий. Он назвал мне грамматику Якова Гримма и велел обратиться за этим сочинением к профессору Редкину, читавшему тогда в Московском университете энциклопедию и философию права. Таким образом, из уст Погодина в первый раз услышал я имя великого германского ученого, который своими многочисленными и разнообразными исследованиями потом оказывал на меня такую обаятельную силу, так воодушевлял меня, что я сделался одним из самых ревностных и преданнейших его последователей.
   Погодину же я обязан великою благодарностью и за то, что он первый научил меня читать и разбирать наши старинные рукописи, во множестве собранные в его так называемом древлехранилище, которое помещалось тогда в собственном его доме, на Девичьем поле. Эти занятия мои начались вот по какому случайному поводу. Знаменитый чешский ученый Шафарик для своих филологических работ имел надобность в точной копии с одной из самых древнейших наших рукописей, которая находилась в древлехранилище. Это была хорошо известная специалистам "Толковая Псалтырь" XI века, так называемая Евгениевская, по имени митрополита Евгения, которому прежде принадлежала. Погодин поручил мне снять эту копию. Работа оказалась для меня в высокой степени полезной и была не особенно трудна, потому что древняя рукопись составляет только малую часть всей псалтыри. В пособие для справок он снабдил меня старопечатным текстом и ныне принятым исправленным.
   Одновременно с этою работой он познакомил меня на образцах по оригиналам с разными почерками старинного письма: с уставным, полууставным и с скорописью, мудреные завитки которой учил разбирать меня по складам.
   Таким образом, мое университетское обучение разделялось по двум местностям: в аудитории и в Погодинском древлехранилище. Сказанного почитаю достаточным, чтобы дать вам понятие о моей безграничной благодарности Михаилу Петровичу за все, чем я обязан его попечениям и заботам о моем образовании в продолжение всех четырех лет студенчества, начиная, как вы уже знаете, с самого поступления моего в университет и с водворения в казеннокоштном общежитии. Он же, как увидите потом, был для меня руководителем в первых опытах моих на широком пути журнальной литературы.
   Новый период в истории Московского университета, как сказано, начинается вместе с появлением к нам молодых профессоров, получивших свое образование за границею, преимущественно в Германии. Это были: на нашем факультете Печорин, Крюков и Чевилев; на юридическом Крылов, Баршев и Редкий; на медицинском - Анке, Армфельд, Иноземцев, Филомафитский и еще кто-то, не припомню, а на математическом, кажется, никого. Во избежание недоразумений, спешу предупредить, что несколько других профессоров той же категории появились в Московском университете, когда мы уже кончили курс. А именно: на нашем факультете - Меньшиков, Бодянский и Грановский, на юридическом - Лешков, на математическом - Спасский и Драшусов.
   Профессор греческого языка (ни имени его, ни отчества не припомню) был совсем молодой человек, самый юный из всех прибывших вместе с ним товарищей, небольшого роста, быстрый и ловкий в движениях, очень красив собою, во всем был изящен и симпатичен, и в приветливом взгляде, и в мягком, задушевном голосе, когда, объясняя нам Гомера и Софокла, он мастерски переводил их стихи прекрасным литературным слогом. Но, к несчастию, мы пользовались его высокими дарованиями и сведениями очень недолго, менее года. Он вдруг исчез из университета и из Москвы, а куда девался - никто не знал. Так и простыл его след. Спустя года два-три, дошел до меня слух, будто он где-то за границею учительствует или гувернерствует в какой-то фамилии - русской или иностранной, неизвестно. Потом, спустя много лет, кто-то говорил мне, что нашего Печорина видели в одеянии католического монаха, помнится, в Бельгии.
   Вскоре по исчезновении Печорина, его заменил выписанный из Германии немецкий ученый, по фамилии Гофман, еще молодой человек, высокий, дебелый и румяный, с длинными русыми волосами, ниспадавшими на плечи, милый чудак с замашками наивного бурша. По-русски он не говорил ни слова и переводил с нами греческих классиков на латинский язык. В летописях Московского университета его имя связано с одною катастрофою, наделавшей много шума по всей Москве, о чем я расскажу вам в своем месте.
   Профессор римской словесности, Дмитрий Львович Крюков был немножко постарше Печорина и, как он, такой же любезный и изящный, но в его приветливом обращении с нами чувствовалась сдержанность снисходительного величия, а изяществу манер, голоса и речи и всей своей осанке умел он придавать некоторый лоск щеголеватости, которая, в пределах строгого приличия, не нарушает достоинства чистокровного джентльмена. Он был среднего роста, блондин, с наклонностью к полноте, но здоровый и свежий, румяный и белый, как кровь с молоком; отличительную черту его лица составлял высокий и широкий лоб, а глаз из-под очков было не видать.
   Вскоре по приезде его из-за границы между нами распространилась о нем внушительная репутация ученого автора, напечатавшего в Германии книгу на немецком языке, под псевдонимом "Peregrino", итальянская благозвучность которого так согласовалась с его щеголеватою изящностью. Ни содержания, ни даже названия этой книги теперь не припомню; знаю только, что это была монография по какому-то очень специальному вопросу из истории римского быта.
   Из лекций Крюкова помню, что он заставил меня полюбить Тацита и особенно Горация, к которому симпатию я вынес еще из пензенских уроков Орлова. Сам же Дмитрий Львович предпочитал из всех римских писателей Тацита, и в последние годы своей недолгой жизни переводил его "Анналы" на русский язык, старательно обогащая и усовершенствуя свой слог внимательным чтением наших старинных мемуаров, государственных грамот и договоров, посланий и летописей, не говоря уже об историках, начиная от Щербатова и до "Пугачевского бунта" Пушкина.
   На четвертом курсе читал он нам римские древности на латинском языке. Этот предмет так заинтересовал меня, что в дополнение к нему я посещал лекции Крылова по истории римского права. Сверх того мне желательно было познакомиться с взглядами знаменитого юриста Савиньи, о котором так много говорилось в то время. Когда перевели нас на четвертый курс, то профессора, привыкнув излагать свой предмет в пределах трехлетнего срока, нашли возможным расширить объем своего преподавания практическими занятиями студентов на этом курсе, разделив нас по специальностям на три отделения: на классическое, историческое и славяно-русское. Таким образом, для нас же впервые были введены в Московском университете так называемые семинарии, но, кажется, это нововведение только и ограничилось одними нами. После нас семинарии не продолжались и были вновь сформированы уже много лет спустя.
   Я избрал себе отделение славяно-русское. Давыдов дал мне для изучения так называемую "Общую Грамматику" известного французского филолога Дю-Саси в немецкой переделке Фатера, с дополнениями из немецкого языка. Эту книгу я перевел всю сполна и добавил грамматические подробности Дю-Саси и Фатера русскими и церковнославянскими. Мой перевод был одобрен факультетом для напечатания, но остался в рукописи. По счастливой случайности она сохранилась у меня до последнего времени, и недавно я отдал ее вместе со всеми моими лекциями в рукописное отделение московского Публичного музея, что на Знаменке. А для Шевырева я составил систематический свод грамматик: Смотрицкого, Ломоносова, академической, больших, или полных, грамматик Греча и Востокова и церковнославянской Добровского. Над обеими этими работами я трудился весь год и по мере изготовления приносил на лекции, что успевал сделать в неделю, для доклада тому или другому из моих наставников. Таким образом, благодаря этим практическим занятиям, я достаточно был вооружен сведениями, необходимыми по тому времени для всякого доброкачественного учителя русского языка.
   В конце мая 1838 года я окончил университетский курс.
  

X

   Окончив в мае 1838 года университетский курс кандидатом словесного отделения философского факультета, я тотчас же, по рекомендации проф. И.И. Давыдова и инспектора студентов П.С. Нахимова, поступил домашним учителем в семейство гофмаршала барона Льва Карловича Боде. Таким образом, прямо из казеннокоштного "общежития" и еще в студенческом вицмундире переселился я в подмосковное имение барона, Подольского уезда, в село Покровское-Мещерское; туда уже прежде перебралось его семейство на лето с московской квартиры, помещавшейся в Кремле, во втором кавалерском корпусе, который теперь содержит в себе Оружейную палату.
   На первых же порах при моем вступлении на поприще новой жизни выпала мне счастливая доля снискать благосклонное внимание и затем в течение целого полустолетия упрочить за собою дружеское расположение одной из образованнейших и почетных фамилий русского дворянства. По самому происхождению и по семейным преданиям, в высоких ее качествах неразрывно сочетались приветливая сановитость и феодальные доблести непоколебимого легитимизма с величавою простотою, благодушием и строгою набожностью старинного боярского рода, который в свою летопись, по женской линии, внес житие святого мученика Филиппа митрополита, пострадавшего от царя Иоанна Грозного.
   Бароны Боде происхождения французского. В XIV веке у них были имения в провинции Турени. Гонимые как гугеноты они перешли в Германию и поселились в городе Ахене, имели владения на Рейне и впоследствии были признаны членами франконского округа Стейгервальд и утверждены императором Карлом VI в древнем дворянстве и баронском достоинстве. Французская революция конца прошлого столетия застает родителей барона Льва Карловича уже в Эльзасе, в их ленном имении, в городе Сульцсу-Форе. Его отцу грозила гильотина, и когда жандармы сыскной полиции ворвались к нему в дом, он успел от них скрыться через задний двор и сад. Жену его и малолетних детей они не тронули и пустились в погоню за беглецом. Но все обошлось благополучно, и барон с своим семейством успел эмигрировать в Россию. Императрица Екатерина II приняла его благосклонно и пожаловала ему имение в 12.000 десятин в Херсонской губернии, именуемое Крамеровы Балки, и другое - в Крыму.
   В 1815 г. барон Лев Карлович женился на Наталье Федоровне Колычевой, из того старинного боярского рода, о котором сказано выше. Я застал еще в живых ее мать, Анну Никитишну, милую старушку, и пользовался от них обеих приветом и ласкою.
   Когда я водворился в семействе Льва Карловича и Натальи Федоровны, у них было два сына, Лев и Михаил, и шесть дочерей: Анна, Наталья, Марья, Екатерина, Елена и Александра. Из них двое тогда отсутствовали: старший сын Лев Львович служил в лейбгвардии, а старшая дочь Анна Львовна находилась в Зимнем дворце фрейлиною при особе императрицы Александры Феодоровны, которая ее очень любила.
   Мои воспоминания об этой бесподобной фамилии, рассеянные на расстояния, как я уже сказал, целого полустолетия, сливающиеся и перепутанные со множеством других, всякий раз, как только я вызываю их перед собою, высвобождаются из рамок хронологического порядка и сами собою сосредоточиваются на отдельных лицах, которые, по принимаемому мною участию, представляются мне разделенными на группы. Таких групп всего три. Одну составляет самое младшее поколение: Александра Львовна, десяти лет, и Елена Львовна, двенадцати; другую - старшие их сестры, мне ровесницы: Наталья Львовна, годом старше меня, Марья Львовна, моих лет, и Екатерина Львовна, годом моложе меня. В центре третьей группы возникает передо мною величавый и прекрасный образ Михаила Львовича, возлюбленного моего ученика и неизменного друга до самой его кончины, последовавшей в 1888 г. Им я начну, им же заключу мои воспоминания о фамилии барона Льва Карловича, а те две группы внесу в них, как эпизоды.
   И все-то названные мною особы, дорогие моей памяти, отошли в вечность! Осталась в живых только Анна Львовна, самая старшая из своих сестер и братьев, давно уже вдовствующая княгиня Долгорукова. От своего брата наследовала она дружеское ко мне расположение, а от сестер, незабвенных моих учениц, - те симпатии, которыми отвечали они на преданность и усердие их наставника.
   Барон Лев Карлович пригласил меня в свой дом собственно для того, чтобы в течение года приготовить четырнадцатилетнего сына его Михаила Львовича в старший класс пажеского корпуса, а двух младших дочерей учить русскому языку.
   Мне предоставлялось давать уроки Михаилу Львовичу из русской грамматики, истории и словесности по моему собственному разумению, потому что никакой учебной программы у нас не было, да и никто о ней не заботился, а я и подавно. В пензенской гимназии мы пробавлялись, как вы уже знаете, самоучкою, без всякого порядка и системы. Мои жалкие педагогические попытки в студенческие годы были не настоящим делом, а плохою поделкою, не пробою пера, а каракулями. Теперь приходилось самому, без посторонней помощи и без всяких пособий, производить первый настоящий опыт на учительском поприще с ответственностью экзамена моему ученику. Всю надежду возлагал я на сведения, вынесенные мною из университета. Правда, мои практические, письменные работы по грамматике на последнем курсе, у Шевырева и Давыдова, давали для моего опыта материал подходящий, но уже слишком громоздкий и широко разбросанный; из него можно было кое-что извлекать, но как и в какой мере - я не мог сообразить. По русской истории лекции Погодина для моих уроков не годились, а курс истории русской литературы, читанный нам Шевыревым, был недоступен ни разумению, ни интересам моего ученика, столько же, как и теория словесности Давыдова с ее философскими обобщениями и обременительными подробностями о родах и видах поэтических и прозаических произведений. Больше годился для моей цели выше объясненный мною приготовительный курс Шевырева о языке и слоге; но для школьного обучения этот предмет надобно было высвободить из рамок систематической теории и дать ему практическое применение на чтении литературных произведений и в письменных упражнениях. А между тем никаких учебников у нас под руками не было, да, сверх того, мой сметливый, проницательный и необыкновенно даровитый ученик, но резвый, живой и нетерпеливый, питал решительное отвращение к голословным предписаниям грамматики Востокова и риторики Кошанского.
   Замечу мимоходом, что все эти затруднения, встретившие меня при самом вступлении на педагогическое поприще, тогда уже залегли глубоко в моей душе и не переставали занимать меня до тех пор, пока в 1844 г. я не разрешил их себе, как умел и мог, в исследовании: "О преподавании отечественного языка".
   Михаил Львович был только шестью годами моложе меня, да и сам я, безбородый юноша, всего двадцати лет, по возрасту и развитию подходил к нему, не как учитель к ученику, а как старший товарищ к младшему, который доверчиво и усердно пользуется его советами и наставлениями. Такие отношения установились между нами очень скоро, еще в Мещерском (так говорилось вместо Покровского-Мещерского).
   Я по себе хорошо знал, сколько по доброй воле может сделать для своего умственного образования четырнадцатилетний мальчик, и в дарованиях своего ученика видел залог его будущих успехов, на которые я тем надежнее рассчитывал, что легко и скоро заметил в его откровенном и простодушном характере способность энергически стремиться к достижению предположенной цели и упорно домогаться исполнения своих желаний. В то время, при моей неопытной молодости, конечно, я не мог так ясно и точно сознавать все эти соображения, как теперь излагаю их вам; однако и тогда был я уже настолько развит, что мог, хотя и смутно, но живо их почувствовать, как бы по инстинкту оберегая себя в совершенно новом для меня, в небывалом положении.
   Прежде всего мне надлежало воспитать в моем ученике охоту к серьезным занятиям и пробудить любовь к науке, пользуясь его живою восприимчивостью и пытливым умом, но так, чтобы с первого же разу не причинить ни малейшего насилия этим способностям скукою и чересчур напряженным трудом, как это обыкновенно бывает с начинающими учиться, когда насильно таскают их по томительным мытарствам элементарного учебника. Оставив теорию в стороне, я избрал метод практический, и тем более потому, что он вполне согласовался с предметами моих уроков, с родным языком и отечественною историею, которая в общих чертах была уже несколько знакома Михаилу Львовичу. Сверх того, он уже не только умел разбирать церковную грамоту, но и достаточно понимал церковнославянский язык, потому что в набожной фамилии барона Льва Карловича Священное Писание и богослужебные книги далеко не были в забросе, как бывают они у других сплошь да рядом. Проживая летом в Мещерском, его старшие дочери, владея хорошими голосами, любили петь на клиросе, а для басов и теноров приезжали из ближайшего соседства молодые князья Оболенские. Когда подросла Елена Львовна, у нее оказался великолепный контральто, который мог бы произвести эффект на любом концерте. Иногда и звонкий дискант Михаила Львовича раздавался в этом семейном хоре. Кто-нибудь из певцов за церковной службой читал Апостола, а Екатерина Львовна - шестопсалмие.
   Положив в основу наших занятий чтение и рассказ или письменное изложение прочитанного, я соединил вместе уроки истории с изучением языка, слога и литературы, разумеется, придерживаясь для себя некоторой системы в постепенном ознакомлении моего ученика с каждым из этих разнородных предметов и не обременяя его внимания излишними подробностями. Впрочем, он сам помогал мне в этом деле, облегчая его. а часто и направляя своими пытливыми вопросами, и таким образом наше, так сказать, толковое чтение иногда незаметно переходило в серьезную беседу о какой-нибудь вычитанной нами подробности. Чтобы неослабно поддерживать и возбуждать его любознательность, я должен был сколько возможно делать свои уроки ему приятными, и для этой цели я ничего лучше не умел придумать, как занимательное и вместе поучительное чтение: а когда он втянулся в него и приохотился, случалось, что в выборе книг и статей я согласовывался с его желанием.
   Тогда я вовсе не знал, а по своему личному опыту в пензенской гимназии не мог и предполагать, что обучение, в силу дисциплинарных правил педагогии, должно воспитывать в учащихся навык к неукоснительному исполнению обязанностей и к выносливому терпению, чтобы преодолеть трудную работу. Вместо того я избрал путь занимательного препровождения времени и достиг преднамеренной мною цели: Михаил Львович полюбил науку и полюбил страстно, со всем увлечением своего пылкого темперамента, и, как вы увидите, доказал это на деле, занимаясь в течение всей своей жизни собиранием, приведением в порядок, изучением и научною обработкою письменных источников русской старины и даже художественною реставрациею ее иконописных и монументальных памятников.
   А надобно вам знать, что после кратковременного пребывания в старших классах пажескою корпуса Михаил Львович более нигде уже не учился и постоянно до самой своей кончины говаривал, что всем своим научным образованием он обязан одному мне; я же с своей стороны скажу вам, что по времени это был первый настоящий мой ученик и один из самых преданнейших.
   Однако я должен вам рассказать, сколько могу припомнить о том, в чем именно состояли наши учебные занятия, как в уроках, так и в свободное от них время. Главным источником и пособием для нас была многотомная история Карамзина, из которой, не всегда придерживаясь хронологического порядка, но руководствуясь своими соображениями, я выбирал наиболее интересные эпизоды не только государственного и вообще политического содержания, но и особенно бытового, из частной семейной жизни наших предков и всенародной, гражданской и церковной. Карамзин же давал нам и точки отправления для истории нашей древней литературы в своем мастерском переложении письменных ее памятников и в обширных примечаниях, где приводил он их в оригинале. Таким образом, от "Истории государства Российского" мы незаметно переходили к чтению выдержек - из летописи Нестора по изданию Тимковского, из Киево-Печерского Патерика, из древних русских стихотворений или былин Кирши Данилова. Из новой литературы интересовали Михаила Львовича особенно: Загоскина - "Юрий Милославский" и Пушкина - "Борис Годунов" и "Капитанская дочка".
   Пытливая любознательность моего ученика, воспламененная разнообразным чтением, по стремительной живости его характера, не знала удержа и увлекала его из тесных пределов отмеренного часами урока. Он забегал в мою комнатку, летом в деревенском флигеле, направо от большого дома, а зимою в верхнем этаже дворцового корпуса, и когда заставал меня за книгою - непременно хотел знать, что такое я читаю, и я должен был подробно рассказать, что в этой книге содержится и почему и для чего она интересует меня, а он не перестает спрашивать и допрашивать, вставляя свои замечания и недоразумения; между нами завязывается оживленная беседа, и учитель с учеником превращаются в двух школьных товарищей, которые иной раз наперерыв состязаются в разрешении мудреных, хотя бы и непосильных для них, задач науки и жизни.
   Этим немногим ограничиваю я свои воспоминания о годах учения Михаила Львовича. Я был бы очень рад, если бы в этом любознательном четырнадцатилетнем мальчике вы могли признать моего двойника из той далекой поры, когда я преуспевал в пензенской гимназии по методу взаимного обучения, когда с моей матушкой читал разные книги, а с Михаилом Осиповичем Орловым вел философские беседы на латинском языке.
   Теперь перехожу к моим ученицам и именно к первой, или младшей группе, т.е. к Александре Львовне и Елене Львовне. Обе они были прехорошенькие, но каждая в своем роде. Первая была миниатюрная десятилетняя девочка, настоящая игрушка высокой нюрнбергской работы, резвая и живая, как ртуть; бывало, она не ходит, как ходят другие, твердо ступая на всю ногу, а как-то грациозно прыгает на цыпочках и перепархивает с места на место и из одной комнаты в другую. Беленькая и нежная до прозрачности, вся она будто соткана была из радостей и веселия, которое то и дело выступало наружу то мимолетной улыбкой, то полусдержанным смехом, а то и целым взрывом задушевного хохота. Прозрачную ясность своей души и быстроту мыслей и телодвижений и этот беззаботный хохот сберегла она в себе и в старости до самой смерти. Елена Львовна, двумя годами старше своей маленькой сестры, была привлекательна и мила в другом роде. Значительно выше ее и полнее, она отличалась плавностью в движениях и деликатною сдержанностью в обращении. Во всей ее натуре чувствовалось что-то спокойное, ровное и неизменное, какое-то в себе сосредоточенное, так сказать, ленивое самодовольство, которое придает обаятельную прелесть хорошенькой женщине. Со временем эти достоинства завершились новою прелестью, когда она пела своим бесподобным, задушевным контральто. Лицом она больше других сестер была похожа на Михаила Львовича, а спокойною сосредоточенностью - на Наталью Львовну.
   Обе эти ученицы мои были очень понятливы и достаточно прилежны; заниматься с ними мне было приятно, а благодаря внезапным вспышкам забавной хохотуньи, даже и весело, но гораздо труднее, нежели с Михаилом Львовичем. Тут должен я был вести свое дело в строгой системе постепенного преподавания, чтобы предложить им ясное понятие об основных началах грамматики в той мере, сколько это требуется для вразумительного разбора отдельных слов и предложений при чтении и вместе с тем для правописания. Хотя старшая из моих учениц несколько опередила свою сестру в элементарных сведениях по русской грамматике, но она знала кое-что только из этимологии, а я, по принятому мною уже и тогда новому методу, начал с ними обучение грамматики синтаксическим разбором предложения - и на цельной его канве, с подлежащим, сказуемым, с словами определительными, дополнительными и обстоятельственными, располагал отдельные части речи с их изменениями в склонениях и спряжениях. Таким образом, я уравнял учебные интересы обеих сестер, и мои уроки были новостью одинаково для той и другой. Разумеется, и с ними, так же как с Михаилом Львовичем, я принял метод практический - на чтении и письменных упражнениях, состоявших в диктанте и списывании с печатного. Не помню, с чего я начал наше толковое чтение, вероятно, с отдельных предложений и периодов, но очень скоро приступил к басням Крылова и к сказке Пушкина "О рыбаке и рыбке", грамматический разбор которой впоследствии я с пользою употреблял в первом классе третьей московской гимназии, а потом в 1844 г. и напечатал в моем сочинении "О преподавании отечественного языка".
   В наших уроках мало-помалу водворился некоторый порядок школьной дисциплины, благодаря влиянию старшей сестры на младшую не только примером, но и внушениями - то тихонько произнесенным словом, то взглядом, то каким-нибудь жестом. Укрощению необузданной, беспричинной веселости Александры Львовны способствовал и самый метод преподавания, требовавший, чтобы мои ученицы постоянно упражнялись практически, то на чтении, то в диктанте. Когда Александра Львовна во время урока что-нибудь читала вслух, или что писала, она до известной степени сосредоточивала свое внимание на этих занятиях и таким образом лишала себя возможности смехотворно наблюдать окружающие ее предметы; но и тут выпадало не мало случаев к мгновенным взрывам ее веселости: ну, как же не расхохотаться, в самом деле, до слез, когда в басне Крылова обезьяна надевает себе на нос очки, или когда в диктанте вместо надлежащего слова очутится у нее сама собою такая бессмысленная чепуха, что и не придумаешь, как она туда попала!
   Вы, может быть, удивитесь, если я скажу вам, что эта добродушная и простосердечная смешливость моей маленькой ученицы принесла лично мне много пользы. Перенесенный так внезапно, будто по-щучьему велению, из разнокалиберного товарищества казеннокоштных номеров в аристократическую семью, живо почувствовал я угловатую неуклюжесть своих бурлацких манер, которые на каждом шагу могли бы нарушать условные правила светских приличий и благовоспитанности, если бы я не держал себя настороже. Самолюбие не позволяло мне резко отличаться доморощенными привычками в этой новой среде, куда я попал, да и сознание собственного своего достоинства в качестве наставника обязывало меня во всем до последней мелочи держать себя так, как поступают и ведут себя другие. В этих опытах самовоспитания я не встречал себе никаких затруднений или неприятностей, благодаря безукоризненно вежливой и деликатной снисходительности и приветливому вниманию барона Льва Карловича и баронессы Натальи Федоровны со всеми детьми их. Разумеется, могли быть с моей стороны некоторые недосмотры в соблюдении кое-каких мелочей в общепринятых манерах и привычках, и вот в таких-то случаях веселые вспышки Александры Львовны были для меня настоящим кладом. Как иной раз взглянет она на меня и если захихикает и сделает насмешливую гримаску, я тотчас же проэкзаменую себя, не растрепались ли у меня на голове волосы, или не съехал ли на сторону мой галстук.
   Вскоре по переезде фамилии барона Льва Карловича из Мещерского в московский Кремль, к двум моим ученицам присоединилась и третья. Это была Анна Петровна Колычева, их троюродная сестра, круглая сирота, немедленно по смерти отца привезенная к нам из ее наследственного имения, - не помню, какой губернии, - по завещанию ее отца, под опеку и на попечение ее тетки, баронессы Натальи Федоровны. Это была тринадцатилетняя девочка, ростом с Елену Львовну, но казалась выше по своей худобе; довольно красивые черты лица ее оттенялись строгостью выражения и недо-умелым, как бы растерянным взглядом, который не смеет или не хочет на чем-нибудь остановиться, чтобы не застигли его врасплох. С первого же разу эта особа, выходящая из ряду вон, произвела на меня и потом всегда производила сильное впечатление какой-то замкнутой в себе самой сосредоточенности, оторопелой опасливости, недоступного отчуждения. Нет сомнения, что отдельные черты этой характеристики сложились в цельное представление не вдруг, а последовательно налагались одна на другую в течение долгих лет, пока, наконец, не получили в моей памяти настоящую свою форму как бы в изваянном образе безутешной скорби и окаменелого отчаяния.
   Само собою разумеется, что в благодушном семействе барона Льва Карловича Анна Петровна нашла себе вполне родной приют, и чем трогательнее было ее сиротствующее положение, тем сердечнее и нежнее о ней заботились, тем предупредительнее отзывались на ее желания и намерения. Ей хорошо было, как у себя дома, в деревне; она скоро это почувствовала и стала развязнее, повеселела и прояснилась.
   Когда в 1841 г., после двухлетнего пребывания за границею, воротился я в Москву, я застал двух старших моих учениц уже взрослыми девицами. В 1842 г. Анна Петровна вышла замуж за барона Льва Львовича, старшего брата моего ученика. Недолго спустя вышла замуж и Елена Львовна за Андрея Ильича Баратынского, приходившегося племянником известному поэту. Жила она очень счастливо со своим мужем в его имении где-то далеко от Москвы на юг. Оба страстно любили музыку. Она, как вы уже знаете, пела своим восхитительным контральто: он мастерски играл на скрипке. По вечерам съезжались к ним из соседства аматеры; тогда устраивались квартеты для музыки и дуэты или трио для пенья. Елена Львовна скончалась в 1862 г., всего тридцати шести лет, в полном цвете красоты и здоровья, оставив по себе троих сыновей и четырех дочерей. Ее муж, доживая свой век в том же имении, помер в конце восьмидесятых годов.
   Александра Львовна после этих обеих моих учениц вышла замуж за князя Оболенского, одного из тех молодых людей, которые, помните, приезжали из близкого соседства в церковь петь на клиросе в хоре с баронессами Боде. Детей у них не было.
   Пока в фамилии барона Льва Карловича устраивались эти брачные союзы и выделялись из нее новые семьи с нарождающимся юным поколением, мои сношения с нею на несколько лет прекратились не по каким-либо недоразумениям, а так сами собой, частию вследствие размножения ее вовсе незнакомою мне родней, а еще больше потому, что собственная моя жизнь, осложненная новыми интересами в своей семье, в университете на кафедре, а дома за учеными и литературными работами, далеко увлекла меня в разные стороны по другим течениям, на которых мне уже не приходилось встречаться ни с кем из фамилии барона Боде. Впрочем, незабвенная для меня связь с нею, скрепленная взаимною приязнью, никогда не могла уже ослабнуть. Потому и в этот долгий промежуток нашего ненамеренного разобщения выпадали редкие случаи, когда Михаил Львович или кто-нибудь из его сестер напоминали мне о себе своими ласковыми приглашениями.
   Так случилось и с княгинею Александрою Львовною Оболенского. После того, как она вышла замуж, я не встречался с нею ни разу до шестидесятых годов, когда, переселившись на некоторое время из деревни в Москву, квартировала она на Остоженке в большом деревянном доме с колоннами, наискосок против Коммерческого училища (не тот ли это. в котором некогда жил Тургенев с своею матерью?). Она встретила меня радушно и дружелюбно, будто я только что вчера давал ей урок вместе с ее сестрою Еленою Львовною, которой, увы. не было уже в живых; высказывала свое удовольствие при свидании, говорила без умолку, не давая мне промолвить ни слова, и улыбалась, и смеялась, но не по-прежнему. В выражении ее лица, в быстрых движениях, во всей ее фигуре чувствовалось что-то тягостное, удручающее, и улыбалась она невесело, будто насильно, и в звуке ее смеха слышалась какая-то разладица. Впрочем, я уже предвидел это печальное превращение. Ее муж, совсем еще молодой, тридцати с небольшим лет, был неизлечимо болен, хотя и не чувствовал никакого страдания: у него отнялись ноги и были лишены всякого движения. Спустя некоторое время, его вывезли к нам в комнату на низеньких креслах с колесами. Весь седой, он казался хилым и дряхлым, сидел сгорбившись и тяжело поднимал и опускал свою голову, обращаясь ко мне, когда я стоял около него и говорил с ним.
   Александра Львовна вызвала меня к себе вот по какому делу. Чтобы найти хотя бы некоторое развлечение в своем горестном положении, отвести душу и хоть минутно забыться, она, за неимением своих детей, решилась посвятить себя воспитанию осиротелых племянников и племянниц и заботам о них. Я должен был дать ей советы и указания и рекомендовать наставников для малолетних детей Елены Львовны и для двоюродной племянницы, Варвары Андреевны, дочери барона Андрея Андреевича Боде, приходившегося родным племянником барону Льву Карловичу по брату Андрею Карловичу.
   В заключение, о первой, или младшей, группе моих учениц я должен сказать вам несколько слов о судьбе баронессы Анны Петровны. Она страстно любила своего мужа, но недолго наслаждалась счастием: в 1855 г., во время крымской войны, он скоропостижно скончался от заразительной горячки, свирепствовавшей в отряде ополченцев, которым командовал. Безутешная скорбь, сменившая тупое, окаменелое отчаяние, навсегда охватила подавляющим гнетом ее нравственное бытие. Зародыши замкнутого в себе отчуждения, которое так заинтересовало меня в оригинальной девочке-сироте, завершилось в молодой, тридцатилетней вдове самоотречением от всяких интересов жизни и упорным разобщением с людьми и миром. Свои радости и заботы, свои думы и мечты похоронила она в могиле вместе с обожаемым мужем, и теперь ничего другого не осталось ей на земле, как скитаться с своими малолетними детьми по юдоли плача и проливать свои горькие слезы в молитвах к Богу, щедрою рукою жертвуя Ему на алтарях монастырей и скитов всем, что осталось у нее в здешнем мире, - не только своим громадным состоянием, но даже и детьми. Своего сына, уже зачисленного в пажеский корпус, она отдала послушником в Оптину пустынь, а оттуда перевела, в том же звании, в Задонский монастырь; но по совершеннолетии он поступил в гусары. Старшую дочь, красавицу пятнадцати лет, отдала она в Бородинский девичий монастырь, где и скончалась эта несчастная на двадцать третьем году, будучи пострижена в монахини. После многолетнего странствования по монастырям, Анна Петровна пожелала, наконец, водвориться на покой в своей собственной обители и построила себе в землянском уезде, воронежской губернии, в так называемой "Рай-Долине" Знаменский монастырь, где и скончалась монахинею в тайном пострижении, которое разрешает монашествующим носить светскую одежду.
   Теперь перехожу ко второй, или старшей, группе дочерей барона Льва Карловича. Из них только две были моими ученицами: Екатерина Львовна и Наталья Львовна, - о них и буду теперь говорить; что же касается до Марьи Львовны, то о ней скажу потом.
   Мои занятия с этими двумя особами относятся к тому времени, когда после двухлетнего пребывания в Италии я воротился в 1841 г. в Москву. Они пожелали учиться итальянскому языку, и в течение каких-нибудь трех месяцев я довел их до того, что они стали свободно говорить со мною по-итальянски. Это собственно не были уроки, определяемые известными днями и сроком часов, потому что я не хотел, да и не мог ставить себя в ложное положение какими-либо обязательствами, сопряженными с званием учителя. Раз или два в неделю они приглашали меня обедать в семействе барона Льва Карловича, а до обеда или после обеда я с ними занимался итальянским языком. И сами они не могли уделять мне много времени, будучи стесняемы развлечениями великосветского общества на балах и раутах, в которых по своему высокому образованию, любезности и грации составляли лучшее украшение. Екатерина Львовна славилась своею красотою и необыкновенной прелестью и изящной ловкостью в танцах, особенно в вальсе. Было признано всеми, что лучше ее вальсировать уже невозможно, и самое имя ее в краткой типической форме: "Кетти Боде" - разносилось и чествовалось в аристократическом обществе не только Москвы, но и далеко за ее пределами.
   Тогда я бредил Италиею времен гвельфов и гибеллинов и весь погружен был в таинственные видения Божественной Комедии Данта. Мои ученицы, легко и скоро усвоив себе склад итальянской речи в прозе Манцони и в стихах Торква-то Тасса и Петрарки, с большим нетерпением желали разделить со мною мои восторги к великому флорентийцу. Романтизм был тогда в полном разгаре, и безотчетная сентиментальная мечтательность, теперь осмеянная и заподозренная в искренности, была тогда господствующим настроением умов. Вся обстановка жизни, все ежедневное, с его толкотнёю и суматохою, с так называемою злобою дня, казалось пошлым и невзрачным: надобно было зажмуривать глаза и затыкать уши. чтобы ничего повседневного не видеть и не слышать; надобно было уноситься от всех этих дрязгов в необозримую даль прошедшего и в фантастических потемках средневековья искать светлые идеалы своих тревожных мечтаний. И вот, в эту-то привольную, таинственную область и переселял я воображение моих учениц самым подробным изучением "Божественной Комедии", сколько тогда мог и умел. Я был тогда твердо убежден, что делаю самое лучшее, ибо я, безусловно, веровал в свой девиз, вычитанный мною у Августа Шлегеля, что "Дант есть отец романтизма".
   Мои ученицы имели под руками лучшее в то время школьное издание этого произведения, составленное итальянским ученым Бьяджоли, а я пользовался большим изданием в пяти томах, известным под названием "Минервы", по прозвищу типографии, где было оно напечатано. Оно содержит в себе обширные выдержки из всевозможных комментариев Данта, от самых ранних времен и до двадцатых годов нашего столетия. Вы не осудите меня за эти излишние библиографические подробности, когда узнаете, почему они мне дороги и милы. Досужие дантовскне уроки с баронессами Боде были первою и довольно удачною пробою тех лекций о Данте, которые потом, в шестидесятых годах, я читал студентам Московского университета в течение целых трех лет.
   Серьезные занятия моих учениц далеко не ограничивались этими уроками. Несмотря на развлечения светских обязанностей, обе они любили читать умные и дельные книги, иногда руководствуясь моим выбором и указанием. Так прочли они, например, на итальянском языке автобиографию Альфиери и на французском - Рио об умбрийской и других древнейших школах итальянской живописи.
   Таким образом, благодаря неутомимой любознательности моих учениц, наши литературные досуги, с

Другие авторы
  • Белых Григорий Георгиевич
  • Яковенко Валентин Иванович
  • Лялечкин Иван Осипович
  • Бакст Леон Николаевич
  • Вронченко Михаил Павлович
  • Сухотина-Толстая Татьяна Львовна
  • Полежаев Александр Иванович
  • Леопарди Джакомо
  • Анненская Александра Никитична
  • Верн Жюль
  • Другие произведения
  • Островский Александр Николаевич - А. Н. Островский в воспоминаниях современников
  • Гарин-Михайловский Николай Георгиевич - Ицка и Давыдка
  • Розанов Василий Васильевич - Практические перспективы славянского сближения
  • Некрасов Николай Алексеевич - Собрание стихотворений. Том 2.
  • Буренин Виктор Петрович - Критические очерки
  • Федоров Николай Федорович - Кантизм, как сущность германизма
  • Новиков Николай Иванович - (Статьи из "Трутня")
  • Фурманов Дмитрий Андреевич - Драма Луши
  • Крузенштерн Иван Федорович - Путешествие вокруг света в 1803, 1804, 1805 и 1806 годах на кораблях "Надежда" и "Нева"(ч.1)
  • Некрасов Николай Алексеевич - Сто русских литераторов
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (26.11.2012)
    Просмотров: 444 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа