Главная » Книги

Петров-Водкин Кузьма Сергеевич - Хлыновск, Страница 8

Петров-Водкин Кузьма Сергеевич - Хлыновск


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11

"justify">   От нее унаследовал я запойное чтение моего детства и юности.
   Этими возбуждениями интереса к книге, а отсюда и к грамоте, я объясняю то, что при поступлении в школу я уже оказался довольно начитанным, - это с одной стороны; вторым импульсом к учению была разлука с отцом и желание поделиться хотя бы на бумаге письма моей любовью к нему.
   Одно из таких моих посланий к отцу гласило:
  
   Милый папа мой,
   Приезжай домой,
   Сыночек тебя ждет,
   К себе зовет...
   Здесь хорошее житье. -
   Привези, папа, ружье.
  
   Письмо это я запомнил в главных строках, потому что оно было оглашено и имело успех: некоторые из дворовых знали его наизусть.
   Огласка письма была мне неприятна, - как будто подслушали мое интимное, относившееся только к моему отцу.
   Как бы то ни было, но думаю, - этот случай подзадорил меня к ученью и к дальнейшим упражнениям рифмою, а немного позже и к прозаическим выдумкам. Тем и другим я начал заниматься раньше рисования.
   Помню возвращение отца.
   Стою я на кровати, обнимаю шею отца, приехавшего со службы. Сквозь отчужденность полузабытого образа, вместе с запахами солдата и колючестью бороды, всплывает ко мне в представлении мой отец.
   В самой отчужденности есть что-то мешающее интимности первых минут встречи, и эта обоюдная застенчивость и делает столь нежной после долгой разлуки встречу с близкими.
   Опять слышу "сыночек", только им со свойственной интонацией произносимое. Опять чувствую мою руку греющейся в жесткой, мозолистой ладони отца.
   Своим приездом он разбудил во мне видение большого города с Пустой улицей Охты, где на чердаке домика стучит машина, а на полу распластал ноги рыжий Петруха и окает склады моей грамоты.
   И я видел мысленно и верил, что образы, всплываемые во мне, - они и сейчас существуют такими же: мать и сейчас там, согнувшаяся над бегающими челноками, и Петруха, да и отец там же... Да. А сюда приехал здешний, теперешний... Это было зачаточным пониманием текучести жизненных явлений и неповторяемости моментов...
   В школу меня отдал отец.
   Приходское училище находилось на базаре и помещалось во дворе городской управы, и покоем обрамляло оно этот двор классами, квартирами учителей и сторожкой.
   После переговора с учителем, человеком с белой льняной головой и с лицом, опушенным такого же цвета бородкой, с хорошими, добрыми и веселыми глазами, и после зачисления меня ввиду малых моих лет в младший класс, сторож направил нас в большое, мрачное помещение со скамьями посредине и с черной доской у стены.
   Ребятишки нас обступили, показали свободное место на скамье в задних рядах, и тогда отец погладил меня по голове и ушел.
   Ребята стали знакомиться с новичком.
   Более тяжелых минут заброшенности среди маленьких хищников до той поры я не испытывал. Они дергали меня за волосы сзади и награждали щелчками по голове А один из мальчиков с перекошенной шеей, вихрастый, с маленькими бегающими вразброд зрачками, закрыл мои глаза пальцами и закричал:
   - Кому по волоску?
   И остальные мальчики дергали меня за волосы. Порция этих издевательств была слишком большой для нового пришельца в этот притон, чтоб ее смаковать, - и я даже плакать перестал и понял две истины для самозащиты от прихотей толпы: во-первых, чтоб легче переносить такую травлю, надо постараться не плакать, ибо слезы жертвы доставляют большое удовольствие палачам, а во-вторых, чтоб обезопасить голову, не нужно на ней иметь ничего лишнего, за что можно было бы ухватиться...
   Начавшиеся занятия помогли мне немного развлечься, тем более что система названия букв и их склады были совсем иные, чем те, по которым я когда-то учился, а так как в это время я уже свободно читал, то постижение этой премудрости я миновал, перескочив через нее.
   Отсюда начинаются мои школьные годы в Хлыновске, годы запоминаний имен предметов и прилагательных к ним качеств. О школе мне придется много упоминать в дальнейших главах, что же касается первых лет приходской школы, здесь ученье, в сущности, не играло большой роли, ибо, пожалуй, только арифметика еще была для меня новой и доставляла мне интерес. Мне нравились неизбежные выводы ее действий: бабы с яблоками, текущие краны воды, поезда, прибывающие в неизвестные часы и минуты, которые надо определить, - трудность этих выкладок меня увлекала. Конечно, это увлечение ничуть не говорило о моей склонности к математике - с математикой в дальнейшем у меня будут большие заскоки.
   Не говоря уже о самой системе наших школ, тренирующей впустую ученика "на память", а не на четкость органических восприятий, самый состав учащихся не располагал принять всерьез предлагаемую науку. Из бывших со мной в классе в первые два года никто из мальчиков не пошел дальше.
   Учиться хорошо среди нас считалось стыдным, так же как и говорить об уроках, о заданном. Провести, высмеять учителя считалось доблестью. Ухитриться во время стояния наказанным в углу за печкой незаметно освободить желудок от содержимого было высшим спортом.
   Классом руководили сорванцы, главным образом беспризорные по тем или иным домашним условиям. В свободное от занятий время многих из них я встречал ходящими с сумою по городу, а были и такие, которые промышляли воровством на базаре.
   С одним из таких товарищей по классу, по прозвищу Кривошей, у меня была знаменательная встреча. Он был одним из руководителей на дурные предприятия. В первом классе он пребывал уже третий год, и этим классом, насколько помнится, и закончилось его образование. Злой, мстительный, со сломанным и остро отточенным перочинным ножом в кармане, Кривошей был страхом для мальчиков, и если бы не было ему в противовес великовозрастного доброго парня - Васина, который за кусок хлеба мог в любое время поколотить Кривошея, последний был бы совершенно невыносимым для нас, малышей, и его вымогательства были бы безграничны.
   Однажды на базаре остановился я у лотка для какой-то покупки. Покупателей, обступивших лоток, было много. В это время из-за меня к прилавку протянулась чья-то рука и быстро и ловко выхватила лежавшие на прилавке деньги. Я обернулся назад и увидел Кривошея. Мальчуган злобно сверкнул на меня глазами и скрылся в толпе.
   Воровство осталось незамеченным, но теперь в школе Кривошей со своей злобностью стал придираться ко мне, словно он мстил мне за нечаянно подсмотренный мною его поступок. Сидя на скамейке сзади меня, мальчуган причинял мне самые разнообразные неприятности, но вскоре дело дошло и до бандитского поступка.
   В один из последующих дней, отвечая урок с места, я вскрикнул от неожиданной резкой боли в спине. На вопрос учителя, кто мне причинил боль, я молчал. Слезы от обиды и боли застилали мне глаза. Я чувствовал мокрую струйку на спине под рубашкой. Я видел валяющийся под скамейкой ножик Кривошея, но назвать его не мог: в этом была какая-то интуитивная этика школьника, которую каждый поступивший воспринимал и которой придерживался. Во всяком случае, мое молчание не было боязнью мести со стороны маленького бандита, так как я был настолько переполнен гадливостью к моему палачу, что это чувство делало в моих глазах дрянными и маленькими все его гадости, к тому же во мне подымалось желание мести, желание уничтожить этого бессмысленно-жестокого человека.
   О ранении учитель не узнал.
   В перемену Васин качал наседать на Кривошея.
   - Ты что, дерьмо, разбойничать здесь начал? Салазок захотел?
   Кривошей встал спиной к стене и принял позу к защите.
   - Васин, - кричали мальчики, - у него ножик. Видишь, ощерился как, - смотри, не пхнул бы.
   - Не подходи, зарежу, - злобно сказал Кривошей, показывая в правой руке огрызок своего ножа.
   Васин остановился в раздумье. Потом плюнул сквозь стиснутые зубы в лицо противника.
   - Ладно, - сказал он, - салазки все равно сделаю, вошь поганая...
   На этот раз этим дело и кончилось.
   На следующий день, сняв пальто, перешагивал я, ничего не подозревая, через порог класса, как в этот момент сбоку от стены чей-то кулак со всей силы ударил меня по лицу. Удар отшатнул меня назад, но не свалил. Мысль о мести собрала мою волю. Положив книжки на парту, не обращая внимания на льющуюся из носа кровь, я стал разыскивать нанесшего мне удар. Горячая потребность расправиться с врагом даже самую боль делала для меня приятной и возбуждающей.
   Кривошей стоял, как ни в чем не бывало, у печки, грея зад и руки о горячую жесть. Очевидно, вид у меня был настолько решительный, что даже такой сорванец, уверенный в своей силе, как Кривошей, никак не ожидающий от меня смелости нападения, проговорил, отстраняясь от печи и освобождая на всякий случай руки:
   - Ну, ну, эй, ты...
   Ударил я Кривошея ие помня сам себя. Когда тот растерялся и отступил в угол, я вцепился в него левой рукой, нанося удары правой. Треск расползавшейся рубахи доставлял мне особенное удовольствие. Этот же треск и хруст моих ударов, не дававших возможности опомниться противнику, казалось, веселил и пьянил обступивших место побоища школьников. Симпатии были на моей стороне, я это слышал по возгласам окружающих.
   Наконец, противник подо мной, но его зубы вцепились в мою руку. Я делаю последний удар по его скулам, освобождаю руку и за волосы держу его прижатым к полу.
   - Пусти. Ладно... - заговорил подо мной мальчуган.
   - Злой ты, вот тебе за все.
   Бросаю его и иду к кадушке, где ребята уже ждут меня с кружкой воды, чтоб отмыть лицо от размазанной и застывшей крови и прокус на руке. Я чувствовал восхищение мною, как победителем, но главное, что было во мне, это ощущение перелома моего состояния: я превозмог инстинкт боязни, моя смелость победила другую; впервые я привел в действие и проверил мои мускулы на борьбе с себе подобным существом. Во мне установился новый вид самозащиты перед внешним миром.
   Это была моя первая драка.
   После такой встречи совершенно неожиданно у меня с Кривошеем установились хорошие отношения: последний стал проявлять дружбу и доверие, посвящая меня в свои подозрительные приключения.
   Кривошей недолго пробыл в школе. Из нее он исчез неожиданно, но его еще встречали в городе, большею частью пьяным, несмотря на его двенадцать, думаю не больше, лет. Потом я о нем забыл до тех пор, когда несколько лет спустя я его увидел в острожной церкви, в числе других арестантов на хорах за решеткой. Мой школьный товарищ меня узнал - улыбнулся и сделал жест рукой. У меня было искреннее сожаление за его судьбу, и, чтоб как-нибудь это проявить, послал я ему передачу - семь копеек и пакетик махорки из пятиалтынного, скопленного мной на покупку книжек. Еще позднее о Кривошее стали поговаривать всерьез - он достиг разбойничьей популярности, самые удалые преступления и смелые побеги из тюрем стали приписывать ему. Хлыновцы гордились своим героем, тем более что другого сорта герои перевелись к тому времени в Хлынсвске. Наконец, знаменитое балаковское дело, где из-за пустяшного грабежа вырезана была целая семья, всплеснуло уже на самый верх кровавое имя Кривошея. Под этим нашим прозвищем он и был известен, оно и схоронило настоящее имя, отчество и фамилию Кривошея. Да и его самого после балаковекого преступления схоронила каторга на долгие годы.
   Прошло много лет.
   Бродил я Хлыновским уездом по этюдам. Собственно говоря, этюды были предлогом, а меня увлекал самый процесс наблюдения. Этюдник наполнялся случайными записями случайных мест, и обычно эти наброски мало пригождались мне для дальнейших работ, но зато во время разрешения какой-нибудь картины вдруг в голове вспыхнет образ детальнейшего куска пейзажа, где лист дерева, зацепившийся за камень на черной земле, дает мне полный материал для завершения не хватающего в картине плана. И оказывается, что эта деталь мною наблюдалась несколько лет тому назад в одну из таких прогулок, и при этом всплывают такие точности обстановки, что мне припоминается все мое органическое состояние под впечатлением температуры воздуха, запахов растений, моей усталости и целого ряда мыслей, работавших во мне в момент наблюдения.
   Итак, бродил я таким манером, вооруженный ящиком через плечо, уездом Хлыновска. Мое желание добраться на ночлег в село Брыковку не сбылось. Я решил миновать лес и уснуть на его опушке перед спуском в долину.
   Ночь была темная, августовская. Деревья, еще полные кроны, закрывали небо. Дорога, с утопавшей колеей в песке и прослоенная песчаником, подымалась в гору, извиваясь просекою. То и дело срываясь в колею, я шел тихо, почти на ощупь.
   В это время впереди меня у дороги блеснул огонек, очевидно от курения, и погас. Ночью, в безлюдном, казалось, месте, этот огонек заставил меня вздрогнуть. В такие моменты боязливей неловкости в голову сейчас же приходят услужливые воспоминания: я вспомнил сейчас же городские разговоры о беглом каторжнике, появившемся будто бы в наших местах. И версию, что бродяга из хлыновских и прибежал сюда не то жену повидать, не то детей... О каторжниках слухи у нас распускались довольно часто: уродятся хорошо яблоки или арбузы, так вот. чтоб не повадно было парням воровать их, - садоводы Хлыновска и пустят слух о бродягах, рыскающих вокруг города.
   Как бы то ни было, но мысль о каторжнике мелькнула во мне одновременно со вспыхнувшим огоньком впереди меня - страх не имеет логики.
   Я замедлил и без того тихий шаг.
   Мысли приходили быстро и разно: вернуться назад, допустив возможность, что владелец огня меня еще не заметил; выстрелить в воздух, чтоб запугать бродягу - буде это он - и обратить его в бегство, а третья мысль, которая и пересилила остальные, была о том, чтобы идти вперед тем же шагом, наблюдая вокруг себя, и суметь предупредить встречу, если бы она оказалась опасной.
   По мере того как я подымался, нервы мои напрягались сильнее из опасения неожиданного нападения. Внешне я старался шагать шумно и даже начал насвистывать песенку к размаху шага, и только моя левая рука, впившаяся в револьвер-бульдог, говорила о моем истинном состоянии духа. При дальнейшем приближении к месту, где, по запомнившемуся огоньку, по моему расчету должен был находиться человек, - оттуда снова заблестела красная точка. На сей раз совершенно отчетливо видно было, что там кто-то курил. Высота папиросы над почвой говорила о сидячем положении курящего. Вызывающие операции с огоньком показывали, что мы друг друга заметили.
   Надо было войти в сношение с ночным человеком. Для людей, много бродивших землею, известно, что для таких сношений есть какие-то моменты расстояния и такта, и я уже собрался заговорить о чем-то вроде прикура, как одновременно от папироски раздался голос:
   - Куда живого тащит? - голос сипловатый, но ничего трагического собою не представлял.
   - А ты кто, неприкаянный? - отвечаю и я вопросом.
   - Не мужик, видать, - насмешливо отозвался голос, и незнакомец быстро и ловко зажег спичку, скрывая ладонью себя в тени (типичный воровской прием даже у парижских апашей), и осветил меня.
   У него была ловкость вора, а у меня сноровка живописца, привыкшего быстро схватывать отдельные части формы и сейчас же в мозговой коробке создавать по ним цельный образ. Когда я закрыл глаза от вспыхнувшей спички, - образ бродяги для меня был готов: реденькая бородка на худом лице со впадинами на щеках, неправильность шеи, дающая неверную посадку головы, и незабываемые, маленькие, бросающиеся с белков зрачки... Он был чуть выше меня ростом. Закуривая об его окурок мою папироску, я хранил экспрессию этих глаз в памяти, припоминая, откуда я знаю эти бросающиеся точки... Откатилось много лет, и предо мной встала мрачная картина комнаты с ушатом воды...
   - Ты хлыновский? - спросил я.
   - Был хлыновский - да сплыл... А что?
   - Не Кривошей ли по прозвищу?
   - Ты тутошный? - резко и подозрительно воскликнул бродяга. - Откуда знаешь?
   Я засмеялся.
   - Был тутошный, когда Кривошея поколотил...
   - Не дури. Говори толком... Ты, может... - и, отскочив от меня, каторжник неистово свистнул.
   - Брось, дружище, - спокойно сказал я Кривошею, - вспомни лучше училище на базаре.
   - Нешто ты Водкин? - закричал он. - Эх, так твою пронеси... - заматершинил Кривошей. - Ну, брат, устроил встречу... А ведь я, так и эдак, на тот свет тебя определил. - И, сунув за пазуху, как мне показалось, нож, он оживленно предался воспоминаниям короткого детства.
   Мы шли дорогой рука об руку. Кривошей говорил быстро, отрывисто. Во время рассказа он закашлялся и остановился, сплевывая мокроту.
   Что-то, брат, горло першит за последнее время, - сказал он, откашлявшись, - присядем давай.
   Мы присели на дорожный срез.
   Кривошей за половину этой ночи рассказал мне всю свою несчастную жизнь, из которой два-три года, проведенные в школе, были для него единственной отрадой.
   Ни младенчества, ни детства не видел он. В школу его определил полицейский помощник пристава, почему-то принявший участие в ребенке и приведший его в класс прямо с улицы.
   Дома пьяница, нищая мать, гнавшая сына на нищенство, чтобы добыть ей денег на водку.
   - Мать баба ничего была, только что пьяница... Ее, видишь ли, забрюхатил мной один хахаль, да и концы в воду (в Хлыновске знали историю смерти этого "хахаля"). - Ну, знамо, бабе плохо одной с ребенком, вот она и меня, сказывала, пыталась головой об стену повенчать, да живущой, видно - только шею попортила малость... А потом еще Бога благодарила, что жив остался - это когда водку я добывать начал... У нас весь род от нищих идет - только я Христа ради на дубину променял... Ну, и не раскаиваюсь: куда это веселее и обиды меньше - украсть, чем выпросить... Разбой - это особая статья, а вот воровство, так лучше его и дела на свете нет. Обиды особой никому не причинишь, а сердцу много игры этой чувственной... Да... Кто начал воровать, тот знает, какой это засос всему человеку. Сердце вот как заколотится, когда кражу делаешь, всю неделю потом вспоминаешь щемь эту сердечную.
   - А как же ты в разбой пошел? - спрашиваю я Кривошея.
   - В разбой с отчаянья пошел. Видишь ли, со мной грех случился: по нечаянности пьяной мамыньку я зашиб и деваться не знал куда, а тут ребята собравшись были заезжие, местов наших не знают... Ну, мы и стакались...
   - А теперь зачем сюда явился? - говорю я. Кривошей не сразу ответил.
   - Касательно этого и сказать не сумею... Потянуло, брат, больно. Видно, околеть потянуло...
   - А если сцапают?
   - А растуды их туды... - И каторжник исступленно закашлялся.
   Рассвет показал мне во всем несчастье чахлого, изможденного человека, а у его ног, на песке, краснели хлопья накашлянной крови.
   Последний раз я увидел Кривошея или, вернее, бывшего Кривошея в мертвецкой земской больницы перед вскрытием.
   Облава настигла его в горах, в шалаше, где несчастный укрывался от начавшихся заморозков. Захваченный врасплох, окруженный полицейскими, Кривошей, желая прорвать цепь, с ножом в руке бросился на них и был застрелен...
   Второй мальчик в классе, выделявшийся своей великовозрастностью, был Васин. За манеру есть хлеб, высасывая из него все соки, прозвище его было Сосунок. Кроме схожести с Кривошеем в незадачливости постичь науку, Васин был полною его противоположностью во всем остальном.
   Рыжий, большого неуклюжего роста, крепыш Васин был добр до степени, до которой не полагается быть школьнику. Жалел он людей, но птиц и животных он жалел особенно, до надрыва над их несчастьями; он мог реветь своим толстым голосом безо всякого стыда перед кем бы то ни было, невзирая на свою великовозрастность. Даже его привычка сосать хлеб возникла на почве кормления птенцов. Часто с Васиным, вообще ведущим себя тихо за уроком, случалось недоразумение: ни с того ни с сего его рубашка то на животе, то на груди начинала топорщиться, отдуваться при неподвижности ее владельца, и только когда раздавался писк или где-нибудь у ворота показывалась желторотая голова галчонка, - общий смех выяснял причину, двигавшую рубашку.
   Неудачи Васина в ученье печалили всех нас. Ему подсказывали, писали в его тетрадку слова, которые он запоминал, не умея прочесть. К концу года пребывания со мной в школе этот добродушный юноша умел прочесть только одно слово - "корова". Первый раз, когда каким-то озарением ему удалось прочесть написанное на доске мальчиком это слово, он бурно возрадовался, прыгал по классу, обнимал всех. А мы ликовали за нашего любимца. Васину говорили:
   - Теперь тебе, Сосуночек, удержу не будет. Вот увидишь. Прошло твое затмение...
   Сейчас же для пробы на доске написали другое слово, но Васин тупо взирал на новое изображение, и видно было, что никакие проблески сознания оно в нем не вызывало.
   Но мы были довольны для начала и "коровой", и на уроке, не в силах сдержать про себя радовавшее нас событие, хором, наперерыв сообщили учителю о прочтении Васиным "коровы", и когда столь же удивленный и довольный Андрей Алексеич написал на доске это слово, Сосунок расплылся лицом, тряхнул рыжей головой и полным голосом гаркнул "корову", и весь класс радостно засмеялся.
   Учитель написал другое слово. Васин обвел жалостливым взглядом товарищей, потом уставился на доску. Прижмурил глаза, опять открыл, и видно было, сколько мучения испытывал этот добрый юноша из-за боязни нарушить радостное настроение класса, создавшееся его успехом в чтении, но на доске пред его пытливым взором был непонятный ему узор. И Васин пригнул голову, как бы готовый быком атаковать слово, и крикнул, но уже по слогам: "ко-ро-ва".
   Андрей Алексеич улыбнулся и сказал:
   - Быть тебе пастухом, Васин.
   Предсказание сбылось. Сосунок стал подпаском базарного табуна. Бывало, встретишь его возвращающим стадо в город: рожок через плечо, кнут змеею волочится пылью, вокруг него буренки, пестрявки, пахнущие молоком переполненных вымь; животные понимают каждое слово и любое движение кнута подпаска. Васин сияет в своей сфере. Он долго и любовно трясет и пожимает мою руку, а потом кричит пастуху, чтоб и того порадовать:
   - Дружки ведь, - учились вместе...
  

Глава шестнадцатая

ЕРОШКА

   Длинный, сухопарый, словно складной в суставах. Его поджилки всегда готовы к кувырку колесом, к обезьяньему прыжку с дерева на дерево. Смешлив он, и, когда смеется, его удлиненное лицо из серьезного делается неузнаваемым. Голос Ерошки грудной, теноровый, немного напыщенный, с пафосом. Пафос возникал из любых причин социального или личного порядка, затронувших его владельца, но основной стержень пафоса - это свершение огромных дел, которым Ерошка посвятит свою жизнь. Этот пафос бурлил в нем без остановки, делая юношу парящим над мелочами, обидами и неудачами.
   В Ерошке было нечто, отличающее его от хлыновцев, да и самая фамилия - Симелонский ничего общего не имела с нашими обычными прозвищами. С этой фамилией Ерошка нес в себе какую-то романтическую тайну, связанную с его происхождением. Когда его спрашивали об отце, он делал таинственного вида гримасу, задирал голову немного кверху и, смотря многозначительно в пространство, отвечал спросившему: "Мой отец погиб на посту чести". На этом заявлении и обрывалась биография, и более точных сведений от Ерошки добиться было невозможно. Правда, фраза "гибель на посту чести" нам всем была по вкусу, она давала большой простор для внесения в эту формулу любых нравящихся нам событий, но что за отец был у Ерошки, окончательно об этом так мы и не узнали...
   Однажды, во время полива, прошла по аллее мимо нас Фелицата Акундинишна, племянница хозяйки, сирота, девушка полная, лет шестнадцати. В этот момент мой приятель стал неузнаваем. Он принял позу одного из "рабов" Микеланджело, изящно откинул лейку, издал глубокий вздох и печальным взором проводил уходившую в сторону дома девушку. Заметив эффект, произведенный на меня этой сценой, Ерошка посвятил меня в новую тайну его пылкого темперамента. Конечно, после надлежащего ритуала о хранении тайны приятель мне сообщил, что Фелицата - дама его сердца, со свойственным ему романтичным жестом он расстегнул рубашку и показал выцарапанную до крови букву "Ф"...
   Тут я впервые узнал, что каждый мальчик должен выбрать себе "даму сердца", то есть девушку, о которой обязан постоянно думать, исполнять все ее желания, и "если будет нужно", прибавил в заключение посвятивший меня, то "истечь кровью у ее ног".
   У Ерошки все выходило красиво и очень правдоподобно, так, по крайней мере, мне казалось в то детское время, и я с полным рвением готов был последовать его примеру, но, к моему сожалению, сколько я ни шарил мыслью, я не мог остановиться ни на одной девочке, которая подошла бы к типу, создавшемуся в моем воображении. Более настоящая дама сердца, чем Фелицата, мне не рисовалась, и я даже спросил Ерошку о возможности выбрать дамой сердца ее же. На это мой великодушный друг, смерив мой рост глазами, ответил, что Фелицата велика для меня, что в случае опасности мне ее не поднять на руки, чтоб спасти от разбойников.
   Мне запомнилось, что после этого моего посвящения в тайну Ерошки мои встречи с Таней приобрели новый оттенок. У меня по отношению к ней появилось небывалое до той поры чувство некоторой деликатности и стыдливой неловкости. Конечно, Таня ни в коем случае не могла стать для меня дамой сердца, чтоб для ее буквы я стал царапать мою кожу. Принять такой выбор - значило бы провалить весь подвиг истечения кровью у ног избранной (это у босых-то ножек Тани, взапуски шлепавших за мной по пыли и грязи). Таня самая простая девочка с темно-серыми глазами, с пшеничного цвета косичкой... Правда, она хорошо учится. По ней иногда соскучишься, если долго не видишь... Но стыдно делается от одной мысли, чтоб выбрать Таню по рыцарскому обряду Франциля Венциана и сообщить об этом выборе Ерошке.
   Все это так, но при встречах с Таней я чувствовал ее и себя иными...
   Ерошка сообщил мне прочитанный им рассказ о том, как где-то в цирке хозяин истязал украденную им девушку, а другие циркачи потешались над этим в угоду хозяину. И только один из всех окружающих девушку негр-силач жалел сиротку. Случилось так, что во время представления за какой-то пустяшный промах хозяин на самой арене так сильно ударил бичом бедную наездницу, что та потеряла сознание и упала с лошади... Тогда окончательно возмущенный негр, схватив в одну руку девушку, в другую - дубину, разнес циркачей и хозяина и унес страдалицу на свободу.
   Для Ерошки этот рассказ стал примером его будущих подвигов, а определенная обстановка рассказа дала моему приятелю возможность сузить свой необъятный размах и найти некоторое существующее в действительности бытовое место хотя бы для начала карьеры.
   Вторым, а по качеству, пожалуй, первым толчком для Ерошки был уже приведенный ранее рассказ дворни о Фильке, хватавшем с неба звезды. Впечатление от последнего было как раз обратно цирковому; оно разнуздало Ерошкину фантазию и дало ей безбрежность. Со всем своим пылом приступил парень к разыскиванию колдуна-учителя, и эти розыски подтверждены были многими смешными и печальными приключениями среди деревенских знахарей, на водяных мельницах и среди городских шарлатанов. Неудачи не могли сломить Ерошку - они его закаляли. Приведу одно из таких приключений с Ерошкой.
   Был у нас в городе цирюльник такой, Чебурыкин по фамилии. Жил он в своем домике по Телеграфной улице. Человек он был, как о нем говорили, "шиворот-навыворот". Пересмешник, язык острее его бритвы, словом, что бельмо на глазу был Чебурыкин у всей базарной части. На домишко его взглянуть было достаточно, чтобы вывести заключение о хозяине: дом был выкрашен розовой, клюквы с молоком цвета краской. Окна имели свои кокошники снизу. Над калиткой какой-то ненужный прорез. От фасада получалось впечатление такое, что домишко стоит вверх ногами. А для пущей неразберихи на трубе, на крыше, вместо стрелки или петушка, как полагается для флюгера, торчала жестяная ощетинившаяся кошка с задранным по ветру хвостом.
   Я в детстве несколько раз попадал с отцом к цирюльнику, и мне всегда становилось не по себе под желтым потолком на белом от дерюг полу его зальца, со мной вместе отражавшихся в искаженном зеркале.
   Пересмешничество Чебурыкина заходило так далеко, что в народе определенно поговаривали, будто Чебурыкин и Бога самого не признает за Бога, да и о царе "так себе подумывает". Ну, а что касается простых людей, горожан или крестьян, так их он унижал самым наизлостным образом. Бывали случаи, когда стригущийся с половиной выбритой бороды не соглашался с цирюльником признать себя худшим, чем это ему самому казалось, тогда Чебурыкин складывал бритву и заявлял посетителю, что над таким упрямым человеком он больше работать не намерен, и предлагал полубритому хлыновцу покинуть его кров. Сломить этого взбалмошного парикмахера на примирение было невозможно, это все знали, и поэтому пострадавший завязывал челюсти шарфом, подымал воротник и уходил разыскивать человека, обладающего бритвой.
   В базарный день встанет Чебурыкин на перекрестке, плюнет себе под нота и, опершись руками в бедра, начнет внимательно рассматривать плевок. Любопытные сейчас же окружат его и тоже начнут шарить глазами по земле. Вырастет толпа. Наружные напрут на скучившихся в центре. Тревожные вопросы задних о случившемся. Ответы впередистоящих:
   "Человек, кажись, помер...", "жулика поймали" - еще больше распаляли любопытство напирающих. А к разросшейся толпе уже направляется полиция.
   Виновник этого скопища после первого же образовавшегося вокруг него людского кольца незаметно уходил из толпы и усаживался где-нибудь напротив на крылечке, пересмеивая уже новую жертву, случившуюся около.
   Появился как-то метавшийся по городу зеленый козел с красными рогами и, если бы не его голос, козла даже сам владелец протопоп не признал бы за своего, - так животное было неузнаваемо искалечено. Оставшаяся у Чебурыкина от покраски ярь-медянка, которой козел был выкрашен, и зеленый след, ведущий со двора цирюльника, выдали виновника "искажения козлиной видимости" (так названо было у мирового это дело).
   Вот к такому человеку в руки попал Ерошка для изучения колдовского ремесла.
   Издевался Чебурыкин над мальчиком, вероятно, не меньше месяца, покуда не дал ему последнее предписание: в голом виде и без креста обежать три раза вокруг собора. Дело было в сумерки. Ерошка разделся у алтарной ограды и побежал. На первом же круге он был захвачен прохожими. Благодаря худобе, костлявости и зажатому в руке нательному кресту, Ерошка отделался только трепкой волос и отводом в участок. Общий срам последовал за этим; наутро доставленный домой, к амбарам, Ерошка был всенародно и при полицейском выпорот матерью.
   Дня три после порки не показывался Ерошка, а на четвертый день, как ни в чем не бывало, он работал со мной в саду и распевал, а я ему вторил, любимую песенку:
  
   Растет, цветет калина
   На месте, на горе, -
   Кралина молодая
   Служила при дворе...
  
   По настроению моего друга было видно, что он полон новых уже предпринятых исканий. К причинившим ему лично зло он был незлопамятлив. О Чебурыкине он сделал неожиданный вывод, что-де не он, Ерошка, нарвался на цирюльника, а цирюльник на него - и поделом: "не связывайся недостойный с рыцарем, так как рыцарь стоит за правду, а причинивший рыцарю дурное - погибнет".
   В это время на дворне случилось как бы семейное происшествие, которое на некоторое время отвлекло мое внимание от Ерошки.
   После описанного припадка кликушества у Васены в ночь движения звезд со Стифеем Ивановичем произошла перемена по отношению к молодой женщине: старик стал равнодушен к ней. Васена в долгу не осталась - ни пенок, ни другого лакомого куска ему больше не перепадало, а что касается починки белья, так кухарка перед всеми отказала в этом Стифею.
   Одновременно с этим разладом у конюха Ивана завелись гребешок и зеркальце. К столу он начал являться причесанным на мокрый пробор. Во время еды сделался смешным, забывчивым. Уставится на кухарку, а у самого щи из ложки на стол капают. У Васены появился на голове пестренький, с цветочками, платок, а платок этот будто бы Иван с базара принес.
   - Иваша, смотри, глаза о бабу занозишь, - подшутит Васильич.
   - Да-к хоть бы и занозить, - зазору бабе не сделаю, - ответит Иван, ковыряя гребешком свои волосы.
   - Ну, ну, - успокоит Васильич, - вали, парняга, она баба, екень ченоха, добрая...
   Однажды я был оторван от захватившего меня чтения Оливера Твиста - в прихожую вошел Иван. Он был в чистой рубахе, с масляными волосами и в блестящих от дегтя сапогах. Хозяев не было дома. Иван помолился на медное распятие, поздоровался, - вообще был на удивление степенен и чинен.
   - Мать бы мне твою, Анну Пантелеевну, - сказал он.
   Я позвал прибиравшуюся в комнатах матушку. Иван долго ковырял ногтем выжженное самоваром на столе пятно, очевидно, обдумывая начало разговора, затем изложил суть прихода. Он собирался жениться на Васене и просил мою мать взять на себя посаженство, ввиду сиротства невесты, и похлопотать перед хозяйкой об оставлении и в дальнейшем того и другой на службе.
   Прасковья Ильинична не только согласилась на брак, но даже определила поставить свадебное угощение. Среди дворни началась предсвадебная суета, озабоченность - могло показаться, что дворня дочь или сына к венцу собирала, - такая сердечная заинтересованность проявилась у всех.
   Пропой был назначен в канун свадьбы. С утра пошел Иван на базар и позвал меня с собой для помощи. Накупил он всякой всячины: орехов волоцких, семечек каленых и семян тыквенных. Пряников парнушек и пряников мятных; леденцов голых и карамелек с картинками. Водки, сладкого красного и меду лимонадного, шипучего и два кольца серебряных для обручения. На рубль семь гривен разорился Иван - да уж сладко бы дальше жить... Несем мы с базара охапки покупок; у Ивана, кроме прочего, - ящик на голове. Он оживленно взволнован и без конца говорит о предстоящей перемене жизни.
   - Да, Кузьма Сергеич (для торжественности он именует меня по отчеству), такие дела раз в роду бывают, тут и рупь семь гривен не пожалеешь, коль жену себе берешь... Да, пришпилят ко мне бабенку, и не отвинтишься... Конечно, Ва-сена сирота, - большого ублажения требовать не будет, ну, а все ж таки... Тут, брат, как один другому потрафишь...
   Иван заволновался от переброса мысли. При занятых ящиком руках он ткнул меня ногой сзади.
   - А Васенка-то, а? Хороша Васенка-то? - С этим возгласом чувства переполнили Ивана, ему не хватало жестов. Он остановился, сложил на пустой ларек покупки и дал волю излияниям, наделяя Васену, очевидно, своими самыми любимыми сравнениями: и "здобью ядреной", и "яблоком румяным", и "булочкой пропеченной"... Мои спина и плечи страдали при этом от восторженных, дружеских хлопков Ивана.
   Народу на пропое в деревянной кухне собралось очень много. Кроме наших, были отец и мать жениха, крестная мать невесты и другие их родственники. Начали с хозяйского угощения, то есть с еды, чтоб за сластями вкус не потерять. Ели чинно и разговоры вели чинные - об урожае, о деревенских событиях... Появилось оживление, когда убрали миски из-под жаркого и когда началось подслащивание горького выпивания. Иван чмокал на всю кухню подставляемую Васеной щеку. После этого разыграна была купля и продажа между сватьями и моей матерью - посаженой Васены.
   Заиграла гармошка. Мой отец открыл танцы.
   Я знал и любил, правда, с некоторой, присущей детям ревностью, безудержное веселье отца, заражающее других Вот и теперь я с некоторым волнением за возможность промаха следил за его плясом. С гармонией в руках он степенно, сдержанно прошелся несколько кругов с крестной Васены. Когда пожилая женщина утомилась и вышла из круга, отец переменил ритм гармонного перебора и понесся полом с выкриком в такт:
  
   Ва-сенушку,
   Свет Григорьевну, -
  
   вызывал он на танец невесту.
   В это время, думаю, не для одного меня неожиданно, от угла стола поднялась незаметная до сих пор Фекла-птичница. Неуклюжая, в пестром сарафане, с белым платочком на голове, оттеняющим всю некрасивость ее лица, Фекла сделала жест засучивания рукавов и бросила отцу:
   - Невестушку заслужить надо, Сергей Федорыч... - и уткой выплыла на средину кухни. Отец, словно почуяв добычу, осторожно, мягко, одним скрыпом полусапог стал охаживать девушку и ластиться к ней... Фекла приняла исходное, плясовое положение: руки в бока, голова на-закинь и только слегка вздергивала то одним, то другим плечом, поддерживая ритм танца. При одном из заворотов вокруг нее отца Фекла дрогнула вся, как-то вытянулась корпусом и сорвалась с места, и каждая складка ее сарафана приобрела значение, рассказывая и выдавая переживания танцующей... Так в далекой Флоренции мрамор одежд Ниобеи рассказывает о трагедии матери.
   Отец не выдержал, он понял высоту взлета, он на ходу с мелодии в мелодию передал гармонисту инструмент, а сам, как бы только сопутствуя девушке, стал делать перебои Феклиному ритму. Так сопроводительный синкоп подчеркивает мелодию фуги Баха.
   Фекла царила, отец, как коврами пуховыми, устилал ей дорогу. В кухне не дышали. Я видел молодых и старых, захваченных повестью девушки. Я видел Васильича, младенчески одуревшего, видел, как из его зрячего глаза по корявой щеке сползла слеза, которую старик не заметил...
   Фекла лениво, как бы проснувшись, вернулась на исходное место. Теперь настала очередь отца. Я видел, как он взволнован Феклой, но по его улыбке я понял, что он принимает танец, но что ему предстоит нарушить ноющую грусть этого танца. Удали и простоты хотела его улыбка.
   - Эх-и-эх, - вскрикнул отец и закружился, задергался, заскользил перед Феклой.
   Кухня охнула передышкой, загудела, снова показалось беспечно, просто рабочему люду на земле жить от отцовского пляса.
   Танец закончила Фекла. Она согласилась с отцом - зазвенела вся в последнем круге - себя забыла и вдруг сразу оборвала и села на прежнее место, к уголку стола.
   Еще не опомнилась кухня от виденного, как последовал вскрик Стифея Иваныча:
   - Да как же так, - старик зажал руками голову, зарыдал в углу под киотом... Но он быстро овладел собой, поднял голову, крепко выругался. Потом вынул из кармана шаровар пакет, дрожащими руками развернул из него деньги и торжественно поднес их невесте.
   - Тебе, Васена, на счастливую жизнь, - сказал он, вылезая из-за стола.
   Васена догнала Стифея у самой двери и поклонилась ему до полу. Старик поднял Васену, попридержал ее голову, словно хотел ее благословить, да не сумел, - ткнул пальцами в лоб, резко повернулся и вышел из кухни.
   На следующий день для молодых была неожиданность: Стифей, заранее, потихоньку ото всех, выпросил у хозяйки лошадь для свадьбы, и вот в малиновой рубашке, в безрукавке, на красавице Матке с Иваном и Васеной покатил старик, непризнанный жених, в собор, а обратно доставил законным браком скрепленных Ивана да Васену.
   После обеда молодожены с родными и я с ними отправились на ярмарку - был как раз ярмарочный разгар.
   Ярмарки были большими событиями для хлыновских окрестностей. Помещались они за городом на южном выгоне.
   Задолго до открытия мужики и бабы копили гроши медные, обдумывали закупки, обновки по хозяйскому обиходу и для ношения. Когда торговля открывалась, тянулись к Хлыновску со всех дорог на ярмарку люди. Выгон заполнялся плетюхами и рыдванами приезжих, а к вечеру по тем же дорогам разбредался народ восвояси. Яркие, цветные бабы на возах с обновами наружу. Ребятишки с дудками, с вертушками, с леденцами. Мужики в новых картузах с фабричными этикетками на околышах. Парни, свесив над пыльной дорогой ноги, хвастаются высшей модой - сияющими резиновыми галошами. Усталые, довольные, удовлетворенные желаниями, едут к себе домой люди и долго по деревням будут говорить об этой ярмарке.
   Шум ярмарки разносился надо всем городом. Он начинался у Крестовоздвиженья, где у часовенки пред престольными образами вызванивали в малые колокола сборщики на церковь. По дороге к торжищу приютились другие церковки также со своими звонами. Вдоль заборов партии слепых с изъязвленными лицами, поющих тоскливые апокрифы и легенды. Гнус мужчин и визгливость женских голосов создают незабываемую надрывную мелодию о конце мира:
  
   Пойдет, пройдет мать-река огненна,
   Сожжет, прожжет всю тварь земную...
  
   - о гибели сильных и красивых, о воцарении сирых и убогих.
   На ярмарку пригоняли косяки степных лошадей. Узкоглазые хозяева их в ватных халатах, в остроконечных шапках, как дьяволы, носились на предлагаемых к продаже лошадях. Длинногривые, тонконогие, с большими головами животные, после тишины и простора степей попавшие в толпы зевак и покупателей, водили ушами, раздували ноздри, выбирая возможность взвиться через барьер калды. Возле этой гуртовой торговли шныряли цыгане с их раздраженными до истерики лошаденками. В этом же месте на спуске выгона к большой дороге шли пьянство, трехлистка, орлянка, мена, обман и драки... Возле

Категория: Книги | Добавил: Armush (26.11.2012)
Просмотров: 493 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа