p; Свои "форсы" отец узнавал в любой толпе. Бывало, возвращаемся ночью. Во тьме, на другой стороне улицы, слышно, скрыпят сапоги.
- Василий Рожков идет, - сообщает мне отец. Потом прислушается: - Сдал сапог, - правая нога сдала - слышишь, ноту не доводит. Не иначе, вовнутрь стаптывает... - И потом уверенно кричит в темноту: - Василию Дементьевичу почтение нижайшее...
Люблю до сих пор обстановку и запах сапожничанья. Кожи, вар, лак - бодрящие меня запахи. И отца вспоминаю по ним, с его открытой улыбкой, добродушным юмором и рассеянностью.
Сидит он за верстаком с сапогом, зажатым в колени. Голосом от октавы до фальцета поет:
Жила-была красавица,
Разбойника дочь.
Она была смуглявая,
Как черная ночь...
Мать убралась. Шьет, штопает у стола. Подпевает мужу.
- Да что ты, Сережа, то хрипишь, то бабьим голосом воешь. Пел бы серединой... - скажет мать.
- Серединой, Анена, никак невозможно, голосу в горле тесно, то в нёбо, то в глотку бросается: тут ему и сила разная... - отвечает, делая серьезную гримасу, отец.
Часы, с подвязанными к гирям тяжестями, спешат, спотыкаются от тиканья. Вдруг захрипят и, как дворняжка, сорвавшаяся с цепи, начнут отлаивать часы. Отец недоверчиво взглядывает на них.
- Не забыть бы керосином смазать - говорит он как бы себе.
- Замучил ты их совсем, - говорит мать.
- А разве плохо? Ты посмотри, старуха, - часы нам ровня, а в ходу за ними молодому не угнаться... Ну, а керосинчиком их надо побаловать... Слышишь, минутная шестерня цепочку сбрасывает: опять окаянный таракан в колесе засел где-нибудь... - По ассоциации о часах отец продолжает: - А что, Анена, - запамятовал я, - задолго до Кузи купили мы их?
Мать вздыхает и отвечает точно и с торжественностью:
- На пятый месяц три недели в тягостях ходила...
- Да, да, - обрадованно вспоминает отец, - с работы мы шли. Разделили деньги. Выпили на лишек... А у меня так и бьется в голове: часы да часы... Артель - свое дело, еще да еще выпить, а мне никакого удержу нет: чего доброго лавки закроют. Оставил денег на складчину, а сам побежал... Выбрал вот их, под мышку взял и ног под собою не чую... И часы бы не разбить, и тебя скорее порадовать хочется, и сам в нетерпенье... - Отец помолчал, растянул задник на колодке и укрепил его. - Вот ты и поди, - задумчиво продолжал он: - Иной раз в голове просто разрывается, чтоб другому хорошее что передать, а сунешься до человека и выражения не подыщешь... Да... - Но сейчас же заулыбался и опять о часах: - Место я им заранее придумал в келейке: на косяке, против окошка... Тебе и сказать не хочу - дело в чем: лежала ты тогда, а к двери тебе не видно... Ты мне с кровати говоришь: пища на шестке стоит, ешь, мол. Ну какая еда тут? Вколотил гвоздь, прицепил гири, маятник и повесил... Дошло дело стрелку ставить, а время и не знаю сколько. Ну, думаю, ладно - пусть будет семь, без чего-то... Пустил маятник - часы и затикали... А ты с кровати...
- Сразу догадалась я, - перебивает мать, - тренькал, тренькал ты ими, а мне тогда не до часов была
- А когда часы бить начали? - хитро улыбаясь, спрашивает отец.
- Да, да, - встрепенулась мать, - ведь вот совпало как...
- Пружина дзинь... - продолжает отец.
- Да, да, - перебивает мать, - а он в это время под сердцем - тук, тук, ножонками... В первый раз зашевелился...
- Вот они какие, часы, - победоносно резюмирует отец, стряхивает обрезки кожи с фартука, свертывает козью ножку, сыплет в нее полукрупки и идет курить к печной отдушине. Вертушка сопит, трещит, и разлетается искрами махорка. Клубы дыма рвутся в отдушину... Мать вздыхает:
- Не ждала, не гадала, что за тебя замуж выйду.
- Судьба зла - полюбишь козла, - делая гримасу сожаления и подражая вздохом жене, говорит отец и продолжает шаловливо: - А меня, думаешь, спросили? Мамаша с вечера сказала: слышишь, Сергей Федорыч, если ты завтра напьешься, так я шкуру с тебя спущу и на глаза больше не показывайся... Хорошо, отвечаю, мамаша... Ну, так вот, завтра смотрины. Вдовы Пантелея Трофимыча дочь Анну смотреть будем... Ладно, говорю, мамаша... Вот и дело было сряжено, а мою суженую только что в лесу тогда встретил, да и то ни ножек, ни рожек не запомнил сквозь сон мой лесной... А на смотринах увидел и думаю: "Ну что же, чем не жена: щупленькая, хрупенькая - за пазуху положу - и тепло, и не тесно".
- Ну, болтушка, - а на Малафеевке чего рыскал? - не без кокетства спрашивает мать.
- На Малафеевке? - Отец сквозь улыбку деланно морщит лоб. - Не помню, по хорошему делу, верно, бывал, раз говоришь - бывал: молодцу пути не заказаны, женушка.
- Ох, уж если бы знала пьянство твое - в Волгу бросилась бы, а не пошла, - решительно заявила мать.
- Эх, Анна Пантелеевна, если бы от нашего пьянства в Волгу бросались, так от девок пароходам ходить бы негде было, - шутил отец, - а вот где бы тебе второго такого молодца найти? А?
Мать розовела лицом. Бросала на отца скользкий взгляд и выдавала свое женское сердце. Отец заслуживал этого.
Перенеся всякие хворости и недуги детства, отравляемый чуть ли не с детства же водкой, Сергей Федорыч все-таки выровнялся, - порода взяла свое. Вершка на два уступающий деду Федору в росте, он был стройный. Нависшие черные брови над стального цвета глазами, прямой с небольшим изломом нос, тонкие губы Водкиных. Навислость бровей, казалось, должна была давать сумрачность его лицу, но лицо детски доверчиво смотрело на вас. Он не мог долго не улыбаться перед собеседником, и казалось, все дурное в человеке не достигало его внимания.
Смерть отца раскрыла вполне его отношение к людям. К его гробу сошлись неведомые и незнакомые люди, оказывается, каждому он чем-то помог - не деньгами и не советом умным, а вот каким-то простым, глубоко человеческим вниманием и прикосновением к другому.
Отец обладал удивительным чувством общительности и всегдашним стремлением к какой-то идеальной артельности.
Мать моя в свободную минуту любила поговорить, обсудить и поплакаться о своих и чужих бедах. Любила расставить в порядке людей и события, чтоб они не путались между собою и стали ясными порознь. По одному какому-либо остронаблюденному признаку незначительное событие или человек приобретали характеры типов. Звучали голоса, мелькали жесты изображаемых людей. Все становилось большим, как в увеличительном стекле, приподнятым становилось и смешное, и чувствительное.
- Гарасимовы купили самовар, - рассказывает мать. - ребенок в кори лежит, - не до него им: с раннего утра до обеда пьют чай... Мокрые, потные и все в окно выглядывают - не зайдет ли кто. Мучаются, наливаются горячим, а соседи и не замечают гарасимовского события. Наконец не выдержал сам Павел Макарыч, - вышел к завалинке. Враспояску, ворот настежь, с волос и с бороды пот течет, рубаха мокрая. Отдувается Павел Макарыч, рубахой над животом машет... Ну, вот и счастье привалило: проходит кузнец знакомый. Просиял Павел Гарасимов. Пуще отдувается, рубахой, как поддувалом, работает. И сразу кузнецу:
- Чай пьем. Все утро чай пьем - самовар купили...
Что касается рассказов матери о бедах, - они часто приобретали такой безысходный характер, так некуда, казалось, деваться от ужаса и горя жизни, что замирало сердце. Пред вами развертывались дикие, грубые взаимоотношения людей между собой. Безнаказанные мучители, беззащитные жертвы, четко разграниченные, взывали вас на мщение и на помощь страдающим...
От человека страдали и деревья и животные, но и сам человек был жалок и беспомощен в рассказах матери. Выхода мать не искала и не подсказывала его в наблюдаемых ею коллизиях жизни.
Сильно и много бороздили детское сердце эти образы - они были для меня школой по восприятиям резко колеблющихся эмоций. Это меня делало нервным, но это же и развивало во мне остроту восприятий и раннюю наблюдательность. Мать так же остро, поселяя в них человеческие переживания, относилась к пейзажу, растениям и в особенности к животным, космос для нее был единым целым с огромным бьющимся человеческим сердцем внутри его, и здесь у нее был какой-то особенно верный подход, уничтожающий грани между жизнями. Недоноски-цыплята приходят ночевать к ее изголовью; петухи взлетают и поют на ее спине, когда мать готовит птичий корм. Дикая, молодая лошадь, сорвавшаяся с недоуздка, радостно ржет Б поле и бажит на голос матери, чтоб вытянуть голову на ее плече. Собака скулит, не подходя ни к кому, ожидая мать, чтоб протянуть ей для лечения окровавленную лапу. Наконец, укушенная бешеной собакой Белянка - телка, беснующаяся от мучений, кидающаяся на всех, - останавливается перед мзтерь:ю как вкопанная и принимает последнюю ласку, чтоб умереть под гладящей ее рукой - близкой к "своей" матери. Растения от черенков, от пеньков, сунутые в любой черепок с землею, принимались под рукою матери. От одного такого обломка, поднятого на улице, разрастается ее знаменитый на весь город филодендрон, чуть не на глазах выпускавший колена и разворачивавший огромные листья. В свое время я специально обмеривал в ботанических садах Москвы и Петербурга размеры листьев лучших филодендроновых экземпляров, и они уступали нашему хлыновскому отщепенцу. В доме, как в тропическом лесу, трудно было пробраться от вьющихся, тянущихся и распластывающихся растений: нежнолистые пальмы, олеандры в розовых платьях, целое дерево стройного пахучего лимона с крошечными лимончиками.
История последнего дерева такова. Уезжая с каникул в Москву, закончив последний стакан чая, сунул я машинально из обсосанного мною лимона зернышко в землю близ стоящего цветка и уже потом, много лет спустя, залюбовавшись на красавца-деревцо, спросил мать - откуда оно, и матушка рассказала мне историю "кузиного лимона".
Домовитость доходила до мелочей: чтоб ничто не пропадало. Хворостинка беспризорная имела свое назначение, старому гвоздю, оборвышу материи, всему находила мать место и применение.
Глубокой осенью, уже в обнаженном саду ходит моя старушка с палкой, роется возле яблоневых стволов - не попадется ли где яблочко.
- Что ты, мама, какие тебе тут яблоки, понапрасну спину утомляешь, - кричу я с балкона мастерской.
- Не говори, сыночек, оно вот тут возле яблони укроется, его и не увидишь сразу... Вот уже три нашла, - показывает она яблоки. - Ты рассуди сам, - ведь эти яблоки погибнут ни за что, а соберешь их, они на пользу пойдут...
Домовитость у матери по крестьянской линии.
- По колоску, по зернышку, а сбякали целую страну мужики-то! Как вот ее ни расхищала, ни продавала военщина всякая, а она, матушка, от моря до моря рожью да пшеницей распласталась - говорила мать. - А уж в такой необъятности легко и Ломоносову и Пушкину великие дела совершать...
Весь дом, полный сиротами, после дяди Вани принятыми ею к себе, обслуживался руками матери. Жадность к делу. Вечная занятость. Чуткий сон - успеть бы вовремя. Кто-то закашлял - не заболел бы? Не перекисло бы тесто... Болезненно замычала Красотка, уходя в стадо. Выбилась пакля из дома... Ржавеет крыша... Вечные заботы матери, вечно в колесе труда.
Просыпаются в доме, а у матери уже весь двор напоен и накормлен, хохлится довольная птица, играют рожками молодые козлята, воркуют под сараем зобастые голуби, и уже трещат в масле пухлые лепешки для людей, и фыркает на горячих углях изготовленный самовар...
От матери я получил стыд к пустому, бездельному времяпрепровождению...
Вернемся назад. Домишки под одной крышей находились внутри двора по границе с соседями. Окна передней избы выходили на Волгу. Место, бывшее целым душевым, было урезано за вдовство Федосьи Антоньевны уступкою частичных участков. На них были поставлены две избушки. В одной из них жил караульщик Андрей Кондратыч, который появится ниже действующим лицом возле моей жизни. Другая постройка была в стороне и не касалась нашего двора.
От избы бабушки шел уступами к Волге обрыв. В верхней его части был садик с двумя яблонями и грушей, с малинником, крыжовником и смородиной. Ниже, по скату обрыва, сажались тыквы: на рыхлой земле, на припеке бабушкины тыквы достигали огромных размеров и яркой окраски. Здесь же садили картофель. Еще ниже отделялся плетнем заливной огород. К обрыву на высоких сваях приткнулась банька - детище дяди Вани. Весной в этой баньке - как на лодке: по узкому, в две доски, насту спускались к дверям, а под передбанником и под теплушкой лизала пол, булькала и плескалась вода. Над баней вяз раскидывался листвою ввысь и мощным стволом поддерживал сваи от смыва их вешней водой. Огород тянулся до нижней береговой дороги. Главной овощью этого огорода были капуста и огурцы. Моя мать выросла на примере ее матери Федосьи Антоньевны. С ранней весны: рассада, посадка, полив, до дома приступа нет.
- С капустой вот как измотаешься: и листочки оправляй, и жука и черву разную не допускай к листу капустному, - говорила бабушка. - А огурец, этот и вовсе что малое дите: то ему жарко, то холодно. Камушек у корешка встрелся - болезнь. Недолил - вянет. Перелил - чахнет. Ну, а если на него потрафишь, так он тебя отблагодарит: сладкий, ровный, в засол хрусткий, что тебе свежий.
Домовничает Февронья Трофимовна. Уберет в избе начисто. Обед в печь поставит и усядется на завалинке над огородом с рукодельем: и крестом, и гладью, и просветом драгоценит она вышивками холсты и полотна. Мать и дочь услаждают огородную землю, холят несмышленую ботву выползающих огуречных росточков. Худенькая, быстрая Аненка стреляет огородом, поспевая за матерью. Извивается под коромыслом, таская ведрами теплую илистую воду Волги. Аненка еще находит время сбегать наверх к тетке к ее рукоделью - полюбоваться да и покритиковать работу. К этому времени прилежная ученица тетки догоняла в знании рукоделий свою учительницу - недоступного в шитье и в вышивках для нее становилось мало. Феврония Трофимовна гордилась Аненкой...
С огородом надо спешить. К Петрову дню чтоб он был на твердых ногах, чтоб тетка Февронья с помощью Вани (полить огород с вечера) сама справилась с огородом. После Петрова дня страда начинается.
Страда - это боевой клич нашего города. Назрело самое главное, подготовлявшееся с весны, с первой засеянной мужицкой полоски. Хлебом жили и волновались с начала посевов.
- Удался ли посев? Какие всходы? Не ударил бы мороз.
- Колоситься, колоситься начал, - звучало по городу. Вечерами по небу начнутся зарницы далеких молний:
"Наливает хлебушко!" - несется радостный гул. Пройдет под налив ровный дождик - сияют люди - подумаешь, посевщики тоже, а ведь у них своего-то хлеба и на аршине не посеяно.
Это было затаенное сожительство с ростом колоса. В зависимости от процесса там, на полях степей заволжских, город оживлялся, либо затихал.
Помню с раннего детства на себе гнетущую тоску от засухи, помохи, суховея, саранчи, тучами закрывшей солнце, и помню клич: "наливает хлебушко" - и, как жаворонок взовьется, бывало, сердце.
Страда началась - означало, что свершились все ожидания, колос за себя постоял.
Первые завозятся татары. "Татарва тронулась", - понесется от одного к другому по городу.
Татары в нашем уезде были превосходной выносливости и честности жнецы: брали верную высоту соломы, работали и ночью, что под силу только очень опытным работникам. Татары ухитрялись кое-как ликвидировать свои плешивые, недозрелые полоски или поручали оставшимся старухам подергать недожатое у себя, а сами целыми деревнями с детьми и женами, с самоварами и одеялами и всей рухлядью грузились на телеги-таратайки и направлялись за Волгу, на юг, к станицам.
Днем и ночью скрыпят и бренчат скарбом обозы; ревут ребятишки, воют между колесами татарские псы. На пристани у перевоза заторы. Двойные баржи не в силах управиться с погрузкой... Драки и крики. Ночные костры. Запах конины... Наконец первые человеческие волны схлынут. Теперь в ночную пору за Волгой замельтешат костры осевших, либо застрявших с ночевками обозов. Татары разбредались далеко, - поэтому и выбирались заранее, но тем не менее сборы начинались и у горожан. Хлеб вызревал не ровно. Иногда от местных условий - росы, дождя, захолодания - вызревание было разным на протяжении одного уезда... Но случись помоха, тогда каждый день замедления грозит урожаю: ухвостье свернется, обнажит зерно, и оно не только от прикосновения серпа, но и от незначительного ветра выпадает из гнезда.
Федосья Антоньевна сняла с чердака серпы, где они зимовали смазанные салом и завернутые в обмотку. Теперь серпам давалась направка. Серп для жнеца - это смычок в нем все должно быть пригнано в размере и весе для работника. Хорошие серпы на базаре не покупались. У нас в городке было несколько кузнецов специалистов, знавших секреты кругления лезвия, нарезки и накала стали.
Спешная забота бабушки Федосьи состояла в наборе "дружбы". "Дружбы" - это небольшие в четыре - шесть человек артели жнецов, берущих на себя отдельные участки жнивья.
Хорошая "дружба" - это ровный подбор работников, не "заедающих чужую спину". Бабушка рассказывала о своей подруге Сысоевне, с которой она жнивала двенадцать лет подряд в "двойке".
- Начнем десятину с разных концов до рассвета. Солнце над головой встанет, а мы плечо к плечу по середке самой и ты, хоть саженью меряй, и снопов моих и ейных поровну... А ведь другой начнет махи махать, из серпа выскакивать, - такую линию объедет и не сыщешь его в хлебе-то... Сысоевна, покойница, - эта по-родительскому жала: серп в серп, - говорила бабушка.
Похвала "серп в серп" означала считавшееся "родительским", то есть классическим перпендикулярное положение двух дуг: жнеца и серпа. От этих дуг, как уверяли старики, пошла и горбатость русская.
В "дружбу" бралась и молодежь на "полсилы" и даже на "четверть силы". Иногда работник послабее брал себе такого помощника и включал его в себя, то есть они вдвоем считались одной силой.
Аненка шла жать на полсилы, в чем ей завидовали подруги-девушки.
- Это была моя последняя девичья волюшка, - рассказывала мать. - Но зато и надышалась я ей досыта за это жнитво. Воздух степной, медовый... Народу со всего света, казалось, набралось - мордва, чуваши, татары - на всех языках говор. Песни ночью по степи раскинутся, словно навзрыд вся земля застонет. Костры, как пожары по степи... А зори какие! Нет, уж таких зорь не увижу больше...
- Почему? - спрашиваю.
- А ты бы как думал. - молодость моя вернется? Глаза прояснятся? Оттого так и виделось, что молода была. Жизнь-то передо мной скатертью развертывалась, а теперь она на салфеточке - тут вся...
Хорошее в том году выпало лето. Жара и дожди прошли вовремя. Сбор хлеба и молотьба были удачными. Да и вести с войны были благоприятны, победоносные. Каждая семья, у которой кто-либо из родни участвовал на войне, была уверена, что вот их парень собственноручно и побеждает врагов лютых и уже, конечно, живым да еще с медалью вернется домой.
К осени появилась первая партия пленных турок. Толпами бросились хлыновцы к тюремному замку на Острожную улицу, чтоб полюбоваться на порабощенного врага, и тут хлыновцев постигло разочарование: никакой перед ними лютости, в цепи и кандалы закованной, не оказалось. Сидят на тюремном дворе самые что ни на есть простые люди, мужики, как и наши, лопочут только по-ихнему да фески у которых на головах, а сами оборванные и измученные за дорогу. Начались соболезнования: вот, мол, и наши парни где-то там, в Туркии, так же мучаются, и понесли хлыновцы врагу лютому кокурок сдобных, холстины, обрезок сапожных.
Бабье лето наступило в полной красоте. Серебряные паутины сверкали на солнце; золото и багрянец опавших листьев покрыли дороги и прогалины леса; калина и рябина огнились своими гроздьями...
Аненка с матерью отбывала вторую страду: по грибы, за орехами, за калиной. В лесу праздник. Шум и многолюдие. Пестрят сарафаны и рубахи. Смех, песни, ауканье... Хорошему грибнику на таком базаре делать нечете. Надо уходить на Ровню, где в чащине леса растет калинник, а на полянках между березами попадаются белые грибы.
Я с бабушкой ходил по грибы. В лесу бабушка вела себя скрытно, чтоб голоса не подать, и мне запрещала шуметь.
- Ты на гнездо наткнешься, а бабища какая-нибудь на голос привяжется - и ну обирать твою находку...
Помню ее начальную грамоту.
- Глаза поверху не таращь... В лесу соблазна много: и тебе птичка зачирикает, и цветочек в глазах замельтешится, а ты о грибе думай... Дурной гриб наружу лезет, а настоящий гриб скрыто растет, листочками, землицей укроется... Для начала не привередничай, собирай, что Бог пошлет - петом разберешься: груздь пойдет и маслята выбросишь.
Меня удивляла зоркость бабушки: под неприметной для меня вздутостью хвои бабушка вскрывала целые семьи рыжиков, копнув палочкой перегной, вскрывала в пятерню величиной груздь...
- Кузярка, сбегай на пригорок, вон из-под листа боровичок виднеется. - А ей уже было за семьдесят лет.
В глубокой старости, наблюдая, как моя мать при помощи очков вдевает в иголку нитку и мешкает, бабушка говорила:
- Да ты бы стекла сняла - мешают, чай... А то давай, я тебе вздену.
Собирая на ходу, что попадалось, добралась Федосья Антоньевна с дочерью на Ровню в тайные белогрибные места. Анена только ахает на толстые корневища. Здесь уже ее не учить - грибы сами в лукошко просятся. Обобрали одно место. Бабушка хворостинку на дерево повесила, - мету поставила, - и пошли мать с дочерью дальше, ошаривая траву возле пней...
И вдруг голос женский, строгий такой, звонкий из чащи.
- Я присела от неожиданности, - рассказывала мне моя мать, - а голос говорит: - Сергей Федорыч, дитятко мое любимое, что же это ты дубиной стоеросовой в небо уперся?
Женскому голосу отвечал мужской, молодой:
- Я, мамаша, смотрю, словно бы гуси полетели.
- Куры полетели об эту пору... Угораздило меня, грешную, обузу с собой взять. Духу ты лесного не чувствуешь, - продолжал женский голос. Мужской добродушно отвечал: - Чувствую, мамаша, лопни глаза, чувствую, так спать хочется - просто деваться некуда...
Федосья Антоньевна подала было знак дочери, чтоб уйти подальше от голосов, но листва раздвинулась, и к ним вышла крупная, моложавая старуха. Чернобровая, с длинным разрезом век, из которых смотрели живые, пытливые серые глаза. Плоский, чуть поднятый нос и широкий рот с тонкими губами делали выражение лица строгим и заносчивым. Следом за ней выкарабкался из чащи высокий парень с лицом, опушенным бородой. Он первым снял картуз, поздоровался и присел в сторонке у дерева. Женщины заговорили:
- Мир вашему.
- Подите к нашему... - Осмотрели грибы; похвалили одна другую за добычу. Затем последовал обычный разговор. Незнакомая говорила певуче, особенно ударяя на слогах:
- Чьи будете?
- С Малафеевки. Вдова я Пантелея Трофимова, щепни-ка, - отвечала Федосья Антоньевна.
- Как же, знаю... А я Водкина, Арина Водкина... Может, слышала про моего Федора Петровича?
- Слышала, слышала. Мой покойник знавал твоего Федора... А это дочь моя - Анна.
- А это мой сынок младший, Сергуня, - Арина Игнатьевна обернулась, отыскивая глазами сына, чтоб представить его присутствующим, а Сергуня, положив руку под голову, растянулся на осенних листьях и сладко храпел. Видя, как Арина Игнатьевна вскипела от бестактности сына, Федосья АнтоньеЕна вступилась за парня:
- Ото его воздух уморил. Пускай его отоспится. А и нам не грех отдохнуть, хлебушка пожевать...
Грибницы повынимали из котомок еду. Бабушка Федосья выложила огурчиков на круг, бабушка Арина яблочек и, закусывая под храп моего будущего родителя, продолжали беседу.
Арина Игнатьевна заговорила с девушкой, зорко выпытывая ее глазами.
- Ой, настрашили меня тогда глаза моей будущей свекровушки, насквозь пронизали, - говорила мне мать.
Это была первая встреча моих отца и матери. Попрощались они и разошлись до поры до времени.
С холодными заморозками начиналось девье лето: посиделки, просваты, свадьбы. Из дома в дом ходила молодежь. Отпевали девичьи голоса своих просватанных подруг. Шелушились орехи и семечки, и лились полюбовные песни и шепоты...
Осенью парни каждой улицы волками делались к захожим: не ходи, не выглядывай девок наших. Покуда не произошло открытого сватовства девушки с юношей с другой окраины, до тех пор дорога ему сюда закрыта - огласка снимала запрет: это был родительский обычай.
На посиделках услышала Анена, как парня одного до крови избили малафеевские... Старики-понеты Захаровы с кольями вышли, чтоб предотвратить убийство на своей улице - они и спасли захожего молодца... С Вольновки парень - Водкин, сапожник... Неделю спустя возле дома, где происходила на этот раз помолвка, разыгралось побоище. Парни выскочили из избы на подмогу своим, девушки смолкли, притихли, - это братья Водкины приходили отомстить за пролитую кровь брата Сергуни... Анене вспомнилась встреча в лесу.
Загуляли забритые - стон пошел городом от пьяной отваги и отчаяния. "Саратовская с перебором" пронизывала морозный воздух - надрывались гармоники и трепались как живые души из конца в конец Хлыновска. Об зту пору на посиделках одна из подруг и шепнула Анене:
- На днях тебя сватать будут. Верно-наверно знаю.
- Кто? - испуганно спросила Анена.
- С Вольновки, за Водкина...
Девушку как в колодезь опустили - ни песен, ни веселья не слышит она. Понять не может, плохое или хорошее идет к ней, но слезы текут сами собой, и не остановить их вышитым платочком...
Дома про услышанное она не рассказывала, но заметила, что в доме шептались - мать с теткой уже знали о предложении. Накануне смотрин Анена была предупреждена теткой о предстоящем событии.
Дальнейшее произошло быстро и незаметно по времени. Отпели Анену подруги нежными девичьими голосами, расплели косу и заплели на две косы, и стала Анна Пантелеевна женой Сергея Федоровича.
Молодой супруг перешел жить под тещин кров в келейку.
- И что теперь за свадьбы стали играть: только бы окрутить парня с девкой... Напьются до одури последней, пропьют сватья сына с дочерью и рады, - дело сделано, а как это в семье новой откликнется - про то и дела нет... Ну, она и пойдет собачья жизнь, от Бога грешная и от людей зазорная...
Это сидим мы с бабушкой Ариной на лавочке перед ее домом.
Летние густые сумерки наполнили улицу Водкиных. С Волги несется перевальная сирена Кавказ-Меркурия, не вяжущаяся с бабушкиным говором, бабушка это чует, чует, старая, что жизнь пошла не в те края, что не повернуть ей жизни, что если бы не я, внучек ее любимый, перешедший во вражескую ей жизнь, - значит, и ее родовое не затеряется, а может быть, и проявится через меня, если бы не эта увязка, - прокляла бы она эту неверную, свихнувшуюся жизнь и ждать бы не стала развертывания ее дальнейшего... Бабушка продолжала:
- У меня, чтобы жених, тем паче мое детище, да чтобы напился при таком случае, - грозно произнесла Арина Игнатьевна и после некоторого молчания продолжала:
- Твои родители по чину женились... И кори, не кори меня этой свадьбой, за правду ее до смерти стоять буду... Да, внучек, свадьба один раз в жизни бывает, с нее плоды зачинаются, с нее жизнь строится... Я ведь невесту сквозь-насквозь просмотрела, прежде как решиться судьбы вязать... Не к тому, что Сергуня мой какой бы особенный был, а чтоб правда вышла от свадьбы. Ты посмеяться можешь над старухой: а вот я, когда, невесту сына насквозь разглядывала, - вот о тебе, сокол, думала, вот такого-то мне от сына моего и надо было, нутру моему надо... А ну-ка, попрекни кто Арину Водкину, что она ошибку сделала? - воскликнула бабушка победоносно.
- Девка плачет - ее девкино дело, парень - о себе думает, а за себя ответ не парню с девкой держать, - тут вся порода отвечает - может с изначала самого. Вот она какая есть свадьба человеческая, - закончила бабушка Арина
Следующее рассказала мне бабушка Федосья.
- Пошла я как-то на базар и повстречала Арину Игнатьевну. Я, пожалуй бы, и не узнала ее, да она первая напомнилась. Дорога наша попутная - с базара пошли вместе. Говорили о том, о сем, как полагается, только сваха Арина и повернула беседу на сына: вот, мол, пора его к законной жизни обратить. Потом об Анене - тоже, мол, забота в доме, в летах ведь девушка. Как Бог даст, отвечаю: сбывать не хочу, а и придержки особенной не делаю... Разговариваем так, уж Вольновку прошли, а она со мной, да со мной, да и добрались досюдова.
Не обессудь, говорю, Арина Игнатьевна, - зайди отдохнуть. - Дома только сестрица Февронья была, а я и рада, что при советчице мудрой разговор пойдет - сама-то я, знаешь, несмелая, потерявая, а за родную дочь и ума не соберешь сразу...
В избе Арина разговорилась начистоту: мол, хорошо бы поженить наших детей.
Сестрица с Ариной Игнатьевной одна на другую умом и рассуждением набросились. Я в стороне себя держу, да только слушаю. Думаю, не даст ошибки Февроньюшка.
"Вот-де, говорят, выпивает Сереженька твой, - говорит сестрица, - не запойный ли, кой грех". А сваха ей: "Кура, да и та пьет. От перемены жизни все это зависит, на то, говорит, и жена хорошая, чтоб любовью водку заменить..." Хорошо, гладко говорит, ну да сестрица не уступает. Долго беседовали, а в конец Февроньюшка и говорит: не будем, мол, пока огласки делать, а дозволь мне Сергея твоего просмотреть, а ты наш товар обдумай...
Ну вот, денька через два пошла Февроньюшка к Водкиным - будто по делу какому, а обернувшись от них и говорит: "Посмотрела жениха, Фенюшка, и скажу тебе по совести: не будем навязи показывать, как с нашим товаром полагается, а отворота делать тоже не следует, потому - парень ласковый в слове и в обхождении, чистого сердца парень... Наша Аненка, что грех таить, с задором, а тот нараспашку парень, - а из двоих может толк выйти. Иди ты, говорит, завтра с дочерью на базар. В мучном ряду с Ариной Игнатьевной встретитесь будто невзначай - хоть она и говорит, что знает Аненку, да пускай поглубже просмотрит... А что, говорит, свахи нашей будущей касается - так с большим смыслом баба и потому трудная бывает, но баба - сердца огненного. Ну, а мы на всяк случай Сергея в дом возьмем...
Вот, так оно все и вышло. Назначили смотрины, а там и свадьбу сыграли...
Мать мне рассказывала:
- Известили меня накануне смотрин. И хотя была я подругой оповещена, да все думала - слух один, а тут, как услышала вправду дело, так и взревела... Мамынька ко мне, а тетя отстранила ее: "Не мешай, говорит, Феня, пусть она слезами с сердца сольет... Дело-то и впрямь серьезное. Это у них по-настоящему раз в жизни бывает". Потом ко мне обращается: "Ну, Анена - мы прикидываем, а тебе раскинуть придется. За парня матери легче обдумать, чем за девушку, - тебе и слово последнее..."
А я только слезы глотаю. Сижу на смотринах словно связанная. Предо мной женихова мать. Слова из тонких губ, как бисер, откатываются. Вскинет серыми глазами из-под бровей, и как бы сквозь меня глаз прошел. Спросит что, а я дура дурой, ответа не подыщу, и слово в горле путается. На тетю взгляну мельком - та самолюбием за меня сгорает. А мамынька за перегородкой хлопочет - угощенье готовит. А жених сидит наискосок от меня, тоже молчит, улыбается да избу оглядывает. Вот, думаю, не смотрины, а поминки, и всему я виною, - застыдила всех... Тетя выручила. "Слышали мы, Сергей Федорыч, что ты мастер хороший по сапожному делу", - обратилась она к жениху. Тот засмеялся: "Какой такой мастер. Это больше форсуны обо мне распускают... А если бы не форс, так я, пожалуй, и сапожничать бы бросил".
Арина Игнатьевна впилась в сына глазами, ожидая от него неудобного какого слова, но сын, казалось, не замечал этого.
"Видишь ли, тетушка, - продолжал он, - для меня в работе огонек должен быть, чтоб от работы самому легко и другим хорошо стало. Вот ссыпка, например, - в ссыпке это есть... - Он заметил на себе грозный взгляд матери, остановился, сделал шутливое, виноватое лицо: - Мамаша, аль не в точку попал?" Это было так просто и со смешной искренностью сказано, что все, и я с ними, засмеялись, и сразу стало легко и весело в избе. И стыд мой пропал на жениха посмотреть. Он был в рубахе с вышитым воротом и в пиджаке. Лицо открытое, простое, с улыбкой...
Вот так и примирилась я с судьбой моей. Любят весну за красоту, лето - за богатство...
Когда они ушли, тетя меня и спрашивает: поняла ли я парня. Поняла, говорю, тетя. "Пойдешь за него?" Я отвечаю: "Это уж как вы с маменькой решите, так и сделаю". "Дура, - обрезала тетя, - значит, ничего не поняла. А все-таки мой совет - идти тебе, Аненка, за него замуж..."
Едем мы с отцом на Красулинку на знаменитом по Хлыновску коне нашем Сером, хоть не о нем речь, но удивительно подлая была лошадь - столько здоровья унесла она у нашей семьи за один только год. Сколько корили мы с отцом друг друга, что купили этого огромного яблоневого мерина на Воздвиженской ярмарке. Я корил отца, что он за прочность выбрал этакого зверя, а отец меня, - что я на красоте масти влопался. Как бы то ни было, страдал больше от издевательства этой клячи над людьми мой бедный отец, как прямой начальник над лошадью. Запрягался Серый хорошо, но, как только в экипаж садились, он поворачивал голову к усевшимся и с нахальным выражением рассматривал их: "Уселись, мол, голубчики, ну и посидите, а ехать мне что-то не хочется". Удар кнута - и Серый с повернутой головой начинал пятить экипаж назад, через весь двор в излюбленный угол сарая... Ни ласки, ни уговоры не помогали. Мать, зная нрав животных, изобрела способ нести перед мордой лошади каравай хлеба, чтоб выманить ее с повозкой и едущими на улицу. Здесь Серому давали хлеб, и, покуда ему этой жвачки хватало, - он вез. Но этой уловке он поддавался только из рук матери, на все остальные куски в руках других он просто отфыркивался.
Пришлось за бесценок продать это чудовище. О Сером я здесь распространился только потому, что мы в описываемый момент на нем ехали с отцом, а впереди нас ехал попутчик, и мы знали, что Серый от лошади не отстанет, потому мы были в хорошем настроении.
- Папа, что же ты мне не расскажешь, как ты за маму сватался?
- Эх, хватился, сыночек, - эта быль быльем поросла. Умирать пора, родной мой...
- Что это ты, старина? Вот не ожидал я, что и ты умеешь нюни распускать.
Отец засмеялся.
- Перед тобой-то, перед одним моим, чать, можно разок и без пляса пройтись... Сила, брат, покидает, о себе думать начал... От других добра себе захотелось... Да.
Старик помолчал. Потом заулыбался снова.
- А все ж таки и помирать надо смеючись - ведь не бросит же меня Бог наедине после смерти моей - народ-то, чать, и там будет... А сватовство мое к матери было самое простое... Бабы там возле него манеры всякие делали, а я поглядел - невеста против меня ничего плохого не имеет, так что же и мне супротивиться - взяли да и поженились...
- Ну, ты, одер... - прикрикнул отец на лошадь, - от попутчика отстаешь... - Потом тихо мне: - Не лошадь, а оборотень, право слово, - заметь: только начни разговор душевный какой, эта колода серая сразу ход замедляет и уши назад заворачивает... Ну, ты, шпион, батюшка, ходу, ходу...
Главная торговля Хлыновска была хлебная.
В городе было несколько фамилий - заправил по скупке хлеба. Это были, за малым исключением, старообрядческие, плотно сбитые семьи, с молельнями и школами при домах.
В этих школах, под руководством начетчика, молодые члены семей кончали полный курс наук: от "буки-аз-ба" до умения прочесть устав на богослужении. Этих наук им хватало, чтобы ворочать десятками тысяч пудов зерна, иметь собственный транспорт для сплава, с точностью управлять его рейсами и мыслить сложнейшей бухгалтерией копейки, делающей рубли.
Конечно, "буки-аз-ба" и умение читать устав как школа играли малую роль, но начинающаяся за ней практика, она и была настоящей школой.
С одиннадцати-двенадцати лет сынишка входил в дело отца на самое нижнее место. Здесь он начинал понимать причинную цепь торговли. Самое, казалось бы, незначительное поручение, в последовательности шестерен огромной машины, отражалось большим событием наверху, где сотнями людей двигалось зерновое богатство, реками, каналами, озерами, океанами до отдаленнейших голодающих чужеземцев. В шестнадцать лет такой юноша ходил уже приказчиком. Его женили, он обрастал бородой, тучнел и делался правой рукой отца и неотличимым от него по виду.
Старик отец как бы окаменевал в возрасте, казавшийся несломимым, но с длительным процессом жира в сердце, умирал он обычно "в одночасье": придет неожиданная телеграмма об аварки судна, захватится ли на месте в воровстве старший приказчик, - нальется тогда кровью лицо, раздуются вены старика, откроется рот, чтоб произнести клянущее матершинство и - а-гг... - захрипит старый купец - и конец человеческой плоти... Похороны такие, каких еще город не видывал - с утра до поздней ночи питаются хлыновцы на поминках в честь умершего.
Ко времени, о котором я буду говорить, мирское, неизбежное начинало входить в жизнь этих людей, это не было еще развалом родительских обычаев - скорее это было практической, коммерческой эволюцией. Хлебные заправилы начинали посылать своих детей в губернскую гимназию и в местное четырехклассное училище.
Гимназию обычно эти жертвы цивилизации не кончали - по обоюдному соглашению отцов и детей наука обрывалась четвертым классом. Были, конечно, срывы и заскоки в этом заигрывании с просвещением, но первая порода юношества дела отцовского не бросала, образование сказывалось лишь в принятии одежды по моде, с крахмальным бельем, и они уже иронически улыбались на косоворотки, из-под жилета, навыпуск и на длиннополые кафтаны-сюртуки своих отцов. Назову несколько фамилий из главных хлебных дельцов: Узмины, Лесовы, Хазаровы, Культяповы, Махаловы, - с домом Махаловых свяжет меня судьба в течение моих переходных лет.
Перевоз зерна начинался не сразу. С большой оглядкой действовал его главный поставщик. Чует он удочки, заброшенные Махаловыми, Узмиными вокруг него, - не влопаться бы, не напороться. И вот нагрузится мужик бабьим продуктом, картошкой или капустой, приедет в базарный день в город и встанет, как ни в чем не бывало, на Нижней площади. Начнет прислушиваться, расспрашивать о ценах, большой ли привоз и "как в Расее воопче уродилось", с большим ли ражем рыщут по базару хлебные приказчики.
Вызнает, что надо, капустишку продаст и пристегнет лошаденку, чтоб поскорее известие домой доставить.
В деревне сход, обсуждение добытых сведений и решение - везти ли на Миколу зимнего или раньше.
В особых случаях, когда до зарезу денег надо - сына забреют или дочь на просватах, - привезет мужик первый воз окрещенной пшеницы. Скупщик подскочит, что ястреб. Хватит зерно на пригоршню и сейчас же сбросит.
Начинается спор, перебранка - спуск и подъем цены по копейке - неизбежная, при неустановившейся цене, картина торга.
- Ну, так и быть, - бросает скупщик, - курам стравить возьму. Вези прямо на дом. - И запомнит покупатель все приметы покупки первого воза - быть иль не быть сезонной удаче.
Третьей группой, столь близко заинтересованной в движении с полей зерна, - были грузчики или, как у нас их зовут, ссыпщики.
У меня с детских лет осталось впечатление о налаженности и спайке, о наличии круговой поруки и сговора ссылочных артелей.
Бывали минуты, вгонявшие в панику хлебозаготовителей и в растерянность мерзнувших возле зерна мужиков и приводившие в боевое, как перед чужой дракой, настроение обывателей, распадавшихся симпатиями на три фронта.
- Ссыпщик забортовал...
Это известие возбуждало всех. Мужик, въезжая в город, услышав эту весть, - чесал затылок.
Хлебник поперхивался стаканом чая на купеческой половине гостиницы Красотихи, что при Волге. Плохо еще разбираясь в то время в людских социальных взаимоотношениях, я пережил с волнением и запомнил одно из таких событий Хлыновска.
Дело произошло в разгар скупки и ссыпки.
Иван Узмин прорезался в цене: передал за белотурку по копейке на пуд. Зерно потекло в его амбары. Приемная работа поднялась до кипения. Пудовки мелькали, как ласточки, взвивались до верхнего сусека амбара и с бульканьем железа возвращались обратно к возу.
Конкуренты Узмина выходили из себя, крепились, нейдя на прибавку, да и сам Узмин рвал на себе волосы: разнес телеграммой своего приказчика Балаковского пункта, введшего хозяина в ошибку случайным повышением цены, которая тотчас же снизилась. Возвращение на попятный Узмина могло бы поколебать авторитет фирмы. "Узмину нечем платить" - это было бы охулкой на всю жизнь.
Чем бы все это кончилось - неизвестно, если бы не вмешался второй заинтересованный.
К обеденной передышке к амбарам Узмина спешно прибежал Ульян Косой, ссыпщик из другой группы. Влетел прямо в круг и сказал:
- Ребята, мы