Главная » Книги

Белинский Виссарион Григорьевич - Письма (1841-1848), Страница 12

Белинский Виссарион Григорьевич - Письма (1841-1848)



емени,- попытайтесь устроить дело, как я Вам говорю. На коленах умоляю Вас. Если не удастся - ну, делать нечего - двух смертей не будет, одной не миновать.
   Мне кажется, что Вас тут, кроме других причин, страшит мысль ехать одной. О дороге ни слова - это вздор. Возьмите место в карете malle-poste и выберите день, когда соседнее с Вами место занято будет дамою же. Если бы - чего да избавит бог - Вы заболели дорогою, то на всякой станции найдете Вы особую комнату и прислугу и можете послать ко мне письмо с своим же кондуктором, который, в надежде получить от меня целковый, сейчас же доставит его мне, и я явлюсь к Вам немедленно. Если же Вас страшит мысль не ехать, а приехать одной в Питер,- то надо, чтобы Вы считали меня за Ивана Александровича Хлестакова, который в одно прекрасное утро хлоп перед Вами на колена, да и закричал: "Руки прошу, Марья Антоновна!",4 а потом, как Вы приехали... да нет, у меня не достает духу кончить фразу,- и я прошу у Вас прощенья в нелепом предположении. {Далее зачеркнуто: Октября 2. Вы не простужались}
   Касательно причин, которые можете Вы представить m-me Charpiot и дядюшке, я уже писал Вам в письме, полученном Вами вчера. Вы нисколько не будете лгать, если скажете, что я не могу отлучиться из Петербурга по причине моих занятий. Вам придется только прикрасить эту истину, сказав, что я, в случае поездки, лишусь места при журнале, которое дает мне 6000 р. асс. в год и которое отдастся другому. Неужели такого довода мало для этих людей?
  

Октября 2.

   Еще слово о приятелях, давших мне совет предложить Вам ехать одной в Петербург. Это Комаров, пять лет женатый, Краевский, уже два года вдовый, и Вержбицкий, двенадцать лет женатый. Вы, может быть, насмешливо улыбнетесь при этом исчислении лет женатой жизни, но я говорю дело, и Вы согласитесь со мною, что женатая жизнь не дает человеку жить в эмпирее в том смысле, какой Вы даете этому слову. Дело здесь в том, что в Петербурге, если бы о Вашем приезде дано было знать целому городу, никто бы не нашел этого странным, а все нашли бы это очень естественным и обыкновенным. Петербург столетием обогнал Москву и на 700 верст ближе ее к Европе. В Питере люди заняты, живут работою и знают, что такое время. Поэтому в Петербурге приезды невест к женихам (какие гнусные термины) не редки и обыкновенны. Калмыцкий принцип родства в Петербурге очень слаб в сравнении с Москвою. В Петербурге никому нет дела до других, потому что много своих хлопот. Там брат по году не видит брата, не будучи в ссоре. Москве больше нечего делать, как жрать и сплетничать. Разумеется, для нее позевать на свадьбу - великая радость; да какая же радость лишить ее этой радости! Неужели Вы не понимаете этого? Неужели, сказавши: "Je suis esclave, esclave pardessus les oreilles", {"Я рабыня, рабыня по уши" (франц.).- Ред.} Вы этим и утешились, решившись навсегда остаться при этом? Я ловлю Вас на этом слове,- и как я ненавижу ложь и скрытность с теми, кого люблю, то скажу Вам прямо, что не верю, будто положение А<графены> В<асильевны> заставляет Вас так действовать: нет, причина этому - Votre esclavage, {Ваше рабство (франц.).- Ред.} Ваша московская боязнь того, что скажут о Вас люди, которых Вы в душе презираете и не любите, но перед мнением которых Вы ползаете. Это стыдно и грех. Это преступление перед богом и перед совестью. Скажу более: это низко и недостойно Вас. Если бы Вы, в понятиях Ваших, шли в уровень с толпою - тогда другое бы дело.
   И при этом Вы себя жестоко обманываете. Вы думаете, оставаясь в Москве, избрать из двух зол меньшее,- а я убежден в том, что вблизи, когда будет то, что теперь еще вдалеке, Вы горько раскаетесь, что не последовали моему совету. Вас измучает вмешательство этих людей, которым столько дела до других, Вас убьет пошлость и тривиальность этих проделок. Вы увидите, что их больше, чем Вы предвидели, что они гнуснее, чем Вы воображали. Что до меня, моя фигура в одно и то же время и жалкая и свирепая, и шутовская и звериная (ибо я не умею притворяться, да и не имею в этом нужды, не будучи рабом мнения подлой, презираемой мною толпы) вызовет толки, горькие для Вас. Скажут, пожалуй, что я женюсь на Вас потому только, что уж сказал слово, и что поэтому мое венчанье походило на похороны. А такого рода толки таковы, что возмущают мою душу заранее, при всем моем презрении к мнению толпы, ибо эти толки оскорбляют не меня, а Вас,- а я многое в состоянии перенесть, кроме того, что бы могло бросить на Вас какую-либо тень и так или сяк оскорбить Вас. С некоторого времени я научился молиться, и моя молитва такого содержания:
  
   A vous le calme - à moi l'orage. {*}5
   {* Вам покой - мне буря. (Франц.) - Ред.}
  
   Итак, Вы будете страдать вдвойне - и за себя и за меня. Приезжайте Вы в Петербург одни - ничего этого не будет. Люди, которые будут присутствовать при церемонии, Вам совершенно чужды, и тем лучше для Вас; они расположены к Вам хорошо и уважают Вас заранее и высокого о Вас мнения уже по тому одному, что Вы (это не мои, а их собственные слова) могли понять меня. Они уже расположены заранее мерять Ваши достоинства не масштабом толпы, ибо они знают, что мне нужно и что меня может сделать счастливым. И потому, будучи среди чужих, Вы больше будете среди своих и родных, чем в Москве. Если Ваша княгиня Марья Алексеевна6 запретит Вам остановиться прямо у меня, т. е. у самой себя, то можете остановиться у Краевского (у которого живет девушка, сестра покойной жены его), у Панаева (это в одном доме со мною), у Языкова, у Комарова - у кого хотите; все они радехоньки и наперерыв мне предлагают. Жена Языкова7 очень дика, и так как я не смущал ее разговорами, пока она не привыкла ко мне, то она меня очень полюбила. Муж ее знает нашу тайну, и я позволил ему сказать это его жене. Она ему изъявила свое желание, чтобы Вы остановились у нее, и сказала при этом, что она, еще не видя Вас, уже любит Вас за то, что Вы моя невеста. Если же Вам покажется неловко и тяжело явиться со мною в чужой для Вас дом и к чужим для Вас людям (что я понимаю и против чего спорить не буду),- и это дело поправимое: Вы можете остановиться в одной из лучших гостиниц Петербурга - ведь это будет стоить всего каких-нибудь 25 р. асс. со всеми издержками, потому что это на одни сутки, ибо на другой же день и венчаться. Можно бы, пожалуй, и в тот же (т. е. в день приезда), да с дороги надо же Вам отдохнуть и оправиться. Вы меня уведомите, на какое число Вы взяли место, я жду Вас в день приезда в конторе malle-poste или дилижансов. Не будет у нас ни обеда, ни дядюшек с тетушками, воротимся мы с Вами из церкви одни. Незаметно пройдет несколько дней, и мы привыкнем к нашей новой жизни, и всё сделается обыкновенным, без оскорбляющих человеческое достоинство сцен и спектаклей.
   Marie,- еще раз прошу и заклинаю Вас всем святым для Вас в жизни - да идет мимо меня чаша сия! Не дайте погибнуть мне во цвете лет и красоты. Мне особенно жаль последней, т. е. моей красоты, ибо я буду очень некрасив всё время моего плачевного пребывания в Москве. Если же нельзя иначе - что делать! В таком случае я, конечно, не имею нужды уверять Вас, что будет по-вашему, а не по-моему.
   Вы были больны, бедный друг мой, больны без простуды; это меня больше потревожило, нежели сколько потревожило бы, если бы Вы простудились. Когда к пиявкам прибегают без простуды, ушиба или другого случая, это должно быть очень невесело. А Вы всё толкуете о моем здоровье - как будто не знаете, что чорт ли мне делается. Вы пишете, что не можете тотчас же отвечать на мои письма потому, что у Вас дрожит рука; зачем же Вы, злая Marie, не сказали этого раньше и через то заставили меня написать к Вам преглупое и прегрубое письмо, которое Вы получили сегодня (2 октября, суббота)? Зачем Вы в Вашем третьем письме приняли такой холодный и высокомерный тон, как будто Вам лень и смотреть на нас, nous autres, pauvres diables? {нас, бедных дьяволов (франц.).- Ред.} Затем, что Вы женщина и не можете не быть верны своей женской натуре? Да от этого мне-то не легче, потому что если Вы кошка (виноват: все женщины более или менее кошки), то я медведь или наипаче бульдог и не умею проникать в {Далее зачеркнуто: женские} капризы и противоречия женского сердца. Дело прошлое, а письмо Ваше тяжело подействовало на мою медвежью натуру. Если мое причинило Вам хоть минуту грусти, то будь я проклят за это и да разорвут меня на куски дядюшки и тетушки всего мира. Мир, Marie,- дайте мне Вашу руку, которой в эту минуту я как будто чувствую обаятельное прикосновение - дайте мне крепко, крепко пожать ее и прижать к моим горящим устам, чтобы упала на нее накипающая на глаза слеза. Вижу в эту минуту Вас перед собою, смотрю в Ваши глаза и тону в глубине Вашего полного любви взгляда. Ах, Marie, Marie, Вы, которая так умеете понимать, чувствовать и любить - Вам ли быть рабою мнений дикой толпы? Вам ли иметь так мало силы характера и воли и дрожать призраков и теней, которыми пугают только глупцов? О нет, я уверен, что это только непривычка к новым мыслям, исполнение которых на деле требуется так безотлагательно,- Не больше; я уверен, что теперь внутри Вас раздается за меня сильный голос и что Вы выйдете из этой борьбы победительницею. Вам бог дал высокий рост - зачем же приседать, горбиться и сгибаться? Вам бог дал столько ума - зачем же ему ограничиться одною теориею и не перейти в жизнь, дабы самым делом служить господу и хвалить его? Вашу руку, Marie, Вашу руку - мне дал Вас бог, и потому я хочу, чтобы Вы были моею не только перед людьми и светом, но и перед богом; а это возможно только тогда, когда Вы и чувством, и словом, и делом вместе со мною станете перед ним на колена. Отвечайте мне скорее и не забывайте, что всё-таки, если надо будет мне приехать в Москву, я приеду.

Ваш В. Белинский.

  

235. М. В. ОРЛОВОЙ

  

<2 октября 1843 г. Петербург.>

Милостивая государыня

Мария Васильевна!

   Мне очень прискорбно, что я должен огорчить Вас этим письмом; но Вы, конечно, поверите мне, если я скажу Вам, что мне самому это очень тяжело. Дела мои приняли такой оборот, что мне ни на единую неделю невозможно оторваться от журнала и отлучиться из Петербурга. Причина этому та, что я и так целое лето прожил в Москве, почти ничего не делая для "Отечественных записок". Но летние месяцы еще не так важны для журнала; теперь настала для него самая важная пора: от ноября до мая продолжится подписка, и книжки за эти месяцы должны быть одна другой лучше. Отложить наше дело до лета - одна мысль о такой отсрочке приводит меня в ужас и тоску; но сверх того, будущим летом мне еще больше нельзя будет выехать из Петербурга ни даже на три дня, потому что Краевский в мае месяце едет через Москву (где остановится на некоторое время для свидания с матерью) в Крым и проездит почти до октября, а на это время мне поручает свой журнал. Вы не знаете, что такое журнал: от него ни на минуту нельзя отойти. А между тем, я, как Вам известно, существую журнальною работою; если я против воли Краевского выеду из Петербурга и тем поставлю его в затруднительное положение, это будет знаком, что я не хочу больше работать в его журнале, а он имеет право пригласить на мое место другого сотрудника. В таком ужасном для меня положении я беру на себя смелость сделать Вам предложение, мысль о котором подал мне Краевский и которое Вам, надеюсь, не покажется странным или неуместным, как вызванное обстоятельствами и необходимостию. Это - приехать Вам в Петербург одной, с тем чтобы на другой же день была церемония. А остановиться на одни сутки можете Вы у известной Вам Марьи Александровны Комаровой, урожденной Дементьевой, бывшей Вашей воспитанницы, которая через меня усердно Вас об этом просит, равно как и муж ее, Александр Александрович Комаров, с которым мы большие приятели. Я смею надеяться, что подобное предложение не будет Вами отринуто и что вынужденное обстоятельствами, а не моею прихотью, минование некоторых установленных приличием и необходимых обыкновений Вы не сочтете достаточной причиною лишить меня счастия, которое так давно было моею сладчайшею мечтою. Мне самому очень прискорбно, что священный обряд нашего соединения не будет почтен драгоценным присутствием Ваших почтенных родственников и столь мною уважаемой и любимой Вами начальницы Вашей madame Charpiot, к которой Вас привязывает и чувство признательности и благородный ее характер; но что ж делать? Я смею думать, что как Ваши почтенные родственники, так и Ваша достойная начальница madame Charpiot найдут мои резоны основательными и не посоветуют Вам сделать навсегда несчастным человека, которого чувства к Вам нашли отзыв в Вашем сердце,- потому только, что он не может выполнить некоторых весьма справедливых и уважительных требований приличия, но выполнение которых - обстоятельства делают для него решительно невозможным. Впрочем, в Петербурге, где все заняты должностями и каждый дорожит даже и одним днем, между людьми небогатыми такие примеры не редки, и никто не находит их странными и удивительными. С волнением и трепетом ожидая Вашего ответа, от которого так многое будет зависеть для меня в жизни, и прося Вас передать мое почтение сестрице вашей Аграфене Васильевне, остаюсь навсегда преданный Вам беззаветно

Ваш В. Белинский.

   СПб. 1843. Октября 2 дня.
  

236. M. В. ОРЛОВОЙ

  

<3-4 октября 1843 г. Петербург.>

СПб. 1843, октября 3.

   Не удивляйтесь моим частым письмам: Вы должны предполагать, в каком состоянии нахожусь я теперь; каково бы ни было Ваше - мое не лучше. Я осажден, подавлен одною и тою же мыслию. Много писал я Вам о ней, и всё еще остается что сказать. Сегодня поутру был я у Кр<аевского> и имел с ним продолжительный разговор, а потом целый день всё думал и передумывал, будучи у Комарова, где обедал. Дело ясное, что поездка моя в Москву жестоко расстроила бы дела "Отечественных записок", ибо в случае ее одна книжка необходимо должна остаться без моей статьи. Венчанье в Петербурге взяло бы у меня два-три дня - не больше; поездка в Москву отнимет восемь дней только на проезд взад и вперед, меньше недели нет никакой возможности остаться в Москве - итого 15 дней, да перед отъездом дня два или три какая уж работа, да по приезде дня два-три - тоже - итого 21 день!! Стало быть, о статье нечего и думать; а Кр<аевский> не хочет и думать, чтобы не было статьи. Конечно, я не стану Вас обманывать, уверяя, что это дело не могло бы уладиться, хотя с натяжкою; но согласитесь, что же мне за радость портить мои отношения к человеку, от которого зависит теперь мое благосостояние, от которого я, кроме хорошего и доброго, ничего не видал, который принял в моем деле самое искреннее и гуманное участие и которого требования от меня совершенно справедливы? Зачем же его интересы должны страдать от моих, особенно когда есть средства устроить дело к обоюдному удовольствию? Справедливо ли это? Здесь напомню Вам одну фразу из Вашего письма: "Думая о себе, должно ли забывать других?" Конечно, Кр<аевский> слишком ценит меня и дорожит мною, чтобы решился разойтись со мною в случае моего отъезда против его воли (в этом случае справедливой и законной); но он тогда будет иметь полное право стать со мною на холодно-вежливые отношения, а это, кроме {Далее зачеркнуто: того, что} всего другого, сильно повредит моим интересам, о которых я теперь уже обязан думать и пещись. Теперь еще другое: уж коли дело пошло на выполнение китайских и монгольских обычаев, то смешно же было бы, исполняя {Первоначально: презирая} одни из них, презирать другие. {Далее зачеркнуто: Это повиди<мому>} Ведь я приеду в Москву за тем, чтобы сперва разыграть интересную роль жениха, а потом не менее интересную роль молодого (что за милые термины!); это, повидимому, пустое обстоятельство обязывает меня, кроме траты на проезд и житье в Москве, истратить еще не мало денег на фрак, белый жилет, белый галстук, словом, на костюм, приличный обстоятельству. По приезде в Петербург вся эта дрянь мне будет не нужна, потому что мне никогда не придется надевать ее на себя. У меня есть фрак, который сшит назад тому три года и давно уже страшно вышел из моды (Вы видели меня в нем в мою зимнюю поездку в Москву), и что же? несмотря на свою старость, он новехонек, как будто вчера сшит, ибо я не надевал его и 10 раз. В Петербурге я и его надел бы, на случай церемонии, только для того, чтобы не смутить Вашего взгляда на эти вещи; что же касается до меня собственно, я знал бы, что наш брак был бы равно действителен перед гражданским законом - во фраке или сюртуке венчался я. Если мы будем венчаться в Петербурге, на мне, сверх {Первоначально: против} обыкновенного ежедневного моего костюма, будет только один фрак, и тот старомодный, галстук черный, а жилет пестрый; не куплю даже белых перчаток - не из экономии, а так, по некоторому мне известному чувству. Да и перед кем же мне было бы рядиться; ведь родственника ни одного - всё друзья, всё люди, одинаково со мною думающие и чувствующие, и однако ж живущие совсем не в эмпирее, а на бедной нашей земле, под серым и дождливым небом Петербурга. Кстати о Петербурге. В нем есть по крайней мере 50 кругов, или обществ (sociêtês), во всем резко отличающихся друг от друга. Каждый индивидуум в Петербурге соображается с мнением и обычаями своего круга, не обращая внимания даже на существование других. Мои приятели принадлежат к кругу, подобного которому в Москве ничего нет. Вот это-то Вас и сбивает с толку. Вы, кажется, смотрите на моих приятелей, как на фантазеров и мечтателей, которые бранят толпу и не знают жизни. Ошибаетесь. Правда, все они немного чудаки (ибо умные среди дураков всегда странны), но женаты, а женатая жизнь {Далее зачеркнуто: говорят} всякого сведет с эмпиреи на землю, как всякая действительная жизнь. Поженились они все немного странно: Комаров через три дня после того, как в первый раз увидел свою М<арью> А<лександровну>; женитьба Краевского была сюрпризом для всех его знакомых, из которых самые близкие к нему узнали через три дня после того, как он уже женился (и не было ни стола, ни бала); Вержбицкий женился, будучи мальчиком 22 лет, на девочке моложе двадцати лет, существуя шестьюстами <рублей> в год жалованья (теперь у него доходу около 40 000 - говорю Вам это для того, чтобы показать Вам, что в эмпирее не бывает таких доходов). Комаров получает страшными, усиленными трудами учительства 12 000 в год, для чего дает ежедневно до десяти уроков - тоже не эмпирейский человек. Поверьте, это не мечтатели и люди совсем не пылкие, менее всего фантазеры,- что, однако же, не мешает им быть прекраснейшими людьми во всех отношениях. Но что они люди известного круга,- это правда, и совет, данный ими мне, не удивит никого из людей этого круга. К этому я должен еще прибавить, что их совет основывался также и на уважении к моему выбору и на высоком мнении о Вас.
  

Октября 4, понедельник.

   До сих пор не могу опомниться от Вашего письма - так неожиданно было для меня его содержание. Когда, в Москве, говорил я Вам о моем приезде, - у меня и мысли не было о m-me Charpiot, которой, по моему мнению, не было никакого дела и интереса до нашего дела и интереса; о дядюшке с тетушкою думал я,- может быть, захотят быть при церемонии - и этим всё и кончится. Присутствие 20 особ и парадного стола после церемонии мне и в голову не входило, ибо я думал, что Вы скорее согласитесь сто раз умереть, чем добровольно подвергнуться унижению и позору китайских и тибетских обычаев. Я так в этом случае был уверен в Вас, что не хотел и говорить об этом. Я робок и дик в обществе и с незнакомыми людьми. Но в обществе порядочном я менее дик, а иногда бываю даже разговорчив и смел; в обществе, каково то, и к которому принадлежат Ваши родственники, я теряюсь и уничтожаюсь, даже нечаянно попавши в него; а играть в нем роль, и притом еще такую, слушать поздравления, сопровождаемые то идиотскими, то злыми улыбками, слушать любезности и лакейские экивоки (что неизбежно, если тут будет, например, тот милый Ваш родственник, в котором Любовь1 видит идеал светской любезности),- это не только наяву, но и во сне страшно увидеть - можно проснуться с седыми волосами. К этой пленительной картине недостает только встречи нас с хлебом и солью (впрочем, это-то, вероятно, будет), да еще того, чтобы члены честнова компанства (т. е. гости), прихлебывая вино, говорили бы: "Горько!" - а мы бы с Вами целовались в их удовольствие; да еще недостает некоторых обрядов, которые бывают на Руси уже на другой день и о которых я, конечно, Вам не буду говорить. Вы, может быть, скажете мне: "Что же за любовь Ваша ко мне, если она не может выдержать вот какого опыта и если Вы для меня не хотите подвергнуться, конечно, неприятным, но и необходимым условиям?" Прекрасно, но если бы на Руси было такое обыкновение, что желающий жениться непременно должен быть всенародно высечен трижды, сперва у порога своего дома, потом на полпути, а наконец у входа в храм божий, - неужели Вы и тогда сказали бы, что мое чувство к Вам слабо, если не может выдержать такого испытания? Вы скажете, что я выражаюсь, во-первых, слишком энергически (извините: я люблю называть вещи настоящими их именами, а китаизм не считаю деликатностию), а во-вторых, по-моему обыкновению утрирую вещи и что то, что я сказал, далеко {Первоначально: совсем} не то, чему я должен подвергнуться. Вот это-то и есть самый печальный и грустный пункт нашего вопроса. Я глубоко чувствую позор подчинения законам подлой, бессмысленной и презираемой мною толпы; Вы тоже глубоко чувствуете это; но я считаю за трусость, за подлость, за грех перед богом подчиняться им из {Далее зачеркнуто: расчета и} боязни толков; а Вы считаете это за необходимость. Вопреки первой заповеди Вы сотворили себе кумира, и из чего же?- из презираемых Вами мнений презираемой Вами толпы! Вы чувствуете одно, веруете одному, а делаете другое. А это и не великодушно и не благородно. Это значит молиться богу своему втайне, а въявь приносить жертвы идолам. Это страшный грех. О, я понимаю теперь, почему Вы так заступаетесь за Т<атья>ну Пушкина и почему меня это всегда так бесило и опечаливало, что я не мог говорить с Вами порядком и толковать об этом предмете!
   Любовь есть религия женщины, и нет для женщины высшего и более святого наслаждения, как всем жертвовать своей религии. Для нее свято всякое законное и справедливое требование того, которого она любит.2
   С моей стороны, я тоже имею право предложить Вам вопрос: неужели же Ваше чувство ко мне так слабо, что Вы не можете принести мне жертвы (необходимость которой внутренно признаете сами) и не можете выполнить самого справедливого и законного, не требования - я не требую, а прошу, умоляю Вас?..
   Я уверен, Marie, что первые два письма мои произвели на Вас должное действие и вполне убедили Вас в справедливости моих настояний. Это письмо я пишу для того, чтобы окончательно утвердить Вас в разумном решении, чтобы договорить всё, что можно сказать об этом предмете, и чтобы во всяком случае, т. е. согласитесь Вы со мною или не согласитесь, уже более не говорить об этом ни слова.
   Вы, может быть, увидите в этом письме некоторое противоречие: в начале его я говорю о невозможности ехать мне в Москву и как будто на этой невозможности основываю необходимость Вашего решения ехать Вам ко мне в Петербург; а потом доказываю эту необходимость моим отвращением покориться китайским позорным обычаям. Тут противоречия нет никакого: мне действительно ехать нельзя, но в то же время скажу Вам откровенно, что мне было бы очень грустно, если бы Вы решились ехать только потому, что мне нельзя ехать, а не по согласию со мною; вместе с тем, в доводах второго разряда... Я уверен, что Вы хорошо поймете, что я хочу сказать этим.
   Но - великий боже! - какая ужасная идея входит мне в голову: неужели это возможно, что дело наше из такой причины отложится и мы не будем обвенчаны до поста? Нет, Marie, если не из любви ко мне, то хоть из сожаления пощадите и спасите меня. Я, конечно, не окончу смертию живота моего - этого не бойтесь; но меня может постигнуть нравственная смерть - мною овладеет апатия, уныние, леность, преферанс - я опущусь до последней степени. Это неизбежно и верно, как и то, что я буду горд и счастлив Вами, если Вы победите своего внутреннего врага - боязнь княгини Марьи Алексеевны.3 Ах, Marie, Marie, только теперь почувствовал я, как сильно, как глубоко люблю я Вас. То, что считаю я в Вас недостатком, заставляет меня не сердиться на Вас, не охладевать к Вам, но болезненно страдать. Со времени получения Вашего письма я сам не свой. Вы {Далее зачеркнуто: мне не раз говорили} недавно писали ко мне, что Вы стары, больны и дики в обществе, что это такие недостатки в Вас, которые я должен принять для себя, как наказание божие; я смеялся и смеюсь над этим, хотя - скажу это не в похвальбу себе - немногие способны над этим смеяться. Но я вижу Ваш большой недостаток в том, в чем опять-таки слишком немногие способны увидеть его,- это в Вашем esclavage... {рабстве (франц.).- Ред.} Поймите же меня и уважьте во мне то, что составляет фонд и лучшую сторону моей натуры, моей личности.
   Прощайте, Marie. С нетерпением жду письма от Вас, и в первый еще раз желаю его получить попозже, т. е. уже как ответ вот на это письмо. Сегодня получили Вы мое первое письмо об этом предмете, завтра получите второе, а это получите в четверток; как хорошо, если бы Вы отвечали мне в пятницу или субботу.

Ваш В. Белинский.

  
   P. S. Я бы очень желал знать мнение об этом предмете Аграфены Васильевны.
  

237. M. В. ОРЛОВОЙ

  

<10 октября 1843 г. Петербург>

Октября 10.

   Третьего дня (8, в пятницу) получил я одно Ваше письмо, сегодня - другое. Первое меня нисколько не огорчило и не опечалило, а второе много утешило и сильно обрадовало. В нем я опять узнал в Вас давно родное и милое душе моей существо, мою Marie. О прошлом ни слова, да и настоящие обстоятельства так важны, что было бы смешно заниматься этими ребячествами и мелочами. Не буду (потому что не могу, не в силах) писать Вам, как обрадовало меня Ваше решение ехать в Петербург. Это решение достойно Вас и доказывает мне ясно, что я не ошибся в Вас. Сперва Вы думали об этом предмете иначе - что ж за беда! Зато теперь Вы думаете о нем, как следует. Ошибки извинительны человеку, особливо если они выходят не из его натуры, а из воспитания, из общественного мнения и т. п. Дело не в том, чтоб никогда не делать ошибок, а в том, чтоб уметь сознавать их и великодушно, смело следовать своему сознанию. Я больше всего ценю в людях эластичность души, способность ее к движению вперед. Вот беда, когда эта божественная способность утрачена. В Вас она жива - этого для меня слишком довольно, чтоб быть счастливым через Вас и Вами. Итак, Вы решились. Хоть Вы и сказали, что не обещаете непременно, но я уверен, что будет так, ибо Вы из тех натур, которые наклоннее ко всякой крайности, чем к средине - за то и полюбил я Вас. Кроме того, я не ожидаю и не предполагаю никакой оппозиции Вашему решению ни со стороны Вашего дяди, ни со стороны m-me Charpiot. Сестра и без того во всем с Вами согласна, а до прочих Вам и дела нет. Но решение Ваше ехать 15 числа испугало меня: нужно сделать окличку, без которой нельзя венчаться. Об этом поговорю с Вами теперь обстоятельней; но прежде скажу несколько слов о другом деле, которое должно Вам знать.
   В тот вечер, как получили Вы мое письмо, которое произвело на Вас такое сильное действие (и за которое написавшая его рука стоила хорошей мушки), я был у одного знакомого, в низеньких комнатах которого было душно и жарко. День был сухой и теплый, а потому, вышедши из дому еще с утра, я не надел калош. Надо сказать, что и перед этим я всё чувствовал себя не то чтоб больным, a indisposê. {нездоровым (франц.).- Ред.} Выхожу из гостей довольно поздно - улица мокра и грязна. И не знаю - промочил я ноги или быстрый {Первоначально: внезапный} переход из жаркой и душной комнаты на сырой и холодный воздух сильно на меня подействовал, только я проснулся на другой день с значительною болью в голове и ознобом. Как истинный славянин и русский человек, я не хотел признать себя больным, позавтракал яиц и пошел {Первоначально: вышел} к Краевскому, которого нашел в постели с обвязанною тряпками головою. Короче: {Далее зачеркнуто: после} на другой день вечером я почувствовал адский огонь внутри себя при нестерпимом холоде снаружи. Поставил себе семь злых горчичников (на спину, к рукам, к икрам и к подошвам ног) и послал за доктором, который, прописав лекарство, велел мне сейчас же поставить 24 пьявки, по 12-ти за каждым ухом. На другой день поутру (в пятницу) Ваше письмо застало меня в самом животном положении: лежащего на кушетке - подушка запеклась в крови, воротник рубашки тоже, грудь окровавлена, перевязки за ушами ослабли - и запекшаяся кровь отстала, лицо бледное, небритое, запачканное в крови. Словом, я был некрасив, но интересен. В этот день мне было уже так лучше, что у меня вечер провел Тургенев (автор "Параши"), и мы толковали с ним "о Байроне и о матерьях важных".1 Вчера (в субботу) мне было еще лучше, и вечер провели у меня четверо гостей; а сегодня я только несколько слаб, а то совсем здоров. Желудок мой собачьим голодом обнаруживает сильные корыстные претензии на разные яства; но неумолимый эскулап мой осудил его на суп с курицей, а выйти из дому позволил мне не прежде середы. Тогда возьму из мехового магазина мою шубу и без нее и без калош уже никуда ни шагу, несмотря ни на какую погоду,- честное слово и ненарушимую клятву даю Вам в этом, моя дорогая Marie.
   Итак, о моем здоровье не беспокойтесь. Я теперь даже весел, благодаря Вашему письму. Если бы я лежал в постели, бесценное письмо Ваше, моя добрая, милая Marie, оживило бы меня. {Далее зачеркнуто: Так}
   Всю эту историю поторопился я рассказать Вам больше для того, чтобы Вас не испугало начало приложенного здесь письма, писанного не знакомою Вам рукою. Дело вот в чем: все мои бумаги отосланы в пензенское депутатское собрание для получения дворянской грамоты. Я остался с одним университетским свидетельством, по которому я живу и записываюсь в полиции. Грамоту я жду со дня на день, но могу легко прождать ее и еще два месяца. И потому я просил моего знакомого переговорить со священником, у которого я исповедуюсь и причащаюсь, может ли он обвенчать меня по этому университетскому свидетельству, и притом с тем, чтобы свидетельство о смерти моего отца я доставил ему после. (Для этого-то я во вторник и был в том доме, выходя откуда простудился). Вчера я получил ответ от моего приятеля (Баландина),2 который и прилагаю при моем письмо, потому что мне трудно писать, и это письмо я царапаю уже целый день (а в пятницу начал было, да и бросил после нескольких строк). Препятствие, о котором он говорит, пустое: Петр Александрович есть не кто иной, как родной брат моего приятеля Языкова,3 полковник и инспектор в институте, о церкви которого идет речь. Я. с П<етром> А<лександровичем> хорошо знаком, он чудесный человек и очень меня любит. Итак, Marie, Ваше метрическое свидетельство да позволение от Вашего родителя - не забудьте. Место возьмите в malle-poste на двадцать восьмое число октября вместо 15, ибо в следующее воскресенье (17 октября) будет наш первый оклик, 24 октября - второй, а 31 - третий и последний. Терять времени некогда, и потому я завтра же даю знать Баландину, чтобы он сказал священнику Ваше имя и попросил его с следующего же воскресенья начать оклик. Ежели Вы выедете из Москвы 28 октября, то будете в Петербурге 31 (в воскресенье - в день последнего оклика). С 10 часов утра я жду Вас в конторе malle-poste. A 1-го ноября мы можем обвенчаться. Время это самое удобное: от 11-й книжки "Отечественных записок" я буду тут свободен, а к 12-й приступлю не прежде 7 или 8-го ноября. Женщину Вы непременно должны были бы взять с собою, если б Вы и совершенно были здоровы. Да берите для нее место не в брике, а рядом с собою в карете: разница в 20 руб. асс., а между тем этот пустой лишний расход избавит Вас от неприятности иметь соседку или - что еще хуже -- соседа и даст Вам удобства иметь Вашу служанку у себя под боком, так что, вместо кондуктора, она будет помогать Вам даже садиться в карету и выходить из нее. Хорошо, если бы эта же самая женщина могла остаться у нас кухаркою и горничною вместе; если же нет, уведомьте меня заранее, чтоб я мог приискать к вашему приезду кухарку, вмещающую в своей особе и горничную,- на что бывают очень хороши шведки, которых в Петербурге много; а Вашу женщину можно будет отпустить в Москву, заплатив ей и взявши ей место в сидейке. Бога ради, оденьтесь теплее. Знаете ли что - у меня есть тулуп на прекраснейшем кошачьем меху - он мне совсем не нужен; не прислать ли мне его Вам, чтоб Вы перешили его себе на дорожный капот? Претеплая вещь! А? Не правда ли? Если решите - скорее напишите, куда отправить, на имя Вашего дядюшки, что ли, - и я сейчас же отправил бы его по четырехдневному транспорту. Да для ног купите себе меховые калоши, чтобы в них ставить ноги, сидя в карете. Да закажите себе башмаки на двойной коже, на двойной подошве - одна чтоб была из пробкового дерева. Дорога Вам будет непременно полезна и благодетельна, если сбережете себя - не промочите ног и не попадете на струю ветра, будучи в легкой испарине после чаю, которым посему не советую Вам согреваться. А берите себе место непременно в malle-poste, a не в заведении дилижансов: казенная карета надежнее, да и приедете полднем скорее и в определенный час.
   Не прошу Вас писать ко мне это время часто или много. Вам будет за сборами и хлопотами не до того, и я доволен буду, если станете хотя двумя строками уведомлять о своем здоровье. Но на это письмо жду скорого, немедленного и удовлетворительного ответа, жду его с тоскою и тревогою, ибо не забудьте, что, желая сохранить время, я велел делать оклик, не получив от Вас на это решительного согласия и, стало быть, не зная, умно или глупо распорядился я.
   Если Вам нужны деньги - без церемоний, скажите, сколько и на чье имя высылать.
   Прощайте. Берегите себя. Да пуще всего, не поддавайтесь силе ощущений. Жизнь душит и давит ногами тех, которые глядят на нее с мистическим ужасом и подобострастием: надо смотреть ей прямо в глаза. В ней нет ничего ни столько сладкого, ни столько горького, ни столько ласкающего, ни столько страшного, чего бы смерть не изгладила равно, без всякого следа. Стало быть, не из чего слишком волноваться. Будьте спокойнее и смотрите рассудительнее, холоднее и прозаичнее - будет лучше. Жизнь, как и пуля, щадит храброго и бьет труса. Смелее. Вашу руку, Marie, которая - бог даст, скоро будет моею! Прощайте и не медлите утешить ответом Вашего

В. Белинского.

  
   P. S. Трепещу ужасной мысли, что или письмо это принесется к Вам накануне Вашего отъезда, или А<графена> В<асильевна> получит его, проводивши Вас. Если можно будет переменить число, немедленно сделайте это. Письмо это получится Вами или 14 вечером, или 15 поутру - страшно. Как это Вам пришло в голову ехать 15, не списавшись со мною? Вот уж подлинно из одной крайности в другую. Впрочем, я люблю крайности; к тому оклик не слишком важное дело, и, может быть, священник обвенчает и после одного или двух окликов. В таком случае еще лучше. Будь, что будет.
   Это письмо пойдет завтра (11 октября).4
  

238. M. В. ОРЛОВОЙ

  

<12 октября 1843 г. Петербург.>

Октября 12.

   Третьего дня получил я от Вас письмо, которое сделало меня кротко и тихо, но вместе с тем и глубоко счастливым; образ Ваш в душе моей снова стал светел и прекрасен, и я сказал Вам правду во вчерашнем письме, что это Ваше письмо могло бы воскресить меня умирающего. Да, до 4 часов нынешнего дня я был невыразимо счастлив Вами и через Вас, мысль о Вас действовала на мою грудь освежительно, я чувствовал вокруг себя Ваше незримое присутствие, жил двойною жизнью. Я не жалел о том, что письмо мое заставило Вас много и тяжко страдать: страдание благодатно, когда оно ведет к сознанию. Мне было бы даже неприятно, если бы Вы вдруг и спокойно согласились со мною в том, чего за минуту и представить не умели себе, как возможное и естественное; и потому в Вашем страдании я видел органический, живой процесс сознания и благословил его. Ваше письмо было написано в два приема и составляет как бы два письма. Первое оканчивается изъявлениями Вашей любви ко мне, которые тронули меня до глубины души, до слез; почерк слабеет, и последние строки едва дописаны - волнение души Вашей прервало их. Второе письмо начинается мыслию, что Ваше страдание было не бесполезно,- и по Вашему решению ехать в Петербург я увидел, что Вы с честию и победою вышли из борьбы. Да, Ваше письмо было прекрасно; как в зеркале, отражало оно в себе Вашу душу, Ваше сердце, всё, что я в Вас так высоко уважал, а потому и любил. В этом письме Вы были самой собою, без всяких посторонних влияний.
   Сегодня получил я от Вас второе письмо, которое Вы написали, побывав у своего дражайшего дядюшки, и в котором поэтому я уже не узнал Вас. В нем ничего нет Вашего, - особенно Вашей благородной откровенности: Вы хитрите и лукавите со мною, а, может быть, прежде всего с самой собою. "Я приеду, непременно приеду",- говорите Вы; но к этому прибавляете: "если Вы так этого хотите". А разве Вы не знаете, что я так этого хочу? Разве Вы не знаете, что я так этого хочу потому, что иначе нет возможности соединиться нам, ибо ехать в Москву я решительно не могу? Кажется, я об этом писал подробно и ясно? Потом, как Вы обещаетесь приехать? - с оговорками, что, может быть, дурно сделаете, пожертвовав одному чувству другими, хотя и не столь сильными, по всё же святыми; что, может быть, убьете сестру и отца и что, может быть, приедете в белой горячке... Marie, Marie! да кто ж этак соглашается? Этак только отказывают начисто...
   Потом: в одном месте Вашего письма Вы уверяете меня, что ошибаюсь я, думая, что Вы не поедете в Петербург по одному только уважению к княгине Марье Алексеевне;1 уверяете, что Вам это трудно по родственным отношениям и по отношению к институту. А в конце письма, изъявляя сожаление о муках, в которые бросаете меня, оправдываетесь тем, что не раз предупреждали меня, что я считаю Вас лучшею, чем Вы есть на самом деле. Всё это, Marie, недостойно Вас, и Вы лучше бы сделали, если бы откровенно сказали мне, что не едете только по уважению к мнению родных Ваших и княгини Марии Алексеевны. Оно, конечно, такое признание было бы тяжело для Вашего самолюбия, но, по крайней мере, Вас утешила бы мысль, что Вы поступили добросовестно. А то истинного-то мотива Вашей нерешительности Вы не замаскировали, да и поступили-то не прямо. Я очень ясно вижу, что одна только причина, почему Вы боитесь и ужасаетесь, словно смертной казни, ехать в Петербург, это - мысль, что Вы, невеста, поедете ко мне, к жениху, вместо того, чтобы я приехал к Вам, как это считается символом веры московских баб и сплетниц и княгинь Марьев Алексеевен. Вот что! Аграфена Васильевна (дай ей бог здоровья!) удивляется, что я заставляю Вас ехать одну в такую погоду. А если я с Вами поеду, погода переменится? Помилуйте, да переезд из Москвы в Петербург и обратно теперь, особенно в malle-poste, да это {Далее зачеркнуто: всё равно} легче, чем из Москвы съездить к Троице, это теперь пустая поездка, и сколько женщин и девушек, одни-одинехоньки, ездят по этой дороге. Сами Вы езжали и по проселочным, ночевывали на столах в крестьянских избах, среди общества свиней, поросят, ягнят, кур, мужиков, баб. Наконец, Marie, я должен выразиться откровеннее: у меня нет в голове органа, которым бы я мог понять, почему Вы делаете такой важный вопрос из такого пустого дела, как переезд Ваш из Москвы в Петербург? Я верю Вам, что Вы много и тяжело страдаете - да только я не понимаю, как же это и отчего, и потому не чувствую никакой симпатии к Вашим страданиям,- хотя мысль о них тем более усиливает мои собственные.
   Агр<афена> Вас<ильевна> ссылается на Б<откина> и на Armance. Напрасно: Вам бы следовало умолчать об этих лицах, чтобы не встретить их обвинительного или насмешливого взгляда, который бы заставил Вас покраснеть. Не Б<откин> для Arm поехал за границу (он поехал для самого себя), a Arm поехала для Б<откина>. Это раз. Потом, Arm прожила с Б<откиным> около двух недель на моей квартире, до брака своего с ним, и всё твердила ему, что венчаться не нужно, что она так отдается ему вся и берет на себя все следствия этого решения, каковы бы они ни были. Русская барышня (существо, которое стоит прекрасной россиянки) не имеет в голове органа, чтобы понять подобную выходку со стороны страстной, любящей француженки. У Arm есть отец, мать и сестры, которых она безумно любит; но она религиозно считает себя обязанною жертвовать одному чувству другими, не так сильными, хотя и всё-таки святыми...
   Письмо ваше, Marie, заставило меня перегореть в жгучем жупельном огне таких адских мук, для выражения которых у меня нет слов. Мне хотелось броситься не на пол, а на землю, чтобы грызть ее. Задыхаясь и стоная, валялся я по дивану. Мой доктор говорил на стороне, что если бы я не послал к нему в четверг, я бы или умер к утру от удара в голову, или сошел бы с ума. Когда мне об этом сказали, я не только был уже вне опасности, но уже и получил Ваше милое, Ваше бесценное письмо от 5 октября,- и потому весело улыбнулся при мысли об избегнутой опасности, думая: теперь мне есть для чего жить. Когда я прочел Ваше письмо от 8 октября, мне сейчас пришла в голову мысль: о, зачем я посылал за ним, зачем посланный мой застал его дома? Лучше было бы тогда издохнуть мне, как собаке, чем дожить до такой минуты!
   Вам это так же покажется непонятным, как мне Ваши страдания. Горько мне, что мы в некоторых пунктах так мало понимаем друг друга. Мне мало того, что Вы приедете в Петербург: меня всё-таки будет убивать мысль, что Вы этим принесли мне жертву. Я хотел бы, чтоб эта поездка ничего Вам не стоила, кроме обыкновенных беспокойств дороги. Меня убивает мысль, что Вы, которую считал я лучшею из женщин, что Вы, в руках которой теперь счастие и бедствия всей моей жизни, что Вы, которую я люблю, Вы - раба мнений московских кумушек, салопниц и тетушек. Вот чем бог-то наказал меня за грехи, а не тем, что Вам 32 года и что Вы больны... И тяжка наказующая меня десница...
   В Вас есть способность к безграничному самоотвержению, к любви и преданности, полной и совершенной, но не иначе, как с дозволения правительства и с одобрения дяденьки с тетенькою. Будь я Ваш муж, а Вы моя жена,- о! Вы поскакали бы на телеге ко мне на край света и обиделись бы, если б кто увидел в этом что-то необыкновенное и стал бы Вас хвалить. Но теперь Вы на меня смотрите не как на человека, которого Вы любите (самый человеческий и поэтический взгляд!), а как на жениха (подлое слово, чтобы чорт приснился тому, кто выдумал его!), и позволите себе скорее умереть, зачахнуть в горе и тоске вечной разлуки со мною, чем увидеться со мною против правил приличий, хотя бы от этого зависело мое спасение от смерти. Будь я в Москве, умирай я, Вы не решились бы прийти ко мне на квартиру видеть меня. Да это еще извинительнее в глазах моих: таким поступком Вы разорвали бы все связи свои с обществом и лишили бы себя пристанища приклонить голову; но, выходя замуж, у нас, на Руси, девушка ничего не теряет, но всё выигрывает, и, если муж ее уважает, она имеет полное право плевать на всё остальное. Вы, Marie, так зависите от чужих влияний, что даже жаль Вас. Когда Вы поехали к дяденьке с тетенькою,- если бы эти изверги сказали Вам: конечно-де, глупо жертвовать счастием жизни условному приличию,- Вы прискакали бы в институт к сестре, счастливая, веселая, довольная, с твердою решимостию презирать глупые условия, и были бы в восторге от своего героизма. Но как эти добродушные злодеи оказали отпор Вашему намерению,- оно вдруг ослабело, воля Ваша исчезла, характер спрятался, а любовь ко мне сказалась больною; всё святое, всё Ваше отлетело от Вас,- и в письме ко мне очутились только слова, слова, слова2 да ложь, ложь и ложь...
   Ах, Marie, Marie! Пока дело шло о таких выражениях любви, как, например, подарить крестик и обязать меня носить его, перекрестить и пр. - Вы были смелы и решительны. А как дело коснулось до пожертвования крошечку посущественнее,- Вы испугались белой горячки... Что ж Ваша любовь ко мне, Ваше чувство?.. Робко же Вы любите! Вы говорите: если б Вы были сиротою, совершенно одинокою, Вы ни минуты не поколебались бы ехать в Петербург и не испугались бы остаться два, три дня до венчанья под одною кровлею со мною. Не верю, Marie, решительно не верю. Есть положения в жизни, для которых не существует условий, которые не допускают если б. Таково положение - любовь, особенно для женщины. Это ее долг, обязанность, религия, и для женщины нет ничего сладостнее, как всем жертвовать религии своего сердца. Любовь дает ей силу творить великое и пристыжать своею силою гордого, сильного мужчину. Принести жертву еще дело не великое: великое в том, чтобы насладиться, обрести источник счастия в собственной жертве. Жертвы, делаемые по холодному долгу, часто убивают (например, ввергая в белую горячку); жертвы, совершаемые по любви, дают счастие тому, кто приносит их. Иначе я не умею понимать ни любви, ни самоотвержения.
   Вы на меня смотрите, как на своего жениха, т. е. как на человека, с которым Вы можете быть связаны навеки, но с которым Вы еще не связаны навеки. Я совсем иначе смотрю на наши отношения. Вы в моих глазах давно уже жена моя, с которою уже не может у меня быть разрыва. И потому я думаю, что если, женившись на Вас, я буду иметь право выписать Вас из-за тысячи верст по первой надобности,- то почему же общество теперь не признает моим этого права?
   Слушайте же, Marie, что я скажу Вам теперь, и верьте - я не обманываю Вас - каждое слово мое верно и честно. Вы пишете ко мне, что в Москве можно обвенчаться скромно, словом, как я хочу: это обстоятельство делает то, что убеждения мои уже не помешали бы мне приехать в Москву; но обстоятельства - это дело другого рода, и клянусь Вам богом и честью, что, с этой стороны, приехать в Москву я никак не могу, как бы ни желал этого. Для Вас (о, только в трудные минуты моей жизни сознаю я, как глубоко и сильно

Категория: Книги | Добавил: Armush (26.11.2012)
Просмотров: 413 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа