над каждым сердцем и над каждым умом. Тем не менее нельзя не согласиться, что
хороший тон все-таки ступил хоть маленький шажок по дороге соприкосновения с
природой не только в наше столетие, но даже в наше поколение. Я наблюдал и прямо
вывожу, что в наш век чем дальше, тем больше понимают и соглашаются, что
соприкосновение с природой есть самое последнее слово всякого прогресса, науки,
рассудка, здравого смысла, вкуса и отличной манеры. Войдите и погрузитесь в эту
толпу: на лицах радость, веселие. Все говорят один с другим кротко, то есть
необыкновенно вежливо, все ласковы и необыкновенно веселы. Подумаешь, всё
счастье этого молодца с розой в бутоньерке - развеселить вот эту
пятидесятилетнюю толстую барыню. В самом деле, что заставляет его около нее
стараться? Неужели он и впрямь желает ей счастья и веселья? Конечно нет, и
наверно его заставляют стараться какие-нибудь особые и слишком частные причины,
до которых нам с вами нет дела; но ведь вот что главное: его может и в силах
заставить к тому и один лишь хороший тон, без всяких особенных и частных причин,
- а это уж чрезвычайно важный результат; это показывает, до чего может осилить в
наш век хороший тон иную даже дикую природу иного молодца. Поэзия выводит
Байронов, а те Корсаров, Гарольдов, Лар, - но посмотрите, как мало прошло
времени с их появления, а уж все эти лица забракованы хорошим тоном, признаны за
самое дурное общество, а уж тем паче наш Печорин или Кавказский Пленник: те
оказались уж вполне дурного тона; это петербургские чиновники, одну минуту
имевшие успех. А почему забракованы? Потому что эти лица истинно злы,
нетерпеливы и хлопочут о себе одних откровенно, так что нарушают гармонию
хорошего тона, который из всех сил должен делать вид, что всякий живет для всех,
а все для каждого. Смотрите, вот несут цветы, это букеты дамам и отдельные розы
для бутоньерок кавалерам; вы только посмотрите, как обработаны эти розы, как
подобраны, как обрызганы водой! Никогда дева полей не подберет и не подстрижет
ничего изящнее для молодого парня, которого любит. А меж тем эти розы принесены
на продажу по пяти и по десяти немецких грошей за штуку, и дева полей до них не
прикасалась вовсе. Золотой век еще весь впереди, а теперь промышленность; но
вам-то какое дело и не всё ли равно: они рядятся, они прекрасны, и выходит
действительно точно рай. Да и не всё ли равно: "рай" или "точно рай"? А меж тем
вникните: сколько вкуса и какая верная идея! ну, что может больше идти к питью
вод, то есть к надежде выздороветь, к здоровью, как не цветы? Цветы - это
надежды. Сколько вкуса в этой идее. Вспомните текст: "Не заботьтесь во что
одеться, взгляните на цветы полевые, и Соломон во дни славы своей не одевался
как они, кольми паче оденет вас бог". В точности не упомню, но какие прекрасные
слова! В них вся поэзия жизни, вся правда природы. Но пока правда природы
наступит и люди в простоте и в веселии сердца будут венчать друг друга цветами
искренней человеческой любви, - всё это теперь продается и покупается за пять
грошей без любви. А не всё ли вам, опять-таки говорю, равно? По-моему, даже
удобнее, потому что, право, я вам скажу, от иной еще любви убежишь, ибо слишком
уж много благодарности потребует, а тут вынул грош - и квит. А меж тем,
действительно, получается подобие золотого века - и если вы человек с
воображением, то вам и довольно. Нет, современное богатство должно быть
поощряемо, хотя бы на счет других. Оно дает роскошь и хороший тон, чего никогда
не даст мне эта остальная толпа человечества. Здесь я имею изящную картину,
которая меня веселит, а за веселье и всегда деньги платят. Веселье и радость
всегда всего дороже стоили, а между тем я, нищий человек, ничего не платя, могу
тоже участвовать во всеобщей радости тем, что, по крайней мере, языком пощелкаю.
Посмотрите: раздается музыка, люди смеются, дамы одеты так, как, уж конечно,
никто не одевался во дни Соломоновы, - и хоть всё это мираж, но ведь вам и мне
весело, и, наконец, по совести, разве я порядочный человек? (Я про себя одного
говорю) - но, благодаря водам, вот и я участвую, вместе с самыми, так сказать,
сливками людей. И с каким аппетитом пойдете вы теперь пить ваш сквернейший
немецкий кофей! Вот что я называю положительной стороной хорошего общества.
- Ну, это вы всё смеетесь, и очень даже не ново.
- Смеюсь, а скажите, улучшился ли ваш аппетит с тех пор, как вы
приходите сюда пить воды?
- О, конечно, чрезвычайно.
- Значит, положительная сторона хорошего тона до того сильна,
что даже на желудок действует?
- Помилуйте, да ведь это действие вод, а не хорошего тона.
- И несомненно хорошего тона. Так что еще неизвестно, что
главное на водах помогает: воды или хороший тон. Даже доктора здешние
сомневаются, чему отдать преимущество, и вообще трудно и выразить, какой
огромный прогрессивный шаг сделала в наш век медицина: у нее теперь родились
даже идеи, а прежде были одни лекарства.
II. ОДИН ИЗ
ОБЛАГОДЕТЕЛЬСТВОВАННЫХ СОВРЕМЕННОЙ ЖЕНЩИНОЙ
Но я, конечно, не буду описывать всех наших разговоров с этим
старого покроя человеком. Я знал, впрочем, что самая щекотливая для него тема -
это женщины. И вот мы с ним однажды разговорились о женщинах. Он заметил мне,
что я очень уж всматриваюсь.
- Это я всматриваюсь в англичанок, и с особой целью. Я взял с
собой сюда в дорогу две брошюры: одну Грановского о Восточном вопросе, а другую
- о женщинах. В этой брошюре о женщинах есть несколько прекраснейших и самых
зрелых мыслей. Но одна фраза, представьте себе, совсем меня сбила с толку. Автор
вдруг пишет:
"И однако же, всему свету известно, что такое англичанка. Это
очень высокий тип женской красоты и женских душевных качеств, и с этим типом не
могут равняться наши русские женщины..."
Как? Я с этим не согласен. Неужели англичанка составляет уж
такой высокий тип женщины в сравнении с нашими русскими женщинами? Я глубоко с
этим не согласен.
- Кто автор брошюры?
- Так как я не хвалил то, что можно в брошюре похвалить, то и,
выдернув эту единственную фразу автора, с которой не могу согласиться, умолчу
его имя.
- Должно быть, автор холостой человек и не успел еще узнать
всех качеств русской женщины.
- Хотя вы это сказали и из язвительности, но вы сказали правду
о "качествах" русской женщины. Да, не русскому отрекаться от своих женщин. Чем
наша женщина ниже какой бы то ни было? Я уже не стану указывать на
обозначившиеся идеалы наших поэтов, начиная с Татьяны, - на женщин Тургенева,
Льва Толстого, хотя уж это одно большое доказательство: если уж воплотились
идеалы такой красоты в искусстве, то откуда-нибудь они взялись же, не сочинены
же из ничего. Стало быть, такие женщины есть и в действительности. Не стану тоже
говорить, например, о декабристках, о тысяче других примеров, ставших
известными. И нам ли, знающим русскую действительность, не знать о тысячах
женщин, не ведать о тысячах незримых, никому не видимых подвигах их, и иногда в
какой обстановке, в каких темных, ужасных углах и трущобах, среди каких пороков
и ужасов! Короче, я не буду защищать прав русской женщины на высокое положение
среди женщин всей Европы, но вот что только скажу: не правда ли, мне кажется,
должен существовать такой естественный закон в народах и национальностях, по
которому каждый мужчина должен по преимуществу искать и любить женщин в своем
народе и в своей национальности? Если же мужчина начнет ставить женщин других
наций выше своих и прельщаться ими по преимуществу, то тогда наступит пора
разложения этого народа и шатания этой национальности. Ей-богу, у нас уже
начиналось нечто подобное в этом роде, в последние сто лет, именно
пропорционально разрыву нашему с народом. Мы прельщались польками,
француженками, даже немками; теперь вот есть охотники ставить выше своих
англичанок. По-моему, в этом признаке ровно ничего нет утешительного. Тут две
точки: или духовный разрыв с национальностью, или просто гаремный вкус. Надо
воротиться к своей женщине, надо учиться своей женщине, если мы разучились
понимать ее...
- Я с приятностью готов согласиться с вами во всем, хотя и не
знаю, существует ли такой закон природы или национальности. Но позвольте вас
спросить: почему вы подумали, что я будто бы с язвительностью заметил, что автор
брошюры, как холостой человек, должно быть, не имел случая познакомиться со
всеми высшими качествами русской женщины? Тут уж по тому одному не может быть ни
малейшей с моей стороны язвительности, что сам я, могу сказать,
облагодетельствован русской женщиной. Да, каков я ни есть и каков бы я вам ни
казался, я сам был некоторое время моей жизни женихом русской женщины. Эта
девица была, так сказать, даже выше меня по положению в свете, она была окружена
искателями, она могла выбирать, и она...
- Предпочла вас? Извините, я не знал...
- Нет, она не предпочла, а именно забраковала меня, но в том-то
и состояло всё дело! Я вам откровенно скажу, пока я не был женихом, всё было
ничего, и я был счастлив лишь тем, что мог видеть эту особу почти ежедневно.
Даже осмелюсь заметить, впрочем совершенно вскользь, что, может быть, я и не
производил совершенно уже дурного впечатления. Прибавлю тоже, что девица эта
имела в доме своем много свободы. И вот однажды, в одну чрезвычайно странную и
ни на что не похожую (могу даже так сказать) минуту, она вдруг дает мне слово, -
и вы не поверите, что со мной тогда сталось. Всё это, конечно, было между нами в
секрете, но когда я, огорошенный, воротился на мою квартиру, то мысль, что я
буду владетелем и половиной такого блестящего существа, просто придавила меня,
как гирей. Я скользил взглядом по моей мебели, по всем дрянным моим холостым
вещам и вещицам, для меня, однако ж, столь необходимым, - и я так стыдился и
себя, и своего положения в свете, и фигуры моей, и волос моих, и вещиц моих, и
ограниченности моего ума и сердца, что тысячу раз готов был решиться даже на
проклятие своего жребия при мысли, что я, такой ничтожнейший из людей, буду
обладать такими неподходящими мне сокровищами. Я вам к тому это всё обозначаю,
чтоб выразить одну довольно неизвестную сторону брачной истины или, лучше
сказать, чувство, которое, к сожалению, слишком редко кто ощущает из женихов, а
именно: чтоб жениться, нужно иметь чрезвычайно много в запасе самой глупейшей
надменности, знаете, этакой самой глупенькой, пошленькой гордости, - и всё это
при самом смешном тоне, к которому деликатный человек не может быть ни за что
способен. Ну как сравнить себя хоть одно мгновение с таким существом, как
светская девица, с таким утонченным совершенством, начиная с воспитания, с
локонов, с газового платья, с танцев, с невинности, с простодушной. но вместе с
тем со светской прелестью суждений и чувств ее? И представить себе, что всё это
войдет в мою квартиру, а я буду даже в халате, - вы смеетесь? А между тем это
ужасная мысль! И вот еще задача, скажут вам: если вы боитесь такого совершенства
и чувствуете себя для него непригодным, то возьмите замарашку (то есть во всяком
случае не нравственную замарашку). И что же, ведь ни-ни: не соглашаешься даже с
негодованием и ничего сбавлять не намерен. Одним словом, я не буду вам описывать
подробностей, всё такие же. Например, когда я лег в отчаянии и бессилии на мой
диван (надо вам сказать, сквернейший диван во всем мире, с толкучего рынка и с
сломанной пружиной), то меня, между прочим, посетила одна ничтожненькая мысль:
"Вот женюсь и будут наконец теперь постоянно уж тряпочки, - ну, от выкроек, что
ли, вытирать перья". Ну чего бы, кажется, обыкновеннее такого рассуждения и что
в нем такого ужасного? Соображение это мелькнуло, без сомнения, нечаянно,
мимолетом, вы это сами должны понимать, потому что бог знает какие идеи способны
иногда мелькнуть в душе человеческой, и даже в ту минуту, когда эту душу тащут
на гильотину. Помыслил же я так, вероятно, потому, что до нервных припадков не
люблю оставлять стальных перьев невытертыми, что делают, однако же, все на
свете. И что же? Я горько упрекнул себя за эту мысль в ту же минуту: ввиду такой
огромности события и предмета мечтать о тряпочках для перьев, находить время и
место для такой низкой обыкновенной идеи, - "ну чего ж ты после этого стоишь?"
Одним словом, я почувствовал, что вся моя жизнь пройдет теперь в упреках самому
себе, за всякую мысль мою и за всякий поступок мой. И что же, когда она вдруг
объявила мне, несколько дней спустя, со смехом в лице, что она пошутила и
выходит, напротив, замуж за одного сановника, то я, я... А впрочем, я тут вместо
радости выказал такой испуг, такое падение, что даже сама она испугалась и сама
побежала за стаканом воды. Я оправился, но испуг мой послужил мне же на пользу:
она поняла, как я любил ее, и... как ценил, как высоко ценил... "А я-то думала,
- сказала она потом, уже замужем, - что вы такой гордый и ученый и что вы меня
ужасно будете презирать". С тех пор я имею в ней друга, и, повторяю, если кто
был когда-либо облагодетельствован женщиной, или, лучше сказать, русской
женщиной, то уж это, конечно, я, и я этого никогда не забуду.
- Так что вы стали другом этой особы?
- То есть, видите ли, в высшей степени, но мы видимся редко, из
года в год, и даже реже. Русские друзья обыкновенно видятся в пять лет по одному
разу, а многие чаще и не вынесли бы. Сначала я не посещал их, потому что
положение в свете ее супруга было выше моего, теперь же, - теперь она столь
несчастна, что мне самому тяжело смотреть на нее. Во-первых, муж ее старик
шестидесяти двух лет и через год после свадьбы угодил под суд. Он должен был
отдать, для пополнения казенного недочета, чуть не всё свое состояние, под судом
лишился ног - и теперь его возят в креслах в Крейцнахе, где я видел их обоих
дней десять тому назад. Она, как возят кресло, постоянно идет подле с правой
стороны и тем исполняет высокий долг современной женщины, - заметьте, всё время
и постоянно выслушивая его язвительнейшие упреки. Мне так тяжело стало смотреть
на нее, или, лучше сказать, на них обоих, - потому что я еще до сих пор не знаю,
кого больше жалеть, - что я их тотчас же там и оставил, а сам приехал сюда. Я
очень рад, что не сказал вам ее фамилии. Вдобавок же имел несчастье, даже в этот
короткий срок, рассердить ее и, кажется, окончательно, передав ей откровенно мой
взгляд на счастье и на обязанность русской женщины.
- О, конечно, вы не могли сыскать более удобного случая.
- Вы критикуете? Но кто же бы ей это высказал? Мне всегда,
напротив, казалось, что величайшее счастье - это знать по крайней мере, отчего
несчастлив. И позвольте, так как уж вышло к слову, то я и вам выскажу мой взгляд
на счастье и обязанность русской женщины; в Крейцнахе я всего не договорил.
III. ДЕТСКИЕ СЕКРЕТЫ
Но здесь я пока остановлюсь. Я только чтобы вывести лицо и
познакомить его предварительно с читателем. Да и хотелось бы мне вывести его
лишь как рассказчика, а со взглядами его я не совсем согласен. Я уже объяснял,
что это "парадоксалист". Взгляд же его на "счастье и обязанность современной
женщины" даже и не блистает оригинальностью, хотя излагает он его с каким-то
почти гневом; подумаешь, что это у него самое больное место. Просто-напросто, по
его пониманию, женщина, чтоб быть счастливою и исполнить все свои обязанности,
должна непременно выйти замуж и в браке народить как можно больше детей, "не
двух, не трех, а шестерых, десятерых, до изнеможения, до бессилия". "Тогда
только она соприкоснется с живою жизнью и узнает ее во всевозможных
проявлениях".
- Помилуйте, не выходя из спальни!
- Напротив, напротив! Я предчувствую и знаю все возражения
заране. Я взвесил всё: "университет, высшее образование и т. д. и т. д.". Но не
говоря уже о том, что и из мужчин лишь десятитысячный становится ученым, я вас
серьезно спрошу: чем может помешать университет браку и рождению детей?
Напротив, университет непременно должен наступить для всех женщин, и для будущих
ученых и для просто образованных, но потом, после университета, - "брак и роди
детей". Умнее как родить детей ничего до сих пор на свете еще не придумано, а
потому, чем больше запасешь для этого ума, тем лучше выйдет. Ведь это Чацкий,
что ли, провозгласил, что
...чтоб иметь детей
Кому ума недоставало?
И провозгласил именно потому, что сам-то он и был в высшей
степени необразованным москвичом, всю жизнь свою только кричавшим об европейском
образовании с чужого голоса, так что даже завещания не сумел написать, как
оказалось впоследствии, а оставил имение неизвестному лицу, "другу моему
Сонечке". Эта острота насчет "кому ума недоставало" тянулась пятьдесят лет
именно потому, что и целых пятьдесят лет потом у нас но было людей образованных.
Теперь, слава богу, образованные люди начинают и у нас появляться и, поверьте,
первым делом поймут, что иметь детей и родить их - есть самое главное и самое
серьезное дело в мире, было и не переставало быть. "Кому недоставало ума,
скажите пожалуйста?" Да вот же недостает: современная женщина в Европе перестает
родить. Про наших я пока умолчу.
- Как перестает родить, что вы?
Я должен включить мимоходом, что в этом человеке есть одна
самая неожиданная странность: он любит детей, любитель детей и именно маленьких,
крошек, "еще в ангельском чине". Он любит до того, что бегает за ними. В Эмсе он
даже стал этим известен. Всего более любил он гулять в аллеях, куда выносят или
выводят детей. Он знакомился с ними, даже только с годовалыми, и достигал того,
что многие из детей узнавали его, ждали его, усмехались ему, протягивали ему
ручки. Немку-няньку он расспросит непременно, сколько ребенку годков или
месяцев, расхвалит его, похвалит косвенно и няньку, чем ей польстит. Одним
словом, это в нем вроде страсти. Он всегда был в особенном восторге, когда
каждое утро на водах, в аллеях, среди публики, вдруг показывались целыми толпами
дети, идущие в школу, одетые, прибранные, с бутербродами в руках и с ранчиками
за плечами. Надо признаться, что действительно эти толпы детей были хороши,
особенно четырех-, пяти-, шестилетние, то есть самые маленькие.
- Tel que vous me voyez, я сегодня купил две дудки, - сообщил
он мне в одно утро, с чрезвычайно довольным видом, - не этим, не школьникам -
эти большие, и я только что вчера имел удовольствие познакомиться с ихним
школьным учителем: самый достойнейший человек, какой только может быть. Нет, это
были два пузана, два брата, один трех, а другой двух лет. Трехлетний водит
двухлетнего, много ума-то у обоих; и оба остановились у палатки с игрушками,
разинув рты, в этом глупом и прелестном детском восхищении, которого прелестнее
ничего в мире не выдумаешь. Торговка, немка хитрая, сейчас смекнула, как я
смотрю, - и мигом всучила им по дудке: я должен был заплатить две марки-с.
Восторг неописанный, ходят и дудят. Это было час тому, но я сейчас опять туда
наведался - всё дудят. Я вам как-то говорил, указывая на здешнее общество, что
пока лучше его ничего еще не может дать мир. Я соврал, а вы мне поверили, не
отрекайтесь, поверили. Напротив, вот где лучшее, вот где совершенство: эти толпы
этих эмских детей, с бутербродами в руках и с ранчиками за плечами, идущих в
школы... Что же, солнце, Таунус, дети, смех детей, бутерброды и изящная толпа
всех милордов и маркизов в мире, любующаяся на этих детей, - всё вместе это
прелестно. Вы заметили, что толпа на них каждый раз любуется: это все-таки в ней
признаки вкуса и - порыв серьезности. Но Эмс глуп, Эмс не может быть не глуп, а
потому он еще продолжает родить детей, но Париж - Париж уж приостановился.
- Как приостановился?
- В Париже есть такая огромная промышленность под названием
Articles de Paris, которая, вместе с шелком, французским вином и фруктами,
помогла выплатить пять миллиардов контрибуции. Париж слишком чтит эту
промышленность и занимается ею до того, что забывает производить детей. А за
Парижем и вся Франция. Ежегодно министр торжественно докладывает палатам о том,
что "la population reste stationnaire". Ребятишки, видите ли, не рождаются, а и
рождаются - так не стоят; зато, прибавляет министр с похвальбой, "старики у нас
стоят, старики, дескать, во Франции долговечны". А по-моему, хоть бы они
передохли, старые <- - ->, которыми Франция начиняет свои палаты. Есть
чему радоваться - их долговечности; песку, что ли, сыплется мало?
- Я вас, все-таки, не понимаю. К чему тут Articles de Paris?
- А дело просто. Впрочем, вы сами романист, а стало быть,
может, и знаете одного бестолковейшего и очень талантливого французского
писателя и идеалиста старой школы, Александра Дюма-фиса? Но за этим Александром
Дюма есть несколько хороших, так сказать, движений. Он требует, чтоб французская
женщина родила. Мало того: он прямо возвестил всем известный секрет, что женщины
во Франции, из достаточной буржуазии, все сплошь, родят по двое детей; как-то
так ухитряются с своими мужьями, чтоб родить только двух - и ни больше, ни
меньше. Двух родят и забастуют. И все уже так, и не хотят родить больше, -
секрет распространяется с удивительною быстротою. Потомство уже получается и с
двумя, и, кроме того, имения на двух останется больше, чем на шестерых, это раз.
Ну, а во-вторых, сама женщина сохраняется дольше: красота дольше тянется,
здоровье, на выезды больше времени выгадывается, на наряды, на танцы. Ну, а
насчет родительской любви, - нравственной стороны то есть вопроса, - так двух,
дескать, еще больше любишь, чем шестерых, а шестеро-то нашалят еще, пожалуй,
надоедят, разобьют, возись с ними!.. по башмакам только одним сосчитать на них,
так сколько досады выйдет и т. д. и т. д. Но не в том дело, что Дюма сердится, а
в том, что прямо решился заявить о существовании секрета: двух, дескать, - и ни
больше, ни меньше, да еще с мужьями продолжают жить брачно в свое удовольствие,
словом, всё спасено. Мальтус, столь боявшийся увеличения населения в мире, и не
предположил бы даже в фантазии вот этаких средств. Что ж, всё это слишком
соблазнительно. Во Франции, как известно, страшное количество собственников,
буржуазии городской и буржуазии земельной: для них это находка. Это их
изобретение. Но находка перешагнет и за пределы Франции. Пройдет еще
каких-нибудь четверть века, и увидите, что даже глупый Эмс поумнеет. Берлин,
говорят, страшно уж поумнел в этом же смысле. Но хоть и уменьшаются дети, но всё
же министр во Франции не заметил бы этой разницы, если б обошлось лишь одной
буржуазией, то есть достаточным классом, и если б не было в этом деле другого
конца. Другой конец - пролетарии, восемь, десять, а пожалуй, и все двенадцать
миллионов пролетариев, людей некрещеных и невенчанных, живущих, вместо брака, в
"разумных ассоциациях", для "избежания тирании". Эти прямо вышвыривают детей на
улицы. Родятся Гавроши, мрут, не стоят; а устоят, так наполняют воспитательные
дома и тюрьмы для малолетних преступников. У Zola, так называемого у нас
реалиста, есть одно очень меткое изображение современного французского рабочего
брака, то есть брачного сожития, в романе его "Le ventre de Paris". И заметьте:
Гавроши уж не французы, но замечательнее всего, что и эти сверху, вот - которые
родятся собственниками, по двое и в секрете, - тоже ведь не французы. По крайней
мере, я осмеливаюсь утверждать это, так что два конца и две противуположности
сходятся. Вот уж и первый результат: Франция начинает переставать быть Францией.
(Ну возможно ли сказать, чтоб эти 10 миллионов считали Францию за отечество!) Я
знаю, найдутся, что скажут, тем лучше: уничтожатся французы - останутся люди. Но
ведь люди ли? Люди-то, положим, но это будущие дикие, которые проглотят Европу.
Из них изготовляется исподволь, но твердо и неуклонно, будущая бесчувственная
мразь. Что поколение вырождается физически, бессилеет, пакостится, по-моему, нет
уже никакого сомнения. Ну, а физика тащит за собой и нравственность. Это плоды
царства буржуазии. По-моему, вся причина - земля, то есть почва и современное
распределение почвы в собственность. Я вам это, так и быть, объясню.
IV. ЗЕМЛЯ И ДЕТИ
- Земля все, - продолжал мой Парадоксалист. - Я землю от детей
не розню, и это у меня как-то само собой выходит. Впрочем, я вам этого развивать
не хочу, поймете и так, коли призадумаетесь. Дело в том, что всё от земельной
ошибки. Даже, может, и всё остальное, и все-то остальные беды человеческие, -
все тоже, может быть, вышли от земельной ошибки. У миллионов нищих земли нет, во
Франции особенно, где слишком уж, и без того, малоземельно, - вот им и негде
родить детей, они и принуждены родить в подвалах, и не детей, а Гаврошей, из
которых половина не может назвать своего отца, а еще половина так, может, и
матери. Это с одного краю, с другого же краю, с высшего, тоже, думаю, земельная
ошибка, но только уж другого рода ошибка, противуположная, а идет, может быть,
еще с Хлодвига, покорителя Галлии: у этих уж слишком много земли на каждого,
слишком уж велик захват, не по мерке, да и слишком уж сильно они им владеют,
ничего не уступают, так что и там и тут ненормальность. Что-нибудь тут должно
произойти, переменить, но только у всех должна быть земля, и дети должны
родиться на земле, а не на мостовой. Не знаю, не знаю, как это поправится, но
знаю, что пока там негде родить детей. По-моему, работай на фабрике: фабрика
тоже дело законное и родится всегда подле возделанной уже земли: в том ее и
закон. Но пусть каждый фабричный работник знает, что у него где-то там есть Сад,
под золотым солнцем и виноградниками, собственный, или, вернее, общинный Сад, и
что в этом Саду живет и его жена, славная баба, не с мостовой, которая любит его
и ждет, а с женой - его дети, которые играют в лошадки и все знают своего отца.
Que diable, всякий порядочный и здоровый мальчишка родится вместе с лошадкой,
это всякий порядочный отец должен знать, если хочет быть счастлив. Вот он туда и
будет заработанные деньги носить, а не пропивать в кабаке с самкой, найденной на
мостовой. И хоть Сад этот и не мог бы, в крайнем случае (во Франции, например,
где так мало земли), прокормить его вместе с семьей, так что и не обошлось бы
без фабрики, но пусть он знает, по крайней мере, что там его дети с землей
растут, с деревьями, с перепелками, которых ловят, учатся и школе, а школа в
поле, и что сам он, наработавшись на своем веку, все-таки придет туда отдохнуть,
а потом и умереть. А ведь, кто знает, - может, и совсем прокормить достанет, да
и фабрик-то, может, нечего бояться, может - и фабрика-то середи Сада устроится.
Одним словом, я не знаю, как это всё будет, но это сбудется, Сад будет. Помяните
мое слово хоть через сто лет и вспомните, что я вам об этом в Эмсе, в
искусственном саду и среди искусственных людей, толковал. Человечество обновится
в Саду и Садом выправится - вот формула. Видите, как это было: сначала были
замки, а подле замков землянки; в замках жили бароны, а в землянках вассалы.
Затем стала подыматься буржуазия в огороженных городах, медленно,
микроскопически. Тем временем кончились замки и настали столицы королей, большие
города с королевскими дворцами и с придворными отелями, и так вплоть до нашего
века. В наш век произошла страшная революция, и одолела буржуазия. С ней явились
страшные города, которые не снились даже и во сне никому. Таких городов, какие
явились в 19-м веке, никогда прежде не видало человечество. Это города с
хрустальными дворцами, с всемирными выставками, с всемирными отелями, с банками,
с бюджетами, с зараженными реками, с дебаркадерами, со всевозможными
ассоциациями, а кругом них с фабриками и заводами. Теперь ждут третьего фазиса:
кончится буржуазия и настанет Обновленное Человечество. Оно поделит землю по
общинам и начнет жить в Саду. "В Саду обновится и Садом выправится". Итак,
замки, города и Сад. Если хотите всю мою мысль, то, по-моему, дети, настоящие то
есть дети, то есть дети людей, должны родиться на земле, а не на мостовой. Можно
жить потом на мостовой, но родиться и всходить нация, в огромном большинстве
своем, должна на земле, на почве, на которой хлеб и деревья растут. А
европейские пролетарии теперь все - сплошь мостовая. В Саду же детки будут
выскакивать прямо из земли, как Адамы, а не поступать девяти лет, когда еще
играть хочется, на фабрики, ломая там спинную кость над станком, тупя ум перед
подлой машиной, которой молится буржуа, утомляя и губя воображение перед
бесчисленными рядами рожков газа, а нравственность - фабричным развратом,
которого не знал Содом. И это мальчики и это девочки десяти лет, и где же, добро
бы здесь, а то уж у нас в России, где так много земли, где фабрики еще только
шутка, а городишки стоят каждый для трех подьячих. А между тем если я вижу где
зерно или идею будущего - так это у нас, в России. Почему так? А потому, что у
нас есть и по сих пор уцелел в народе один принцип и именно тот, что земля для
него всё, и что он всё выводит из земли и от земли, и это даже в огромном еще
большинстве. Но главное в том, что это-то и есть нормальный закон человеческий.
В земле, в почве есть нечто сакраментальное. Если хотите переродить человечество
к лучшему, почти что из зверей поделать людей, то наделите их землею - и
достигнете цели. По крайней мере у нас земля и община в сквернейшем виде,
согласен, - но всё же огромное зерно для будущей идеи, а в этом и штука.
По-моему, порядок в земле и из земли, и это везде, во всем человечестве. Весь
порядок в каждой стране - политический, гражданский, всякий - всегда связан с
почвой и с характером землевладения в стране. В каком характере сложилось
землевладение, в таком характере сложилось и всё остальное. Если есть в чем у
нас в России наиболее теперь беспорядка, так это в владении землею, в отношениях
владельцев к рабочим и между собою, в самом характере обработки земли. И
покамест это всё не устроится, не ждите твердого устройства и во всем остальном.
Я ведь никого и ничего не виню: тут всемирная история, - и мы понимаем.
По-моему, мы так еще дешево от крепостного права откупились, благодаря согласию
земли. Вот на это-то согласие я бью и во всем остальном. Это согласие - ведь это
опять одно из народных начал, вот тех самых, которые в нас до сих пор еще
Потугины отрицают. Ну-с, а все эти железные дороги наши, наши новые все эти
банки, ассоциации, кредиты - всё это, по-моему, пока только лишь тлен, я из
железных дорог наших одни только стратегические признаю. Всё это должно бы было
после устройства земли завестись, тогда бы оно явилось естественно, а теперь это
только биржевая игра, жид встрепенулся. Вы смеетесь, вы несогласны, пусть; а вот
я только что читал одни мемуары одного русского помещика, писанные им в средине
столетия, - и желавшего, в двадцатых годах еще, отпустить своих мужичков на
волю. Тогда это было редкою новостью. Между прочим, заехав в деревню, он завел в
ней школу и начал учить крестьянских детей хоровому церковному пению. Сосед
помещик, завернув к нему и послушав хор, сказал: "это вы хорошо придумали; вот
вы теперь их обучите и наверно найдете покупщика на весь хор. Это любят, вам
хорошие деньги за хор дадут". Значит, когда еще можно было продавать "на своз"
хоры малых ребятишек от отцов и матерей, то, стало быть, отпуск на волю крестьян
был еще мудреной диковиной в русской земле. Вот он и стал мужичкам говорить об
этой диковинке; те выслушали, задивились, перепугались, долго меж собой
переговаривались, вот и приходят к нему: "Ну, а земля?" - "А земля моя; вам
избы, усадьбы, а землю вы мне ежегодно убирайте исполу". - Те почесали головы:
"Нет, уж лучше по-старому: мы ваши, а земля наша". Конечно, это удивило
помещика: дикий, дескать, народ; свободы даже не хотят в нравственном падении
своем, свободы - сего первого блага людей и т. д. и т. д. Впоследствии эта
поговорка, или, вернее, формула: "мы ваши, а земля наша", - стала всем известною
и никого уже не дивила. Но, однако же, важнее всего: откудова могло появиться
такое "неестественное и ни на что не похожее" понимание всемирной истории, если
только сравнить с Европой? И, заметьте, именно в это-то время и свирепствовала у
нас наиболее война между нашими умниками о том: "есть или нет у нас, в самом
деле, какие-то там народные начала, которые бы стоили внимания людей
образованных?" Нет-с, позвольте: значит, русский человек с самого начала и
никогда не мог и представить себя без земли. Но всего здесь удивительнее то, что
и после крепостного права народ остался с сущностью этой же самой формулы и в
огромном большинстве своем все еще не может вообразить себя без земли. Уж когда
свободы без земли не хотел принять, значит, земля у него прежде всего, в
основании всего, земля - всё, а уж из земли у него и всё остальное, то есть и
свобода, и жизнь, и честь, и семья, и детишки, и порядок, и церковь - одним
словом, всё, что есть драгоценного. Вот из-за формулы-то этой он и такую вещь,
как община, удержал. А что есть община? Да тяжелее крепостного права иной раз!
Про общинное землевладение всяк толковал, всем известно, сколько в нем помехи
экономическому хотя бы только развитию; но в то же время не лежит ли в нем зерно
чего-то нового, лучшего, будущего, идеального, что всех ожидает, что неизвестно
как произойдет, но что у нас лишь одних есть в зародыше и что у нас у одних
может сбыться, потому что явится не войною и не бунтом, а опять-таки великим и
всеобщим согласием, а согласием потому, что за него и теперь даны великие
жертвы. Вот и будут родиться детки в Саду и выправятся, и не будут уже
десятилетние девочки сивуху с фабричными по кабакам пить. Тяжело деткам в наш
век взростать, сударь! Я ведь только и хотел лишь о детках, из-за того вас и
обеспокоил. Детки - ведь это будущее, а любишь ведь только будущее, а об
настоящем-то кто ж будет беспокоиться. Конечно не я, и уж наверно не вы. Оттого
и детей любишь больше всего.
V. ОРИГИНАЛЬНОЕ ДЛЯ
РОССИИ ЛЕТО
На другой день я сказал моему чудаку:
- А вот вы всё об детях толкуете, а я только что прочел в
курзале, в русских газетах, около которых, замечу вам, все здешние русские
теперь толпятся, - прочел в одной корреспонденции об одной матери, болгарке, там
у них в Болгарии, где целыми уездами истреблялись люди. Она старуха, уцелела в
одной деревне и бродит, обезумевшая, по своему пепелищу. Когда же ее начинают
расспрашивать, как было дело, то она не говорит обыкновенными словами, а тотчас
прикладывает правую руку к щеке и начинает петь и напевом рассказывает, в
импровизированных стихах, о том, как у ней были дом и семья, был муж, были дети,
шестеро детей, а у деток, у старших, были тоже деточки, маленькие внуки ее. И
пришли мучители и сожгли у стены ее старика, перерезали соколов ее детей,
изнасиловали малую девочку, увели с собой другую, красавицу, а младенчикам
вспороли всем ятаганами животики, а потом зажгли дом и пошвыряли их всех в лютое
пламя, и всё это она видела и крики деточек слышала.
- Да, я тоже читал, - ответил мой чудак, - замечательно,
замечательно. Главное, в стихах. А у нас, наша русская критика хоть и хвалила
иногда стишки, но всегда, однако, наклонное была полагать, что они более для
баловства устроены. Любопытно проследить натуральный эпос в его, так сказать,
стихийном зачатии. Вопрос искусства.
- Ну, полноте, не притворяйтесь. Впрочем, я заметил, вы не
очень-то любите разговаривать о Восточном вопросе.
- Нет, я тоже пожертвовал. Я, если хотите, действительно
кое-что не жалую в Восточном вопросе.
- Что именно?
- Ну, хоть любвеобильность.
- И, полноте, я уверен...
- Знаю, знаю, не договаривайте, и вы совершенно правы. К тому
же я пожертвовал в самом даже начале. Видите ли, Восточный вопрос,
действительно, был у нас до сих пор, так сказать, лишь вопросом любви и выходил
от славянофилов. Действительно на любвеобильности многие выехали, особенно
прошлой зимой с герцеговинцами; составилось даже несколько любвеобильных карьер.
Заметьте, я ведь ничего не говорю; к тому же любвеобильность сама в себе вещь
превосходнейшая, но ведь можно и заездить клячу, - вот, вот этого-то я и боялся
еще с весны, а потому и не верил. Потом я и летом даже еще здесь боялся, чтоб с
нас всё это братство вдруг как-нибудь не соскочило. Но теперь, - теперь даже уж
и я не боюсь; да и русская уж кровь пролита, а пролитая кровь важная вещь,
соединительная вещь!
- А неужели вы в самом деле думали, что братство наше соскочит?
- Грешный человек, полагал. Да как и не предположить. Но теперь
уж не предполагаю. Видите ли, даже здесь в Эмсе, в десяти верстах от Рейна,
получались известия из самого, так сказать, Белграда. Являлись путешественники,
которые сами слышали, как в Белграде винят Россию. С другой стороны, я сам читал
в "Temps" и в "Dйbats", как в Белграде, после того как прорвались в Сербию
турки, кричали: "Долой Черняева!" Другие же корреспонденты и другие очевидцы
уверяют, напротив, что всё это вздор и что сербы только и делают, что обожают
Россию и ждут всего от Черняева. Знаете: я и тем и другим известиям верю. И те и
другие крики были наверно, да и не могли не быть: нация молодая, солдатов нет,
воевать не умеют, великодушия пропасть, деловитости никакой. Черняев там
принужден был армию создавать, а ведь они, я уверен, в огромном большинстве, не
могут понять, какая это задача армию создать в такой срок и при таких
обстоятельствах; потом поймут, но тогда уж наступит всемирная история. Кроме
того, я уверен, что даже из самых крепких и, так сказать, министерских ихних
голов найдутся такие, которые убеждены, что Россия спит и видит, как бы их в
свою власть захватить и ими безмерно усилиться политически. Ну так вот я и
боялся, чтоб на наше русское братолюбие всё это не подействовало холодной водой.
Но оказалось напротив, - до того напротив, что для многих даже и русских
неожиданно. Вся земля русская вдруг заговорила и вдруг свое главное слово
сказала. Солдат, купец, профессор, старушка божия - все в одно слово. И ни
одного звука, заметьте, об захвате, а вот, дескать: "на православное дело". Да и
не то что гроши на православное дело, а хоть сейчас сами готовы нести свои
головы. И опять-таки, заметьте, что эти два слова: "на православное дело" - это
чрезвычайно, чрезвычайно важная политическая формула и теперь, и в будущем. Даже
можно так сказать, что это формула нашего будущего. А то, что об "захвате"
ниоткуда ни звука, то это ужасно оригинально. Европа никак и ни за что не могла
бы поверить тому, потому что сама бы действовала не иначе как с захватом, а
потому ее даже и винить нельзя за ее крик против нас, в строгом смысле, знаете
ли вы это? Одним словом, в этот раз началось наше окончательное столкновение с
Европой и... разве оно могло начаться иначе как с недоумения? Для Европы Россия
- недоумение, и всякое действие ее - недоумение, и так будет до самого конца.
Да, давно уже не заявляла себя так земля русская, так сознательно и согласно, и,
кроме того, мы действительно ведь родных и братьев нашли, и уж это не высокий
лишь слог. И уж не через славянский лишь комитет, а прямо, так-таки, всей землей
нашли. Вот это для меня и неожиданно, вот этому-то я бы никак не поверил.
Согласию-то этому нашему, всеобщему и столь, так сказать, внезапному, трудно бы
было поверить, если б даже кто и предсказывал. А меж тем совершившееся
совершилось. Вы вот про Мать-болгарку несчастную рассказали, а я знаю, что и
другая мать объявилась нынешним летом: Мать-Россия новых родных деток нашла, и
раздался ее великий жалобный голос об них. И именно деток, и именно материнский
великий плач, и опять-таки политическое великое указание в будущем, заметьте это
себе: "мать их, а не госпожа!" И хоть бы даже и случилось так, что новые детки,
не понимая дела, - на одну минутку, впрочем, - возроптали бы на нее: нечего ей
этого слушать и на это глядеть, а продолжать благотворить с бесконечным и
терпеливым материнством, как и должна поступить всякая истинная мать. Нынешнее
лето, знаете ли вы, что нынешнее лето в нашей истории запишется? И сколько
недоумений русских разом разъяснилось, на сколько вопросов русских разом ответ
получен! Для сознания русского это лето было почти эпохой.
POST SCRIPTUM
"Русский народ бывает иногда ужасно неправдоподобен" - словцо
это удалось мне услышать тоже нынешним летом и, опять-таки, конечно, потому, что
и для произнесшего это словцо многое, случившееся нынешним летом, было делом
неожиданным, а может быть, и в самом деле "неправдоподобным". Но что же, однако,
случилось такого нового, и не лежало ли, напротив, всё, что вышло наружу, давно
уже и даже всегда в сердце народа русского?
Поднялась, во-первых, народная идея и сказалось народное
чувство: чувство - бескорыстной любви к несчастным и угнетенным братьям своим, а
идея - "Православное дело". И действительно, уже в этом одном сказалось нечто
как бы и неожиданное. Неожиданного (впрочем, далеко не для всех) было то, что
народ не забыл свою великую идею, свое "Православное дело" - не забыл в течение
двухвекового рабства, мрачного невежества, а в последнее время - гнусного
разврата, матерьялизма, жидовства и сивухи. Во-вторых, неожиданным было то, что
с народной идеей, с "Православным делом" - соединились вдруг почти все оттенки
мнений самой высшей интеллигенции русского общества - вот тех самых людей,
которых считали мы уже совсем оторвавшимися от народа. Заметьте при этом
необычайное у нас одушевление и единодушие почти всей нашей печати... Старушка
божия подает свою копеечку на славян и прибавляет: "на Православное дело".
Журналист подхватывает это словцо и передает его в газете с благоговением
истинным, и вы видите, что он сам всем сердцем своим за то же самое
"Православное дело": вы это чувствуете, читая статью. Даже, может быть, и ничему
не верующие поняли теперь у нас наконец, что значит, в сущности, для русского
народа его Православие и "Православное дело"? Они поняли, что это вовсе не
какая-нибудь лишь обрядная церковность, а с другой стороны, вовсе не
какой-нибудь fanatisme religieux (как уже и начинают выражаться об этом всеобщем
теперешнем движении русском в Европе), а что это именно есть прогресс
человеческий и всеочеловечение человеческое, так именно понимаемое русским
народом, ведущим всё от Христа, воплощающим всё будущее свое во Христе и во
Христовой истине и не могущим и представить себя без Христа. Либералы,
отрицатели, скептики, равно как и проповедники социальных идей, - все вдруг
оказываются горячими русскими патриотами, по крайней мере, в большинстве. Что ж,
они, стало быть, ими и были; но можем ли мы утверждать, что доселе мы про это
знали, и не раздавалось ли до сих пор, напротив, чрезвычайно много горьких
взаимных упреков, оказавшихся теперь во многом напрасными? Русских, истинных
русских, оказалось у нас вдруг несравненно более, чем полагали до сих пор
многие, тоже истинные русские. Что же соединило этих людей воедино или, вернее,
- что указало им, что они, во всем главном и существенном, и прежде не
разъединялись? Но в том-то и дело, что Славянская идея, в высшем смысле ее,
перестала быть лишь славянофильскою, а перешла вдруг, вследствие напора
обстоятельств, в самое сердце русского общества, высказалась отчетливо в общем
сознании, а в живом чувстве совпала с движением народным. Но что же такое эта
"Славянская идея в высшем смысле ее"? Всем стало ясно, что это такое: это,
прежде всего, то есть прежде всяких толкований исторических, политических и
проч., - есть жертва, потребность жертвы даже собою за братьев, и чувство
добровольного долга сильнейшему из славянских племен заступиться за слабого, с
тем, чтоб, уравняв его с собою в свободе и политической независимости, тем самым
основать впредь великое всеславянское единение во имя Христовой истины, то есть
на пользу, любовь и службу всему человечеству, на защиту всех слабых и
угнетенных в мире. И это вовсе не теория, напротив, в самом теперешнем движении
русском, братском и бескорыстном, до сознательной готовности пожертвовать даже
самыми важнейшими своими интересами, даже хотя бы миром с Европой, - это
обозначилось уже как факт, а в дальнейшем - всеединение славян разве может
произойти с иною целью, как на защиту слабых и на служение человечеству? Это уже
потому так должно быть, что славянские племена, в большинстве своем, сами
воспитались и развились лишь страданием. Мы вот написали выше, что дивимся, как
русский народ не забыл, в крепостном рабстве, в невежестве и в угнетении, своего
великого "Православного дела", своей великой православной обязанности, не
озверел окончательно и не стал, напротив, мрачным замкнувшимся эгоистом,
заботящимся лишь об одной собственной выгоде? Но, вероятно, таково именно
свойство его, как славянина, то есть - подыматься духом в страдании, укрепляться
политически в угнетении и, среди рабства и унижения, соединяться взаимно в любви
и в Христовой истине.
Удрученный ношей крестной,
Всю тебя, земля родная,
В рабском виде Царь Небесный
Исходил, благословляя!
Вот потому-то, что народ русский сам был угнетен и перенес
многовековую крестную ношу, - потому-то он и не забыл своего "Православного
дела" и страдающих братьев своих, и поднялся духом и сердцем, с совершенной
готовностью помочь всячески угнетенным. Вот это-то и поняла высшая интеллигенция
наша и всем сердцем своим примкнула к желанию народа, а примкнув, вдруг,
всецело, ощутила себя в единении с ним. Движение, охватившее всех, было
великодушное и гуманное. Всякая высшая и единящая мысль и всякое верное единящее
всех чувство - есть величайшее счастье в жизни наций. Это счастье посетило нас.
Мы не могли не ощутить всецело нашего умножившегося согласия, разъяснения многих
прежних недоумении, усилившегося самосознания нашего. Обнаружилась вдруг, ясно
сознаваемая обществом и народом, политическая мысль. Чуткая Европа тотчас же это
разглядела и следит теперь за русским движением с чрезвычайным вниманием.
Сознательная политическая мысль в нашем народе - для нее совершенная
неожиданность. Она предчувствует нечто новое, с чем надо считаться; в ее
уважении мы выросли. Самые слухи и толки о политическом и социальном разложении
русского общества, как национальности, давно уже крепившиеся в Европе,
несомненно должны получить теперь, в глазах ее, сильное опровержение: оказалось,
что, когда надо, русские умеют и соединяться. Да и самые разлагающие силы наши,
- буде она существованию таковых продолжает верить, естественно должны теперь, в
ее убеждении, принять сами собою другое направление и другой исход. Да, много
взглядов с этой эпохи должно впредь измениться. Одним словом, это всеобщее и
согласное русское движение свидетельствует уже и о зрелости национальной в
некоторой значительной даже степени и не может не вызывать к себе уважения.
Русские офицеры едут в Сербию и слагают там свои головы.
Движение русских офицеров и отставных русских солдат в армию Черняева всё время
возрастало и продолжает возрастать прогрессивно. Могут сказать: "это потерянные
люди, которым дома было нечего делать, поехавшие, чтоб куда-нибудь поехать,
карьеристы и авантюристы". Но, кроме того, что (по многим и точным данным) эти
"авантюристы" не получили никаких денежных выгод, а в большинстве даже едва
доехали, кроме того, некоторые из них, еще бывшие на службе, несомненно должны
были проиграть по службе своим, хотя бы и временным, выходом в отставку. Но -
кто бы они ни были, что, однако, мы слышим и читаем об них? Они умирают в
сражениях десятками и выполняют свое дело геройски; на них уже начинает твердо
опираться юная армия восставших славян, созданная Черняевым. Они славят русское
имя в Европе и кровью своею единят нас с братьями. Эта геройски пролитая их
кровь не забудется и зачтется. Нет, это не авантюристы: они начинают новую эпоху
сознательно. Это пионеры русской политической идеи, русских желаний и русской
воли, заявленных ими перед Европою.
Обозначилась и еще одна русская личность, обозначилась строго,
спокойно и даже величаво, - это генерал Черняев. Военные действия его шли доселе
с переменным счастьем, но в целом - до сих пор пока еще с очевидным перевесом в
его сторону. Он создал в Сербии армию, он выказал строгий, твердый, неуклонный
характер. Кроме того, отправ