эти партии были
раздроблены, ни одна из них не могла восторжествовать и захватить во Франции
власть. Соединиться тоже они никак не могли, имея каждая в виду противоположные
цели задач своих, - и вот знамя папы и иезуитов соединяет всё. Враг восстал, и
враг этот уже не Франция, а сам папа. Это папа, предводительствующий всем и
всеми, кому завещана римская идея, и идущий броситься на Германию. Но чтобы
яснее изложить случившееся, взглянем пристальнее в лагерь противников Германии.
III. И СЕРДИТЫ И
СИЛЬНЫ
Папа умирает. Он очень скоро
умрет. Всё католичество, принимающее Христа в образе римской идеи, давно уже в
страшном волнении. Подходит роковая минута. Оплошать нельзя, ибо тогда уже
смерть римской идее. Может именно случиться, что новый папа, под давлением
правительств всей Европы, будет избран "не свободно" и, провозглашенный папой,
согласится отказаться навеки, и в принципе, от земного владения, от сана земного
государя, от которого не отказался Пий IX (напротив, в самую роковую минуту,
когда от него отнимали и Рим, и последний кусок земли, и оставляли ему в
собственность лишь один Ватикан, в эту самую минуту он, как нарочно,
провозгласил свою непогрешимость, а вместе с тем и тезис: что без земного
владения христианство не может уцелеть на земле, - то есть, в сущности,
провозгласил себя владыкой мира, а пред католичеством поставил, уже
догматически, прямую цель всемирной монархии, к которой и повелел стремиться во
славу божию и Христа на земле). О, конечно, он ужасно насмешил тогда всех
остроумных людей: "Сердит да не силен, - Хлестакову брат". И вот вдруг, если
новоизбранный папа будет подкуплен, если даже сам конклав, под давлением всей
Европы, принужден будет войти в соглашение с противниками римской идеи, - ну,
тогда ей и смерть! Ибо раз, правильно избранный, а стало быть, непогрешимый папа
откажется в принципе от сана земного государя, - то, стало быть, и впредь навеки
так и останется. С другой стороны, если новоизбранный конклавом папа твердо и на
всю вселенную объявит, что он ни от чего не хочет отказываться, а пребудет в
прежней идее вполне и начнет с анафемы на всех врагов Рима и римского
католичества, то тогда правительства Европы могут его не признать, а стало быть,
и в этом случае может произойти такое роковое потрясение в римской церкви,
последствия которого могут быть неисчислимы и непредвидимы.
О, не правда ли, что для
политиков и дипломатов почти всей Европы - всё это весьма смешно и ничтожно!
Папа, поверженный и заключенный в Ватикане, представлял собою, в последние годы,
в их глазах такое ничтожество, которым стыдно было и заниматься. Так размышляли
чрезвычайно многие передовые люди Европы, особенно из остроумных и
либеральнейших. Папа, издающий аллокуции и силлабусы, принимающий богомольцев,
проклинающий и умирающий, в глазах их похож был на шута для их увеселения. Мысль
о том, что огромнейшая идея мира, идея, вышедшая из главы диавола во время
искушения Христова в пустыне, идея, живущая в мире уже органически тысячу лет, -
эта идея так-таки возьмет и умрет в одну минуту - эта мысль принималась за
несомненную. Ошибка, конечно, тут заключалась в религиозном значении этой идеи,
в том, что два значения были перемешаны вместе: "Так как-де редко кто теперь
верит на свете в бога, особенно по римскому толкованию, а во Франции так даже не
верит в него и народ, а разве одно только высшее сословие, да и то не верит, а
только ломается, - то, стало быть, какую же силу могут иметь, в наш образованный
век, папа и римское католичество?" - вот в чем уверены даже и теперь остроумные
люди. Но идея религиозная и идея папская в сущности различны. Вот эта-то папская
идея вдруг в наши дни, всего только два месяца назад, разом проявила такую
живучесть, такую силу, что произвела во Франции радикальнейший политический
переворот, надела на всю Францию узду и рабски повлекла ее за собой. Во Франции
за последние годы образовалось парламентское большинство из республиканцев, и
вели они свои дела порядочно, чисто, спокойно, без потрясений. Улучшили армию,
дали для нее громадные суммы не споря, но и не думали о войне, и все понимали, и
во Франции и в Европе, что если есть вполне миролюбивая партия, то, уж конечно,
это они, республиканцы. Предводители их отличались сдержанностью и необычным еще
у них благоразумием. В сущности, однако, всё это люди отвлеченные и идеалисты.
Это давно уже отпетые и ужасно бессильные люди. Это либеральные, седые, но
молодящиеся старички, воображающие себя всё еще молодыми. Они остановились на
идеях первой французской революции, то есть на торжестве третьего сословия, и в
полном смысле слова суть воплощение буржуазии. Это совершенно та же июльская
монархия, но с тою лишь разницей, что она называется республикой и что нет
короля (то есть, уж разумеется, "тирана"). Всё, что они внесли нового, - это
провозглашение в 1848 году всеобщей подачи голосов, которого так боялось
июльское королевское правительство и из которого не только не вышло ничего
опасного, а, напротив, очень даже много, для буржуазии, полезного. Очень тоже
пригодилась потом эта идея правительству Наполеона III. Но старички
удовлетворены были ею в высшей степени, и их, как детей, тешит, что они
республиканцы. Слово "республика" у них что-то комически-идеальное. Казалось бы,
эта невинная партия могла вполне удовлетворить Францию, то есть городскую
буржуазию и землевладельцев. Но оказалось напротив. В самом деле, почему
республика всегда казалась во Франции правительством неблагонадежным. И если
республиканцы не были всегда ненавидимы, то всегда были презираемы за бессилие
их огромным большинством буржуазии. Если не прямо презираемы, то всегда не
уважаемы. Народ тоже в них почти никогда не верил. Дело в том, что каждый раз, с
воцарением во Франции республики, всё во Франции как бы теряло свою прочность и
самоуверенность. Всегда до сих пор республика была лишь какой-то временной
срединой - между социальными попытками самого страшного размера и каким-нибудь,
иногда самым наглым, узурпатором. И так как это почти всегда случалось, то так и
привыкло на нее смотреть общество, и чуть лишь наступала республика, то всегда
все начинали чувствовать себя как бы в междуцарствии, и как бы благоразумно ни
правили республиканцы, но буржуазия всегда при них уверена, что рано ли, поздно
ли, а грянет красный бунт или опять наступит какая-нибудь монархия. Кончилось
тем, что монархическое правление буржуазия полюбила гораздо больше, чем
республику, несмотря даже на то, что монархия, как, например, Наполеона III,
выражала даже как бы попытки войти в соглашение с социалистами, тогда как уж
никто на свете не может быть враждебнее социалистам, как чистые республиканцы:
для республиканцев было бы только слово республика, а социалисты ищут не слова,
а одного лишь дела. По принципам социалистов всё равно - республика, монархия
ли, французы ли они будут или станут немцами, и, право, даже если б вышло
как-нибудь так, что им мог бы пригодиться сам папа, то они провозгласили бы и
папу. Они прежде всего ищут своего дела, то есть торжества четвертого
сословия и равенства в распределении прав в пользовании благами жизни, а под
каким знаменем - это уж как там придется, всё равно, хоть под самым
деспотическим.
Замечательно, что князь
Бисмарк ненавидит социализм не меньше папства и что германское правительство, в
самое последнее время особенно, стало как-то слишком бояться социалистической
пропаганды. Без сомнения, это потому, что социализм обезличивает национальное
начало и подъедает национальность в самом корне, а принцип национальности есть
основная, есть главная идея всего германского объединения, всего того, что
совершилось в Германии в последние годы. Но очень может быть, что князь Бисмарк
смотрит еще глубже, а именно: социализм есть сила грядущая для всей западной
Европы, и если папство когда-нибудь будет покинуто и отброшено правительствами
мира сего, то весьма и весьма может случиться, что оно бросится в объятия
социализма и соединится с ним воедино. Папа выйдет ко всем нищим пеш и бос и
скажет, что всё, чему они учат и чего хотят, давно уже есть в Евангелии, что до
сих пор лишь время не наступало им про это узнать, а теперь наступило, и что он,
папа, отдает им Христа и верит в муравейник. Римскому католичеству (слишком уж
ясно это) нужен не Христос, а всемирное владычество: "Вам-де надо единение
против врага - соединитесь под моею властью, ибо я один всемирен из всех
властей и властителей мира, и пойдем вместе". Эту картину, вероятно, предвидит
князь Бисмарк, ибо лишь он один из всех дипломатов возымел настолько зоркий
взгляд, чтоб провидеть живучесть римской идеи и всю ту энергию, с которою она
готова себя отстоять, не различая уже средств. Жить ей хочется адски, а убить ее
трудно, это змея! - вот что понимает во всей силе один лишь князь Бисмарк -
главный враг папства и римской идеи!
Но молодящиеся старички,
французские республиканцы, этого не в состоянии были понять. Клерикалов они
ненавидели из одного уже либерализма, но считали папу бессильным и презренным, а
римскую идею совсем отжившею. Они не догадались даже ужиться с страшною
клерикальною партиею, хотя бы только политически, чтоб придать себе больше
крепости. По крайней мере, они могли бы не раздражать пока клерикалов, не
затрогивать их, с таким нарочным задором, и даже могли бы пообещать некоторое
содействие в ближайшем будущем при выборе нового папы. Но они именно сделали всё
противоположное - или от идеальной честности своих убеждений, или просто по
легкомыслию. Последнее время они особенно стали гнать клерикалов, и как раз в ту
минуту, когда папству лишь только и оставалась что одна Франция как поддержка,
иначе выходил страшный шанс умереть папству вместе с Пием IХ-м. Ибо кто, в
случае нужды, мог бы в Европе обнажить меч за "свободу" избрания папы и за
свободу избранного папы? Да и меч этот должен быть сильный и могучий. Другого
выбора не оставалось кроме Франции и ее миллионной армии. И вот Франция-то и во
главе врагов! Правда, маршал Мак-Магон послушен, но он в тисках и выпутаться сам
не умеет: большинство палаты республиканское и либеральное, и ни одна из партий
не в силах заместить его. Одним словом, сковырнуть республиканское большинство
невозможно, и вот вдруг клерикалы - эти презираемые и, бессильные клерикалы -
выручают маршала Мак-Магона и проявляют на весь мир такое могущество, какого
никто от них не ожидал более. Они дают знать партиям, что им можно соединиться
лишь под клерикальным знаменем, и те, пораженные очевидностью, разом с ними
соглашаются. В самом деле: и у легитимистов, и у бонапартистов самый главный и
ближайший враг их - всё это же республиканское большинство. Если каждая из этих
партий будет работать для себя порознь, то ничего не достигнет, а, соединившись
вместе, эти партии могут составить силу, и всё побороть, и республиканцев
разогнать. А там уже, когда раздавят республику, можно будет каждой партии
позаботиться о себе, и, уж разумеется, каждая из них тем больше будет иметь
шансов на успех, чем больше она угодит клерикалам. Клерикалы всё это рассчитали
математически, соединение произошло, и клерикальное большинство сената разрешило
Мак-Магону разогнать республиканцев.
IV. ЧЕРНОЕ ВОЙСКО, МНЕНИЕ
ЛЕГИОНОВ КАК НОВЫЙ ЭЛЕМЕНТ ЦИВИЛИЗАЦИИ
Проявив такую внезапную силу и
ловкость, клерикалы несомненно пойдут далее: они объявят в решительную для себя
минуту войну Германии - и вот что немедленно понял князь Бисмарк! Главное они
уже сделали: Мак-Магон уже согласился бросить Францию в политику приключений. Им
ли остановиться перед дальнейшим? Не жалеть же им Францию; Франция как и всё на
свете им нужна, пока лишь может приносить им пользу. О, они бы могли ее
пожалеть: эта страна - единственная их надежда и служила им столько веков! Но
теперь именно пришла для них самая роковая минута в целое тысячелетие, и коль
подвернулась Франция, - то отчего же не высосать и ее соки, хотя бы до убиения
ее, и не рискнуть самым ее существованием? Надо и взять у нее всё, что она может
дать, а главное, нельзя мешкать ни минуты: немного позже и для них будет
несомненно поздно. Так что именно теперь надобно попробовать отбить Бисмарка,
ибо если кто будет вредить при избрании папы, то, уж конечно, он. А вдобавок,
Бисмарк именно в эту минуту как нарочно один, без союзников: Россия (вся надежда
его) - занята теперь на Востоке. Наконец, если удастся смирить Бисмарка, хотя бы
даже на время, то надо как можно скорей и заранее положить основание
будущему: надо воспользоваться удавшимся моментом и, раз навсегда,
создать из Франции уже прочную для себя союзницу, на всё готовую и послушную, а
для того произвести в ней переворот уже серьезный, радикальный и вековой.
Без сомнения, во всем этом много риску, но колебаться могут другие, а не отцы
иезуиты. Главное в том, что им и нет другого выбора в данный момент, как
рисковать и рисковать... Ограничиться одним совершившимся во Франции
клерикальным переворотом, без войны с Германией и без серьезной революции
во Франции, им положительно невозможно. Дела их именно дошли до такого
положения. Им надо всё или ничего, если же взять мало, ограничиться каким-нибудь
там влиянием в правительстве, то всё равно это не принесло бы им ни малейшей
пользы, ибо нужды-то их теперь большие! А потому они и должны решиться на самый
открытый и наглый риск, ибо им надо взять весь va-banque. Если, на случай, риск
не удастся и Францию, например, немцы победят и раздавят опять, то ведь всё
равно - им, клерикалам, хуже того, как теперь (то есть если б они сидели смирно
и не начинали переворота), не будет: они останутся при том же, при чем были до
начала "приключения", то есть в состоянии сквернейшем, но которое ухудшиться уже
не может. Франция другое дело: если побеждена будет опять, то несомненно
погибнет. Но таков ли иезуиты народ, чтоб пред этим остановиться: они знают, что
если победит Франция, то они получат всё, и уж до того укрепятся во
Франции, что их не выведешь. А для этого у них есть свои особые средства, во
Франции еще неслыханные. Всякие другие революционеры, даже из самых ярых или
красных, производя переворот, всё же сообразуются, хоть отчасти, с чем-то общим,
прежде данным и даже законным. Революционеры же иезуиты не могут действовать
законно, а именно необычайно. Эта черная армия стоит вне человечества,
вне гражданства, вне цивилизации и исходит вся из одной себя. Это status in
statu, эта армия папы, ей надо лишь торжества одной своей идеи, - а затем
пусть гибнет всё, что на пути ей мешает, пусть гибнут и вянут все остальные
силы, пусть умирает всё не согласное с ними - цивилизация, общество, наука! Им
несомненно необходимо обработать Францию в новом и уже окончательном виде, если
случай будет на их стороне, и вымести из нее весь сор уж таким помелом, о
каком до сих пор никто и не слыхивал, с тем чтоб и не пахло больше никаким
сопротивлением, и дать стране новый организм, под строжайшей опекой иезуитов, на
веки вечные.
Всё это с первого взгляда
может показаться весьма нелепым. Во французских газетах (и в наших) все
благонамеренные люди сильно уверены, что клерикалы непременно сломают себе ногу
на следующих выборах во французскую палату. Французские республиканцы, в
невинности душевной, совершенно тоже убеждены, что вся activite devorante(14) новоразосланных префектов и мэров ровно ничего не
добьется, а будут выбраны всё прежние республиканцы, которые и составят прежнее
большинство и немедленно скажут veto всем замыслам Мак-Магона; затем клерикалы
будут выгнаны, а может быть, и сам Мак-Магон вместе с ними. Но уверенность эта
весьма неосновательна, и наверно клерикалы на этот счет не слишком-то озабочены.
Дело именно в том, что наивные и чистые сердцем старички всё еще, несмотря на
долгий опыт, не понимают, кажется, в полной силе, с каким народом они имеют
дело. Ибо чуть-чуть выборы окажутся для клерикалов невыгодными, то они разгонят
и новую палату, несмотря на все конституционные и законные права ее. Возразят
мне, что это будет незаконно, а потому невозможно. Это так, но ведь что им
законы, этой черной армии? Они наверно (и есть уже факты, о том
свидетельствующие) внушат столь послушному маршалу Мак-Магону отчаянную
решимость употребить в дело одно средство такое, которое и во Франции еще ни
разу не было употреблено, именно: военный деспотизм. Воскликнут, что это
старое средство, что его уже несколько раз употребляли, например, Наполеоны! И,
однако, я осмелюсь заметить, что всё это было не то: это средство, во всей
его откровенности, действительно не употреблялось во Франции еще ни разу.
Маршал Мак-Магон, заручившись преданностью армии, может разогнать новое грядущее
собрание представителей Франции, если оно пойдет против него, просто
штыками, а затем прямо объявить всей стране, что так захотела армия. Как
римский император упадка империи, он может затем объявить, что отныне "будет
сообразоваться лишь с мнением легионов". Тогда настанет всеобщее осадное
положение и военный деспотизм, - и вот увидите, увидите, что это ужасно многим
во Франции понравится! И поверьте, что если будет надобность, то явятся и
плебисциты, которые большинством голосов всей Франции дозволят войну и
дадут потребные деньги. В недавней речи своей к войскам маршал Мак-Магон говорил
именно в этом смысле, и войска приняли его весьма сочувственно. Сомнений нет,
что армия больше на его стороне. К тому же теперь он уже так далеко зашел, что
ему и нельзя остановиться, иначе он никак не останется на своем месте, тогда как
вся его политика и весь он выражаются в одном слове: "J’y suis et
j’y reste"; то есть: "Сел и не сойду". Дальше этой фразы он, как
известно, не пошел и, уж конечно, для торжества этого тезиса рискнет, пожалуй,
даже существованием Франции. Готовность к подобному риску он уже раз доказал в
франко-прусскую войну, когда, под влиянием бонапартистов, решился сознательно
лишить Францию ее армии из преданности к династии Наполеона. Клерикалы же
наверно обеспечили ему его "J’y suis et j’y reste". Раз
соединив партии под своим знаменем, то есть бонапартистов и легитимистов, они
наверно уже сумели ловко указать Мак-Магону, что ведь в случае нужды
можно и совсем обойтись без Шамбора и без Бонапарта, и вовсе не надо будет их
призывать, ни в каком даже случае, а просто бы самому ему, маршалу Мак-Магону,
остаться диктатором и бессменным правителем, то есть уж не на семь лет, а
навсегда. Вот таким образом и осуществится тезис "J’y suis et
j’y reste ", - было бы только согласие армии; согласие же Франции
впоследствии неминуемо, ибо твердая диктаторская рука, во главе власти, очень и
очень многим придется по вкусу. Подобные льстивые указания наверно уже
были произнесены. Может быть, усомнятся в том, что такой человек, как Мак-Магон,
может всё это предпринять и исполнить. Но, во-первых, он первую половину дела
предпринял и исполнил, и половину, нисколько не легчайшую относительно
проявления решимости, чем вторая будущая. А во-вторых, - вот такие-то именно
люди, сами по себе вовсе не предприимчивые, если вдруг подпадут под чье-нибудь
верховное и решительное влияние, то могут обнаружить огромную и роковую
решимость, - и не то чтобы от большого гения, а именно от противоположной
причины. Главное, тут не соображение, а просто толчок, и если уж их раз
хорошенько толкнуть, то они и прут в одну точку, до тех пор пока или пробьют
лбом стену, или сломают себе рога.
V. ДОВОЛЬНО НЕПРИЯТНЫЙ
СЕКРЕТ
Всё это совершенно понимают в
Германии. По крайней мере, все официозные органы печати, находящиеся под
влиянием князя Бисмарка, прямо уверены в неминуемой войне. Кто на кого бросится
первый и когда именно - неизвестно, но война очень и очень может загореться.
Конечно, гроза может еще пройти мимо. Вся надежда, если маршал Мак-Магон вдруг
испугается всего, что взял на себя, и остановится, как некогда Аякс, в
недоумении среди дороги. Но тогда он сам рискует погибнуть, и невероятно, чтоб
он не понимал этого. А шанс недоумения среди дороги хоть и возможен, но вряд ли
на него можно твердо понадеяться. Пока князь Бисмарк следит за всем, что
происходит во Франции, с лихорадочным вниманием; он наблюдает и ждет. Для него
гроза именно в том, что не в тот момент началось это дело, как он ожидал. Теперь
же связаны руки. Всего же хлопотливее то, что открылись болячки, которые до сих
пор тщательно прятались. Про главную болячку всех немцев я уже говорил, - это
боязнь, что Россия вдруг догадается о том, как она могущественна и какую силу
может иметь теперь, именно в настоящий момент, ее решающее слово, а главное -
что "зависимость от союза с Россией есть, по-видимому, роковое назначение
Германии, особенно с франко-прусской войны". Этот немецкий секрет может
вдруг теперь обнаружиться - и для немцев будет это конфузно. Как ни искренно
приязненна к нам была политика Германии за последние годы, но секрет-то все-таки
соблюдался всеми немцами. Особенно печать действовала в этом смысле. До сих пор
немцы всегда имели спокойный и гордый вид, прямо свойственный могуществу, не
нуждающемуся ни в чьей помощи. Но теперь, конечно, слабое место должно выйти
наружу. Ибо если клерикальная Франция решится на роковую борьбу, то Францию мало
уже просто победить или лишь отбить ее нападение, если она первая бросится, а
надо уж навеки ее обессилить, так-таки придавить, пользуясь случаем, - вот
задача! А так как у Франции к тому же миллион с лишком войска, то чтоб дело это
покончить наверно, надо несомненно обеспечить его, иначе нечего и
приниматься. А обеспечения другого нет, как заручиться решающим словом России.
Одним словом, неприятнее всего, что всё это выходит так внезапно. Все прежние
расчеты спутались, и теперь уже события командуют расчетами, а не расчеты
властвуют над событиями. Франция может начать сегодня-завтра, лишь чуть-чуть
управится у себя внутри. Она бросилась в политику приключений, что для всех
очевидно, а если так, то где приключения остановятся, где их стена и граница?
Это очень неприятно: так еще недавно немцы имели такой независимый вид, и
особенно в последний год. Вспомним, что в этот год и Россия старалась
рассмотреть в Европе друзей своих, и немцы знали про заботы России и имели самый
приличный случаю торжественный вид. Конечно, всякое славянское движение всегда
несколько Германию беспокоило, но можно даже прямо сказать, что в объявлении
Россией войны два месяца назад даже, может быть, заключалось для Германии нечто
почти приятное: "Нет, уж теперь-то они никак не догадаются, - думали в Германии
два месяца назад, -что это мы в них нуждаемся, теперь они, напротив, стоя перед
Дунаем - "немецкой рекой", вполне убеждены, что сами они ужасно в нас нуждаются
и что в конце войны не обойдется без нашего веского слова. И это хорошо, что
русские так думают, это нам в будущем пригодится". Сомнений нет, что наверно об
нас так думали весьма многие тонкие немцы; вся печать ее так думала и писала и -
вдруг теперь это клерикальное настроение всё переворотило на другую сторону: "О,
теперь они догадаются, теперь обо всем догадаются! А кроме того, надо, чтоб
Россия как можно скорее кончила на Востоке и освободилась. Но оказать на нее
давление весьма невыгодно. Разве сама испугается Англии и Австрии, но вряд ли.
Соединиться же с Англией и Австрией для давления на Россию - нечего и думать:
они потом не помогут, а Россия рассердится. Странное положение! Уж не помочь ли
России, чтоб она кончила поскорее? Это можно сделать, и не обнажая меча, а лишь
давлением политическим, на Австрию например...", - вот как раздумывают теперь те
же политики, и очень, очень может случиться, что всё это так именно и есть в
самом деле. Одним словом, мне хотелось высказать лишь мое убеждение, мою веру,
что Россия не только сильна и могущественна, как всегда была, но теперь,
особенно теперь, она самая сильная из всех стран Европы, и что никогда ее
решающее слово не могло цениться в Европе так веско, как в данный момент. Пусть
Россия сама занята на Востоке, но одно лишь решающее слово ее на весах
европейской политики может покачнуть теперь весы по ее воле и желанию. Конечно,
и сама Англия теперь понимает, что ввиду возможности весьма хлопотливых
новых событий в крайнезападной Европе - и она, пожалуй, потеряет в глазах
русских две трети своего престижа и что поймут же наконец даже самые мнительные
из русских, что она отнюдь не рискнет на войну в случае сильной решимости России
продолжать свое дело и скорее станет рассчитывать на дележ наследства после
"больного человека", чем решится начать открытую войну за него в такую и без
того хлопотливую минуту в Европе. В самом деле, случись так, что и впрямь
что-нибудь разыграется в Западной Европе неожиданное и роковое, то никогда
Англия не решится слишком всецело ввязаться в такое хлопотливое дело, столь
несходное с обычным характером ее интересов, и уж наверно примет лишь зорко
наблюдательное положение, выжидая, по обычаю своему, удобный момент, когда можно
будет пронюхать где-нибудь какой-нибудь дележ добычи, чтобы немедленно к нему
примазаться. Затевать же теперь (то есть до окончания разъяснений крайнезападных
событий) с Россиею что-нибудь слишком серьезное будет уж слишком для нее не
расчетливо. С другой стороны, Австрия, оставшись одна - что может
сделать? Да и невероятно, чтобы клерикальное усложнение дела в крайнезападной
Европе не смутило и ее хоть отчасти. И она, конечно, ждет, как и все, дальнейшей
развязки событий, так что и у ней, как у всех, отчасти связаны руки. У всех
связаны, а у одной России только распутаны. Вот уж и разыгралось, значит, нечто
непредвиденное в нашу пользу. Ну как не рассчитывать на
непредвиденное в решении судеб человеческих?
Миром управляет бог и законы
его, и если и впрямь разразится над Европой что-либо новое и усложненное, то,
значит, рано ли, поздно ли, а тому непременно надо было совершиться. Но дай бог,
чтобы я ошибся, дай бог, чтобы новая грядущая туча рассеялась и все предчувствия
мои оказались лишь "пылкими" моими же фантазиями - фантазиями ничего не
понимающего в политике человека. Всё дело в том: правы ли все официозные органы
печати в Германии, ожидающие и пророчащие войну? С другой стороны, министры
Мак-Магона изо всех сил, прежде всяких обвинений, уверяют французов и весь свет,
что Франция не начнет войны. Согласитесь, что всё это, по крайней мере,
подозрительно и что разрешение сомнений может последовать, уже по самому ходу
дела, весьма и весьма в непродолжительном времени. Но что если так много теперь
зависит от "мнения легионов"? Худо, если до того дойдет; тогда конец Франции.
Впрочем, с ней только с одной это и может случиться, и ни с кем больше в целом
мире. Но дай бог, чтоб и с ней не случилось: начин нехорош, пример будет очень
уж нехорош.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
I.
ЛЮБИТЕЛИ ТУРОК
А ведь у нас теперь объявилось
довольно много любителей турок, - конечно, по поводу войны с ними. Прежде я не
помню ни разу во всю мою жизнь, чтобы кто-нибудь начинал разговор с тем, чтоб
восхищаться турками. Теперь же очень часто слышу про их защитников и даже сам
встречался с такими, и очень даже горячатся. Тут, разумеется, потребность
отличиться оригинальностью. Но вот, однако же, любители ученые, учителя,
профессора.
- Мусульманский мир внес в
христианский науку. Христианский мир потопал во мраке невежества, когда у арабов
уже сияла наука.
Тут, видите ли, причиною
невежества христианство. Тут Бокль, тут даже Дрепер. Выходит, стало быть,
обратно, что мусульманство есть свет, а христианство начало тьмы. Какая
уединенная логика! Оттого-то, вероятно, магометанство так и просвещено в
настоящее время сравнительно с христианством. Что ж они свой светоч-то потушили
так рано!
- Да, но у них, однако,
монотеизм, а у христиан... Это превознесение мусульман за монотеизм, то есть за
чистоту учений о единстве божием, будто бы высшую сравнительно с учением
христианским, - это конек очень многих любителей турок. Но тут главное в том,
что эти любители порвали с народом и не понимают его. Разорвав с народом, они
успели уже составить себе иные удивительные понятия о том, что у русского
простолюдина происходит в голове. Между тем у русского простолюдина, "ничего не
смыслящего в деле веры и не знающего молитв", - как привыкли говорить о нем, -
весьма часто, если не всегда, составляется, однако, в уме и в душе весьма
своеобразное, но верное и строгое и вполне удовлетворяющее его убеждение
о том, во что он верует, хотя в то же время, конечно, редкий из простолюдинов
сумеет изложить свои верования словами отчетливо и в последовательности. Этому,
порвавшему с народом, "интеллигентному" русскому удивительно было бы услышать,
что этот безграмотный мужик вполне и незыблемо верует в божие единство, в то,
что бог един и нет другого бога, такого, как он. В то же время русский мужик
знает и благоговейно верует (всякий русский мужик это знает), что Христос,
истинный бог его, родился от бога отца и воплотился от девы Марии. Прежде всего
интеллигентный русский, порвавший с народом, не захочет допустить даже
возможности того, чтоб русский мужик, ничему не учившийся, мог иметь такие
знания: "Он так необразован, так темен, его ничему не учат, где его учитель?" Он
не поймет никогда, что учитель мужика "в деле веры его" - это сама почва, это
вся земля русская, что верования эти как бы рождаются вместе с ним и укрепляются
в сердце его вместе с жизнию. Но всего невероятнее иному русскому мыслителю то,
как может русский простолюдин не сбиться в своих понятиях! Сам давно уже утратив
всякое понятие о том, что такое непосредственная великая теплая вера народа, он
уже не может допустить, чтоб, благоговейно веруя в великую христианскую тайну
воплощения сына божия, простолюдин мог в то же время оставаться при самом
строжайшем монотеизме. Скорее же он припишет эту твердость столь
непосредственных убеждений русского простолюдина - непривычке размышлять,
привычке к путанице понятий от лености и отупения мысли, от отсутствия всякой
критики в уме его; "плачевное" же состояние ума его припишет забитости, нужде,
разврату, крепостному состоянию и проч. На том и стоит русский ученый,
изучающий русский народ. Совершенно тем же процессом могло произойти и
осуждение православных русских за поклонение, например, иконам. Иной лютеранский
пастор ни за что не может понять, как можно, веруя в истинного бога, поклоняться
в то же время "доске", изображению святого, и допустить, чтоб из этого не вышло
идолопоклонства. Русский интеллигентный человек всего чаще согласен в этом
суждении с пастором. Между тем нет ни одного русского мужика или бабы,
которые, поклоняясь иконе, в то же время хоть сколько-нибудь смешивали
"доску", с самим богом, несмотря на то, что православный народ в то же время
верует в чудотворность иных икон. Но нет ни одного русского, который
чудотворную силу иконы приписал бы самой иконе, а не соизволению божию. А это
уже совсем другое. Вот этого-то воззрения русского простолюдина ни пастор, ни
разорвавший с народом русский ни за что не допустят, да и не поверят, что так
оно есть.
Вспомнили бы, однако,
Магометов рай, чтобы уже совсем восполнить свое убеждение о чистоте турецких
понятий о единстве божием. Всё это я, разумеется, говорю не затем, чтоб затеять
с почитателями турецкого монотеизма богословский спор, и, уж конечно, не затевал
его. Ведь почитатели эти хлопочут больше о здравых понятиях народа, а
самим-то им, пожалуй, и всё равно, кто бы как ни верил. Вот потому-то я и свел
этот вопрос лишь на народное о нем понятие.
II. ЗОЛОТЫЕ ФРАКИ.
ПРЯМОЛИНЕЙНЫЕ
Кроме любителей турок
объявилось очень много людей с потребностью особливого мнения: "Всё
вздор, нет никакого движения; адресы вздор, это не по-русски; санитарные отряды
вздор, это не по-русски. Сантиментальничание. Славян выдумали, болгар выдумали,
турки лучше болгар, всё вздор. Я люблю турок..."
Это не то чтоб из каких-нибудь
злокачественно-тонких видов высшей политики. "Высшая политика" у нас есть, это
бесспорно, но эти - эти просто самолюбие. Самолюбие в двух видах: или до
крайности придавленное, а вследствие того и непременная потребность
пооригинальничать, чтоб отличиться и чем-нибудь заявить себя, или 2) самолюбие
от необыкновенного величия. Русский "великий человек" всего чаще не выносит
своего величия. Право, если б можно было надеть золотой фрак, из парчи например,
чтоб уж не походить на всех прочих и низших, то он бы откровенно надел его и не
постыдился. Я уверен в том, и если до сих пор еще не видал ни одного из наших
"великих" в золотом фраке, то, вероятно, потому, что портные шить не согласны.
"Я всех умнее, я велик. Все они об войне так думают, так я не хочу так,
как они, думать. Докажу, что велик..."
Об золотом фраке, об
характерно-русских социальных и психологических основаниях происхождения его, о
наглядных примерах и проч. и проч. мне хочется особо поговорить, тема милая, и
я, может быть, о ней не забуду. Теперь же, оставив пока золотой фрак в покое,
скажу словечко о "прямолинейных". Прямолинейные бывают всякие - люди добрые и
злые, умные и глупые, честные и нечестные и т. д. Их у нас очень много. Эти бьют
в одну точку, и их ни за что не собьешь с этой точки: "J'y suis et j'y reste".
Это наши Мак-Магоны.
Из армии доносятся известия о
геройстве, самоотверженности русских, как солдат, так и офицеров. Тут молодежь.
Еще недавно было такое безверие в молодежь - в надежду нашу; многие видели в ней
лишь цинизм, обвиняли ее в тупом отрицании, в холодности, в равнодушии, в тупом
самоубийстве, а теперь вдруг как бы прочистился воздух: та же молодежь проявляет
великодушие, жажду геройского порыва, долга, чести, жертвы. Они идут впереди
солдат, они бросаются первые в опасность...
- Да, но этак сознательно
бросаться на верную смерть может только пьяный или сумасшедший. Другого
объяснения нельзя найти.
- Как? неужели вы не предполагаете в нем
великодушного сознания, что он жертвует собою для России, служит ей...
-
Кулаком.
- То есть как же? В войне надо драться. Чем же бы он мог принесть
пользу?
- Гм. Например, школы.
- Школы в свое время. В школы он принесет
потом сознание исполненного долга, великодушное воспоминание, сближение с
народом.
- Какое сближение с народом?
- В общей солидарности для общего
дела. Солдат и его офицер живут теперь там единым духом и единым
чувством. Интел- лигенция роднится с народом, возвращается к нему опять и уже
делом, а не теорией, научается уважать народ, из которого вышел этот солдат, и
научает народ уважать себя и уже не как начальника или господина, а как
человека, душевно. Недавний рассказ о простолюдине, обнявшем в слезах в
Успенском соборе Черняева, имеет значение. Вы хотите образовать народ, но вы
скорее его образуете, заставив его уважать ваши идеи, ваши дела и привлекая к
себе народ сердцем. Чем больше народ будет уважать людей образованных
лично, тем вернее пойдет и образование народное. Таким образом,
заслуживая уважение народа, вы служите уже делу образования народного, тем же
школам, о которых вы так хлопочете.
- Заслужить уважение через кулак;
заставить народ уважать кулак?
- Тут не один кулак, тут прежде всего
великодушие, тут жертва собственною жизнию на виду. На виду и смерть красна. Вы
вот спрашиваете, что может заставить человека, в цвете жизни, жертвовать почти
наверно жизнию, и недоумеваете, - иначе ведь нельзя объяснить ваших слов о
пьяном и сумасшедшем: они только аллегория, способ выражения. Но что может
заставить? Жажда славы, честного дела, жажда заслужить добрую известность,
похвалу всех сограждан, которые все теперь следят за их делами, проявить
личность, прославить имя.
- Ага, сделать карьеру!
- Но все эти чувства и
побуждения великодушны. Их тысячи и всё вместе. Человек не из одного
какого-нибудь побуждения состоит, человек - целый мир, было бы только основное
побуждение в нем благородно. Пролитая же собственная кровь и готовность пролить
ее благородят даже и неблагородного до тех пор человека, налагают на него
обязанность чести на всю потом жизнь. У нас уже появились в печати опасения, что
эти люди потом возьмут верх, явится самоудовлетворение, гордость, будут
презирать образование, штафирок, будут буйствовать и что в общество проникнут
эти идеи. Но напрасные страхи. Улита едет - когда-то будет. Как не появиться
Копейкиным, "так сказать, кровь проливавшим", это правда, но ведь они только
людей насмешат и себе повредят. Выгода же нравственная будет неисчислима.
Развеется тоска цинизма, явится уважение к честному подвигу...
- И к
кулаку.
- Тут не одни кулачные бойцы, тут есть почти еще дети, чистые сердцем
дети. Он только что произведен, он бросается вперед на подвиг, с мыслию о том,
что скажет о нем, там, далеко, его мать, сестра, с которыми он только что
простился... Неужели это только смешно и сантиментально? Наконец, почему не
допустить в этих героях высшего сознания. Он понимает, что Россия взяла задачу
трудную, что задача эта может и еще усложниться. Они все видят теперь, что
Россия не с одной уж Турцией ведет войну, что турецкими армиями руководят
английские генералы, что английские офицеры воздвигают многочисленнейшие
укрепления на английские деньги, что флот английский ободряет Турцию продолжать
войну, что, наконец, чуть ли не явились (в азиатской Турции) уже английские
войска... Они знают всё это и бросаются почти на смерть, понимая, что пришло
время сослужить России верную службу. Я уже не говорю про болгар, про угнетенных
"братьев славян", мучимых, обижаемых. К стыду нашему, эта тема уже устарела...
но не в их сердцах. Неужели вы не предполагаете во многих из них высшего
сознания, что они идут служить человечеству, угнетенным, оскорбленным...
-
Служить человечеству кулаком!
- Позвольте, кстати, вам рассказать один
анекдот. Я уже передавал однажды, что в Москве, в одном из приютов, где
наблюдают маленьких болгарских детей сироток, привезенных к нам в Россию после
тамошнего разгрома, есть одна больная девочка, лет 10, которая видела (и не
может забыть), как турки, при ней, содрали кожу с ее живого отца. Ну, так в этом
же приюте есть и другая больная болгарка, тоже лет десяти, и мне об ней недавно,
рассказали. У ней. странная болезнь: постепенный, всё больший и больший упадок
сил и беспрерывный позыв ко сну. Она всё спит, но сон нисколько ее не укрепляет,
а даже напротив. Болезнь очень серьезная. Теперь эта девочка, может быть, уже
умерла. У ней тоже одно воспоминание, которого она не может выносить. Турки
взяли ее маленького брата, ребенка двух-трех лет, сначала выкололи ему иголкой
глаза, а потом посадили на кол. Ребеночек страшно и долго кричал, пока умер, -
факт этот совершенно верный. Ну, вот этого и не может забыть девочка, всё это
они сделали при ней, на ее глазах. Природа, может быть, и посылает таким,
пораженным сердечно, сон, потому что они не могли бы долго оставаться наяву с
таким беспрерывным воспоминанием пред собою. Теперь представьте себе, что вы бы
там были сами в ту минуту, как они прокалывали ребенку глаза. Скажите, неужели
вы бы не бросились остановить их, даже и кулаком?
- Да, но всё же кулак.
-
Да вы не бейте их, если хотите, вы только ятаганы-то у них отнимите! Неужели и
этого нельзя сделать силой?
А кстати, неужели есть у нас даже такие любители
турок, которые и ятаганов-то у них не желали бы отобрать? Не думаю и не верю,
чтоб были.
ИЮЛЬ-АВГУСТ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
I.
РАЗГОВОР МОЙ С ОДНИМ МОСКОВСКИМ ЗНАКОМЫМ. ЗАМЕТКА ПО ПОВОДУ НОВОЙ
КНИЖКИ
Выдав в Петербурге мой
запоздавший май-июньский выпуск "Дневника" и возвращаясь затем в Курскую
губернию, я, проездом через Москву, поговорил кой о чем с одним из моих давних
московских знакомых, с которым вижусь редко, но мнение которого глубоко ценю.
Разговора я в целом не привожу, хотя я узнал при этом кое-что весьма любопытное
из текущего, чего и не подозревал. Но, расставаясь с моим собеседником, я, между
прочим, упомянул, что хочу сделать, пользуясь случаем, маленький крюк по дороге,
из Москвы полтораста верст в сторону, чтобы посетить места первого моего детства
и отрочества, - деревню, принадлежавшую когда-то моим родителям, но давно уже
перешедшую во владение одной из наших родственниц. Сорок лет я там не был и
столько раз хотел туда съездить, но всё никак не мог, несмотря на то, что это
маленькое и незамечательное место оставило во мне самое глубокое и сильное
впечатление на всю потом жизнь и где всё полно для меня самыми дорогими
воспоминаниями.
- Вот у вас есть такие
воспоминания и такие места, и у всех нас были. Любопытно: что у нынешней
молодежи, у нынешних детей и подростков будет драгоценного в их воспоминаниях, и
будет ли? Главное, что именно? Какого рода?
Что святые воспоминания будут
и у нынешних детей, сомнения, конечно, быть не может, иначе прекратилась бы
живая жизнь. Без святого и драгоценного, унесенного в жизнь из воспоминаний
детства, не может и жить человек. Иной, по-видимому, о том и не думает, а
все-таки эти воспоминания бессознательно да сохраняет. Воспоминания эти могут
быть даже тяжелые, горькие, но ведь и прожитое страдание может обратиться
впоследствии в святыню для души. Человек и вообще так создан, что любит свое
прожитое страдание. Человек, кроме того, уже по самой необходимости наклонен
отмечать как бы точки в своем прошедшем, чтобы по ним потом ориентироваться в
дальнейшем и выводить по ним хотя бы нечто целое, для порядка и собственного
назидания. При этом самые сильнейшие и влияющие воспоминания почти всегда те,
которые остаются из детства. А потому и сомнения нет, что воспоминания и
впечатления, и, может быть, самые сильные и святые, унесутся и нынешними детьми
в жизнь. Но что именно будет в этих воспоминаниях, что именно унесут они с собою
в жизнь, как именно сформируется для них этот дорогой запас - всё это, конечно,
и любопытный и серьезный вопрос. Если б можно было хоть сколько-нибудь
предугадать на него ответ, то можно бы было утолить много современных тревожных
сомнений, и, может быть, многие бы радостно уверовали в русскую молодежь;
главное же - можно бы было хоть сколько-нибудь почувствовать наше будущее, наше
русское столь загадочное будущее. Но беда в том, что никогда еще не было эпохи в
нашей русской жизни, которая столь менее представляла бы данных для
предчувствования и предузнания всегда загадочного нашего будущего, как
теперешняя эпоха. Да и никогда семейство русское не было более расшатано,
разложено, более нерассортировано и неоформлено, как теперь. Где вы найдете
теперь такие "Детства и отрочества", которые бы могли быть воссозданы в таком
стройном и отчетливом изложении, в каком представил, например, нам свою
эпоху и свое семейство граф Лев Толстой, или как в "Войне и мире" его же? Все
эти поэмы теперь не более лишь как исторические картины давно прошедшего.
О, я вовсе не желаю сказать, что это были такие прекрасные картины, отнюдь я не
желаю их повторения в наше время и совсем не про то говорю. Я говорю лишь об их
характере, о законченности, точности и определенности их характера -
качества, благодаря которым и могло появиться такое ясное и отчетливое
изображение эпохи, как в обеих поэмах графа Толстого. Ныне этого нет, нет
определенности, нет ясности. Современное русское семейство становится всё более
и более случайным семейством. Именно случайное семейство - вот
определение современной русской семьи. Старый облик свой она как-то вдруг
потеряла, как-то внезапно даже, а новый... в силах ли она будет создать себе
новый, желанный и удовлетворяющий русское сердце облик? Иные и столь серьезные
даже люди говорят прямо, что русского семейства теперь "вовсе нет". Разумеется,
всё это говорится лишь о русском интеллигентном семействе, то есть высших
сословий, не народном. Но, однако, народное-то семейство - разве теперь оно не
вопрос тоже?
- Вот что бесспорно, - сказал
мне мой собеседник, - бесспорно то, что в весьма непродолжительном времени в
народе явятся новые вопросы, да и явились уже, - куча вопросов, страшная масса
всё новых, никогда не бывавших, до сих пор в народе неслыханных, и всё это
естественно. Но кто ответит на эти вопросы народу? Кто готов у нас отвечать на
них, и кто первый выищется, кто ждет уже и готовится? Вот вопрос, наш вопрос, да
еще самой первой важности.
И, уж конечно, первой
важности. Столь крутой перелом жизни, как реформа 19-го февраля, как все потом
реформы, а главное, грамотность (хотя бы даже самое малое соприкосновение с
нею), всё это, бесспорно, родит и родило уже вопросы, потом, пожалуй, сформирует
их, объединит, даст им устойчивость и - в самом деле, кто ответит на эти
вопросы? Ну кто всего ближе стоит к народу? Духовенство? Но духовенство наше не
отвечает на вопросы народа давно уже. Кроме иных, еще горящих огнем ревности о
Христе священников, часто незаметных, никому не известных, именно потому что
ничего не ищут для себя, а живут лишь для паствы, - кроме этих и, увы, весьма,
кажется, немногих, остальные, если уж очень потребуются от них ответы, - ответят
на вопросы, пожалуй, еще доносом на них. Другие до того отдаляют от себя паству
несоразмерными ни с чем поборами, что к ним не придет никто спрашивать. На эту
тему можно бы и много прибавить, но прибавим потом. Затем, одни из ближайших к
народу - это сельские учителя. Но к чему годятся и к чему готовы наши сельские
учителя? Что представила до сих пор эта, лишь начинающаяся, впрочем, но столь
важная по значению в будущем, новая корпорация, и на что она в состоянии
ответить? На это лучше не отвечать. Остаются, стало быть, ответы случайные - по
городам, на станциях, на дорогах, на улицах, на рынках, от прохожих, от бродяг
и, наконец, от прежних поме- щиков (об начальстве, само собою, не упоминаю). О,
ответов, конечно, будет множество, пожалуй, еще больше, чем вопросов, - ответов
добрых и злых, глупых и премудрых, но главный характер их, кажется, будет тот,
что каждый ответ родит еще по три новых вопроса, и пойдет это всё crescendo. В
результате хаос, но хаос бы еще хорошо: скороспелые разрешения задач хуже
хаоса.
- А главное, - нечего и
говорить об этом. Вынесут. Конечно, вынесут, и без нас вынесут, и без ответчиков
и при ответчиках. Могуча Русь, и не то еще выносила. Да и не таково назначение и
цель ее, чтоб зря повернулась она с вековой своей дороги, да и размеры ее не те.
Кто верит в Русь, тот знает, что вынесет она всё решительно, даже и
вопросы, и останется в сути своей такою же прежнею, святою нашей Русью, как и
была до сих пор, и, сколь ни изменился бы, пожалуй, облик ее, но изменения
облика бояться нечего, и задерживать, отдалять вопросы вовсе не надо: кто верит
в Русь, тому даже стыдно это. Ее назначение столь высоко, и ее внутреннее
предчувствие этого назначения столь ясно (особенно теперь, в нашу эпоху, в
теперешнюю минуту главное), что тот, кто верует в это назначение, должен стоять
выше всех сомнений и опасений. "Здесь терпение и вера святых", как говорится в
священной книге.
В то утро я только что увидал,
в первый раз, объявл