Главная » Книги

Достоевский Федор Михайлович - Дневник писателя. Январь - август 1877 года., Страница 11

Достоевский Федор Михайлович - Дневник писателя. Январь - август 1877 года.


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14

ение в газетах о выходе отдельно восьмой и последней части "Анны Карениной", отвергнутой редакцией "Русского вестника", в котором печатался весь роман, с самой первой части. Всем известно было тоже, что отвергнута эта последняя, восьмая часть за разногласие ее с направлением журнала и убеждениями редакторов, и именно по поводу взгляда автора на Восточный вопрос и прошлогоднюю войну. Книгу я немедленно положил купить и, прощаясь с моим собеседником, спросил его о ней, зная, что ему давно уже известно ее содержание. Он засмеялся.

- Самая невиннейшая вещь, какая только может быть! - отвечал он. - Вовсе не понимаю, зачем "Русский вестник" не поместил ее. Притом же автор предоставлял им право на какие угодно оговорки и выноски, если они с ним не согласны. А потому прямо и сделали бы выноску, что вот, дескать, автор...

Я, впрочем, не впишу сюда содержания этой выноски, предлагавшейся моим собеседником, тем более, что и высказал он ее, всё еще продолжая смеяться. Но в конце он прибавил уже серьезно:

- Автор "Анны Карениной", несмотря на свой огромный художественный талант, есть один из тех русских умов, которые видят ясно лишь то, что стоит прямо перед их глазами, а потому и прут в эту точку. Повернуть же шею направо иль налево, чтоб разглядеть и то, что стоит в стороне, они, очевидно, не имеют способности: им нужно для того повернуться всем телом, всем корпусом. Вот тогда они, пожалуй, заговорят совершенно противоположное, так как во всяком случае они всегда строго искренни. Этот переверт может и совсем не совершиться, но может совершиться и через месяц, и тогда почтенный автор с таким же задором закричит, что и добровольцев надо посылать и корпий щипать, и будет говорить всё, что мы говорим...

Книжку эту я купил и потом прочел, и нашел ее вовсе не столь "невинною". И так как я, несмотря на всё мое отвращение пускаться в критику современных мне литераторов и их произведений, решил непременно поговорить об ней в "Дневнике" (даже, может быть, в этом же выпуске), то и счел не лишним вписать сюда и мой разговор о ней с моим собеседником, у которого и прошу потому извинения за мою нескромность...

II. ЖАЖДА СЛУХОВ И ТОГО, ЧТО "СКРЫВАЮТ". СЛОВО "СКРЫВАЮТ" МОЖЕТ ИМЕТЬ БУДУЩНОСТЬ, А ПОТОМУ И НАДОБНО ПРИНЯТЬ МЕРЫ ЗАРАНЕЕ. ОПЯТЬ О СЛУЧАЙНОМ СЕМЕЙСТВЕ

Эти "места моего детства", куда я собирался съездить, - от Москвы всего полтораста верст, из коих сто сорок по железной дороге; но употребить на эти полтораста верст пришлось почти десять часов. Множество остановок, пересаживаний, а на одной станции приходится ждать этого пересаживания три часа. И всё это при всех неприятностях русской железной дороги, при небрежнейшем и почти высокомерном отношении к вам и к нуждам вашим кондукторов и "начальства". Всем давно известна формула русской железной дороги: "Не дорога создана для публики, а публика для дороги". Нет такого железнодорожника, с кондуктора до директора включительно, который бы сомневался в этой аксиоме и не посмотрел бы на вас с насмешливым удивлением, если б вы стали утверждать перед ним, что дорога создана для публики. А главное, и слушать не будут.

Кстати, в это лето я изъездил до четырех тысяч верст по крайней мере, и везде по дороге меня особенно поражал этот раз народ; везде народ говорил про войну. Ничто не могло сравниться с тем интересом и с тем жадным любопытством, с которым простонародье выслушивало и расспрашивало про войну. В вагонах я заметил даже нескольких мужиков, читавших газеты, большею частию вслух. Случалось садиться рядом с ними: какой-нибудь мещанин оглядит вас осторожно сначала, и особенно коль увидит у вас или подле вас газету, - немедленно и чрезвычайно вежливо осведомится: откуда вы? И коль ответите, что из Москвы или из Петербурга (а еще интереснее для него, если с юга, из Одессы, например), то непременно спросит: "Что слышно про войну?" Затем, чуть-чуть вы вселите в него доверчивость вашим ответом и готовностью отвечать ему, он тотчас, впрочем опять-таки с осторожностью, меняет любопытный вид на таинственный, приближается к вам и спрашивает, уже понижая голос: "А нет ли, дескать, чего особенного?", то есть поособеннее, чем в газетах, того, дескать, что скрывают? При этом прибавлю, что недовольных на правительство за объявление войны в народе нет никого, даже в самых злорадных типах, а злорадные есть, но тут особенного рода злорадство. Проходишь, например, во время остановки по платформе станции и вдруг услышишь: "Семнадцать тысяч наших легло, только сейчас была телеграмма!" Смотришь -ораторствует какой-нибудь паренек, лицо у него выражает какое-то зловещее упоение, и вовсе не то, чтоб он был рад, что наших легло семнадцать тысяч, нет, тут другое, тут вроде того, как если б вдруг погорел человек, всё сгорело - изба, деньги, скот: "Смотрите, дескать, на меня, православные христиане, всё пропало, в лохмотьях, один как перст!" В эти минуты тоже бывает у этакого какая-то сладость злорадного самоупоения в лице. Но насчет "семнадцати тысяч" было и другое: "Телеграмма, дескать, такая есть, только ее задерживают, скрывают, еще не пущают... видели, сами читали..." - вот смысл. Я не утерпел, вдруг подошел к кучке и сказал, что всё вздор, слухи глупые, не могли побить семнадцати тысяч наших, всё благополучно. Паренек (как будто из мещанства, а то и мужик, пожалуй) несколько хотя и сконфузился, но не очень: "Мы, дескать, люди темные, не свои слова говорим, так слышали". Толпа быстро разошлась, к тому же зазвенел и звонок. Любопытно мне теперь потому, что происходило это девятнадцатого июля, часов в пять пополудни. Накануне же, восемнадцатого, было Плевненское дело. Какая тут могла быть еще телеграмма, даже кому бы то ни было, а не то что среди поезда железной дороги? Конечно, случайное совпадение. Не думаю, впрочем, чтоб парень был сам распускатель и выдумщик ложных слухов, вернее всего, что он в самом деле от кого-нибудь слышал. Надо думать, что фабрикантов ложных слухов, и, уже конечно, злых слухов, об неудачах и несчастиях развелось по России в это лето чрезвычайное множество и, уж конечно, с целями, а не то что из одного простого вранья.

Ввиду горячего патриотического настроения народа в эту войну, ввиду той сознательности о значении и задачах этой войны, которая обнаружилась в народе нашем еще с прошлого года, ввиду пламенной и благоговейной веры народа в своего царя - все эти задержки и секреты в известиях с театра войны не только не полезны, но положительно вредны. Никто не может, конечно, ни требовать, ни желать, чтоб сообщались стратегические планы, цифры войск раньше дела, военные секреты и проч., но, по крайней мере, то, что узнают венские газеты раньше наших, - можно бы знать и нам раньше их.(15)

Сидя на станции, на которой приходилось ждать три часа для пересадки на другой поезд, я был в предурном расположении духа и на всё досадовал. От нечего делать мне пришло вдруг на мысль исследовать: почему я досадую и не было ли тут, кроме общих причин, какой-нибудь случайной, ближайшей? Я недолго искал и вдруг засмеялся, найдя эту причину. Дело заключалось в одной недавней встрече моей, в вагоне, за две станции перед этой. В вагон вдруг вошел один джентльмен, совершенный джентльмен, очень похожий на тип русских джентльменов, скитающихся за границей. Он вошел, ведя с собой маленького своего сына, мальчика лет восьми, никак не более, даже, может быть, менее. Мальчик был премило одет в самый модный европейский детский костюмчик, в прелестную курточку, изящно обут, белье батистовое. Отец, видимо, о нем заботился. Вдруг мальчик, только что сели, говорит отцу: "Папа, дай папироску?" Папа тотчас же идет в карман, вынимает перламутровую папиросочницу, вынимает две папироски, одну для себя, другую - для мальчика, и оба, с самым обыкновенным видом, прямо свидетельствующим, что между ними уж и давно так, закуривают. Джентльмен погружается в какую-то думу, а мальчик смотрит в окошко вагона, курит и затягивается. Он выкурил свою папироску очень скоро, затем, не прошло и четверти часа, вдруг опять: "Папа, дай папироску?", - и опять оба вновь закуривают, и в продолжение двух станций, которые они просидели со мною в одном вагоне, мальчик выкурил, по крайней мере, четыре папироски. Никогда я еще не видал ничего подобного и был очень удивлен. Слабая, нежненькая, совсем не сформировавшаяся грудка такого маленького ребенка приучена уже к такому ужасу. И откуда могла явиться такая неестественно ранняя привычка? Разумеется, глядя на отца: дети так переимчивы; но разве отец может допустить своего младенца к такой отраве? Чахотка, катар дыхательных путей, каверны в легких - вот что неотразимо ожидает несчастного мальчика, тут девять из десяти шансов, это ясно, это всем известно, и именно отец-то и развивает в своем младенце неестественно преждевременную привычку! Что хотел доказать этим этот джентльмен - я не могу себе и представить: пренебрежение ли к предрассудкам, новую ли идею провести, что всё, что прежде запрещалось, - вздор, а, напротив, всё дозволено? - Понять не могу. Случай этот так и остался для меня неразъясненным, почти чудесным. Никогда в жизни я не встречал такого отца и, вероятно, не встречу. Удивительные в наше время попадаются отцы! Я, впрочем, тотчас перестал смеяться. Рассмеялся я тому только, что так скоро отыскал причину моего скверного расположения духа. Тут, хотя, впрочем, без прямой связи с событием, припомнился мне вчерашний мой разговор с моим собеседником о том, что унесут дорогого и святого из своего детства в жизнь современные дети, потом напомнилась моя мысль о случайности современного семейства... и вот я вновь погрузился в весьма неприятные соображения.

Спросят: что такое эта случайность и что я под этим словом подразумеваю? Отвечаю: случайность современного русского семейства, по-моему, состоит в утрате современными отцами всякой общей идеи, в отношении к своим семействам, общей для всех отцов, связующей их самих между собою, в которую бы они сами верили и научили бы так верить детей своих, передали бы им эту веру в жизнь. Заметьте еще: эта идея, эта вера - может быть, даже, пожалуй, ошибочная, так что лучшие из детей впоследствии сами бы от нее отказались, по крайней мере, исправили бы ее для своих уже детей, но всё же самое присутствие этой общей, связующей общество и семейство идеи - есть уже начало порядка, то есть нравственного порядка, конечно, подверженного изменению, прогрессу, поправке, положим так, - но порядка. Тогда как в наше время этого-то порядка и нет, ибо нет ничего общего и связующего, во что бы все отцы верили, а есть на место того или: во-1-х, поголовное и сплошное отрицание прежнего (но зато лишь отрицание и ничего положительного); во-2-х, попытки сказать положительное, но не общее и связующее, а сколько голов столько умов, - попытки, раздробившиеся на единицы и лица, без опыта, без практики, даже без полной веры в них их изобретателей. Попытки эти иногда даже и с прекрасным началом, но невыдержанные, незаконченные, а иногда так и совсем безобразные, вроде огульного допущения всего того что прежде запрещалось, на основании принципа, что всё старое глупо, и это даже до самых глупейших выходок, до позволения, например, курить табак семилетним детям. Наконец, в-3-х, ленивое отношение к делу, вялые и ленивые отцы, эгоисты: "Э, пусть будет, что будет, чего нам заботиться, пойдут дети, как и все, во что-нибудь выровняются, надоедают только они очень, хоть бы их вовсе и не было!" Таким образом, в результате - беспорядок, раздробленность и случайность русского семейства, - а надежда - почти что на одного бога: "Авось, дескать, пошлет нам какую-нибудь общую идейку, и мы вновь соединимся!"

Такой порядок, конечно, родит безотрадность, а безотрадность еще пуще родит леность, а у горячих - циническую, озлобленную леность. Но есть и теперь много совсем не ленивых, а, напротив, очень даже прилежных отцов. Большею частью это отцы с идеями. Один, наслушавшись, положим, весьма даже не глупых вещей и прочтя две-три умные книги, вдруг сводит всё воспитание и все обязанности свои к семейству на один бифштекс: "Бифштекс с кровью и конечно, Либих, дескать" и т. д. Другой, пречестнейший человек сам по себе, в свое время даже блиставший остроумием, уже согнал три няньки от своих младенцев: "Невозможно с этими шельмами, запретил настрого, вдруг вхожу вчера в детскую и что же, представьте себе, слышу: Лизочку укладывает в люльку, а сама ее богородице учит и крестит: помилуй, дескать, господи, папу, маму... ведь настрого запретил! Решаюсь на англичанку, да выйдет ли лучше-то?" Третий, едва пятнадцатилетнему своему мальчишке, сам подыскивает уже любовницу: "А то, знаете, эти детские ужасные привычки разовьются, али пойдет как-нибудь на улицу, да болезнь скверную схватит... нет, уж лучше обеспечить ему этот пункт заране..." Четвертый доводит своего семнадцатилетнего мальчика до самых передовых "идей", а тот самым естественным образом (ибо что может выйти из иных познаний раньше жизни и опыта?) сводит эти передовые мысли (нередко очень хорошие) на то, что "если нет ничего святого, то, стало быть, можно делать всякую пакость". Положим, в этом случае отцы горячи, но ведь у многих ли из них эта горячка оправдывается чем-нибудь серьезным, мыслию, страданием? Много ль у нас таких-то? Большею ведь частью одно либеральное подхихикивание с чужого голоса, и вот ребенок уносит в жизнь, сверх всего, и комическое воспоминание об отце, комический образ его.

Но это "прилежные", и их не так много; несравненно больше ленивых. Всякое переходное и разлагающееся состояние общества порождает леность и апатию, потому что лишь очень немногие, в такие эпохи, могут ясно видеть перед собою и не сбиваться с дороги. Большинство же путается, теряет нитку и, наконец, махает рукой: "Э, чтоб вас! Какие там еще обязанности, когда и сами-то никто ничего толком не умеем сказать! Прожить бы только как-нибудь самому-то, а то что тут еще обязанности". И вот эти ленивые, если только богаты, исполняют даже всё как следует: одевают детей хорошо, кормят хорошо, нанимают гувернанток, потом учителей; дети их, наконец, вступают, пожалуй, в университет, но... отца тут не было, семейства не было, юноша вступает в жизнь один как перст, сердцем он не жил, сердце его ничем не связано с его прошедшим, с семейством, с детством. И еще вот что: ведь это только богатенькие, у них был достаток, а много ли достаточных-то? Большинство, страшное большинство - ведь всё бедные, а потому, при лености отцов к семейству, детки уже в высшей степени оставлены на случайность! Нужда, забота отцов отражаются в их сердцах с детства мрачными картинами, воспоминаниями иногда самого отравляющего свойства. Дети вспоминают до глубокой старости малодушие отцов, ссоры в семействах, споры, обвинения, горькие попреки и даже проклятия на них, на лишние рты, и, что хуже всего, вспоминают иногда подлость отцов, низкие поступки из-за достижения мест, денег, гадкие интриги и гнусное раболепство. И долго потом в жизни, может, всю жизнь, человек склонен слепо обвинять этих прежних людей, ничего не вынеся из своего детства, чем бы мог он смягчить эту грязь воспоминаний и правдиво, реально, а стало быть, и оправдательно взглянуть на тех прошлых, старых людей, около которых так уныло протянулись его первые годы. Но это еще лучшие из детей, а ведь большинство-то их уносит с собою в жизнь не одну лишь грязь воспоминаний, а и самую грязь, запасется ею даже нарочно, карманы полные набьет себе этой грязью в дорогу, чтоб употребить ее потом в дело и уже не с скрежетом страдания, как его родители, а с легким сердцем: "Все, дескать, ходят в грязи, об идеалах бредят только одни фантазеры, а с грязнотцой-то и лучше"... "Но что же вы хотите? Какие это такие воспоминания должны бы были они унести из детства для очистки грязи своих семейств и для оправдательного, как вы говорите, взгляда на отцов своих?" Отвечаю: "Что же я могу сказать один, если в целом обществе нет на это ответа?" Общего нет ничего у современных отцов, сказал я, связующего их самих нет ничего. Великой мысли нет (утратилась она), великой веры нет в их сердцах в такую мысль. А только подобная великая вера и в состоянии породить прекрасное в воспоминаниях детей, - и даже как: несмотря даже на самую лютую обстановку их детства, бедность и даже самую нравственную грязь, окружавшую их колыбели! О, есть такие случаи, что даже самый падший из отцов, но еще сохранивший в душе своей хотя бы только отдаленный прежний образ великой мысли и великой веры в нее, мог и успевал пересаждать в восприимчивые и жаждущие души своих жалких детей это семя великой мысли и великого чувства и был прощен потом своими детьми всем сердцем за одно это благодеяние, несмотря ни на что остальное. Без зачатков положительного и прекрасного нельзя выходить человеку в жизнь из детства, без зачатков положительного и прекрасного нельзя пускать поколение в путь. Посмотрите, разве современные отцы, из горячих и прилежных, не верят в это? О, они вполне верят, что без связующей, общей, нравственной и гражданской идеи нельзя взрастить поколение и пустить его в жизнь! Но сами-то они все вместе утратили целое, потеряли общее, разбились по частям; соединились лишь в отрицательном, да и то кое-как, и разделились все в положительном, а в сущности и сами даже не верят себе ни в чем, ибо говорят с чужого голоса, примкнули к чуждой жизни и к чуждой идее и потеряли всякую связь с родной русской жизнью.

Впрочем, повторяю, этих горячих немного, ленивых бесконечно больше. Кстати, помните ли вы процесс Джунковских? Этот процесс очень недавний и рассматривался в Калужском окружном суде всего лишь 10-го июня текущего года. На него, среди грома текущих событий, весьма может быть, немногие и обратили внимание. Я прочел его в газете "Новое время" и не знаю, был ли он перепечатан еще где-нибудь. Это - дело о перемышльских землевладельцах майоре Александре Афанасьеве Джунковском, 50 лет, и жене его Екатерине Петровой Джунковской, 40 лет, обвиняемых в жестоком обращении с малолетними детьми их Николаем, Александром и Ольгою... Здесь своевременно будет заметить, что дети, о которых идет речь, были в следующем возрасте: Николай - тринадцати лет, Ольга - двенадцати и Александр - одиннадцати лет. Прибавлю еще, забегая вперед, что суд оправдал подсудимых.

В этом процессе весьма, по-моему, резко выступает многое типичное из нашей действительности, а между тем что всего более в нем поразительно - это чрезвычайная обыкновенность, обыденность его. Чувствуешь, что именно таких русских семейств необыкновенное теперь множество, - конечно, не в этом самом виде, конечно, не везде такие случайности, как чесание пяток (о чем будет ниже), но суть-то дела, основная-то черта множества подобных семейств одна и та же. Это именно тип "ленивого семейства", о которых я сейчас только говорил. Если не целый, не правильный очень тип (особенно судя по иным весьма исключительным и характерным подробностям), то все-таки замечательная особь этого типа. Но пусть читатели судят сами. Подсудимые были преданы суду по определению московской судебной палаты; припомним же это обвинение. Перепечатываю из "Нового времени" так, как оно там было изложено, то есть в сжатом виде.

III. ДЕЛО РОДИТЕЛЕЙ ДЖУНКОВСКИХ С РОДНЫМИ ДЕТЬМИ

Обвиняемые Джунковские, обладая известным достатком и имея надлежащее число прислуги, поставили детей своих: Николая, Александра и Ольгу, в совершенно иные отношения к себе, чем других детей. Они не только не держали себя с ними и не ласкали их как родители, но, оставив без присмотра, давали им плохое содержание, помещение, одежду, постели и стол, принуждали к занятиям вроде чесания пяток и т. п., возбуждая и поддерживая таким образом в них неудовольствие и раздражение, доведшее их до поступка с умершею сестрою, о чем будет сказано ниже. Все это не могло не иметь дурного влияния на здоровье детей. Так, например, из дела видно, что Ольга страдает падучею болезнию; кроме того, не способствуя ни надзором, ни попечениями своими нравственному развитию детей, подсудимые прибегали к мерам, которые нельзя признать кроткими мерами исправления родителями своих малолетних детей. Так, обвиняемые запирали детей на продолжительное время в сортир, оставляли дома в холодной комнате и почти без пищи или посылали обедать и спать в комнате прислуги, ставя их таким образом в общество лиц, мало способных содействовать их исправлению, наконец, часто били чем попало, даже кулаками, секли розгами, хворостиною, плетью, назначенной для лошадей, и с такою жестокостью, что страшно было смотреть и что (по показанию мальчика Александра) спина ребенка болела пять дней от одной из таких экзекуций. Подобные побои были последствием не всегда какой-нибудь хотя бы маловажной шалости, но и просто так себе - по желанию. Служившая прачкою у Джунковских солдатка Сергеева, между прочим, объяснила, что обвиняемые не любили детей Николая, Александра и Ольгу, которые спали отдельно от других детей, внизу, в одной комнате, на полу на войлоке, одевались чем попало (было одно рваное одеяло); ели людское кушанье, так что всегда были голодны. Одевали их плохо: летом в разные рубашки, а зимою в полушубки. Джунковская была для этих детей хуже мачехи; она била их, особенно Александра, чем попало, а то так просто кулаками. Когда секла Николая, то страшно было глядеть. Дети хотя и были шаловливы, но как дети. Им доставалось больше всего по вечерам, когда они чесали матери пятки, что продолжалось по часу и более - пока мать не уснет. Это делала раньше прислуга, в том числе и Сергеева, которая наконец отказалась, потому что рука отекала! Из показания Усачковой оказывается, что Александр и Ольга валялись на полу, на грязных подушках, "вообще их держали грязно - в свином логовище чище, чем у них". Живший у Джунковских, в качестве учителя, по август 1875 года дворянин Любимов утверждал, что Николая, Ольгу и Александра содержали плохо и им иногда приходилось ходить босиком. В показании девицы Шишовой (кандидатка Николаевского института), бывшей у детей подсудимых гувернанткою по август 1874 года, которое было прочитано на суде, вследствие неявки свидетельницы, - значится, что Джунковская - женщина эгоистичная, не ласкавшая никогда, равно как и муж ее, детей Александра и Николая. Отсутствие вообще порядка в доме подсудимых и равнодушное отношение к детям Шишова объясняет какою-то небрежностью обвиняемых ко всему и даже в отношении себя; дела их были постоянно запутаны, и они жили постоянно в хлопотах и не умели хозяйничать. Джунковская, старавшаяся, чтобы ее ничто не беспокоило, поручала мужу наказывать детей, что им и было исполняемо, и хотя при экзекуциях свидетельница не присутствовала, но тем не менее удостоверяет, что "никакой жестокости в наказаниях ве было". "Случалось, - продолжает педа-гогичка Шишова, - что Джунковская или я даже за шалости запирала детей в комнату, где стоял ватерклозет, но эта комната не холоднее других в квартире и отапливалась". Шишова и сама наказывала детей ременною плеткою, "но только она была маленькая". При свидетельнице никогда не случалось, чтобы детям не давали есть по нескольку дней.

Затем мальчики Николай и Александр дали следователю сдержанные показания, из которых, однако, видно, что их секли розгами, ременною плетью, которою гоняют лошадь, а также и хворостиною, употреблявшеюся в дело и учителем Любимовым. Однажды у Александра пять дней болела спина после того, как мать высекла его за то, что он из кухни принес сестре Ольге картофелю для завтрака.

Джунковский в оправдание свое ссылался на полнейшую испорченность своих детей, в подтверждение чего привел следующий случай: когда умерла его старшая дочь Екатерина, мальчики Николай и Александр в то время, когда сестра их лежала на столе, - нарезав в саду прутьев, били мертвую по лицу, приговаривая: теперь-то натешимся над тобою за то, что ты на нас жаловалась.

На суде обвиняемые не признали себя виновными.

Подсудимый уверял, что тратит на воспитание своих детей более, чем позволяют его средства, но что он так несчастлив, что не достиг своей цели, и что дети делаются всё хуже и хуже.

Старший сын (Николай) до отдачи в гимназию был хорошим мальчиком, но, побыв в гимназии, выучился там воровать; до поступления в гимназию он знал молитвы, но потом забыл их по той причине, что объявил себя католиком и вследствие этого не учился совсем закону божию, между тем было представлено метрическое свидетельство, в котором сказано, что Николай - православного вероисповедания.

В последнем своем слове Джунковская высказала, что она нанимала к детям несколько гувернанток, но, к несчастью, всё ошибалась в них, так же как и в учителе, но что в настоящее время отец сам занимается с детьми, и она надеется, что дети совершенно поправятся.

Вот этот процесс. Подсудимые, как сказано выше, были оправданы. Еще бы нет? И замечательно не то, что их оправдали, а то, что их предали под суд и судили. Кто и какой суд может обвинить их и за что? О, конечно, есть такой суд, который может их обвинить и ясно указать за что, но не уголовный же суд с присяжными заседателями, судящий по написанному закону. А в написанных законах нигде нет статьи, ставящей преступлением ленивое, неумелое и бессердечное отношение отцов к детям. Иначе пришлось бы осудить пол-России, - куды, гораздо больше. Да и что такое бессердечное отношение? Вот если бы жестокие истязания, какие-нибудь ужасные, бесчеловечные. Но мне помнится, как адвокат, в процессе Кронеберга, обвинявшегося в бесчеловечном обращении с своим младенцем, раскрыл свод законов и прочел статью о жестоком обращении, жестоких истязаниях и проч., имея в виду доказать, что клиент его не подходит ни под одну из этих статей, в которых ясно и точно определено, что надо считать жестокими и бесчеловечными истязаниями. И, помню, эти определения жестоких истязаний были до того жестоки, что решительно похожи были на истязания болгар ба-шибузуками, и если не сажание на кол и ремни из спины, то разломанные ребра, руки, ноги и не знаю еще что, так что какая- нибудь ременная плетка да еще маленькая, по показанию девицы Шишовой, - решительно не может подойти к статье свода законов и составить пункт обвинения. "Секли, дескать, розгой". Да кто ж не сечет детей розгой? девять десятых России сечет. Под уголовный-то закон уже никак нельзя подвести. "Секли, дескать, ни за что ни про что, за картофель". "Нет-с, не за картофель, - ответил бы г-н Джунковский, - а тут уж всё вместе сошлось, за разврат, за то, что они, изверги, секли умершую дочь Екатерину по лицу" - "В сортир, дескать, запирали" - "Да ведь сортир топленый, так чего ж вам больше, карцер всегда карцер" - "За то, дескать, что людской пищей кормили и посылали спать чуть не в свиной хлев, на какой-то подстилке, с одним рваным одеялом?" - "А это тоже за наказание-с, и притом рваное - не рваное, а я и без того трачу на обучение детей свыше моих средств и надеюсь, что закону нечего считать в моем кармане средства мои" - "За то, дескать, что вы не ласкали детей?" - "Но позвольте, покажите мне такую статью свода законов, которая повелевала бы мне, под страхом уголовного наказания, ласкать детей, да еще шалунов, бессердечных, дрянных воришек и извергов..." - "За то, наконец, что вы избрали не ту систему воспитания ваших детей?" - "А какую систему воспитания предписывает уголовный закон, под страхом уголовного наказания? Да и вовсе это не дело закона..."

Одним словом, я хочу сказать, что тащить это дело Джунковских в уголовный суд было невозможно. Да так и случилось: они были оправданы, из обвинения их ничего не вышло. А между тем читатель чувствует, что из этого дела может выйти, а может быть, уж и вышла целая трагедия. О, тут дело другого суда, но какого же?

Какого? Да вот хоть бы, например, девица Шишова, педаго-гичка, - она дает свое показание и уже произносит в нем приговор. Заметим, что эта г-жа Шишова хоть и секла сама детей ременной плеткой ("только она была маленькая"), но, кажется, весьма умная женщина. Невозможно определить точнее и умнее характер Джунковских, как она его определяет. Г-жа Джунковская - женщина эгоистичная, говорит она. Дом Джунковских в беспорядке... по небрежности обвиняемых ко всему и даже в отношении себя. Дела их постоянно запутаны, живут они постоянно в хлопотах; не умеют хозяйничать, мучаются, а между тем всего более ищут покоя: Джунковская, беспрерывно старавшаяся, чтобы ее ничто не беспокоило, даже детей поручала наказывать мужу... Одним словом, г-жа Шишова унесла с собой из дома Джунковских то мнение, что эти люди - бессердечные эгоисты, а главное - ленивые эгоисты. Всё от лени, и сердца у них ленивые. От лени, конечно, и вечный беспорядок в доме, беспорядок и в делах, а между тем ничего они так не ищут, как покоя: "Э, чтоб вас, только бы прожить!" Отчего же их леность, отчего их апатия - бог знает! Тяжело ли им среди современного хаоса жизни, в котором так трудно что-нибудь понять? Или так мало ответила современная жизнь на их духовные стремления, на их желания, вопросы? Или, наконец, от непонимания кругом происходящего разложились и их понятия и уже больше не собрались и наступило разочарование? Не знаю, не знаю; но, по-видимому, это люди, имеющие образование, может быть, некогда, да и теперь, пожалуй, любившие прекрасное и высокое. Чесание пяток тут ничему не могло бы противуречить. Чесание пяток - это именно что-то вроде как бы ленивого, апатичного разочарования, ленивое дорлотерство, жажда уединения, покоя, теплоты. Тут нервы, - и именно не столько лень, сколько эта жажда покоя и уединения, то есть скорее отъединения от всех долгов и обязанностей. Да, тут, конечно, эгоизм, а эгоисты капризны и трусливы перед долгом: в них вечное, трусливое отвращение связать себя каким-нибудь долгом. Заметьте, что вечное и страстное желание этого освобождения себя от всякого долга почти всегда рождает и развивает в эгоисте, наоборот, убеждение, что все, кто бы ни сталкивался с ним, ему должны что-то, как бы обложены относительно его каким-то долгом, данью, податью. Как ни бессмысленно это мечтание, но оно наконец укореняется и переходит в раздражительное недовольство всем миром и в горькое, нередко озлобленное чувство ко всему и всем. Неисполнение этих фантастических долгов принимается наконец сердцем как обида - так что вы иногда во всю жизнь не вообразите, за что иной такой эгоист постоянно на вас сердится и злобится. Это озлобленное чувство рождается даже и к собственным детям - о, к детям даже по преимуществу. Дети - это именно предназначенные жертвы этого капризного эгоизма, к тому же они всех ближе под рукою, а всего пуще то, что никакого контроля: "Мои, дескать, дети, собственные!" Не удивляйтесь же, что это ненавистное чувство, вечно раздражаемое напоминанием неисполненного относительно детей долга, раздражаемое вечным торчанием перед вами этих маленьких, новых личностей, требующих от вас всего и дерзко (увы, не дерзко, а по-детски!) не понимающих, что вам так нужен ваш покой, и считающих этот покой ни во что, - не удивляйтесь, говорю я, что это ненавистное чувство даже к собственным детям может переродиться наконец в настоящую месть, а под поощрением и подстреканием безнаказанности - даже в зверство. Да леность и всегда порождает зверство, заканчивается зверством. И зверство это не от жестокости, а именно от лени. Сердца эти не жестокие, а именно ленивые сердца. И вот эта, столь любящая покой дама, даже до чесания пяток возлюбившая его, озлобившаяся, наконец, на то, что лишь у ней, у ней лишь одной нет никогда покоя, потому что всё кругом нее в беспорядке и требует ее беспрерывного присутствия и внимания, - эта дама вскакивает наконец с постели, хватает хворостину и сечет, сечет собственного ребенка, неутолимо, ненасытно, злорадно, так что "страшно было глядеть", как показывает прислуга, и за что, из-за чего: за то, что мальчик принес голодной маленькой сестре (страдающей падучей болезнию) из кухни немного картофелю, то есть сечет его за хорошее чувство, за то, что не развратилось и не очерствело еще сердце ребенка. "Всё равно, дескать, я запретила, а ты принес, так вот же, не делай свое хорошее, а делай мое дурное". Нет-с, ведь это истерика. Дети спят в грязи, "в свином логовище чище", с одним прорванным одеялом на троих: "Пусть, так им и надо, - думает родная мать, - не дают они мне покоя!" И не потому думает она так, что сердце у ней жестокое, нет, сердце у ней, может быть, весьма доброе и хорошее от природы, да вот покоя-то ей никак не дают, достигнуть-то его она всю жизнь не может, и чем дальше, тем хуже, а тут эти дети ("зачем они! зачем они появились!") растут, шалят и требуют каждодневно всё больше и больше труда и внимания! Нет, если уже тут и истерика, то целыми годами накопленная. Рядом с этою болезненною (доведенною до болезненности) матерью семейства стоит пред судом отец, г-н Джунковский. Что ж, может быть, он и очень хороший человек, кажется, человек образованный, вовсе не циник, напротив, сознающий отцовский долг свой, до огорчения сердца его сознающий. Вот он чуть не со слезами жалуется в суде на малолетних детей, он простирает руки: "Я сделал для них всё, всё, я нанимал учителей, гувернанток, я тратил на них более, чем позволяли мне средства, но они изверги, они стали воровать, они секли мертвую сестру по лицу!" Одним словом, он считает себя вполне правым. Дети стоят тут же, подле; замечательно, что они дали "показания сдержанные, осторожные", то есть мало жаловались и чуть-чуть лишь защищались, и не думаю, чтоб это от одного лишь страха родителей, к которым все-таки придется воротиться. Напротив, казалось бы, тот факт, что их отца уже судят за жестокое обращение с ними, должен бы их был ободрить. Просто им неловко было судиться с отцом, стоять подле него и свидетельствовать против него, тогда как он, не думая о будущем и о том, какие чувства останутся в сердце этих детей от этого дня, не подозревая даже о том, что они унесут в свое будущее из этого дня, - он обвиняет их и разоблачает всё их дурное, все постыдные поступки их, жалуется суду, публике, обществу. Но он верит, что он прав, а г-жа Джунковская верит даже и в будущность, и вполне, вполне! Она объявляет суду, что всё от дурных учителей и гувернанток, что она разочаровалась в них, а что теперь, когда вот муж ее сам примется за обучение и воспитание детей, то дети "совершенно исправятся" (так! так!). Дай им бог, однако.

Кстати, заметим кое-что об этих шалостях маленьких Джунковских.

То, что они секли розгами по лицу мертвую сестру за то что она когда-то на них жаловалась, конечно, возмутительно и омерзительно. Но постараемся быть беспристрастнее и, клянусь вам увидим, что даже и это лишь детская шалость, именно - это детская "фантастичность". Тут что-нибудь от воображения детей, а не от развращенного сердца. Детское воображение даже по природе своей, и особенно в известном возрасте, чрезвычайно восприимчиво и наклонно к фантастическому. И особенно в тех семействах, в которых хоть и тесно живут люди, так что каждый торчит у другого на виду, но дети все-таки отъединены в особую кучку-заботами, вечным недосугом отцов: "Учиться, за книгу, не шалить!" -только и слышат они и сидят за своими книжонками, по определенным углам, не смея даже болтнуть ногой. В свином своем хлеве, по ночам, засыпая, или сидя за скучными уроками, или запертые в сортир, маленькие Джунковские могли приучить себя к странным мечтаниям - и к добрым и сердечным, и к озлобленным, или просто по-детски, к сказочным, фантастическим: "Вот, дескать, был бы я побольше, пошел бы на войну, а там бы приехал сюда; учителишка спросил бы: где вы были? как смели уехать из класса? А я бы вынул из кармана Георгий и повесил в петлицу, тут бы он испугался и бросился на колени!" Когда умерла сестра, кто-нибудь из них троих, греясь под уголком своего рваного одеяла, мог, засыпая, придумать: "А знаешь, Николя, ведь бог-то ее нарочно наказал за то, что она злая была, жаловалась. Она теперь видит сверху, хотела бы пожаловаться, да нельзя уже. Давайте ее завтра розгами сечь, пусть она смотрит сверху, видит и злится, что нельзя пожаловаться!" Клянусь вам, что ребятишки, может быть, через несколько дней раскаялись в сердцах своих в том, что они сделали такую гнусную глупость. Детские сердца мягки. На этот счет я знаю вот какой маленький случай. Умерла одна мать у семерых детей. Один ребенок, девочка лет семи или восьми, увидя мертвую маму, стала ужасно рыдать. Она так плакала, что ее унесли в детскую почти в истерике и не знали, чем утешить. Дура приживалка, случившаяся тут, вдруг сказала ей, утешая: "Не плачь, что ты уж так плачешь-то, ведь она тебя не любила, она тебя, помнишь, наказала, в углу-то ты стояла, помнишь!" Дуре думалось сделать лучше: вот, дескать, перестанет и успокоится ребенок-и достигла ведь цели: девочка вдруг перестала плакать. Мало того, и на другой день, и на похоронах имела какой-то холодный, подобранный, обиженный вид: "Она, дескать, меня не любила". Ей понравилась мысль, что она была обиженная, загнанная, нелюбимая. Ей-богу, это случилось с ребенком по восьмому году. Но детская "фантастичность" не продержалась долго: через несколько дней ребенок так опять затосковал о матери, что сделался болен, и никогда потом, во всю жизнь, эта дочь не могла вспомнить о своей матери без благоговейного чувства. За проступок маленьких Джунковских с мертвою сестрою их, без сомнения, следовало наказать, и строго, но поступок этот - детский, глупый, фантастический, именно детский и вовсе не означает развращения сердец. Шалость же мальчика Николая в гимназии, объявившего себя католиком, чтобы не учиться закону божию, есть в высшей степени лишь детская шалость: это классный выверт перед товарищами: "Вот, дескать, вы учитесь закону, а я избавился, надул их всех, благо фамилья моя похожа на польскую". Тут решительно одно только школьничество - глупое, скверное, за которое следует строжайше наказать, но не следует отчаиваться за мальчика, не следует верить, что он уже до того развращен, что стал мошенником. Но Джунковский-отец, кажется, верит тому: не жаловался бы он так плачевно на суде, если бы не верил.

У нас в судах случается, что когда подсудимые бывают оправданы (и особенно когда они очевидно виновны, но отпущены лишь милосердием суда), то председатель суда, объявляя подсудимому свободу, говорит ему иногда при этом назидание на тему: как именно ему следует принять это оправдание, что вынести из всего этого в жизнь, как избежать в дальнейшем повторения беды. Председатель суда говорит в таком случае от лица как бы всего общества, государства; слова эти важные, назидание верховное. Может быть, подсудимым Джунковским объявлено было их оправдание без всякого особого, в таком роде, внушения, - этого я не знаю, но я просто сам воображаю себе: что мог бы им сказать председатель суда, отпуская их. И вот что, мне кажется, он бы мог им сказать.

IV. ФАНТАСТИЧЕСКАЯ РЕЧЬ ПРЕДСЕДАТЕЛЯ СУДА

"Подсудимые, вы оправданы, но вспомните, что кроме этого суда есть другой суд - суд собственной вашей совести. Сделайте же так, чтоб и этот суд оправдал вас, хотя бы впоследствии. Вы объявили, что намерены теперь сами заняться воспитанием и обучением детей ваших: если б вы раньше взялись за это, то не было бы, вероятно, и сегодняшнего суда вашего здесь с детьми вашими. Но боюсь: имеете ли вы достаточно сил в себе для исполнения доброго намерения вашего? Не достаточно лишь решиться на такое дело, надо спросить себя: достанет ли ревности и терпения на исполнение его? Не хочу и не смею сказать про вас, что вы родители бессердечные, ненавистники детей ваших. Да и ненавидеть детей своих - вещь, в сущности, почти неестественная, а потому невозможная. Ненавидеть же столь малых еще детей - вещь безрассудная и даже смешная. Но леность, но равнодушие, но ленивая отвычка от исполнения такой первейшей естественной и высшей гражданской обязанности, как воспитание собственных детей, действительно могут породить даже нелюбовь к ним, почти ненависть, почти чувство личной какой-то мести к ним, особенно по мере их возрастания, по мере всё возрастающих природных требований их, по мере вашего сознания о том, что для них много надо сделать, много потрудиться, а стало быть, много им пожертвовать из собственного вседовольного отъединения и покоя. К тому же всё возрастающие шалости оставленных в пренебрежении детей и укоренение в них дурных привычек, видимое извращение умов и сердец их могут вселить наконец прямое отвращение к ним даже и в родительских сердцах. В горячих, слезных жалобах ваших на пороки ваших детей мы все услышали здесь и увидели глубокую, неподдельную горесть вашу, горесть несчастного и оскорбленного своими детьми отца. Но подумайте, однако, немного и рассудите: из чего им было и сделаться лучше? Выяснилось, например, на суде, что за леность их и за шалости вы их запирали на несколько иногда часов в сортир. Конечно: карцер есть карцер, да и сортир ваш отапливался, стало быть, не было тут жестокого истязания, но ведь так ли, однако? Сидя там, чувствуя унизительное и срамное положение свое, ребенок мог ожесточаться, в голове его могли проходить самые фантастические извращенные и цинические мечты; он мог окончательно потерять любовь, любовь к родному гнезду и к вам даже, родителям его, ибо ему могло казаться, что вы уже совершенно не дорожите ни чувствами его к вам, ни человеческим его достоинством, а у ребенка, даже у самого малого, есть тоже и уже сформировавшееся человеческое достоинство, заметьте это себе. О том, что эти мысли, а главное - сильные, хотя и детские впечатления эти он унесет потом в жизнь и проносит их в сердце своем, может быть, до самой могилы, вы, кажется, совсем не подумали. Да и сделали ли вы сами-то хоть что-нибудь предварительно, чтоб избежать этой обижающей ребенка необходимости сажать его в такое место и тем позорить его и издеваться над ним? Ведь впоследствии, в жизни, он этот вопрос непременно подымет и поставит перед собой. Вы утверждаете, что вы сделали для детей своих всё, и как будто сами убеждены в этом, но я не верю тому, что вы сделали всё; и когда вы с таким огорченным чувством произносили это, я убежден был, что в вас самих было уже большое сомнение насчет этого самого пункта. Вы уверяете, что нанимали учителей и тратили свыше средств ваших. Без сомнения, учитель необходим для детей, и, пригласив учителя, вы поступили, конечно, как ревностный отец; но нанять учителя для преподавания детям наук не значит, конечно, сдать ему детей, так сказать, с плеч долой, чтоб отвязаться от них и чтоб они больше уж вас не беспокоили. А вы, кажется, именно это-то и сделали и думали, что, заплатив деньги, уже совершенно всё сделали, и даже более чем всё - "свыше средств". Между тем, уверяю вас, что вы сделали лишь наименьшее из того, что могли бы сделать для них; вы лишь откупились от долга и от обязанности родительской деньгами, а думали, что уже всё совершили. Вы забыли, что их маленькие, детские души требуют беспрерывного и неустанного соприкосновения с вашими родительскими душами, требуют, чтоб вы были для них, так сказать, всегда духовно на горе, как предмет любви, великого нелицемерного уважения и прекрасного подражания. Наука наукой, а отец перед детьми всегда должен быть как бы добрым, наглядным примером всего того нравственного вывода, который умы и сердца их могут почерпнуть из науки. Сердечная, всегда наглядная для них забота ваша о них, любовь ваша к ним согрели бы как теплым лучом всё посеянное в их душах, и плод вышел бы, конечно, обильный и добрый. Но, кажется, ничего не посеяв сами и сдав их чуждому семье вашей сеятелю, - вы потребовали уже жатвы и, непривычные к этому делу, потребовали этой жатвы слишком рано; не получив же ее, озлобились и ожесточились... на малюток, на собственных детей ваших, и тоже рано, слишком рано!

Всё оттого, что воспитание детей есть труд и долг, для иных родителей сладкий, несмотря на гнетущие даже заботы, на слабость средств, на бедность даже, для других же, и даже для очень многих достаточных родителей, - это самый гнетущий труд и самый тяжелый долг. Вот почему и стремятся они откупиться от него деньгами, если есть деньги. Если же и деньги не помогают, или, как у многих, их и вовсе нет, то прибегают обыкновенно к строгости, к жестокости, к истязанию, к розге. Я вам скажу, что такое розга. Розга в семействе есть продукт лени родительской, неизбежный результат этой лени. Всё, что можно бы сделать трудом и любовью, неустанной работой над детьми и с детьми, всё, чего можно бы было достигнуть рассудком, разъяснением, внушением, терпением, воспитанием и примером, - всего того слабые, ленивые, но нетерпеливые отцы полагают всего чаще достигнуть розгой: "Не разъясню, а прикажу, не внушу, а заставлю". Каков же результат выходит? Ребенок хитрый, скрытный непременно покорится и обманет вас, и розга ваша не исправит, а только развратит его. Ребенка слабого, трусливого и сердцем нежного - вы забьете. Наконец, ребенка доброго, простодушного, с сердцем прямым и открытым - вы сначала измучаете, а потом ожесточите и потеряете его сердце. Трудно, часто очень трудно детскому сердцу отрываться от тех, кого оно любит; но если оно уже оторвется, то в нем зарождается страшный, неестественно ранний цинизм, ожесточение, и извращается чувство справедливости. Всё это, конечно, в том только случае, если жестокость происходит от эгоизма родителей и если хозяин нивы, не посеяв сам, потребует с нее доброй жатвы. В таких случаях жестокость и несправедливость идут со стороны отцов усиливаясь, без удержу, и это всего чаще. "Не делай свое хорошее, а делай мое дурное!" - вот, наконец, что становится девизом, и ребенка наказывают даже за доброе дело, за картофель, который он принес сестре из кухни: как же не ожесточиться сердцу и как не извратиться понятиям? Не будучи жестокими и даже любя их, вы наказывали их вашим пренебрежением к ним, унижением их: они спали в нечистой комнате, на какой-то подстилке, ели пищу не с вашего стола, а со слугами. И, конечно, вы думали, что они наконец почувствуют вину свою и исправятся. В противном случае надо бы было предположить, что вы делали так от ненависти к ним, от мести к ним, чтобы им сделать зло? Но суд не захотел так заключить и приписал поступки ваши ошибочному расчету воспитателя. Но вот теперь вы сами собираетесь воспитывать и учить их: трудное это дело, несмотря на то, что супруге вашей кажется оно легким.

Детей ваших нет в зале, я приказал их вывести, а потому я могу коснуться до самого главного в этом предстоящем вам трудном деле. Самое главное в нем то, что предстоит многое простить с обеих сторон. Они должны простить вам горькие, тяжелые впечатления их детских сердец, ожесточение свое, пороки свои. Вы же должны простить им ваш эгоизм, ваше пренебрежение к ним, извращение чувств ваших к ним, жестокость вашу и то, наконец, что вы сидели здесь и судились за них. Говорю так потому, что не себя обвините вы во всем этом, выйдя из залы суда, а непременно их, я уверен в этом! Итак, начиная ваше трудное дело воспитания детей ваших, спросите сами себя: можете ли вы обвинить за все эти проступки и преступления ваши не их, а именно себя? Если можете, о, тогда вы успеете в труде вашем! Значит, бог очистил взгляд ваш и просветил вашу совесть. Если же не можете, то лучше и не принимайтесь за ваше намерение.

Второе, что предстоит вам тяжелого в вашем труде, это побороть, истребить в их сердцах и изменить в них слишком многие прежние впечатления


Категория: Книги | Добавил: Armush (26.11.2012)
Просмотров: 491 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа