того еще нерешенный, что недавно
даже в печати о нем опять заговорили, хоть и косвенно, по поводу сочинений г-на
Тургенева на французском языке. Выражено было даже мнение, что "не всё ли равно
г-ну Тургеневу сочинять на французском или на русском языке и что тут такого
запрещенного?" Запрещенного, конечно, нет ничего и особенно такому огромному
писателю и знатоку русского языка, как Тургенев, и если у него такая фантазия,
то почему же ему не писать на французском, да и к тому же если он французский
язык почти как русский знает. И потому о Тургеневе ни слова, но... но я вижу,
что я решительно повторяюсь и прошлого года говорил решительно то же самое, на
ту же самую тему, и в этих же заграничных месяцах, толкуя с загранично-русской
маменькой о вреде французского языка для ее херувимчиков. Но маменька готовит
теперь херувимчиков в дипломаты, и вот собственно лишь по поводу дипломатии-то,
хоть и неприятно повторяться, но рискну и еще ей словцо.
"Но ведь дипломатический язык
французский", - прерывает меня маменька на этот раз, не дав мне даже и начать.
Увы, она с прошлого года приготовилась, она третирует меня свысока. "Так,
сударыня, - отвечаю я, - возражение ваше сильное, и я согласен с вами бесспорно.
Но, во-первых, ведь что я говорил о знании русского языка, надо приложить и к
французскому, ведь не правда ли? Ведь, чтоб выразить богатства своего организма
на французском языке, надо и французский язык усвоить себе богатейшим образом.
Ну так знайте же, есть такая тайна природы, закон ее, по которому только тем
языком можно владеть в совершенстве, с каким родился, то есть каким говорит тот
народ, которому принадлежите вы. Вы морщитесь, я вас обидел, вы смотрите
насмешливо. Вы махаете ручкой и уверяете меня, что слышали это еще прошлого года
и что я повторяюсь. Хорошо-с, я вам уступаю, да и тема эта не дамская. Я
вам просто-запросто уступлю и соглашусь с вами, что можно и русскому усвоить
себе французский язык в совершенстве, но с огромным условием: родиться во
Франции, вырасти в ней и с самого первого часа своей жизни преобразиться в
француза. О, вы развеселились, вы уже улыбаетесь, но заметьте, однако, сударыня,
что это даже и для вас не совсем возможно будет исполнить касательно вашего
херувимчика, несмотря даже на все удобства, то есть эмиграцию, выкупные,
парижскую бонну и проч. и проч. К тому же возьмите в соображение и природные,
так сказать, дары, потому что нельзя же ведь сравнивать г-на Тургенева и вашего,
например, херувимчика относительно этих даров. Много ль, скажите, родится
Тургеневых-то... Ах нет, нет, что я! Я опять ошибся, сболтнул: из вашего
херувимчика выйдет наверно Тургенев, или даже три Тургенева разом, оставим это,
но..." - "Но, - прерываете вы вдруг меня, - ведь дипломаты и без того все умны,
так зачем же уж так хлопотать об уме? Поверьте, были бы только связи. Моn mari(10)..." - "Вы совершенно правы, сударыня, - перебиваю
и я поскорее, - были бы связи, и, оставляя вашего супруга как можно более в
стороне, все-таки прибавлю, что к связям не худо бы хоть немного ума. И,
во-первых, дипломаты вовсе не потому умны, что они дипломаты, а потому только,
что они и до дипломатии были умные люди, а поверьте, что есть даже чрезвычайно
много дипломатов замечательно глупых людей" - "Ах нет, вот уж извините, -
прерываете вы меня в нетерпении, - дипломаты все всегда умные, и все на
превосходных местах, и это самая благородная служба!" - "Сударыня, сударыня, -
восклицаю я, - вы говорите: связи и знание языков, но ведь связи только место
доставят, а там, потом... Ну представьте себе: ваш херувимчик взрастает в
ресторанах Европы, кутит с модными кокотками в товариществе заграничных виконтов
и наших русских графов, но ведь потом... Вот он знает все языки, и уже по тому
одному никакого. Не имея же своего языка, он естественно схватывает обрывки
мыслей и чувств всех наций, ум его, так сказать, сбалтывается еще смолоду в
какую-то бурду, из него выходит международный межеумок с коротенькими,
недоконченными идейками, с тупою прямолинейностью суждения. Он дипломат, но для
него история наций слагается как-то по-шутовски. Он не видит, даже не
подозревает того, чем живут нации и народы, какие законы в организме их и есть
ли в этих законах целое, усматривается ли общий международный закон. Он готов
выводить все события мира из того только, что такая-то, например, королева
рассердила фаворитку такого-то короля, вот и произошла от того война двух
королевств. Позвольте, я буду с вашей точки зрения судить. Пусть связи... Но
ведь для приобретения связей нужен характер, нужна, так сказать, любезность
характера, мягкость, доброта и в то же время твердость, настойчивость...
Дипломат ведь должен быть пленителен, так сказать, пленять, побеждать, не правда
ли? Ну, так поверите ли вы или нет, когда я вам прямо и в высшей степени
определенно скажу, что без знания натурального своего языка, без обладания им
нельзя даже выровнять себе и характера, особенно если херувимчик хорошо и богато
одарен от природы: у него начнут же в свое время рождаться мысли, идеи, чувства,
его будут давить, так сказать, изнутри эти мысли и чувства, ища и требуя себе
выражения, а без богатых, усвоенных с детства, готовых форм выражения, то есть
без языка, без развития его, без утонченностей его, без обладания оттенками его
- сын ваш будет вечно недоволен собою; обрывки мыслей перестанут его
удовлетворять, накопляющийся в уме и в сердце материал потребует основательного
уже выражения... Молодой человек станет озабочен, рассеян, беспредметно
задумчив, потом брюзглив, несносен, потом расстроит свое здоровье, даже желудок,
может быть, верите ли тому...".
Но вижу, вижу, вы покатились
со смеху, я опять увлекся, согласен (а ведь, боже, какую я правду говорю!), но
позвольте мне закончить, позвольте мне вам напомнить, что я давеча вам уступил,
я с вами согласился, для виду, что дипломаты всё же умные люди, но вы меня до
того довели, сударыня, что я принужден теперь не скрыть от вас даже самую
секретнейшую подкладку взгляда моего на этот предмет. Именно, сударыня, мне как
нарочно несколько уже раз в жизни приходило на мысль, что в дипломатии, то есть
во всеобщей дипломатии, всех народов и всего девятнадцатого столетия,
чрезвычайно даже мало было умных людей. Даже поражает. Напротив, скудоумие этого
сословия в истории Европы нынешнего столетия... то есть, видите ли, все они
умны, более или менее, это бесспорно, все остроумны, но умы-то это какие!
Проникал ли хоть один из этих умов в сущность вещей, понимал ли, предчувствовал
ли таинственные законы, ведущие к чему-то Европу, к чему-то неизвестному,
странному, страшному - но теперь уже очевидному, почти воочию совершающемуся в
глазах тех, которые чуть-чуть умеют предчувствовать? Нет-с, положительно можно
изречь, что не было ни одного такого дипломата и ни одного такого ума в этом
столь почтенном и фаворизированном сословии! (Я, уж конечно, говоря так,
исключаю Россию и всё отечественное, потому что мы, по самой сущности нашей, в
этом деле "особ-статья".) Напротив, во всё столетие являлись дипломатические
умы, положим, прехитрейшие, интриганы, с претензией на реальнейшее понимание
вещей, а между тем дальше своего носу и текущих интересов (да еще самых
поверхностных и ошибочных) никто из них ничего не усматривал! Порванные ниточки
как бы там связать, заплаточку на дырочку положить, "пену подбить, вызолотить,
за новое сойдет" - вот наше дело, вот наша работа! И всему тому есть причины - и
главнейшая, по-моему, - разъединение начал, разъединение с народом и обособление
дипломатических умов в слишком уж, так сказать, великосветской и отвлеченной от
человечества сфере. Ну, возьмите, например, графа Кавура - это ль был не ум, это
ль не дипломат? Я потому и беру его, что за ним уже решена гениальность, да к
тому же и потому еще, что он умер. Но что ж он сделал, посмотрите: о, он достиг
своего, объединил Италию, и что же вышло: 2500 лет носила в себе Италия мировую
и объединяющую мир идею - не отвлеченную какую-нибудь, не спекуляцию кабинетного
ума, а реальную, органическую, плод жизни нации, плод мировой жизни: это было
объединение всего мира - сначала древнеримское, потом папское. Народы,
взраставшие и преходившие в эти два с половиной тысячелетия в Италии, понимали,
что они носители мировой идеи, а непонимавшие чувствовали и предчувствовали это.
Наука, искусство - всё облекалось и проникалось этим же мировым значением. О,
положим, что мировая эта идея там, под конец, сама собой износилась и вся
истратилась, вся вышла (хотя вряд ли так?), но ведь что ж наконец получилось
вместо-то нее, с чем поздравить теперь-то Италию, чего достигла она лучшего-то
после дипломатии графа Кавура? А явилось объединенное второстепенное
королевствицо, потерявшее всякое мировое поползновение, променявшее его на самое
изношенное буржуазное начало (тридцатое повторение этого начала со времени
первой французской революции), - королевство, вседовольное своим единством,
ровно ничего не означающим, единством механическим, а не духовным (то есть не
прежним мировым единством), и, сверх того, в неоплатных долгах, и, сверх того,
именно вседовольное своею второстепенностью. Вот что получилось, вот создание
графа Кавура! Одним словом, современный дипломат есть именно "великий зверь на
малые дела"! Князь Меттерних считался одним из самых глубоких и тончайших
дипломатов в мире и уж бесспорно имел всеевропейское влияние. А между тем в чем
была его идея, как понял он свой век, в его время лишь начинавшийся, как
предчувствовал он грядущее будущее? Увы, он со всеми основными идеями
начинавшегося столетия решил справиться полицейским порядком и вполне был уверен
в успехе! Посмотрим теперь на князя Бисмарка, вот этот так уж бесспорно гений,
но...
- Finissons, monsieur,(11) - строго прерывает меня маменька с видом глубоко и
свысока оскорбленного достоинства. Я, разумеется, тотчас же и ужасно пугаюсь.
Конечно, я не понят, конечно, с маменьками еще нельзя теперь заговаривать на
такие темы, и я дал страшного маху. Но с кем можно-то теперь заговаривать о
дипломатии, вот ведь вопрос? А ведь какая интереснейшая тема и как раз в наше
время! Но...
II. ДИПЛОМАТИЯ ПЕРЕД МИРОВЫМИ
ВОПРОСАМИ
И какая серьезная тема! Ибо
что такое теперь наше время? Все, кто одарены мудростью, говорят, что наше время
есть время по преимуществу дипломатическое, время решения всех мировых судеб
одной лишь дипломатией. Утверждают, например, что будто бы где-то теперь у нас
идет война. И я даже слышал о том, что идет война, но мне говорят, и я читаю
везде, что если и есть там что-то и где-то вроде войны, то всё это наверно не
так понимается... По крайней мере, решено, что эта война ничему не помешает, то
есть никаким здравым отправлениям нации, совмещающимся, по последним взглядам
всего того, что называется вообще "премудростью", преимущественно и даже
единственно в одной лишь дипломатии; и что самые даже эти военные прогулки,
маневры и проч., всегда, впрочем, необходимые, - в истинном смысле вещей
составляют не более, как лишь один из фазисов высшей дипломатии и ничего более.
Так и надо веровать. С моей стороны, я очень наклонен этому верить, ибо всё это
очень успокоительно, но вот, однако, что любопытно и что ужасно как выдается: у
нас, например, загорелся Восточный вопрос, загорелся он и во всей Европе тотчас
же, как и у нас, даже раньше, - и это ужасно понятно: все и даже не дипломаты (и
даже особенно если недипломаты) - все знают давным-давно, что Восточный вопрос
есть, так сказать, один из мировых вопросов один из главнейших отделов
мирового и ближайшего разрешения судеб человеческих, новый грядущий фазис этих
судеб. Известно, что тут дело не только одного Востока Европы касается, не
только славян, русских и турок или там специально болгар каких-нибудь, но тоже и
всего Запада Европы, и вовсе не относительно только морей и проливов, входов и
выходов, а гораздо глубже, основнее, стихийнее, насущнее, существеннее,
первоначальнее. А потому понятно, что Европа тревожится и что дипломатии так
много дела. Но какое же, однако, дело у дипломатии? - вот мой вопрос! Чем она-то
(по преимуществу теперь) в Восточном вопросе занята? Дело дипломатии (а иначе
она и дипломатией бы не была), дело ее теперь - конфисковать Восточный вопрос во
всех отношениях и поскорей уверить всех, кого следует и не следует, что никакого
вопроса вовсе и не начиналось, что всё это только так, маневрики и прогулочки -
и даже, если только можно, то уверить, что Восточный вопрос не только не
начинался, но и никогда его не бывало на свете, не существовало, а только туману
лет сто назад напустили, из видов, и тоже дипломатических, так вот и лежит этот
нерастолкованный туман до сих пор. Откровенно скажу, что этому можно бы даже и
поверить, если б тут как раз не представлялась одна загадка, но уже не
дипломатическая (вот беда!), ибо дипломатия никогда и ни за что не берется за
такие загадки, мало того, отворачивается от них с презрением, ибо считает их
недостойными высших умов фантазиями. Эту загадку можно бы формулировать в таком
виде: почему это всегда так происходит и особенно в последнее время, с половины
то есть девятнадцатого столетия, и чем далее, тем нагляднее и осязательнее,
почему - чуть лишь дело коснется в мире до чего-нибудь мирового, всеобщего, как
тотчас же, рядом с одним поднявшимся где-нибудь мировым вопросом, подымаются
параллельно тому и все остальные мировые вопросы, так что мало, например,
теперь Европе одного поднявшегося мирового вопроса, Восточного, нет, она рядом с
ним нежданно-негаданно вдруг поднимает во Франции вопрос, и тоже мировой,
католический? И католический вопрос не потому только, что вот-де умрет скоро
папа, то Франция, как представительница католичества, должна позаботиться об
том, чтоб отнюдь не исчезло и не изменилось ничего в установившейся веками
организации католичества, а и потому еще, что католичество принято тут видимо за
общее знамя соединения всего старого порядка вещей, за все девятнадцать веков, -
соединения против чего-то нового и грядущего, насущного и рокового, против
грозящего вселенной обновления новым порядком вещей, против социального,
нравственного и коренного переворота во всей западноевропейской жизни, или, по
крайней мере, если и не совершится обновление это, то против страшного
потрясения и колоссальной революции, которая несомненно грозит потрясти все
царства буржуазии во всем мире, везде, где они организовались и процвели, по
шаблону французскому 1789 года, грозит сковырнуть их прочь и стать на их место.
Кстати, на минутку отступлю от темы и сделаю одно необходимое Nota bene, ибо
предчувствую как смешно покажется иным мудрецам, особенно либеральным, что я, в
самом разгаре девятнадцатого столетия, называю Францию державою католической,
представительницей католичества! А потому в разъяснение моей мысли и объявлю
пока голословно, что Франция есть именно такая страна, которая, если б в ней не
оставалось даже ни единого человека, верящего не только в папу, но даже в бога,
до все-таки будет продолжать оставаться страной по преимуществу католической,
представительницей, так сказать, всего католического организма, знаменем его, и
это пребудет в ней чрезвычайно долгое время, даже до невероятности, до того,
может быть, времени, когда Франция перестанет быть Францией и обратится во
что-нибудь другое. Мало того: и социализм-то самый начнется в ней по
католическому шаблону, с католической организацией и закваской, не иначе, - до
такой степени эта страна есть страна католическая! Ничего этого подробно теперь
не стану доказывать, а покамест укажу лишь, например, на то: почему это так
вдруг подтолкнуло маршала Мак-Магона возбудить и поднять, ни с того ни с сего,
именно католический вопрос? Этот храбрый генерал (впрочем, почти везде
побежденный, а в дипломатии отличившийся коротенькой фразой "J'y suis et j'y
reste"(12)) - этот генерал вовсе не из таких, кажется,
деятелей, чтоб в состоянии был сознательно поднять что-либо в этом роде.
А вот начал же, поднял же самый капитальный из староевро- пейских вопросов, и
именно в том виде, в каком и должно было ему подняться, - но, главное: почему,
почему именно как раз в ту минуту поднять, как на другом конце мира загорелся
другой мировой вопрос, Восточный вопрос? Почему вопрос к вопросу жмется, почему
один другой вызывает, тогда как, казалось бы, между ними и связи-то нет? Да и не
одни эти два вопроса поднялись вместе: с Восточным поднялись и еще вопросы,
поднимутся и еще и еще, если он правильно разовьется. Одним словом, все
главнейшие вопросы Европы и человечества в наш век начали подниматься всегда
одновременно. И вот одновременность-то эта и поражает. Условие-то это непременно
всем вопросам являться вместе и составляет загадку! Но для чего я это всё
говорю. А вот именно ввиду того, что дипломатия на такие именно вопросы и
смотрит с презрением. Она не только не признает никаких подобных совпадений, но
и думать-то о них не желает. Миражи, дескать, вздоры и пустяки: "Нет этого всего
ничего, а просто маршалу Мак-Магону, а пуще его супруге чего-то захотелось, вот
всё и вышло". А потому, несмотря на то, что сам же я провозгласил, начиная этот
отдел главы, что время наше по преимуществу дипломатическое, а прочее всё мираж,
- сам же я принужден этому не поверить первый. Нет, тут загадка! Нет, тут решает
дело не одна дипломатия, а и еще что-то другое. И, признаюсь, я чрезвычайно
смущен этим выводом; я так наклонен был верить в дипломатию, а все эти новые
вопросы - всё это только новые хлопоты и больше ничего...
III. НИКОГДА РОССИЯ НЕ БЫЛА
СТОЛЬ МОГУЩЕСТВЕННОЮ, КАК ТЕПЕРЬ, - РЕШЕНИЕ НЕ ДИПЛОМАТИЧЕСКОЕ
В самом деле, я вот предложил
один вопрос и пока лишь развил его голословно. Но всегда мне представлялся, и
еще задолго до этого теперешнего вопроса (то есть вопроса о совокупности
появления разом всех мировых вопросов, чуть лишь один из них подымется), еще
другой вопрос, несравненно простейший и естественнейший, но на который, именно
потому что он так прост и естествен, люди мудрости и не обращают почти никакого
внимания. Вот этот другой вопрос: да, пусть дипломатия есть и была, всегда и
везде, решительницей всех основных и важнейших вопросов человечества, и будет
впредь; но всегда ли окончательное решение европейских вопросов от нее зависит?
Не бывает ли, напротив, такого фазиса, такой точки в каждом вопросе, когда уже
нельзя разрешить его всем известным успокоительным способом, дипломатическим, то
есть заплаточками. И хоть и бесспорно, что все мировые вопросы, с точки зрения
дипломатического, а стало быть, и здравого смысла, всегда объясняются не более
как тем, что таким-то вот державам захотелось расширения границ, или лично
чего-то захотелось такому-то храброму генералу, или не понравилось что-нибудь
какой-нибудь знатной даме и проч. и проч. (пусть, это бесспорно, я это уж
уступлю, ибо здесь премудрость), - но все-таки не бывает ли в известный момент,
даже вот и при этих-то самых реальных причинах и их объяснениях, такой точки в
ходе дел, такого фазиса, когда появляются вдруг какие-то странные другие силы,
положим и непонятные и загадочные, но которые овладевают вдруг всем, захватывают
всё разом в совокупности и влекут неотразимо, слепо, вроде как бы под гору, а
пожалуй, так и в бездну? В сущности я хотел бы только узнать: всегда ли так уж
надеется на себя и на средства свои дипломатия, что никаких подобных сил, и
точек, и фазисов не боится вовсе, а пожалуй, так и не предполагает их вовсе?
Увы, кажется, что всегда, а потому: как я поверю ей и доверюсь ей и могу ли
принять ее за окончательную решительницу судеб столь блажного и беспутного еще
человечества!
Увы, в пространной истории
Кайданова есть одна величайшая из фраз. Это именно, когда он, в "Новой истории",
приступил к изложению французской революции и появлению Наполеона I. Фраза эта
есть начало главы, и она осталась в моей памяти на всю жизнь, вот она: "Глубокая
тишина царствовала во всей Европе, когда Фридрих Великий закрывал навеки глаза
свои; но никогда подобная тишина не предшествовала такой великой буре!" Скажите,
что знаете вы выше из фраз? В самом деле, кто тогда в Европе, то есть когда
Фридрих Великий закрывал навеки глаза свои, мог бы предузнать, хотя бы самым
отдаленным образом, что произойдет с людьми и с Европой в течение следующего
тридцатилетия? Я не говорю про каких-нибудь там обыкновенных образованных людей
или даже писателей, журналистов, профессоров. Все они, как известно, сбились
тогда с толку: Шиллер написал, например, тогда дифирамб на открытие
национального собрания; путешествовавший по Европе молодой Карамзин смотрел с
умилительным дрожанием сердца на то же событие, а в Петербурге, у нас, еще
задолго перед сим красовался мраморный бюст Вольтера. Нет, я обращаюсь прямо к
самой высшей премудрости, прямо к всерешителям судеб человеческих, то есть к
самим дипломатам, с вопросом: предугадывали ли они тогда хоть что-нибудь из
того, что в следующее тридцатилетие произойдет?
Но ведь вот что ужасно: если б
я спросил об этом дипломатов (и заметьте, все почти европейские дипломаты
учились по "Кайдашке") - и если б они удостоили меня выслушать, то наверно
ответили бы с высокомерным смехом, что "случайностей предвидеть нельзя и
что вся мудрость состоит лишь в том, чтобы ко всяким случайностям быть
готовым".
Каково-с! Нет, я вам скажу:
это ответ типический, и хотя я сам его выдумал, потому что ни одного дипломата
не беспокоил вопросами (да и не смею), но весь ужас мой в том, что я ведь
уверен, что мне именно так ответили бы, а потому я и назвал сей ответ
типическим. Ибо что такое, скажите, были эти события конца прошлого века в
глазах дипломатов - как не случайности? Были и есть. А Наполеон,
например, - так уж архислучайность, и не явись Наполеон, умри он там, в Корсике,
трех лет от роду от скарлатины, - и третье сословие человечества, буржуазия, не
потекло бы с новым своим знаменем в руках изменять весь лик всей Европы (что
продолжается и до сих пор), а так бы и осталось сидеть там у себя в Париже, да,
пожалуй, и замерло бы в самом начале!
Дело в том, что мне кажется,
что и нынешний век кончится в старой Европе чем-нибудь колоссальным, то есть,
может быть, чем-нибудь хотя и не буквально похожим на то, чем кончилось
восемнадцатое столетие, но всё же настолько же колоссальным, - стихийным, и
страшным, и тоже с изменением лика мира сего - по крайней мере, на Западе старой
Европы. И вот, если наши премудрые будут утверждать, что нельзя же предугадать
случайностей и т. д., мало того: если им даже и в голову что-нибудь об
этом финале не заходило, то...
Одним словом: заплаточки,
заплаточки и заплаточки!
Ну что же, будем благоразумны,
будем ждать. Заплаточки ведь, если хотите, вещь тоже необходимая и полезная,
благоразумная и практическая. Тем более, что заплаточками, например, обмануть
врага можно. Вот у нас теперь война, и если б случилось, что Австрия повернулась
бы к нам враждебно, то "заплаточкой" ее как раз можно ввести в обман, в который
сама же она с удовольствием втюрится, ибо что такое Австрия? Сама-то она чуть не
на ладан дышит, развалиться хочет, точно такой же "больной человек", как и
Турция, да, может быть, и еще того плоше. Это образец всевозможных дуализмов,
всевозможных внутри себя враждебных соединений, народностей, идей, всевозможных
несогласий и противоречивых направлений; тут и венгры, тут и славяне, тут и
немцы, тут и царство жидов... Ну, а теперь, благодаря ухаживанию за ней
дипломатии, она и впрямь, пожалуй, может вздумать о себе, что она - могущество,
которое и действительно много значит и многое может сделать в общем решении
судеб. Такой обман воображения, возбужденный именно посредством ухаживаний и
заплаточек для решения славянских судеб, выгоден, ибо может на время отвлечь
врага, а к моменту решения, когда он вдруг увидит, что его никто не боится и что
он вовсе не могущество, - может поразить его упадком духа, попросту сконфузить.
Другое дело Англия: это нечто посерьезнее, к тому же теперь страшно озабоченное
в самых основных своих начинаниях. Эту заплаточками и ухаживаниями не усыпишь.
Что ни толкуй ей, а ведь она ни за что и никогда не поверит тому, чтоб огромная,
сильнейшая теперь нация в мире, вынувшая свой могучий меч и развернувшая знамя
великой идеи и уже перешедшая через Дунай, может в самом деле пожелать разрешить
те задачи, за которые взялась она, себе в явный ущерб и единственно в ее,
Англии, пользу. Ибо всякое улучшение судеб славянских племен есть, во всяком
случае, явный для Англии ущерб, и заплаточками тут ни за что и никого не
умаслишь: не поверят! - просто ничему в Англии не поверят. Да и какими
аргументами убедить ее? "Я вот, дескать, немножко начну, но не кончу". Но
ведь в политике начало дела есть всё, ибо начало, естественно, рано ли, поздно
ли, приведет к концу. Что в том, что окончание завершится не сегодня, всё равно
завершится завтра. Одним словом, они не поверят, а потому надо бы и нам
англичанам не верить или как можно меньше верить, разумеется, про себя. Хорошо
бы нам тоже догадаться, что Англия в самом критическом теперь положении, в
котором когда-либо находилась. Это критическое ее положение может быть
формулировано точнейшим образом в одном слове: уединение, ибо никогда
еще, может быть, Англия не была в таком страшном уединении, как теперь. О, как
бы она рада была теперь найти в Европе союз, какой-нибудь entente cordiale.(13) Но беда ее в том, что не было еще момента в
Европе, когда бы труднее было составить союз. Ибо именно теперь в Европе всё
поднялось одновременно, все мировые вопросы разом, а вместе с тем и все мировые
противуречия, так что каждому народу и государству страшно много собственного
дела у себя дома. А так как английский интерес не мировой, а давно уже от
всего и всех отъединенный и единственно касающийся одной только Англии, то, на
время по крайней мере, она и останется в чрезвычайном уединении. О, разумеется,
ей можно бы было согласиться даже и с преследующими другую цель из взаимных
выгод: "Я, дескать, тебе то доставлю, а ты мне это". Но по характеру-то
теперешних забот европейских трудно в этом роде entente cordiale составить, по
крайней мере в данную минуту, и придется долго ждать, пока потом, в будущем
развитии, найдется такой момент, что можно будет и ей куда-нибудь с своим союзом
примазаться. Кроме того, Англии прежде всего надобен союз выгодный, то есть
такой, при котором она возьмет всё, а сама. отплатит по возможности
ничем. Ну вот именно такого-то выгодного союза теперь всего более не
.предвидится, и Англия в уединении. О, если б этим уединением мы могли удачно
воспользоваться! Но тут другое восклицание: "О, если б мы были менее скептиками
и могли уверовать в то, что есть мировые вопросы и что не мираж они!" Главное
то, что у нас в России очень большая часть интеллигенции нашей всегда как-то
видит и принимает Европу не реально, как она есть теперь, а всегда как-то задним
числом, с запаздыванием. В будущность не заглядывают, а наклонны судить более по
прошедшему, даже по давно прошедшему.
А между тем мировые вопросы
существуют действительно, и как бы это в них-то не верить, да еще нам-то? Два из
них уже поднялись и влекутся уже не человеческою премудростью, а стихийною своею
силою, основною органическою своею потребностью, и не могут уже остаться без
разрешения, несмотря на все расчеты дипломатии. Но есть и третий вопрос, и тоже
мировой, и тоже подымается и почти уже поднялся. Вопрос этот, в частности, можно
назвать германским, а в сущности, в целом, как нельзя более всеевропейским, и
как нельзя сильнее слит он органически с судьбой всей Европы и всех остальных
мировых вопросов. Казалось бы, однако, на вид, что ничего не может быть
спокойнее и безмятежнее, как теперь Германия: в спокойствии грозной силы своей
она смотрит, наблюдает и ждет. Все, более или менее, в ней нуждаются, все, более
или менее, от нее зависят. И однако... всё это мираж! Вот то-то и есть, что у
всех теперь в Европе свое дело, у каждого объявилось по собственному своему
самоважнейшему вопросу, по вопросу такой важности, как само почти существование,
как вопрос о том, быть иль не быть: вот этакий самый вопрос нашелся и у
Германии, и как раз в ту минуту, как поднялись и другие мировые вопросы, - и вот
это-то состояние Европы, прибавлю, забегая вперед, как не надо более выгодно для
России в данный момент! Ибо никогда она не была столь нужна Европе и
могущественнее в глазах ее и между тем столь отъединенное от поднявшихся в ней,
в этой старой Европе, самых капитальных и страшных, но своих, ей только,
старой Европе, а не России свойственных вопросов. И никогда союз России не
ценился бы выше, как теперь, в Европе, никогда еще она не могла себя с большею
радостью поздравить с тем, что она не старая Европа, а новая, что она сама по
себе, свой особый и могучий мир, для которого именно теперь наступил момент
вступить в новый и высший фазис своего могущества и более чем когда-нибудь стать
независимою от прочих, ихних, роковых вопросов, которыми старая, дряхлая
Европа связала себя!
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
I. ГЕРМАНСКИЙ МИРОВОЙ ВОПРОС.
ГЕРМАНИЯ - СТРАНА ПРОТЕСТУЮЩАЯ
Но мы заговорили про Германию,
про теперешнюю задачу ее, теперешний ее роковой, а вместе с тем и мировой
вопрос. Какая же эта задача? И почему эта задача лишь теперь обращается для
Германии в столь хлопотливый вопрос, а не прежде, не недавно, не год назад или
даже не два месяца назад?
Задача Германии одна, и прежде
была, и всегда. Это ее протестантство, - не та единственно формула этого
протестантства, которая определилась при Лютере, а всегдашнее ее протестантство
всегдашний протест ее - против римского мира, начиная с Арминия, против
всего, что было Римом и римской задачей, и потом против всего, что от древнего
Рима перешло к новому Риму и ко всем тем народам, которые восприняли от Рима его
идею, его формулу и стихию, к наследникам Рима и ко всему, что составляет это
наследство. Я убежден, что некоторые из читателей, прочтя это, вскинут плечами и
засмеются: "Ну, можно ли, дескать, в девятнадцатом столетии, в век новых идей и
науки, толковать о католичестве и протестантстве, как будто мы еще в средних
веках! И если еще есть, пожалуй, религиозные люди и даже фанатики, то
сохранились как археологическая редкость, сидят по определенным местам и углам,
осужденные и всеми осмеянные, а главное, в самом малом числе, в виде ничтожной
мизерной кучки отсталых людей. Итак, можно ли их считать за что-нибудь в таком
высшем деле, как мировая политика?"
Но я не религиозный
протест разумею, я не останавливаюсь на временных формулах идеи
древнеримской, равно как и вековечного германского против нее протеста. Я беру
лишь основную идею, начавшуюся еще две тысячи лет тому и которая с тех пор не
умерла, хотя постоянно перевоплощалась в разные виды и формулы. Теперь именно
весь этот крайний западноевропейский мир, - именно унаследовавший римское
наследство, мучится родами нового перевоплощения этой унаследованной древней
идеи, и это для тех, кто умеет смотреть, до того наглядно, что и объяснений не
просит.
Древний Рим первый родил идею
всемирного единения людей и первый думал (и твердо верил) практически ее
выполнить в форме всемирной монархии. Но эта формула пала пред христианством, -
формула, а не идея. Ибо идея эта есть идея европейского человечества, из нее
составилась его цивилизация, для нее одной лишь оно и живет. Пала лишь идея
всемирной римской монархии и заменилась новым идеалом всемирного же
единения во Христе. Этот новый идеал раздвоился на восточный, то есть идеал
совершенно духовного единения людей, и на западноевропейский,
римско-католический, папский, совершенно обратный восточному. Это западное
римско-католическое воплощение идеи и совершилось по-своему, но утратив свое
христианское, духовное начало и поделившись им с древнеримским наследством.
Римским папством было провозглашено, что христианство и идея его, без всемирного
владения землями и народами, - не духовно, а государственно, - другими словами,
без осуществления на земле новой всемирной римской монархии, во главе которой
будет уже не римский император, а папа, - осуществимо быть не может. И вот
началась опять попытка всемирной монархии совершенно в духе древнеримского мира,
но уже в другой форме. Таким образом, в восточном идеале - сначала духовное
единение человечества во Христе, а потом уж, в силу этого духовного соединения
всех во Христе, и несомненно вытекающее из него правильное государственное и
социальное единение, тогда как по римскому толкованию наоборот: сначала
заручиться прочным государственным единением в виде всемирной монархии, а потом
уж, пожалуй, и духовное единение под началом папы, как владыки мира
сего.
С тех пор эта попытка в
римском мире шла вперед и изменялась беспрерывно. С развитием этой попытки самая
существенная часть христианского начала почти утратилась вовсе. Отвергнув
наконец христианство духовно, наследники древнеримского мира отвергли и папство.
Прогремела страшная французская революция, которая в сущности была не более как
последним видоизменением и перевоплощением той же древнеримской формулы
всемирного единения. Но новая формула оказалась недостаточною, новая идея не
завершилась. Был даже момент, когда для всех наций, унаследовавших древнеримское
призвание, наступило почти отчаяние. О, разумеется, та часть общества, которая
выиграла для себя с 1789 года политическое главенство, то есть буржуазия, -
восторжествовала и объявила, что далее и не надо идти. Но зато все те умы,
которые по вековечным законам природы обречены на вечное мировое беспокойство,
на искание новых формул идеала и нового слова, необходимых для развития
человеческого организма, - все те бросились ко всем униженным и обойденным, ко
всем не получившим доли в новой формуле всечеловеческого единения,
провозглашенной французской революцией 1789 года. Они провозгласили свое уже
новое слово, именно необходимость всеединения людей, уже не ввиду распределения
равенства и прав жизни для какой-нибудь одной четверти человечества, оставляя
остальных лишь сырым материалом и эксплуатируемым средством для счастья этой
четверти человечества, а напротив: всеединения людей на основаниях всеобщего уже
равенства, при участии всех и каждого в пользовании благами мира сего, какие бы
они там ни оказались. Осуществить же это решение положили всякими
средствами, то есть отнюдь уже не средствами христианской цивилизации, и не
останавливаясь ни перед чем.
Причем же тут всё это время,
все эти две тысячи лет была Германия? Характернейшая, существеннейшая черта
этого великого, гордого и особого народа, с самой первой минуты его появления в
историческом мире, состояла в том, что он никогда не хотел соединиться, в
призвании своем и в началах своих, с крайнезападным европейским миром, то есть
со всеми преемниками древнеримского призвания. Он протестовал против
этого мира все две тысячи лет, и хоть и не представил (и никогда не представлял
еще) своего слова, своего строго формулированного идеала взамен древнеримской
идеи, но, кажется, всегда был убежден, внутри себя, что в состоянии представить
это новое слово и повести за собою человечество. Он бился с римским миром еще во
времена Арминия, затем во времена римского христианства он более чем кто-нибудь
бился за верховную власть с новым Римом. Наконец, протестовал самым сильным и
могучим образом, выводя новую формулу протеста уже из самых духовных, стихийных
основ германского мира: он провозгласил свободу исследования и воздвиг знамя
Лютера. Разрыв был страшный и мировой, формула протеста нашлась и восполнилась,
- хотя всё еще отрицательная, хотя всё еще новое и положительное слово
сказано еще не было.
И вот германский дух, сказав
это новое слово протеста, на время как бы замер, и произошло это совершенно
параллельно с таким же ослаблением прежнего строго формулированного единства сил
и в его противнике. Крайнезападный мир под влиянием открытия Америки, новой
науки и новых начал искал переродиться в новую истину, в новый фазис. Когда
наступила первая попытка этого перевоплощения во время французской революции,
германский дух был в большом смущении и на время потерял было самость свою и
веру в себя. Он ничего не мог сказать против новых идей крайнезападного
европейского мира. Лютерово протестантство уже отжило свое время давно, идея же
свободного исследования давно уже принята была всемирной наукой. Огромный
организм Германии почувствовал более чем кто-нибудь, что он не имеет, так
сказать, плоти и формы для своего выражения. Вот тогда-то в нем родилась
настоятельная потребность хотя бы сплотиться только наружно в единый стройный
организм, ввиду новых грядущих фазисов его вечной борьбы с крайнезападным миром
Европы. Тут надо заметить весьма любопытное совпадение: оба всегдашние
враждебные лагеря, оба противника старой Европы за главенство в ней, в одно и то
же время (или почти), схватываются и исполняют очень схожую между собою задачу.
Новая, еще мечтательная грядущая формула крайнезападного мира, то есть
обновление человеческого общества на новых социальных началах, - эта формула,
почти всё наше столетие провозглашавшаяся лишь мечтателями, научными
представителями ее, всякими идеалистами и фантазерами, вдруг в последние годы
изменяет свой вид и ход своего развития и решает: оставить пока теоретическое
определение и воссоздание своей задачи и приступить прямо, прежде всяких
мечтаний, к практическому шагу задачи, то есть прямо начать борьбу, а для того -
положить начало соединению во единую организацию всех будущих бойцов новой идеи,
то есть всему четвертому, обойденному в 1789 году сословию людей, всем
неимущим, всем рабочим, всем нищим, и, уже устроив это соединение, поднять знамя
новой и неслыханной еще всемирной революции. Явились Интернационалка,
международные сношения всех нищих мира сего, сходки, конгрессы, новые порядки,
законы, - одним словом, положено по всей старой Западной Европе основание
новому status in statu, грядущему поглотить собою старый, владычествующий в
крайнезападной Европе порядок мира сего. И вот, в то время как это совершалось у
противника, гений Германии понял, что и германская задача, прежде всякого дела и
начинания, прежде всякой попытки нового слова против перевоплотившегося из
старой древнекатолической идеи противника, - закончить собственное политическое
единение, завершить воссоздание собственного политического организма и,
воссоздав его, тогда только стать лицом к лицу с вековечным врагом своим. Так и
случилось: завершив свое объединение, Германия бросилась на противника и
вступила с ним в новый период борьбы, начав ее железом и кровью. Дело железом
кончено, теперь предстоит его кончить духовно, существенно. И вот вдруг теперь
для Германии является новая забота, новый неожиданный поворот дела, страшно
усложняющий задачу. Какая же это задача и в чем этот новый поворот дела?
II. ОДИН ГЕНИАЛЬНО-МНИТЕЛЬНЫЙ
ЧЕЛОВЕК
Эта задача, эта новая
внезапная забота Германии, если хотите, давно уже просилась наружу, а
теперь всё дело в том, что она слишком уж вдруг выскочила на вид вследствие
внезапного клерикального переворота во Франции. Формулировать ее можно отчасти в
виде такого сомнения: "Да объединился ли, полно, германский организм в одно
целое, не раздроблен ли он, напротив, по-прежнему, несмотря на гениальные усилия
предводителей Германии за последние двадцать пять лет, - мало того: объединился
ли он хотя бы только лишь политически, не мираж ли и это, несмотря на
франко-прусскую войну и провозглашенную после нее новую неслыханную прежде
германскую империю?" Вот этот мудреный вопрос.
Вся мудреность этого вопроса
заключается, главное, в том, что его, почти до самого последнего времени, не
предполагали даже и существующим, по крайней мере среди огромнейшего большинства
германцев. Самоупоение, гордость и совершенная вера в свое необъятное могущество
чуть не опьянили всех немцев поголовно после франко-германской войны. Народ,
необыкновенно редко побеждавший, но зато до странности часто побеждаемый, - этот
народ вдруг победил такого врага, который почти всех всегда побеждал! А так как
ясно было, что он и не мог не победить вследствие образцового устройства своей
бесчисленной армии и своеобразного пересоздания ее на совершенно новых началах,
и, кроме того, имея столь гениальных предводителей во главе, то, разумеется,
германец и не мог не возгордиться этим до опьянения. Тут уж нечего брать в
соображение всегдашнюю самодовольную хвастливость всякого немца - исконную черту
немецкого характера. С другой стороны, из так недавно еще раздробленного
политического организма вдруг появилось такое стройное целое, что германец не
мог и тут усомниться и вполне поверил, что объединение завершилось и что для
германского организма наступил новый, блестящий и великий фазис развития. Итак,
не только явилась гордость и шовинизм, но явилось почти легкомыслие; и уж какие
тут могли быть вопросы - не только для какого-нибудь воинственного лавочника или
сапожника, но даже для профессора или министра? Но, однако же, все-таки
оставалась кучка немцев, очень скоро, почти сейчас же после франко-прусской
войны, начавших сомневаться и задумываться. Во главе замечательнейших членов
этой кучки, бесспорно, стоял князь Бисмарк.
Еще не успели выйти германские
войска из Франции, как он уже ясно увидел, что слишком мало было сделано "кровью
и железом" и что надо было, имея перед собою таких размеров цель, сделать, по
крайней мере, вдвое больше, пользуясь случаем. Правда, военных выгод осталось
всё же безмерно больше на стороне Германии, и это еще надолго. Франция, после
уступки Эльзаса и Лотарингии, стала такой маленькой, по земельному объему,
страной для великой державы, что одно или два удачных для Германии сражения, в
случае новой войны, и германские войска тотчас же будут в центре Франции, и в
стратегическом отношении Франция пропала. Но, однако, верны ли победы, можно ли
надеяться на эти два победоносные сражения наверно? В франко-прусскую войну
немцы победили-то собственно ведь не французов, а только Наполеона и его
порядки. Не всегда же во Франции будут войска, столь плохо устроенные и
командуемые, не всегда же будут и узурпаторы, которые, нуждаясь в своих
генералах и чиновниках из династических интересов, принуждены будут допускать у
себя такие плачевные упущения, при которых не может существовать правильное
войско. Не всегда же будет повторяться и Седан, ибо Седан в сущности только
случай и вышел лишь потому, что Наполеону нельзя уже было воротиться в Париж
императором иначе, как по милости короля Прусского. Не всегда тоже будут и столь
мало даровитые генералы, как Мак-Магон, или такие изменники, как Базен.
Опьяненные столь неслыханным для них торжеством, немцы, конечно, все до единого,
могли уверовать в то, что это всё они сделали, одними своими талантами, но в
сомневающейся кучке могли думать иное, особенно после того, когда побежденный
враг, еще столь расстроенный и потрясенный, вдруг уплатил три миллиарда
контрибуции разом и не поморщился. Это, уж конечно, очень огорчило князя
Бисмарка.
С другой стороны, для
сомневающейся кучки предстоял и другой вопрос, может быть, еще важнейший: совсем
ли завершилось политическое и гражданское объединение внутри организма? Для всех
почти в Европе, и, кажется, в особенности у нас в России, в этом доселе еще
никто не сомневался. Вообще мы, русские, приняли всё то, что приключилось в
последние десять-пятнадцать лет в Германии, за нечто уже окончательное, в высшей
степени не случайное, а натуральное, за такое, что уже и не должно измениться.
Совершившиеся факты нам внушили необыкновенное почтение. А между тем в глазах
столь гениальных людей, как князь Бисмарк, вряд ли всё, чему следовало, приняло
свою окончательную прочность. То, что может казаться теперь прочным, то, может
быть, всего только еще фантазия. Трудно предположить, чтобы столь долгая
привычка к политическому разъединению исчезла у немцев так вдруг, как выпитый
стакан воды. Немец упорен уже по своей природе. Нынешнее поколение немцев к тому
же было подкуплено успехами, опьянено гордостью и сдержано железной рукой
предводителей. Но в весьма, может, недалеком будущем, когда эти предводители
отойдут в другой мир и уступят место другим, поднимутся, может быть, прижатые на
время вопросы и инстинкты. Весьма тоже вероятно, что тогда утратится энергия
первого порыва соединения, напротив, возродится вновь энергия оппозиции, которая
и пошатнет то, что было сделано. Явится стремление к распадению, к обособлению,
и именно тогда, когда на Западе уж совсем оправится от удара страшный враг,
который и теперь уже не спит и не дремлет, и даже известно с чего начнет. А тут
вдобавок и самый, так сказать, закон природы: Германия ведь все-таки в Европе
страна серединная: как бы она ни была сильна - с одной стороны Франция, с
другой Россия. Правда, русские пока вежливы. Но что если они вдруг догадаются,
что не они нуждаются в союзе с Германией, а что Германия нуждается в союзе с
Россией, мало того: что зависимость от союза с Россией есть,
по-видимому, роковое назначение Германии, с франко-прусской войны особенно.
То-то и есть, что в слишком сильную почтительность России даже и такой
убежденный в своей силе человек, как князь Бисмарк, не в состоянии верить.
Правда, до последнего внезапного приключения во Франции, изменившего вдруг весь
вид дела, князь Бисмарк всё еще надеялся, что чрезвычайная вежливость России еще
надолго непоколебима, и вот вдруг это приключение! Одним словом, случилось нечто
необычайное.
Необычайное для всех, но не
для князя Бисмарка! Теперь оказалось, что гений его всё это "приключение"
предвидел заранее. Не гений ли его, скажите, не гениальный ли глаз его подметил
главного врага столь задолго? Почему именно он так возненавидел католицизм,
почему он так гнал и преследовал всё, что исходило из Рима (то есть от папы), -
вот уже столько лет? Почему он так дальновидно озаботился заручиться итальянским
союзом (так можно выразиться), - как не для того, чтоб с помощью
итальянского правительства раздавить папское начало в мире, когда придет срок
выбирать нового папу. Не католическую веру он гнал, а римское начало этой веры.
О, без сомнения, он действовал как немец, как протестант, он действовал против
основной стихии крайнезападного, всегда враждебного Германии мира, но всё же
очень и очень многие из гениальнейших и либеральных мыслителей Европы смотрели
на этот поход великого Бисмарка против столь ничтожного папы, как на борьбу
слона с мухой. Иные объясняли всё это даже странностью гения, капризами
гениального человека. Но дело в том, что гениальный политик сумел
оценить, может быть единый в мире из политиков, как сильно еще римское начало
само в себе и среди врагов Германии и каким страшным цементом может оно
послужить в будущем для соединения всех этих врагов воедино. Он сумел
догадаться, что, может быть, у одной лишь римской идеи может найтись такое
знамя, которое в роковую (а в глазах Бисмарка и неизбежную) минуту сплотит всех
уже раздавленных им врагов Германии опять в одно страшное целое. И вот
гениальная догадка вдруг оправдалась: все партии в побежденной Франции, из тех,
которые могли начать движение против Германии, - все