Главная » Книги

Станкевич Николай Владимирович - Из переписки, Страница 5

Станкевич Николай Владимирович - Из переписки


1 2 3 4 5 6 7 8

лажденный разными заботами, прозаически испытующим взглядом бродил я по полотну, и святая Катерина казалась мне лучше, ангелы интереснее. Я вперил глаза в лицо Мадонны, чтобы дать глазу время запутаться в оптический обман, превратить плоскость в выпуклости - что-то замелькало и исчезло. Я обратился к Корреджиевой "Ночи" - тоже непонятное лицо Богородицы, вперил глаза на младенца и стал следовать за светом, который исходит от него; взглянул еще раз на мать - и увидел мать, мать, полную блаженной радости... Но она сделалась мне только несколько понятнее... стал бродить глазами по стенам... вдруг знакомый образ обдает душу - Цецилия Дольче. Что же в ней волшебного, что чудесного, что так меня к ней приковывает? Моя поверхность, ложное фантастическое направление - этот образ понятнее мне своею тихою, сериозною прелестью. Я стал об этом думать и, не знаю, может быть, опять предубеждение, но мне показалось в ней что-то манерное; опять к Мадонне, и - как будто она сделала движение! Теперь только заметил я, как она прижалась к своему младенцу; в этой простой позе вся сила и святость материнской любви... Теперь и глаза ее получили для меня часть смысла.
   Нет! Из того, что я не понял ее, я догадываюсь, что Мадонна выше, нежли думал о ней Пименов. По дороге из Карлсбада случилось со мною маленькое приключение. Я было написал тебе об этом, но в этом письме такой сумбур, что ты, можешь получить неверные идеи. Я расскажу все, а письмо возьму с собою и вручу тебе сам [...]

78. Станкевичам

  

26 октября 1837. Берлин

   Милый папенька, милая маменька и милый дяденька! Странствие мое, наконец, окончилось благополучно; вчера я прибыл к месту назначения, в Берлин. Еще из Дрездена дал я знать Неверову, что намерен выехать 24 с эйльвагеном. Вчера приезжаем в Потсдам и останавливаемся у почтового двора: вдруг к окошку кареты подходит мужчина в длинном, теплом сюртуке - мне вообразился тотчас Фридрих Великий, о котором я думал, смотря на этот военный городок; но это был Януарий Михайлович, выехавший мне навстречу из Берлина - можете себе представить нашу радость. Мы тотчас заказали себе место в журнальерке - ежедневном дилижансе, который ходит между Потсдамом и Дрезденом - сели пить чай и рассказывать друг другу наши похождения; рассказы продолжались и в дилижансе во всю дорогу и усыпляли ехавших с нами офицеров, на которых звуки русского языка иначе не могли действовать, как магнетически. Неверов успел побывать в Ганновере, постранствовать в горах Гарц и провести ночь на Броккене, знаменитой горе в немецких преданиях, в месте, где ведьмы и колдуны с незапамятных времен торжествуют свой саббат; букет цветов, собранных на вершине Броккена, и множество страшных повестей, пересказанных ему старым трактирщиком, вполне вознаградили его за это трудное странствие. В 9 часов вечера мы прибыли в город; мне была уже готова и вытоплена квартира в том же доме, где квартирует Неверов с Грановским, только в бельэтаже. Две комнаты, прекрасно меблированные, и третий, крошечный темный кабинет для спанья, составляют мое жилище, за которое я плачу хозяину 20 талеров в месяц, т. е. 75 рублей. Не дешево; но дешевле и нельзя. Берлин один иностранный город, в котором содержание чрезвычайно дорого - в других можно жить ничем. Внизу помещаются Неверов и Грановский и платят за свою общую квартиру 18 талеров (67 р. 50). Моя дороже за бельэтаж и потому, что мне хотелось жить непременно здесь. [...]
   Берлин похож отчасти на Петербург. Улицы просторны, здания довольно красивы; но как-то все мало народа видишь на тротуаре. В Дрездене каждая улица уставлена столиками, лавочками, будочками, где продают шапки, дули, орехи, платки, мыло, книги, словом, всякую всячину; народ толкает вас под бока, странствующие музыканты стоят в кружку и рыпят на трубах какой-то марш, а заезжий штукарь угощает под вечер публику среди улицы волшебным фонарем. Здесь народ как будто посерьезнее; говорить много не любит. Даже извозчики фиакров не торгуются - цена положена - за 20 минут 5 грошей (около 80 коп.). Весь город живет самым аккуратным образом. Театр оканчивается в 10 часу, и в это время все ложится спать. Мне этот обычай особенно нравится, потому что совершенно согласен с предписанным мне образом жизни.
   С 1 ноября намерен я посещать двух или трех профессоров здешнего университета. Это так немного, что Вам нечего бояться за мое здоровье; скорее всего мог бы я заболеть от праздности. [...]
   Как ни приятно было мое путешествие, но я очень рад, что добрался до станции и могу пожить несколько месяцев на одном месте; как-то больше чувствуешь цену и стулу, на котором можно развалиться, и постели, в которой тихо засыпаешь, не думая, что фурман придет будить в 4 часа, и печке, перед которою можно сидеть и болтать с Неверовым и Грановским. [...] Кстати сообщить [...] известие о немецких театрах.
   Первый из них удалось мне видеть в Кракове, где играла труппа, приехавшая на время из Олмюца: давали оперу "Ball-nacht" {"Бал-маскарад" (нем.).} Обера и "Цампу". Все почти поют и играют очень хорошо. Но забавнее всего была примадонна, которая до того забылась, что, во время арии своего жениха, вздумала ему подтягивать - эта наивность мне очень понравилась. В Праге я видел скучную оперу Мейербера: "Der Kjreuzritter in Egypten" {"Крестоносец в Египте" (нем.).} и немецкую комедийку, которую играли превосходно, хоть бы в Удеревке. Вы, может быть, не знаете, дражайший сестрицы, что такое немецкие комедии? Это нечто вроде нравственных повестей, которые вы сочиняете для образования ума и сердца Машинькиных детей, с тою разницею, что здесь нравоучительное перемешано с такими забавными немецкими сценами и остроумными выходками, что едва сидишь на стуле от смеха. Представьте, что в одной из комедий две модные девушки влюбляются в богатого лорда за его богатство, а он предпочитает им крестьянскую образованную девушку. Все эти сентиментальности приправлены, впрочем, множеством смешных выходок. В Карлсбаде и Теплице, с тех пор как уехали летние актеры, играются каждый день драмы и трагедии, до которых немецкие мещанки большие охотницы; больше одного акта я ни разу в них не высиживал - тут-то мимика, тут-то декламация! В Дрездене при мне играли две нравоучительные комедии и маленькую оперку. Признаюсь, только один Щепкин из русских, известных мне, актеров может с честию выдержать сравнение с дрезденскими (даже превзойти их), но другие - никуда не годятся. [...]. С сыновним уважением и преданностию остаюсь покорный сын и племянник Николай Станкевич.

79. А. В. и И. В. Станкевичам, И. П. Клюшникову, В. Г. Белинскому и М. А. Бакунину

  

29 октября 1837. Берлин

   Берлин, столичный город Прусского Королевства [...]
   Грановский советовал мне подле облатки поставить знак восклицания, на что я не согласился [...] Он любит эффекты, а я их ненавижу - я добросовестен, как теленок. Но это отступление от главной материи. Слушайте! Слушай ты, маркиз XVIII-го столетия, до того преданный развлечению, что до сих пор не почтил ни одною строкою брата, который находится в самой неприятной неизвестности обо всем, что только есть для него интересного в России. Слушай и ты, юноша с кудрявою головою, амур-ревматик, достойный воспитанник Бодянского, истинный член компании братьев - Станкевичей, любезнейший Александр Владимирович. Внимайте все, некогда собиравшиеся к круглому столу в доме Лаптевой за самоваром высказывать все события прекрасных душ ваших - Иван Осторожный, опускавший гардины, Виссарион Неистовый, посмеивавшийся этим мудрым мерам; ты, Михаил - подражатель Архангела, так горько плачущий, что черт перестал странствовать по земле и что тебе не в кого бросить копье свое и не на ком потешить бранную десницу - внимайте и вы, которых имена не для чего писать, потому что эти пустые звуки займут много места, но которые делили с нами душу, споры, веселье и скуку,- внимайте! - я в Берлине! [...] Что, если б я был в Берлине в начале 1836 года? Хорошо, что не так случилось. Я бы сошел с ума от радости, я бы сошел с ума от новости тех понятий, которые бы мне сообщили.
   Вследствие законов необходимости в жизни моей последовало какое-то шуру-муру, которое я уж несколько раз сравнивал с плясанием св. Исаакия - и в самом деле, если бы Грановский и Неверов знали Отче наш, то им пришлось бы переучивать меня чтению оного, и я, как харьковский магистр, на вопрос их: знаешь ли молитву господню? - должен бы был отвечать: "нет" и слезно плакать. Похожий на это перерыв последовал в моей жизни, мое маленькое я распалось на две части, соединенные в эмпирическом единстве. Николая Владимировича, безусловно, нет; есть Николай Владимирович до 36-го и Н. В. после 36-го года [...]
   Я приехал сюда 25-го октября по западному счислению. В Потсдаме, за 4 мили до Берлина, явилось перед окнами нашего эйльвагена странное лицо, которое своим воинственным выражением заставило меня подумать, что тень Фридриха Великого пришла взглянуть на свой вахтпарад или едет в Берлин учиться гегелевской философии. Но скоро я увидел, что это лицо нового мира. Длинный черный сюртук охватывал его угловатые формы; на белом бледном лице резко выставлялись синие очки; щетинистые усы защищали верхнюю губу от нападений табака, который по временам сыпался из величественного носа. Всматриваюсь - Неверов! Я остался в Потсдаме. Мы напились чаю, взяли место в journaliХre {Вид экипажа. Буквально: ежедневный (фр.).} и отправились в Берлин. Ночью приближался я к этому наружно прозаическому городу и благодарил темноту, скрывавшую от меня скучные равнины, которые, должно быть, очень недавно море уступило философии. Они составляют ту грусть, ту NegativitДt {негативность (нем.).}, которая лежит между младенческим раем первого человека и торжественным примирением последующих. Саксония - ворота этого рая. Солдат у шлагбаума, с пламенным мечом, загородил возврат туда до будущего года. Дорогою Неверов рассказал мне, как он с корабля вздумал проехаться в Ганновер, посетить Гарц и ночевать на Броккене, откуда он привез страшные рассказы. И здесь он остался верен себе: первое, что поразило его на земле германской, было место, освященное поэзиею и народными преданиями, Квартира мне была уж готова в одном доме с Неверовым и Грановским, в бельэтаже. Стены украшены обоями, пол устлан коврами, красивая мебель - все чисто, опрятно, веселит глаза. Я с удовольствием расположился здесь и вместе с Грановским начертал план наших занятий, который получит силу свою с 1-го ноября. Лекции начнутся не прежде, как с половины... я поговорю теперь о том, что мы намерены делать.
   Нынешний семестр профессор Вердер и проф. Ранке преимущественно займут нас с Грановским. Несколько посещений решат, можно ли и нужно ли взять еще кого-нибудь. Вердер читает логику и метафизику (так называют популярно гегелевскую логику) по утрам, а после обеда историю философии от Декарта. Ранке новейшую историю, начиная с XVIII столетия. Чтобы приготовиться к первому, я купил "Пропедевтику" Габлера - прочетши ее, увижу, не нужно ли мне будет privatissime {частным образом (лат.).} прослушать феноменологию, потому что на веру я ничего не принимаю. Несколько страниц из "Пропедевтики", несколько из Гегеля, опять пробудили во мне то unentwohntes Sehnen {непривычное влечение (нем.).}, про которое я вам говорил в начале письма. Опять полное доверие к Гегелю, - опять стремление к истине [...] Содержание ничтожно, ложно без формы, составляет с нею одно; оно не истинно, пока не в истинной форме; в наше время, на нашей точке, нет удовлетворений, нет полной жизни без этой формы.
   Другие и в наш век могут удовольствоваться верою (разумею не историческую); я не могу и некоторые из вас не могут. Мы так далеко зашли, противоречие развилось слишком сильно, струны на душе порвутся, если им не дать этого строя; нет исхода, нет спасения. Если мне теперь хуже, нежели было прежде, то я должен благословлять, судьбу свою - это указание на другую жизнь, в которую я еще не перенесся совершенно; это значит, я был прежде не лучше, не бессознательнее. Если б мои обстоятельства были и другие, все равно в других случилось бы тоже. И не думайте, чтобы одних результатов было довольно, чтоб сделать требования нормальными, надобно провести мысль через все мытарства диалектики - я в этом убежден и радуюсь. [...]
   В самом деле, человек тогда только узнает, чего ему надобно, когда узнает вполне, что он такое, и согласится, примет это значение, насладится им. Вера в истинные результаты годится только для того, кто в ней воспитан и кому нечего разрушать в себе. Если найду полезным, пришлю Вам "Пропедевтику". Габлер читает "Энциклопедию". Говорят, он утомительно подробен, кропотлив - старик, долго бывший учителем гимназии. Вердер молод, пылок, охотно советует, к нему можно придти на дом и спрашивать. Если он не удовлетворит меня - успею обратиться к другому. Часы Габлера сходятся с Ранке. Впрочем, мы еще увидим. Ганс читает философию истории: он издал гегелеву, и, верно, мы нового от него ничего не услышим; впрочем, хотим его госпитировать. Вам покажется странно, что мы, добившись Берлина, не пользуемся всеми его сокровищами, но Вердер и Ранке - два таких сокровища, над которыми нам придется работать до кровавого пота, потому что заниматься - не значит ходить только на лекции. Представьте, что нам придется думать над логикою, читать Декарта, Лейбница, Фихте и проч. А над новою историей, читать источники - безделица? Признаюсь - бог привел меня в Берлин - что б я делал в Италии? [...]

80. В. А. Дьяковой

  

3 ноября [1837]. Берлин

   Благодарю Вас. Вы сняли у меня тяжелое бремя с души. Я не сделался лучше от того, что Вы хорошо обо мне думаете, но Ваше внимание, Ваше участие призывает невольно меня в лучшую сферу, дает почувствовать всю прелесть, всю высокость той жизни, из которой долго считал я себя изгнанником; Вы, в своей святости, может быть, не могли понять меня совершенно; может быть, женщина и не должна понимать всего, что происходит в иных душах - Вы решились утешить меня названием друга: оно мне дорого, свято; оно одно подарило мне минуту, каких я уж не помню. Вы сравниваете мою ошибку с Вашею, и с новым убеждением признаете себя виновнее. Вы позволите мне с такою же искренностью открыть Вам мою душу - мне было бы больно, если б Вы имели обо мне неверное понятие, точно так же больно, как и потерять Ваше уважение. А Ваша чистота, Ваша религия дают мне бодрость прямо говорить Вам все, что я думаю о Вашем положении.
   Не придавайте высокого значения моей ошибке: я имею добрых друзей, которые готовы сказать, что мои потребности слишком обширны, чтобы могли удовлетвориться, слишком сильны, чтобы оставить меня в покое. Неправда! Моя голова была сбита с толку, душа пуста и ослаблена. Не имея в себе той полноты жизни, которая бодро встречает все обстоятельства и создает себе рай из страданий, я искал жизни вне себя, ждал счастья с неба, хотел чуда. Я не имел определенного желания и потому удовлетворять было нечего; я хотел перерождения, которое бы мне дало самые потребности... И такая слабая, убитая душа могла любить? Отделенная от мира - schЖne Seele {прекрасная душа (нем.).} - она создавала себе бледные образы и потом искала, им подобия между людьми... Встреча, ошибки, противоречие, кризис - были необходимы. Я понял свое положение, свое прежнее ничтожество, не заменивши его ничем; я проклял эту SchЖnseeligkeit {прекраснодушие (нем.).} и не сошелся с миром; от этого - сухая борьба, отнявшая у меня столько времени и сил - и теперь еще не могу я освободиться от этого рабского сомнения, от этих мучительных мыслей, которые вяло и мучительно работают в голове, от этих планов, как поправить несколько фальшивых поступков, которые сделал я под влиянием слабости... Такое страдание не перерождает души. Но оно должно было предти. Если б я пропал навсегда - значит, вне призраков я не жил и потерял способность жить. Вновь оживу я только в настоящей жизни, чего и надеюсь.
   Вы, увлеченные ложною мыслию, решились пожертвовать для чужого спокойствия счастьем целой жизни; ясно ли Вы сознавали цену этой жертвы, нет ли - но Вы не знали, что Вы не вправе были жертвовать. Искренно говорю Вам, что Вы святы перед судом божиим - тем не менее поступок Ваш был произволен, и душа должна была терзаться, потому что ложные понятия не могли победить ее чистой натуры, развитой с самого малолетства любовью и. привычкою любви - страшное противоречие раздирало Вашу душу - в Вашем страдании должно было также быть много прозаического, сухого, раздирающего, способного лишить ума - завеса спала, и чего Вам краснеть? чего отчаиваться? Вам нечего искуплять, Вам остается только простить тех, которые не знали, что делали, и пожалеть, что они не могут ощутить того блаженства, которое наполняет Вашу душу при всех внешних бедствиях. Смело говорю Вам: женщина, даже по слабости впавшая в ошибки, более уже свята с той минуты, когда их отвергла. А та, которая с разрушительным страданием пожертвовала своими лучшими мечтами, которая отказывалась от своего блаженства, увлекалась мыслию долга и потом решилась освободиться от этих оков с полным сознанием - я ничего не знаю чище и святее - никакой поступок сам по себе не может запятнать человека - не поступки составляют дух; чист и свят должен быть их источник. То, что было ошибка, чуждый нарост,- отпадает прочь, когда дух вошел в свою сферу - то не мое. [...] Я прямо говорил с Вами - и не боюсь. Вы слишком высоки для приличий! То, что я говорил Вам, мне кажется несомненно. Не думайте, чтоб я старался оправдать все это - нет, повторяю Вам: по моим понятиям, Вы святы в Вашем положении, и душа Ваша должна быть свободна. Будьте снисходительны к людям, которые перед Вами виноваты: они несчастнее Вас; терпите пока, что нужно терпеть для будущего, для полного освобождения - пусть оно совершится не так скоро, но прочно и тихо. Наслаждайтесь Вашим сыном и позвольте мне надеяться, что Вы не будете поминать меня лихом. - Н. Станкевич.
  

81. А. П. Ефремову

[23 ноября 1837. Берлин]

   Любезный Ефремов! [...] Мы ведем самую тихую, жизнь в Берлине. Грановский старается мне всеми мерами объяснить логику и не столько успевает в этом словами, сколько пальцами. Это прекрасный способ. Неверов занимается собиранием материалов для истории орденов; я занимаюсь составлением лекций из истории новой философии и сегодня примусь с заботливостью и старанием за Декарта. Слава богу, из введения кой-как выбились. Наш профессор Вердер молод, хорош собою - несколько похож на тебя - и вообще человек хороший. Мы слушаем еще Ранке, к которому я сегодня на дурною погодою не пошел; его лекции обещался составить Грановский, что мне очень приятно. Привыкаю к работе и аккуратности, а что касается до бережливости, то ей, ей! еще никогда я так не жил - деньги записываю ежедневно. Видишь ли, что меня стоит погладить по головке. Приезжай к нам и ты умен будешь. [...]

82. Л. А. Бакуниной

  

16 декабря 1837. Берлин

   Целый месяц не писал к Вам; кроме надежды отвечать на новое письмо из России, меня волновало беспокойство, о котором, я думаю, знает Мишель и скажет Вам, если знает. Оно не успокоится совершенно, пока я не получу от него известий. Не знаю, что стало с моими друзьями: или они не хотят знать меня, или боятся разорить на несколько грошей.
   Мы ведем жизнь по-прежнему: я больше привык к ней, хоть не могу сказать, чтоб стал веселее; привычка эта заключается большею частию в том, что я стал запирать дверь в своей комнате, не оставлять в ней ключа и не опаздываю на лекции. Мы трое составляем особенный отдел между здешними русскими и не входим с ними в тесные связи. Признаться по правде, и не с кем: наши педагоги прежалкий народ. Между немцами также я не имею знакомых, Грановский - давний домосед, Неверов только посещает Мендельзонова зятя, у которого даются концерты, какую-то FrДulein von Solmar, которая поит его чаем, и здешнюю литературную знаменитость Варнгагена фон Энзе, большого охотника писать биографии. Из этих трех мест доходят до нас идеи художественные, литературные, общественные, а наша жизнь разделена между университетом и театром. Я более познакомился с молодым профессором Вердером и начал на днях брать у него часы приватно. Он с большим жаром занимается моим образованием, терпеливо слушает мои нелепые возражения и старается меня вразумить всячески; если он не успеет, виновата решительно одна моя голова или то во мне, что ее сбивает с толку. Он человек с душою: я с каждым днем более убеждаюсь в этом. С начала наших занятий он принял во мне большое участие, жалел, что я не останусь надолго в Берлине, но, услышавши, что я болен, заклинал беречь себя и оставить все занятия [...] Моя докучливая пытливость внушила ему обо мне, по крайней мере, одно доброе мнение: что я сам хочу думать - это он замечал и в Грановском, и потому сознался, что до сих пор он увлекался общим мнением о русских, что они способны только одеваться в чужое образование - а теперь видит самостоятельные мысли. Я благодарил его за комплимент как только мог, по-немецки; впрочем, я так сделался бестолков, что не думаю надолго поддержать честь своего отечества. Я долго думал, что здесь вовсе не будет зимы, не вот уж дни три, как выпал небольшой снег, морозит, небо ясно. Я после обеда до ночи решительно не могу ни за что приняться, брожу [...] слушаю, как трещит снег [...]. Я люблю, когда заходит солнце, и еще засветло показываются фонари в магазинах - это делает странный эффект. Старая привычка - ожидание чудес - не уступает уму до тех пор, пока я не войду в свою комнату и не удостоверюсь, что все эти ожидания должны окончиться на этот день логикою, чаем и сном, в котором бывают чуда всего более. Иногда так все хорошо расположишь в голове, все идет, как хочется, иногда страшно, иногда вообразишь себе что-нибудь такое в России, что бежишь домой узнать, нет ли письма и потом принужден бываешь утешиться тем же, чем напугался - фантазиями. Но все эти причуды мгновенны и становятся реже, потому что я бегу от них - за делом голова светлее, больше твердости, больше целости в душе. Другая помощь - театр, музыка. На днях давали новую оперу Спонтини "Агнесса Гогенштауфен". Грому много, декорации великолепные, музыка редко берет за душу - впрочем, все-таки поддерживает приятное расположение. [...]

83. А. В. и И. В. Станкевичам

  

10 февраля 1838. Берлин

   Сегодня получил я ваши письма, любезные братья! [...] Я живу в Берлине по-прежнему очень приятно, не совсем только покоен насчет Руси. От Миши давно нет писем, Ефремов не отвечает мне на то, которое я писал к нему; не знаю, получил ли. Что такое с Дядьковским? Напишите мне, ради бога. Что повредило ему глаз? Как так писать: "окривел" - не знаешь, шутка это или правда. Театр посещается по-прежнему. Это великая утеха. Мы с Вердером иногда вместо философии целый час беседуем, кто как играл. [...] Мое здоровье в порядке; Вердер хлопочет очень и о физическом моем благосостоянии. Вояж мне был очень полезен, и я ожидаю от будущего еще более. Надобно восстановить себя хорошенько. А вы, юношество, берегитесь! Больше интересов душевных, больше энергии, а то праздное, изнеженное воображение берет верх над нами, губит нас нравственно и физически. [...]
   Но надо вам дать отчет о театре. Папенька, кажется, находит легкомысленным, что я писал об этом сестрам. [...] У нас думают, что нет никакой возможности соединить любовь к искусству с положительными занятиями, а я теперь набрал брошюрок о свекловичном сахаре. Я основываю кой-какие планы деревенской жизни и мне надо будет, сколько могу понять, обратить внимание на подобные вещи.
   Но к делу: здесь давали недавно "Ифигению" Глюка. Чудесная опера! Такая чистая, простая музыка! Гото замечает, что у Глюка господствуют те же интересы, как у греков - братская любовь, религиозность и т. п., хотя Глюк чувствует глубже грека. У него нет нигде той любви (т. е. к женщине), которая есть чадо новых времен, чадо, которое, впрочем, ужасно изуродовалось капризностию новых фантазий. Это - верно.
   Хоры, арии и высокие речитативы - все превосходно. [...] "Норму" недавно стали давать на нашем (королевском) театре. [...] Музыка итальянская, не глубокая, но иногда полная жару, поджигающая до того, что на месте сидеть нельзя. Первый хор, так незначительный на фортепьяно, в пении, с оркестром делает furore. Его заставляют всегда повторять. Куча басов грозит Риму погибелью - так бы встал да и пошел. Хорошо, что Константина взята, а то Грановского ни за что бы не удержать. [...]

84. Станкевичам

  

25 февраля 1838. Берлин

   [...] М-r и m-me Фроловы доставили нам своим приездом в Берлин много удовольствия: они оба очень образованные люди, а она - женщина с редким умом. Русские и иностранцы дорожат ее знакомством. Здесь есть некто (в Германии он не некто, а человек очень известный) Варнгаген фон Энзе, старичок, бывший когда-то посланником в Штутгарте, который не знает ей цены: он был женат на знаменитой Рашели, которая обратила внимание всей Европы своим необыкновенным умом; по смерти ее он сделался слаб, подвержен болезням, но, несмотря на это, очень любезен в обществе, любит быть в кругу женщин и m-me Фролова для него теперь утешение. [...]

85. Л. А. Бакуниной

  

8 марта 1838. Берлин

   Вчера получил я еще письмо от Вас. Наконец рука Ваша несколько укрепилась, поэтому я начинаю верить, что Вы в самом деле оправились, но Александра Александровна приписывает, что Вам только лучше, а это еще далеко от того, чтобы быть в полной мере утешительным! Но, бог поможет! Теперь настает тепло: весна действует хорошо на физические силы и на душу. Берегитесь, только, ради бога, простуды. Я в России непременно заболевал на несколько дней во время этого перехода от стужи к теплу, который имеет в себе особенную прелесть. Я думаю, она происходит от воспоминаний детства: бывало, ставишь мельнички на канавах, пропускаешь воду, смотришь, как идет река, как начинает прилетать дичь - вся будущность, счастливая будущность прогулок по лесу, по лугу, видится в перспективе - и эти ожидания придают какую-то таинственную прелесть настоящему. Гёте жаловался, что на него в Италии незначительные, но знакомые предметы действовали больше, нежели прекрасное, которое он видел в первый раз. Но такому человеку стоило сознать в себе какую-нибудь вредную особенность, чтобы она у него пропала,- не то с нами. Сколько явлений в природе, сколько прекрасной музыки нравится нам по воспоминанию. Иногда так наслаждаешься прекрасным днем и - тотчас замечаешь, что за этим наслаждением прячется память чего-нибудь, ожидание чего-нибудь. Человек есть полный мир, в нем все срослось, эта смесь удовольствий не имеет ничего дурного - но, при испорченной немножко натуре (какова моя), эта смесь впечатлений делается источником тех EinfДlle, die Эber mich manchmal schrecklich mДchtig werden und worin mein kleines selbst sich ganz verliert {выдумок, которые иногда приобретают ужасную власть надо мною и в которых мое крошечное личное я совсем теряется (нем.).}. Они увеличивают во мне природную слабость духа - когда хотите, не столько природную, сколько благоприобретенную воспитанием, которую я преодолеваю, сколько могу. Но эта работа, которая рождается всегда вследствие рассуждения о себе, оставляет, в свою очередь, нехорошие следы на душе - видно, что душа эта заплатана, зашита белыми нитками. Переродить себя - кажется, это должно быть возможно для всякого, кто этого желает. Но большая или меньшая возможность зависит от большей или меньшей степени желания, а эта степень опять от целого бытия человека. Мы, воспитывающие себя, никогда не будем в состоянии насладиться тем блаженством, каким наслаждается поколение, воспитанное в любви и свободе. Вам это непонятно? В Вашей душе всегда божество - иначе быть не может. То, что кажется Вам злом в Вас, создано Вашим размышлением. Вся Ваша жизнь течет чисто и свято, и если ее возмущает какая-нибудь борьба, то это - борьба любви и любви, в ней нет ни апатии, ни ропота, ни Verdrieszlichkeit {угрюмости (нем.).}, стало быть, бот в ней всегда. А я - я говорю правду без всякой ложной скромности, которую ненавижу - я не таков. Но будет об этом! Кроме того, что все это может поправиться, зачем распространяться о душевных мелочах - такая исповедь наводит иногда тоску.
   Мое здоровье очень порядочно. До конца или до половины апреля останусь еще здесь, потом поеду в Дрезден. М-me Фролова мне дает много рекомендательных писем к людям, которые частию сами примечательны, частию могут познакомить меня с примечательностями. Оттуда в Карлсбад. Мне хочется приучиться к простому и беспристрастному взгляду на вещи: поверьте, один и тот же предмет кажется нам иначе под влиянием разных обстоятельств. [...] Votre StankИvitsch {Ваш Станкевич (фр.)}.

86. А. В. Станкевичу

  

8 марта [1838]. Берлин

   [...] Милый Саша. Недавно получил я от тебя из Харькова письмо; благодарю тебя за его простоту и прямизну, благодарю тебя за доверенность ко мне. Как сходны люди, как сходны их мысли, их развитие! Особенно в одном семействе - в каждом из нас, в братьях и сестрах, при всем различии характеров и темпераментов, я непременно нахожу себя, свое, даже в самых незначащих чертах. Читая письмо твое, я живо представлял себе свою первую юность - те же потребности, то же чувство недостатка, чувство противоречия. Но разница одна: у тебя эти чувства наступили раньше. В 17 лет я еще бродил в неопределенности; если думал о жизни и о своем назначении, то еще больше думал о своих стихах и их внешней участи. Пора сознания наступила годом позже, но и тут разница: для тебя уже многое решено, что мне было вопросом. Многое теперь вопрос для нас обоих, иное мне кажется решено, над чем ты еще задумываешься. Тебе странно, что ты живешь в будущем, что настоящее тебе кажется приготовлением. Это объяснимо многими причинами. Во-первых, 17 лет есть такая пора жизни, когда перспективы и надежды невольно расстилаются перед глазами, манят тебя вдаль, хоть бы ты от них отказывался, бежал,- да такие отказы только усилят это невольное стремление. Одно, чего бы я желал к этому - побольше доверенности к себе! Притом, чтобы наслаждаться настоящим не как животное, надобно его расширить, надобно заключить в нем прошедшее и будущее, надобно прочное сознание своей духовной самостоятельности, которая равна себе вчера и сегодня,- словом, надобно духовное развитие, которого ты не мог еще вполне достигнуть, которого достигнуть я, может быть, мог бы уж, но еще не достиг. Даже все маленькие привязанности, составляющие украшение этой эпохи, в связи с лучшею частию человека: странно бегать от них, но надо, чтоб они были просты и здоровы, не надо искать и выдумывать их для себя, чтоб после наслаждаться этим искусственным напряжением души; не надо во всякой девочке, оказавшей к тебе склонность и понравившейся тебе, видеть половину души, не надо развивать в себе этого слабого чувства, которое не дает бескорыстно радоваться и наслаждаться, которое все, что только однажды повеселило сердце, хочет упрочить за собою и находит удовольствие потом не в самом предмете, не в его достоинствах, а в том, что он мой, что я пользуюсь предпочтением сей девицы и т. п. Но полно об этом! Старухи и старики обыкновенно дают наставления, которые нужны были только для них. Потом: ты думаешь, что, м[ожет] быть, жизнь, а не наука - твое назначение. Это смешанные понятия, душа моя. Что ж такое жизнь? Человеческая жизнь есть разумная деятельность и вытекающее оттуда наслаждение, любовь. В наше время нельзя быть деятельным без сведений, да своя пустота наскучит и тебе самому. Главное дело: несоответствие занятий твоим потребностям. Это я понимаю. Полное цельное чувство не может найти себе пищи в годах и именах, в склонениях и спряжениях. [...] Если ты отдашься сухим занятиям вполне, от своих потребностей, то они надоедят тебе, ты мало успеешь и будешь скучать и досадовать. Умей разделить время, и все пойдет своим порядком. Мне все жаль, что ты не будешь слышать в Москве Грановского. И вообще там университет улучшается, а Грановский мог бы тебе еще всегда помочь советами на счет занятий. [...]
   Что тебе сказать о себе и о наших знакомых? [...] Лучшие наши знакомые и друзья здесь - Фроловы, муж и жена. У них вполне отдыхаешь по вечерам. [...] Прощай пока! Будь здоров и бодр и пиши ко мне. Твой брат Николай Станкевич.

87. Т. Н. Грановскому

  

12 мая 1838. Дрезден

  
   Тимофей мой, Тимофей,
   Голосистый Тимофей!
   Чудеса ты все творишь -
   Нас ты со смеху моришь!
  
   Впрочем, это подражание Клюшникова стихам: "Сравнение Белинского с Аполлоном".
  
   Аполлон мой, Аполлон,
   Аполлон мой Бельведерский!
   Виссарион мой, Виссарион,
   Виссарион мой, вельми дерзкий!
  
   А вот еще мои стихи. Последние краткие слова о Гегеле, залитые кофеем и слезами, попадаются мне в руки, и я говорю Неверову:
  
   Чудо-юдо! Длинный глист!
   Посмотри на этот лист:
   Он написан был при даме
   Мной за фрюштиком, в Потсдаме.
   Лист лежит передо мной,
   А ее уж нет со мной!
  
   Зачем же нет? И даже не пишет!?! Я однако написал к ней! [...] Хотелось бы увидать ее!
  
   Схватить ее, прижать ее,
   Лобзать ее, лобзать -
   И, умирая, с уст ее
   Еще лобзанья рвать!
  
  
  
  (Веневит[инова], не мои).
  
   А между тем, душа моя, "атомам, которые солнце связало на радость и горе", а бог назвал Николаем Владимировичем, даются толчки да толчки. Вчера получил письмо от Мишеля, в котором он, уверяя меня в любви своей, видит, что я тягощусь его отношениями, и просит не заботиться об нем, словом, объявляет мне развод; он прав, что так меня понимает. Из моих арифметических к нему писем он не мог видеть дружбы, и, как благородный человек, без всякого Grimm {гнева (нем.).} объявляет мне, что ему было бы тяжело, если б я продолжал хлопотать об нем. Впрочем, кажется, Варвара приедет сюда, потом другое, от него же, с известием, что сестра все нездорова, не весела... и письма сестер к нему, раздирающие сердце. Не знаю, как прошел слух о возвращении моем осенью; они просят, чтоб я не приезжал и, кажется, сказали все отцу и матери... Здесь едва ли что остается мне делать. Наконец, сегодня - письмо от отца, voll Bitterkeit und VorwЭrfen {полное горьких упреков (нем.).}, обещает не присылать денег, ругает Мишеля на чем свет стоит, просит не упоминать его имя, если я хочу, чтобы он читал мои письма, советует отказаться от Бакуниных, словом - Donner und Blitz {гром и молния (нем.).}. Из Москвы последнее письмо было совсем другого рода; сестра прибавляет, что он отчаивается за меня в душе своей... Разумеется, что мне это тяжелее всего за него; он боится за мою будущность как нельзя больше. Я перед этим уж отдал было письмо на почту, в котором откровенно говорил ему об моих намерениях на счет Бакуниной, объяснял ему все дело (т. е. насчет Люб[ови] Алекс[андровны]), потом даже просил, в случае если нуждается Мишель, дать ему 500 или 1000 рублей, но, получив письмо, тотчас же воротил его - а то сделало бы эффект! Теперь напишу о деле, но в другом тоне, постараюсь всячески утешить его, а между тем надо уверить его, что я отказываюсь от Бакуниной совсем по другим причинам. Я думаю, его больше подожгло то, что я все деньги роздал, а теперь еще прошу. Обещает ничего не присылать, а я с большим достоинством еще попрошу. А как он, я думаю, в доме навел на всех тоску! Я боюсь больше всего за него: он добр и любит нас до бесконечности - надобно быть слишком огорчену, чтоб написать так! Всеми мерами постараюсь его успокоить! Теперь он должен быть уж в Петербурге! [...] Н. С.

88. Л. А. Бакуниной

  

20 мая 1838. Лейпциг

   Как давно я к Вам не писал! Вы не можете себе представить, что такое приготовления к выезду (дни, которыми они наполнялись, Гёте вычеркивал из жизни), что такое двухдневное пребывание в каком-нибудь городке, где лонлакей беспрестанно надоедает примечательностями, которые должно смотреть и которые сушат душу. В Дрездене картинная галерея, собрание антиков - вот главные примечательности, которыми можно наслаждаться. [...]
   Нам пишут теперь Фроловы: если б Вы знали, какие это редкие люди! Как я люблю его чисто христианскую кротость, святость души, готовность на добро, горячее участие ко всякому, в ком он видит искру божию, хоть бы она завалена была кучею пепла! И это живое, сильное негодование противу низости, никогда не разрушающее его гармонии, но и никогда неодолимое неуменье торговаться с правдою! Он похож несколько характером на другого нашего товарища,- Грановского, хотя этот немного в другом роде: больше юности, больше кипения, но такая беспредельная любовь в душе, для которой нет ничего тяжелого, никакой жертвы! Знать таких людей, право, большое счастье в жизни, а особенно быть с ними в дружеских сношениях. Прибавьте к этому хохлацкую натуру Грановского: выехавши из Берлина, он до того разгрустился по нас в Дрездене, что хотел приехать туда из Праги, когда мы там будем... Насилу уговорили отложить свидание до общего съезда в Мюнхене. Впрочем, что тут удивительного: все, что есть высокого, святого в мире, т. е. самый мир в его целости, тогда получает истинную цену, истинный смысл, когда живешь с людьми, которые также им наслаждаются. [...] В Лейпциге застали мы, наконец, знаменитую Шредер-Девриен и видели ее сначала в "Весталке", потом в "Гугенотах". Она была превосходна, особенно в последних. В ней, наконец, осуществляется мой идеал актрисы и певицы - сколько истины, силы! Тут так охотно прощаешь все недостатки. [...] Ваш Н. Станкевич.

89. Станкевичам

23 мая 1838. Веймар

   Милые сестры! Вот Вам домик с зелеными решетчатыми ставнями, покрытый черепицею, домик, в котором жил Шиллер. На другом листке вы видели, верно, дом Гёте. Эти люди собрались в Веймаре около великого герцога, который любил их от всей души. Место приятное, городок чистый, небольшой, тих, как будто уездный - между тем соединяет все удобства столицы. Здешний театр был тогда едва ли не лучший в Европе. В Иене, мили две отсюда, жили также ученые и умные люди - все это в тесном кружку. Они вели блаженную жизнь. Теперь путешественники смотрят только на дома великих людей. Мы имели рекомендацию к Frau von Goethe {госпоже Гёте (нем.).}. Вчера мы провели вечер у нее - это вдова Гётева сына; она уж не молода, и сын ее взрослый малый, страстный музыкант, который учится у Мендельзона-Бартольди. Его не было - он в Штеттине. [...] Вечер прошел довольно приятно в разговорах о новой немецкой литературе, музыке, и, наконец, о певицах; лучшую из немецких слышали мы недавно в Лейпциге - это m-me SchrЖder-Devrient {г-жа Шредер-Девриент (нем.).}. При нас давали "Гугенотов", она играла Валентину. Голос ее и игра очаровательны. Я был очень рад, что здесь ей отдавали справедливость. Она уж не очень молода - лет 35, но на сцене хороша. В ее лице всегда истинное выражение, без гримас. Сегодня утром посетили мы гробы Шиллера и Гёте: они стоят в фамильной могиле герцогов. Над гробами часовня; из нее ход в могилу - здесь стоят они; на каждом лавровый венок и надпись: Schiller, Goethe {Шиллер, Гёте (нем.).}. [...] Но главное, что здесь нас утешило - это внутренность Гётева жилища. Какая богатая интересами жизнь! Тут мы нашли множество слепков и статуй, множество рисунков, медалей, минералогическое собрание - он все знал, всем занимался. Но интереснее всего его кабинет, куда он пускал только друзей, и куда баварский король иначе не мог попасть, как обманом: он притворился, что у него идет кровь из носу, и прибежал сюда. Тут лежит манускрипт его "Римских элегий" - видны все помарки, поправки; манускрипт "Гёца фон-Берлихинген", далее, в маленьком кабинете, последнее его лекарство и кресло, на котором он умер. Еще примечательнее: бокал - большой, серебряный, присланный ему из Франкфурта, и золотой венок оттуда же. Франкфурт - место его рождения. [...] Брат ваш Н. Станкевич.
  

90. Л. А. Бакуниной

  

24 июня 1838. Эмс

   Во Франкфурте на Майне я получил письмо Ваше вместе с премухинскими цветами. Резеда сохранила совершенно свой запах, несмотря на дальнюю дорогу, и теперь наполняет им мое бюро.
   Несколько дней не мог я Вам никак отвечать: полчаса чтения или письма делали мне приливы крови к голове - обыкновенные кризы при начале питья - теперь они несколько успокоились, и я могу писать и читать часа два в день - между утренним питьем вод и ванною.
   Остальное время, волею или неволею, я должен проводить на открытом воздухе.
   Не знаю, получили ли Вы мое последнее письмо из Лейпцига? С тех пор дождь постоянно мешал нашему путешествию, и прекрасная сторона, которою мы ехали, представлялась нам большею частию в самом неласковом виде. Первый город, в котором мы решились остановиться на несколько дней, был Веймар, незамечательный сам по себе как город, но освященный памятью Шиллера и Гёте. Переодевшись, мы тотчас же отправились отыскивать их дома, и Неверов угадал дом Гёте по его простой, красивой наружности и статуям, которые смотрели из окон. На дом Шиллера нам указали: простенькой, с зелеными ставнями и мезонинчиком, он смотрит recht bЭrgerlich {совершенно мещански (нем.).} и принадлежит какому-то частному человеку. Нам доставляло большое удовольствие угадывать, хоть это не всегда удавалось. Недалеко от дома Гёте театр, очень красивый снаружи. Мы имели рекомендательное письмо к madame Goethe, вдове его сына; скоро по приезде послали к ней свои билеты и получили приглашение на вечер. С благоговением входили мы на лестницу, против которой стояли, не помню уж, какие-то колоссальные бюсты, и скоро явились в гостиную, где m-me Goethe предупредила очень трудные в таком, случае речи с нашей стороны вопросом "Darf ich Sie in der deutschen Sprache anreden?" {"Могу ли я обратиться к вам на немецком языке?" (нем.).} Мы отвечали утвердительно, и она стала шутить над трудностью наших имен и решила не произносить их. Она очень умна и любезна, как и другие дамы, здесь бывшие, но, кажется, не более. Был тут еще бар. Штернберг, курляндец, написавший недавно роман; его Aussehen {внешность (нем.).} мне ужасно не понравилось, и какой-то, вертлявый старичок-литератор, низенький, худощавый, делавший пресмешные движения и вместе с этим полюбившийся мне. Разговор был для меня не слишком интересен, и я часто отводил глаза от общества на портрет Гёте, говорят, самый схожий, с светлым, прекрасным, мужественным, улыбающимся лицом. M-me Goethe сама подошла к нему и хвалила удивительное сходство - эта минута перед его портретом одна уцелела для меня изо всего вечера. На другой день мы смотрели его жилище, собрание статуй, минералов, и, что всего дороже - его cabinet d'Иtudes {рабочий кабинет (фр.).}, где лежали манускрипты его сочинений. Как жадно смотреть на них, как хочется уловить душевное его волнение в каждой, едва заметной, черте; наконец, мы видели спальню его, постель, кресло и последнее лекарство; еще перед этим мы посетили гроб его. Он стоит рядом с Шиллером в фамильной могиле великих герцогов. На них по лавровому венку и простая надпись: Шиллер - Гёте! [...]
   Что за рассуждения внушила Вам Беттина? Неужели Вы думаете, что истина и простота обыкновеннее этой, так называемой гениальности! А эта истина и простота - есть ли она в Беттине? Я не читал ее писем - стыдно, а надо сказать - кроме некоторых, помещенных в "Библиотеке", но вот что про нее слышал: она женщина с живым воображением и нервным темпераментом, с увлечением отдается каждой мысли, мелькнувшей в уме ее и, кажется, полна горячей любви ко всему, что коснется ее воспоминания; но говорят, что все эти привязанности - вспышка, они создаются ее богатою фантазиею и остывают, когда ее напряжение ослабнет; некоторые уверяют даже, что она сочиняла письма к Гёте, которых никогда не писала, вовсе не желая обманывать, увлеченная воображением. Фролов очень умно сказал однажды: Беттина говорит правду, когда лжет, а N. N. (незнаком Вам) лжет безбожно, говоря самые святые истины, потому что он повторяет то, чего не разделяет его убеждение. Мне эта характеристика нравится. Довольно ли, чтоб уверить Вас, что душа, полная любви, носящая тихо в себе сочувствие ко всему прекрасному, умеющая находить и ценить его вокруг себя в семействе, в людях, выше этой гениальности и заключает в себе прелесть, которой та всегда останется чуждою? И кто же способнее Гёте был бы оценить это простое величие, которого он искал, которого он был выражением в жизни и творениях?
   М-me Фролова сделала краткий очерк Беттинина характера и показала ей; так как между похвалами были намеки и на слабую сторону, то Беттина осталась не совсем довольна. Мне не случилось встретить ее ни ра

Категория: Книги | Добавил: Armush (26.11.2012)
Просмотров: 468 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа