у ночь повелитель верующих, выполняя религиозный долг, как все его верноподданные мусульмане, принес в жертву девушку.
В одной зале императорского гарема, под наблюдением великого евнуха и его отряда негров, выстраивается сотня дев. Одни - рабыни черкешенки, присланные в подарок губернаторами азиатских вилайетов, другие - дочери пашей, восторженных поклонников императора, пользующихся этим случаем, чтобы утвердить влияние своей семьи в тайниках Ильдиз-Киоска. Все рабыни и госпожи, уравненные турецкими обычаями, признающими за женщинами лишь два ранга - красоту и верность, с трепетом ожидают появления великого господина, зная, что через несколько минут решится их участь.
Появляется падишах. Бесстрастным взглядом он рассматривает выстроившийся ряд, великий евнух шепчет ему что-то на ухо, и, наконец, он равнодушно бросает платок... Любая! Он спокоен, как католик каждое воскресенье отправляющийся на мессу, зная, что это святое зрелище, но не испытывающий ни малейшего волнения. Он слушал ее столько раз, что не находит в ней прелести новизны.
Бедный Абдул-Гамидъ! Августейший повелитель правоверных со своими семидесятью годами!.. Я представляю его себе в эту ночь наедине с девушкой, молодым, прекрасным, диким, пламенным жеребенком, желающим угодить, изобретательным на всевозможные соблазны. Величественный падишах, может быть, обдумывающий в данный момент новый протест послов великих держав, обязан во имя религии провести ночь с этой пылкой весной, бодрствующей около него, возбужденной, нервной. Его заботы правителя, его мысли Филиппа II, делового человека, в деталях осведомленного обо всем, что творится в его обширной империи, несомненно, не благоприятствуют этому tеtе-a-tеtе, определенного Пророком. Султанша этой ночи задорно улыбается, окрашенными в кармин, губами, подымает вверх взгляд своих, обрисованных чернью, глаз, вызывающе изгибает свое тело... но, протягивая руки вперед, она находит - увы! - дух великого господина, бессильного и мягкого, как символический платок.
Размышляя об этих неудобствах и пытках, наложенных религиозным долгом, не считающимся ни с возрастом, ни с обстоятельствами, я иду по иллюминованным, безмолвным улицам и мне сопутствует лишь эхо моих шагов! По-прежнему кругом красное, блистающее безлюдие! Меня могут ограбить, могут убить, и на мои крики не откроется ни одного окна, ни одной двери этих освещенных дворцов. Их обитатели слишком заняты, чтобы обратить внимание на то, что творится на улице.
Палка сторожа, стучащего о плиты, не возмущает сегодня ночью глубокого молчания квартала господ. И для него, ревностного мусульманина, сегодня - Ночь Силы. Воры, бродяги, должны, в свою очередь заняться святым обрядом. Там, вдали, в углублении почвы, где бегут воды Золотого Рога, небо окрашено заревом пожара и стоит жужжанье гигантского улья.
Простой народ продолжает развлекаться в Стамбуле и Галате.
Я направляюсь туда по пустынным, мертвым, освещенным улицам, точно иду по фантастическому городу, с досадой смотрю на запертые двери, с горечью думаю о холодной кровати, ожидающей меня в отеле, сетуя на мою долю - долю несчастного гяура, презренного христианина, заставляющего меня тоскливо скитаться в эту ночь плодородия и изобилия до истощения: в святую Ночь Силы.
хххIII Возвращение в Европу
Прощай Константинополь!
Глубокой ночью я в последний раз проезжаю по Большому мосту, чувствуя дружескую ласку на прощанье - вздрагиванье и скачки, которыми награждают экипаж доски мостовой; Золотой Рог - это глубокая, окутанная туманом, яма, где сверкают огненные очи судов. Напротив, величественный Стамбул вырисовывает черный силуэт куполов и минаретов на фоне затуманенного неба, в котором горит бледная луна на ущербе. Огни рамазана плавают в воздухе, словно затерянные созвездия.
Прощай!
Больше месяца я живу в этих местах, с ними ничем я не связан - ни рождением, ни расой, ни историей: однако, расставаться грустно и тяжело.
Когда путешествуешь, покидаешь города, как бы они ни нравились, с чувством радости. Снова пробуждается любопытство, атавистический инстинкт перемены и движения, завещанный нам отдаленнейшими предками, неутомимыми кочевниками доисторического мира. Что-то там дальше? Что ждет нас на ближайшем этапе?
Но при разлуке с Константинополем, это чувство радости и любопытства замирает и улетучивается. Каким бы интересным не представлялось будущее, оно не будет таким, как настоящее. Западная Европа, с ее удобными и однообразными городами, несомненно, не может изгладить воспоминания об этом агломерате рас, языков, цветов, неслыханных свобод и непреодолимого деспотизма, какой представляет собой метрополия Босфора.
Прощай!.. И к тоске разлуки присоединяется неуверенность в будущем, подозрение, что я не увижу вновь эти дорогие места, что обстоятельства моей жизни сложатся неблагоприятно и она погаснет, прежде чем мне удастся выполнить мое желание.
К воспоминанию о Константинополе присоединяется воспоминание о Мраморном море, с его спокойными, зелеными водами, в прозрачной глубине которых плавают медузы, точно перламутровые зонтики. Вспоминаю также малоазиатские города, только что виденные мною, Муданию и Бруссу, чисто турецкие поселки, где мусульманскую жизнь не обезображивает, не обессиливает ничто европейское. Когда-нибудь я поговорю о Бруссе, городе Зеленой мечети, построенной мастерами мусульманской Андалузии, о Бруссе, городе блестящих, как золото, шелков, турецкой Гранаде, дремлющей у подошвы вифинского Олимпа, перед лугом, лежащим на высоте сотен метров над уровнем моря, и вечно цветущим, благодаря чему оттоманы с гордостью называют ее Зеленой Бруссой. Поговорю также, в романе о константинопольском квартале Балата, "квартале испанцев", как титулует их народная топография, - где двадцать восемь тысяч евреев, носящих имена Сальседо, Кобо, Эрнандес, Камондо и т. д., объясняются в семейном кругу на архаическом кастильском наречии: это их священный язык, средство общения, помогающее освободиться от бдительности врагов.
- А, Испания! Прекрасный Сион Запада! Мои старики вышли оттуда.
Рассказы, ведущиеся в семейном кругу по субботним вечерам, легенды об огромных зарытых сокровищах, всегда имеют ареной своею далекую Испанию, фантастическую страну, о которой патриархи говорят детям с великой таинственностью, как мы о Багдаде, стране "Тысячи и одной ночи". И на израильских праздниках старухи снимают со стен тамбурины и напевают своими беззубыми устами villanсiсоs XV ст., этим романсам научились их прабабушки в Толедо, являвшимся тогда как бы Парижем еврейского мира.
Я покидаю Константинополь после бесконечных церемоний с паспортом, одинаково строгих, как для отъезжающих, так и приезжающих. Ночью поезд бежит по бесплодным Фракийским равнинам. На рассвете мы в Румелии, затем - в Болгарии. Нет больше красных шапок. Солдаты, занимающие перроны станций или живущие в серых палатках у подошвы какого-нибудь холма, одеты по русскому образцу, крестьяне в черных тиарах из овечьей шкуры, в грубой обуви из дубленой кожи, идут по желтеющей дороге, перед медлительными быками, запряженными в скрипучие телеги, с массивными колесами. Ночью мы едем по Сербии, а с солнечным восходом мы - в венгерских пределах.
Приближаемся к Будапешту, истинным вратам европейской Европы.
Час завтрака. В вагоне-ресторане, следующем в хвосте поезда, собрались мы, пассажиры константинопольского экспресса, люди разных национальностей. Я занимаю стол вместе с двумя незнакомыми мне путешественниками и белокурой, элегантной дамой, сидящей против меня. Глубокое молчание или лаконические предложения блюд, с учтивой, холодной сдержанностью, характеризующей людей странствующих по свету и не знающих, кто их сотоварищ по столу. Завтрак приближается к концу. Мы пьем кофе. Сквозь оконное стекло мелькают ряды белых домов с большими объявлениями. Сказывается близость громадного города. Мы, несомненно, в окрестностях Будапешта. Я вижу театральную афишу, напечатанную по-венгерски: могу разобрать лишь название пьесы - Кapмен.
Вдруг толчок. Сильнейший удар о преграду. Тысячная часть секунды, кажущаяся нам вечностью: мы смотрим друг на друга широко раскрытыми глазами, с безумным выражением ужаса. Затем резкое движение назад, все приводящее в беспорядок, все ломающее, заставляющее нас прыгать и падать среди дождя и грома смерти. Полдень. Светит солнце, небо голубое, без облачка: однако мы ничего не видим, точно наступила глубокая ночь.
У нашего стола силою обратного удара ломаются бронзовые крючки, соединяющие его со стенкой вагона. Стол опрокидывается на меня со своими блюдами, чашками, кофейниками и я лечу на пол. Чувствую на своей груди его тяжесть, усугубленною тяжестью моей визави и других тел, двигающихся в судорогах ужаса.
Проходит несколько кратчайших мгновений, но воображение, работая с головокружительной быстротой, растягивает их, наполняя страхами и надеждами, точно это целые года. Ранен я? Что повреждено в моем теле? Умру я после минуты оцепенения? Что найду у себя, когда мне удастся встать?..
Я встаю. Одна нога моя погружается во что-то мягкое, эластичное, завернутое в синее сукно, с золотыми пуговицами. Это живот лакея, только что подававшего нам. Он лежит на спине, скрестив руки, широко раскрыв глаза от ужаса и не движется, несмотря на то, что я наступил на него.
Передо мной подымается дама, словно состарившаяся в несколько секунд, желто-бледная, как воск; белокурые волосы в беспорядке, шляпа приплюснута, черты лица обострились и дрожат от волнения.
- Мы - настоящее свинство, - произносит она по-французски.
Может быть, это впечатление минуты, но, клянусь, я ни разу не слыхал столь глубокомысленной и справедливой фразы.
Осмотревшись кругом, я не узнаю столовой. Все поломано, все разрушено, точно пролетел пушечный снаряд. Тела на полу, столы повалены, скатерти разорваны, течет жидкость и неизвестно, кофе ли это, ликер или кровь; блюда разбиты вдребезги и все стекла вагона, толстые стекла, раздробившись на острые куски, рассыпаны повсюду, словно прозрачные лезвия шпаг.
Инстинктивно я вытаскиваю из спины дамы стеклянный кинжал, вонзившийся в ее корсет. Это осколок зеркала, висевшего позади ее. Чуть-чуть выше и она была бы уложена на месте.
Не помня как, я оказываюсь на земле, бегу вдоль полотна, около высочайшего откоса. Бегут и другие пассажиры, спотыкаясь о булыжники. Гигантское пыхтенье наполняет атмосферу дымом и сквозь клубы последнего, видны белые постройки Пешта на горе. Вырывается пар, шипя, как громадная сковорода. Мы у головы поезда: он точно разорвался пополам; два локомотива лежат и ревут, как сразившиеся между собой быки, распластавшиеся и умирающие. С одной стороны наш поезд, с другой стороны - длинная вереница товарных вагонов. Встреча произошла в самой глубокой яме, между откосами, под деревянным мостом, исчезающим в дыму двух, смертельно раненых, громад. Несколько вагонеток, нагруженных строительным материалом, разбились и обсыпали обе стороны полотна каскадом извести и кирпичей, лежащих между оторванных, искривленных колес.
Первых двух вагонов нашего поезда уже не существует. Они превратились в сплюснутые гармонии, с трагическими складками, заставляющими содрогаться от ужаса. Как почти всегда водится, это вагоны... третьего класса. Багажный вагон представляет из себя груду дерева и железа, при каждом вздрагивании умирающего поезда, выбрасывающий чемоданы и сундуки. Окровавленные люди, еще не чувствующие боли своих ран, бегут в возбуждении и кричат по-венгерски, по-немецки, по-сербски, по-турецки. Служители суетятся, желая чем-нибудь помочь, но не знают, с чего собственно начать. Увлекаемый другими, я пытаюсь войти в разрушенные вагоны. Поставив ногу на разрушенную платформу, я попадаю ей во что-то черное, жидкое и твердое, одновременно. Муха кружится над этим пиром крови и мяса, предвестница появления ее товарок. К чему еще новые ужасы, после пережитого волнения!..
Я забираю пару своих чемоданов и подымаюсь по откосу, чтобы поскорее выбраться из этой проклятой ямы. Очутившись наверху, я удивляюсь нервной силе возбуждения, удивляюсь, как легко я поднялся с ношей по крутому склону.
Сажусь у края откоса на своих чемоданах и погружаюсь в состояние оцепенения, не зная, что делать, глядя на итоги катастрофы, видя, как красноватый дым локомотивов начинает зажигать деревянный мост.
По всем дорогам сбегаются группы косматых венгерцев. Из соседних домов выходят женщины. Внизу увеличивается число суетящихся около двух поездов и влезающих в разгруженные вагоны.
Поразительная катастрофа. Со станции Будапешт пустили товарный поезд в тот час, когда ежедневно приходит поезд из Константинополя. Вот что случается в центральной Европе, стране больших, по-военному организованных железных дорог, и никто этим не возмущается... А еще мы говорим об "испанских порядках"!..
Вдруг я вижу, что какие-то тени заслоняют мне солнце. Это венгерки с ребятами: славные, тучные, смуглые, пузатые девушки, в перкалевых юбках и в шелковых платках, образующих козырьки над глазами, так, как носят их мадридские красавицы.
Ими руководит любопытство, потребность потолкаться около лица, видевшего вблизи страшную опасность. Они говорят мне на своем непонятном языке, смотрят на меня с симпатией и состраданием. Догадываюсь, что они спрашивают меня, не испугался ли я, удивляются, видя меня невредимым, без малейшей царапины, без малейшей капли крови. Одна девушка предлагает мне выпить стакан воды. Сморщенная, черная как цыганка, старуха, гладит меня по лицу с улыбкой добродушной ведьмы.
Мост охвачен пламенем, и чувствуется сильный запах старого горелого дерева. Толпа волнуется, колеблясь между храбростью и страхом. Ошеломляющее известие заставляет ее бежать вверх по откосу в паническом беспорядке. Что, если вдруг локомотивы взорвут!.. Что, если в поезде имеется динамит... Рассеивается в ужасе, как стадо, но через несколько минут любопытство снова увлекает и они спускаются вниз, смешиваются с толпой служащих и рабочих, затрудняя задачу спасения.
Прошло около часу. По одной дороге галопом приближается кавалерийский эскадрон, по другим дорогам спешат роты солдат и отряды полицейских. Подъезжают кареты с гербами Красного Креста. Начинаются спускаться носилки по склону горы.
Из могильных гармоник выходят группы мужчин и выносят безжизненные тела. Один... два... три... четыре... пять. Когда конец этому ужасному кортежу! Мимо меня проходят мужчины и женщины, поддерживаемые под руки и с перевязанными головами. У иных голова в смертельной истоме упала на плечи спутников; другие стонут, произнося непонятные мне слова.
Кавалерия атакует толпу любопытных, чтобы очистить место. Австрийские пехотинцы идут со штыками на перевес, под яростные крики офицеров и победоносное размахивание сабель.
Женщины толпятся вокруг меня, словно мое положение жертвы прикроет их и позволит им здесь остаться... Зачем я тут сижу? Какая польза от моего присутствия?..
Я растираю себе грудь: удар стола и тяжесть моих соседей контузили меня. Боль в ребрах и она все больше и больше дает себя знать, после первых минут волнения. Я плюю и плюю, со страхом думая о пурпурной окраске... Нет, никаких переломов!
Объясняясь при помощи всемирного языка взглядов и знаков, я помещаю один из своих чемоданов на голову мальчика, галантно защищаясь от женщин, желающих взять у меня другой чемодан, и под эскортом этих приятельниц, без конца болтающих и ничуть не смущенных моим молчанием, я направляюсь по свежевспаханным полям к дороге, на которой я вижу электрический трамвай.
К чему оставаться здесь, где я никого не знаю и где меня никто не понимает. Я отправляюсь в Будапешт и опять сяду в поезд, уже внушающий мне теперь панический страх.
И вот я вступаю в пределы настоящей Европы, пешком, по полям, с ношей на плечах, точь-в-точь, как вступал восточный завоеватель века тому назад, привлеченный блеском Запада.