Главная » Книги

Милюков Павел Николаевич - Воспоминания, Страница 12

Милюков Павел Николаевич - Воспоминания



инял меня и посвятил в тайны древней жизни города и порта, им же восстановленные.
   Дальше ждал нас обязательный центр притяжения туристов всех наций - знаменитый Дубровник (Рагуза), когда-то независимая славянская республика, соперница Венеции, но не ее вассал. Дубровник уцелел и от турецкого порабощения, благодаря талантам своих дипломатов; а по отношению к итальянцам стремился слить в мирном сожительстве обе национальные стихии. Сенаторы Дубровника "писали по-латыни, а говорили по-сербски" и долгое время избегали разговорного итальянского языка. Из 122 славянских писателей, которых дало это раннее славянское возрождение, между XV и XVIII столетиями, больше половины (75) принадлежали Дубровнику, тогда как Зара насчитывала только пять, Шибеник - четыре, Сплит - 18, Трогир одного, острова - 10. Венеция вырезала на стенах далматских городов свой герб - льва св. Марка; но венецианцы не вмешивались в местную культурную жизнь, довольствуясь извлечением материальных выгод из своего господства. Культурное влияние Венеции относится уже ко времени упадка - к XVIII столетию, когда и в Дубровник проникла итальянизация.
   Всего этого, однако же, проезжий турист не увидит на маленьком скалистом утесе, где поместился центр города: изящное здание "дворца ректоров" с его ренессанской лоджией и готикой окон. Точно вырванная у моря площадка, о которую буйно разбиваются волны, окружена крепостью стен, напоминающих, что здесь не только царила литература и искусство, но сознавалась и необходимость самозащиты. Но защищали Дубровник не рыцари, а монашеские ордена, в которые входила местная аристократия.
   В следующем отрезке пути моим спутником оказался молодой студент-англичанин, спешивший по дороге, на пароходе, изучить новогреческую грамматику, Циммерн - будущий писатель по национальным вопросам и одно время участник института интеллектуальной кооперации в Париже. Он ехал на Корфу, но, узнав, что я собираюсь здесь покинуть пароходы и подняться на высоты Черногории, прервал поездку и отправился со мной. Перед нами развернулись красоты Которского залива, где горы отступают от берега, открывая небольшие долины, покрытые живописной смесью селений, стильных колоколен и роскошью зелени. Предмет всех нашествий, всех исторических претензий и захватов, Которский залив отразил на своей судьбе всю историю Балкан - от Древнего Рима до Версальских договоров. Пароход останавливается в глубине залива у города, от которого поднимается видная издалека серпантина, ведущая в царство голых серых скал и подснежного Ловчена. Это - пустынное царство Западной Черногории.
   Мы немедленно поднимаемся в это "орлиное гнездо". С каждым зигзагом серпантины раскрывается перед нами все полнее общая картина залива, детали сливаются в туманной дали, и вдруг весь этот пейзаж скрывается от глаз на одном из поворотов дороги. Мы - среди каменного хаоса, где только маленькие чашечки между извивами дороги, подпертые каменными стенками и наполненные пригоршнями принесенной сюда земли, напоминают о тяжелом труде земледельца, вырывающего у природы свое скудное пропитание. Дальше, наверху, стелется перед нами унылая пустыня. Утомленные, мы дремлем - и неожиданно пробуждаемся на единственной широкой улице небольшой деревни, носящей громкое название - Цетинье. Мы - в "столице", хотя и "самой маленькой в Европе". Мы проехали, не заметив, мимо княжеского "конака", смахивающего на помещичью усадьбу средней руки. Есть и министерства, похожие на табачные лавочки. Скоро появятся и политические партии: партия "права" (под этим разумеется старый "порядок") и партия "клуба" (оппозиция). Будет и парламент - и даже парламентское правительство. Правда, князь, по образцу наших первых двух дум, разгонит то и другое и сфальсифицирует народное представительство ...
   Мы остановились перед жалкой на вид гостиницей под гордой вывеской "Гранд-Отель". Она эксплуатируется самим князем Николаем, - как и вся страна. Мы здесь в гостях у черногорского "орла". Его юнаки в театральных костюмах под зонтиками гуляют по местному Корсо; их жены и дочери по утрам ходят за водой к колодцу у нашего отеля и сплетничают под нашими окнами. Полагается, что иностранные гости "Гранд-Отеля", список которых ежедневно представляется князю, должны сделать хозяину визит и расписаться во дворце. Но - мы не знатные гости, и я уклонился от соблюдения этикета. Из хороших источников я уже знал закулисную сторону плохо раскрашенной декорации, умилявшей наших официальных панегиристов славянства. "Камарилья, заслонившая от князя истинное настроение страны; неселение, отданное на поток и разграбление камарильи, полное отсутствие правосудия, бесцеремонное разорение населения тяжелыми поборами; продажа иностранцам лакомых кусков народного богатства и произвол, произвол сверху и донизу". Так я описывал потом положение в своей газете. Нельзя было только говорить о русских субсидиях "единственному другу России", как выразился однажды Александр III. Но об этом петербуржцы знали и без меня.
   Через два дня мы спустились к заливу по прежней дороге. Циммерн поплыл дальше, на Корфу, а я перебрался на другую сторону залива, в Эрцег-Нови, откуда начиналась линия железной дороги через Герцеговину и Боснию в средоточие австрийского управления - Сараево.
   При переезде из Приморья в Герцеговину сразу чувствуется глубокое понижение культуры. Географическая и политическая отрезанность от берега, скудная почва, плохое орошение, исчезающие в подземных пещерах реки и озера, редкое население - таковы черты пути на Требинье. Дальше, при спуске в долину реки Наренты к Мостару, столице Герцеговины, местность становится оживленнее. До 1878 г. здесь правила Турция, и среди православных не исчезли еще привычки рабского быта. Женщины носят оригинальный костюм, напоминающий маскировку ку-клукс-клана. Но и тут велась национальная борьба. При австрийском управлении вера и церковь подвергались в гораздо большей степени опасности денационализации, нежели при турецком режиме. Такие проявления, как празднование национального праздника св. Савы, пение старинных народных песен о временах Марка Кралевича, сербская "слава" и гусли - даже ношение национального костюма, - все это в глазах правительства считалось политическими демонстрациями против чужого господства. Так оно, в конце концов, и было. Положение мне близко напоминало то, свидетелем которого я был, разъезжая по селам Македонии при турецком режиме. Здесь, как и там, борьбу за национальность взяла на себя церковная община и ее влиятельные члены. Это были обыкновенно разбогатевшие купцы и промышленники, мелкие банкиры. Они вели борьбу не прямыми, а косвенными путями: упорством, выдержкой, турецко-византийскими шахматными ходами - где можно, взятками и покорностью ближайшему начальству, а где можно, и жалобами в высшие инстанции. Община знала своих представителей - и им верила. У меня были рекомендательные письма к этим народолюбам; но на конвертах вместо имен было написано просто: "народному вождю" в таком-то городе. В Мостаре, например, это был Воислав Шола, в Сараеве - знаменитый тогда старик Григорий Евтанович. Свидания происходили конспиративно; на них мне сообщали о ближайших задачах и о намеченных планах борьбы.
   Но этот тип борцов за народное дело уже отживал свой век, уступая место новой психологии, новым приемам молодого поколения, возвращавшегося из университетов Загреба, Праги и Вены с новыми политическими представлениями. Их ближайшей целью был теперь "устав" (конституция), дальнейшей - объединение Сербии; их методами - тайные общества, открытыми органами - "побратимства" и "просветы". Незаметная в провинции, этого рода деятельность велась на глазах австрийских властей в таких центрах, как Сараево. Старые закулисные подходы к властям народных вождей с "чарши" (базара, главной улицы) молодежью решительно осуждались. Помню, как передо мной (в сараевском кафе) развивались этой молодежью конспиративные планы, а рядом за столиком сидел несомненный австрийский шпион, для вида читавший газету, но внимательно к нам прислушивавшийся. Борьба и пошла в открытую в ближайшие же годы после моей поездки, а за нею последовали знаменитые судебные процессы, в которых Масарику пришлось защищать горячую молодежь.
   Я, впрочем, не ограничивался в Сараеве наблюдениями над настроением национальной оппозиции. Я обратился прямо к правительственным учреждениям с просьбой снабдить меня материалами по управлению оккупированным краем. Конечно, мне вручили весьма охотно всякие тома хорошо разработанного материала, описательного и статистического, и столь же охотно показали образцовые учреждения города, например правительственную табачную фабрику. Никак нельзя сказать, чтобы австрийская администрация ничего не сделала за время своего управления. Внешнее благоустройство, новые порядки в управлении, новые правительственные здания в городе, заботы о торговле и промышленности - все это далеко шагнуло вперед сравнительно с патриархальными турецкими порядками. Но подпольная работа славянских патриотов велась тут же, рядом, неуловимая даже для австрийских жандармов, и грозила в будущем полным крушением чуждой власти...
   Мне оставалось после Сараева - арены будущей трагической развязки запутанного австрийского узла - продолжить свой путь на север, к хорватам в Загреб. Тут ждал меня новый контраст. Из средоточия старых придворных бюрократов и молодых заговорщиков я попадал наконец в единственную славянскую страну, где национальный и политический конфликт обещал разрешиться цивилизованным способом. В то время Загреб недаром считался самой культурной из славянских столиц. Здесь сразу чувствовалось влияние более старой культуры Приморья, опередившего Белград на несколько столетий. Это сказалось и на начале сербо-хорватской литературы и на искусстве - в известной духовной утонченности, которой на Дунае нужно было еще долго учиться. И до сих пор, встречая среди сербского примитива какого-нибудь психолога или артиста, несущего модернистские веяния, вы непременно найдете в нем ту или другую связь с итальянско-славянским Приморьем.
   Эта черта отразилась и на национально-политической борьбе хорватов с Венгрией, в состав которой Хорватия входила на правах старой "нагобы" - соглашения 1868 г. Хорваты толковали "нагобу" как дающую им такие же независимые от Венгрии суверенные права, каких требовала сама Венгрия от Австрии по соглашению 1867 г. На этой, более широкой, основе уже происходил во время моей поездки в 1904 г. распад старых партий феодального и клерикального характера. Вперед пробивалась упомянутая выше университетская молодежь. Она прежде всего стремилась демократизировать политическую жизнь страны, привлекши к ней широкие массы населения. Именно эта демократическая молодежь и составила в следующем, 1905 г. "коалицию" с сербами и формулировала свои требования в упомянутой выше фиумской резолюции. Забегая вперед, к моей второй поездке в Загреб в 1908 г., напомню, что эта самая политическая группа провела в 1906 г. первые удачные политические выборы, а в 1908 г. составила уже большинство в местном сейме. Я познакомился с вождями молодой партии в момент ее расцвета. Лидер партии Лоркович в беседе со мной называл своих единомышленников "хорватскими кадетами". Увы, мы были тогда уже "кадетами" Третьей Государственной Думы, пережившими годы своего торжества, и сравнение со славянскими политическими друзьями вызывало во мне не одни только радостные чувства. Я писал тогда, продолжая параллель Лорковича: "Заставить моих хорватских друзей пойти на компромисс - невозможно. Но можно их изолировать, провести кругом их черту и отпугнуть от них все еще робкое население. Особенно можно сделать это с сербским меньшинством, против которого католическое духовенство успешно поддерживает острое национальное раздражение среди хорватского большинства населения". Здесь действительно клерикализм и феодальные отношения уже пошатнулись, но были еще достаточно сильны, чтобы успешно бороться за старые позиции. Католическое духовенство усердно поддерживало национальную рознь, бывшую в то же время и религиозной (против православия сербов). Эта рознь служила сильным оружием против югославизма молодого поколения.
   Переезжая из Сараева в Загреб, я как раз наткнулся на маленькую иллюстрацию этого большого и долгого спора хорватов с сербами. Я ехал в вагоне третьего класса. Против меня сидела молодая женщина - очевидно, не из культурного класса. Мы обменивались отрывочными фразами по-немецки. На какой-то станции она высунулась из окошка и заговорила с разносчиком на местном наречии. Я обрадовался и спросил ее на своем сербском "воляпюке": "Да ли ви сте србкиня?" {"Не сербка ли вы?"} На лице ее неожиданно для меня изобразилось крайнее негодование. "Какая сербка? Я - хорватка!" - "Но ведь это одно и то же, - возразил я. - И язык ваш почти одинаков". - "Совсем нет: мы - два разных народа!" Я уже понял, в чем дело, но продолжал допрашивать: как же разные? В чем вы видите разницу? Моя собеседница немного осеклась, но тотчас нашла требуемый ответ: "Мы высокорослые и белокурые, а они - низкорослые брюнеты". Против этого гитлеровского аргумента я уже не выдержал: "Вот я еду с юга на север. Чем южнее, тем больше низкорослых брюнетов; чем севернее, тем больше высокорослых блондинов. А народы все те же: немцы, русские, австрийцы, славяне. И у каждого - свои брюнеты и свои блондины". Соседка замолчала. Но я перешел в наступление. Очевидно, она была католичка. И я заговорил на патриотическую тему: "Это ваше католическое духовенство вас ссорит. Пора понять, что вы и сербы - единый югославский народ". Она продолжала молчать. А я демонстративно вынул из кармана номер хорватской оппозиционной газеты - они печатались латиницей, стало быть, были понятны хорватской шовинистке... Сколько зла сделала - и еще продолжает делать эта затронутая случайно по дороге неслучайная тема! {Писано до событий 1941 г. Прим. авт.}
   Из Загреба я вернулся - прямо через Вену - домой. В Белграде я бывал и раньше, во время пребывания в Болгарии, и позже. Теперь же приближался срок отъезда в Америку, а перед тем надо было еще побывать в Петербурге, где смерть Плеве сдвинула ход событий с мертвой точки, и в Париже, где ожидал меня первый контакт с русскими революционными партиями на конспиративном съезде.
  

11. МОИ ПЕРВЫЕ ПОЛИТИЧЕСКИЕ ШАГИ.

"ОСВОБОЖДЕНИЕ"

  
   Годы моих "скитаний" приходили к концу. За эти годы я многому научился; но в то же время русская политическая жизнь ушла далеко вперед. В мое отсутствие произошел ряд событий, поднимавших все выше политическую температуру, и темп этого подъема становился все быстрее. Я не пишу здесь историю политического движения в России. Но моя личная жизнь все теснее переплеталась с процессом русской политической борьбы, и обойти этой стороны моей биографии совершенно невозможно. Уже мои американские лекции - повторение "Очерков русской культуры" для иностранцев - стояли на грани истории и политики. В моих прогнозах грядущей революции то и другое сливалось; ученый-историк поневоле превращался в политического деятеля. Мои отношения к заграничному органу "Освобождение" окончательно втянули меня в самое активное участие в текущей политике. После моего отказа от редакторства участие в журнале не только не прекратилось, но, напротив, приняло конкретную форму. Мое сотрудничество началось даже ранее появления первого номера "Освобождения" - в июне 1902 г. Для органа, созданного земцами, нужна была соответственная программа, отличная от программ более левых политических течений. В своем первоначальном виде эта программа была составлена мной. Естественно, она не удовлетворила более левые элементы, теснее связанные со Струве и известные тогда под характерным названием "третьих элементов" земства. В редакции "Освобождения", таким образом, должна была произойти внутренняя борьба двух течений и, в результате, различная оценка совершавшихся событий. Занятая мной позиция далеко не всегда представляла "правое" течение земских деятелей, так же как и позиция Струве не всегда была "левой". Этот переплет двух линий, то скрещивавшихся, то параллельных, то опять расходившихся в разные стороны, отразился в ряде моих статей, подписанных буквами "ее" и большей частью написанных за границей, вдали от театра внутренней борьбы. Несколько указаний на то, что происходило в это время в России, необходимо сделать, чтобы отражение этих событий в "Освобождении" было совершенно ясно.
   То, что можно назвать "земским движением", приведшим к выделению группы "земцев-конституционалистов", началось вскоре после моей высылки из Москвы. Председатели губернских управ образовали первую организационную ячейку и выбрали пятичленное бюро земств под председательством Д. Н. Шилова. В 1896 г. оно было запрещено, и с тех пор восстановлена была - с участием "третьего элемента" - оппозиционно-политическая деятельность прогрессивных элементов земства. Эти последние годы XIX в. я провел в Болгарии и только по возвращении вступил в сношение с тверской группой земцев, руководимой И. И. Петрункевичем. С Петрункевичем и его молодыми друзьями я познакомился - правда, очень поверхностно - еще в первой половине 1890-х годов в Москве. В 1901 г., как сказано, последовало мое приглашение редактировать заграничный орган группы. А весной 1902 г. (то есть до моего отъезда в Англию) я получил от Петрункевича приглашение - приехать в его имение Машук для составления программного заявления в первом номере "Освобождения". Я застал там кроме хозяина Д. И. Шаховского и А. А. Корнилова. В Машуке мой проект программы был обсужден, потом - уже в мое отсутствие - его свезли в Москву, еще раз обсудили и одобрили в кружке земцев и "лиц свободных профессий" и отослали за границу для помещения в первом (июньском) номере "Освобождения". Изменения, внесенные в мой текст, были очень незначительны. Я остановлюсь на этой программе, так как на ней (и против нее) строилась дальнейшая борьба между двумя течениями земского движения.
   Против программы возражали, главным образом указывая на ее неполноту. Она оставляла в стороне указания на содержание будущего законодательства (в том числе социального) и тактику добывания намеченной политической реформы. Но то и другое умолчание сделано было совершенно сознательно - чтобы не затемнять главной задачи программы, которая неизбежно должна была осложниться последующими разногласиями по поводу опущенных частей. Задача первоначальной программы была рассчитана на объединение разнородных элементов земского - и даже не одного земского - движения. Она оставляла в стороне лишь тактику уже сорганизовавшихся социалистических партий, с.-д. и с.-р., обращаясь исключительно к той части "бессословного общественного мнения", которая не искала исхода "ни в классовой (как с.-д.), ни в революционной (как с.-р.) борьбе". "Освобождение" прямо заявляло в программе свою преимущественную связанность с земской группой. Соответственно взглядам этой группы программа должна была быть не только "принципиальной", но и "исполнимой". Она должна была считаться не только с чаяниями "всей русской интеллигенции", но и с реальными условиями момента. Она поэтому ограничивалась "ближайшими перспективами" и требовала выполнения "элементарнейших и необходимых предварительных условий свободной общественной жизни". Однако, ограничив таким образом свою задачу, программа, в ее пределах, становилась радикальной, соответственно тогдашним минимальным требованиям общественного мнения. "Личная свобода, гарантированная независимым судом", равенство всех перед законом, "основные" политические права и как "первый шаг" и основная предпосылка осуществления всего этого, - "бессословное народное представительство в постоянно действующем и ежегодно созываемом верховном учреждении с правами высшего контроля законодательства и утверждения бюджета". Созданию такого представительства должны были предшествовать предварительные шаги, которые в программе изображались в следующем порядке: 1) односторонний акт верховной власти, утверждающий "высочайшей волей" все упомянутые предпосылки политической свободы", отмена административных распоряжений {В тексте напечатанной в No 1 "Освобождения" программы этот пункт формулирован так: "Отмена действующих временных административных распоряжений". Дальше поясняется, что имеются в виду "всякого рода временные правила и циркуляры, отменяющие закон путем его разъяснений и распространительных толкований или просто путем приостановки его действия". Прим. ред.} и восстановление границ закона и широкая амнистия (все это должно было быть объявлено в форме высочайшего манифеста), 2) создание "учредительного органа", составленного из представителей земского самоуправления и дополненного элементами, недостаточно в нем представленными (формула Шаховского). На его обязанности должно лежать составление избирательного закона. Задача этого "учредительного" органа, при неизбежном несовершенстве его состава, должна быть "непродолжительной и временной". Иначе - неизбежно правительственное давление и неопределенность настроений "непривычных к политической жизни общественных слоев". Один взгляд на эту программу показывает, что многое из нее было принято в ходе событий, а то, что остальное не было принято, имело плохие последствия для России. Но... "чаяния общественного мнения" шли много дальше, а намерения правительства далеко не доходили и до этой программы. "Реальные условия момента" были таковы, что программа сохранила "принципиальность", но "исполнима" она отнюдь не была.
   Однако же, это последнее обстоятельство не было ясно с самого начала политической борьбы, температура и темп которой продолжали постоянно расти. Мое дальнейшее сотрудничество в "Освобождении" было направлено на две стороны и имело целью: 1) чтобы ничто из нашей программы не было уступлено правительству и 2) чтобы программа зато не расширялась влево. Первую цель осуществить было нетрудно, вторую - невозможно. И я сам должен был с этой невозможностью считаться, делая уступки левым, которые уже успели создать раскол и среди самих земцев, часть которых шла дальше и превратилась в "освобожденцев".
   Процесс этого превращения совершился в 1903 г., уже во время моего пребывания в Америке. По замечанию Струве, "пароксизм революционной горячки в этом году стал хроническим для России". Под этим настроением состоялся - за границей - и первый акт организации Союза освобождения, еще отличавшего себя сознательно от "партии". Действительно, в образовавшемся Союзе участвовали и "правые" и "левые". Десять земцев (более левых) и десять левых интеллигентов под видом туристской поездки по Швейцарии, переезжая из города, в город, в окрестностях Констанца и на Боденском озере основали в июле 1903 г. этот Союз. После их возвращения в Харькове был принят план распространения на всю Россию провинциальных отделов Союза, а 3-5 января 1904 г., пользуясь прикрытием Съезда по техническому образованию, Союз собрал свой учредительный съезд, в котором участвовали уже представители от 20 городов. Учредительный съезд развернул недоговоренные части первоначальной программы. Закон о выборах принял определенную форму всеобщей подачи голосов на основании всеобщего, равного, тайного и прямого голосования. Подчеркнуто было принципиально положительное отношение к социальной политике. Признано право самоопределения за народностями Российского государства. Для Финляндии выставлено требование о возвращении ее государственно-правового положения, нарушенного правительственными преследованиями. Выбран, наконец, всеобщим голосованием тайный Совет Союза, и тем самым Союз получил существование, независимое от своего заграничного органа. Все это происходило во время моего отсутствия.
   "Освобождение" должно было считаться с этими внутренними настроениями и событиями. Прежде всего, в No 7, 12 и 22 открылась полемика между (относительно) "правыми" и "левыми" земцами. "Левый", подписавшийся "Земским гласным Т.", требовал "покончить с робкими полумерами легальной оппозиции" и "не стесняться рамками действующего закона даже и в границах земских собраний". Его оппонент, Петрово-Соловово, отвечал ему, что "активная борьба земских собраний с самодержавием невозможна"; достаточны "посевы" для будущего. Я тогда - из-за границы - вмешался в спор (No 17) и доказывал, что фронт "Освобождения" слишком широк, что надо исключить из него "идеалистов самодержавия" и "неисправимых славянофилов" и что только тогда можно "создать хотя бы крепкие кадры партии из убежденных конституционалистов". Струве совершенно правильно ответил, что в таком случае прежде всего надо расширить программу, сделавши "ясное заявление в пользу всеобщей подачи голосов" и введя в программу "выяснение отношения к социальным вопросам - аграрному и рабочему". Я признал со своей стороны, что, по крайней мере, второй пункт имелся в виду при самом составлении первоначальной программы. Нельзя было отрицать и "всеобщего права", хотя болгарский опыт уже научил меня понимать, что правильное его применение возможно лишь по мере политического развития масс.
   Начало японской войны вызвало в среде читателей и сотрудников "Освобождения" новый толчок к разъединению. Этот толчок был создан националистическими настроениями, распространившимися в обществе; к ним отчасти присоединился и Струве. В No 50 (8 июля) появилась статья некоего "либерала", доказывавшего, что ввиду войны оппозиционная борьба должна быть приостановлена; "конституционная партия должна принять пассивное положение" и "перенести центр тяжести на вопросы японской войны", чтобы создать "государственное общественное мнение". Автор утверждал, что все равно "правительственная машина современного государства неизмеримо сильнее... террора, восстаний и бунтов". В No 52 (1 августа) я резко возражал против предложенного перехода к "пассивности" и против выделения какого-то привилегированного "государственного общественного мнения". Я решительно отказывался "волочиться за событиями, предоставляя им спутывать все наши расчеты", предсказывал, что "падение Плеве есть только вопрос времени", что за ним выдвинется Витте, и ставил тревожный вопрос, "с какой программой явится перед Россией тот или другой заместитель Плеве". Со своей стороны я подчеркивал необходимые условия такой программы, которая единственно могла бы удовлетворить настоящее общественное мнение: 1) народное представительство, не ограниченное "совещательной ролью при предварительной подготовке законопроектов", а "облеченное законодательной властью с правом рассмотрения бюджета" и 2) созданное "путем прямых выборов самим населением", а не в виде "представительства от учреждений".
   Перед самым выходом в свет этого номера "Освобождения" Плеве был убит. Растерявшаяся власть после некоторого колебания решила пойти на уступки. Но я считал шансы возможного тогда компромисса слишком слабыми и заранее обреченными на неудачу. И в ответ на назначение преемником Плеве "либерального" князя Святополк-Мирского я опять предупреждал наших единомышленников в "Освобождении" (No 57) против излишнего доверия по отношению к "новому курсу". "Наш неисправимый оптимизм, - писал я, - опять поднимет голову. Опять будут раздаваться голоса об осторожности и постепенности, о том, чтобы не испортить настроения в правительственных сферах, не пропустить момента и т. д." Я напоминал, что "между самодержавием и последовательным конституционализмом нет промежуточной позиции". "Мы не можем уже давать в кредит, - предупреждал я, - потому что мы сами лишимся кредита, если позволим себе это". "Вы (правительство) можете переманить кого-нибудь из нас на вашу сторону, но... он уже перестанет быть нашим и, стало быть, перестанет быть нужен и нам, и вам..." Словом, я не верил, чтобы Святополк-Мирский мог открыть обществу простор для "легальной борьбы, защищаемой парламентскими средствами". И тем не менее я все же не покидал совершенно промежуточной позиции, указывая в той же статье на ее возможное содержание. По адресу правительства я говорил: "Надо искать такой укрепленной позиции, которую можно защищать не штыками и виселицей, а силой организованного общественного мнения... где общественные группы могут найти достаточно места, чтобы стоять рядом, а не друг против друга, где люди могут бороться открыто, не опасаясь насилия над собой и не вынуждаемые сами к такому же насильственному отпору". Но была ли такая позиция возможна?
  

12. МЕЖДУ ЦАРЕМ И РЕВОЛЮЦИЕЙ.

ПАРИЖ

  
   На этот вопрос отвечала моя последняя статья в "Освобождении" о "Фиаско нового курса", датированная 28 октября 1904 г. (старого стиля) и посланная во время моего короткого приезда в Петербург. В эти же самые дни Петрункевич был вызван в Петербург, получив от Святополк-Мирского освобождение от всех полицейских ограничений, и вел политические беседы с Святополком и с Витте. О своей беседе с Витте он рассказал в своих воспоминаниях: она, в сущности, окончательно разрушала мост между правительством и оппозицией или, как сказано в заголовке, между царем и революцией. Петрункевич пытался доказать Витте, что "правительство должно будет уступить и принять конституционный строй взамен самодержавного". На это Витте отвечал "авторитетно и убежденно": "Вы не принимаете в расчет, во-первых, что государь относится к самодержавию как к догмату веры, как к своему долгу, которого ни в целом, ни в части он уступить кому бы то ни было не может. Это - его вера, и вы бессильны ее изменить. Во-вторых, общество русское не настолько сильно, чтобы вступить в борьбу с самодержавием... Крестьянство будет на стороне самодержавия". И сам Витте поэтому "не опасается за самодержавие, которому предан не за страх, а за совесть". Для нас всех это было (тогда) откровением и совершенно меняло характер борьбы. При таком положении непримиримость со стороны революционеров сталкивалась трагически с такой же непримиримостью со стороны верховной власти. "Среднего", действительно, не оставалось. "На фразах о доверии уже нельзя было построить никакой самодержавно-либеральной программы", - говорил я в упомянутой статье 28 октября. На возражение князя Мещерского, что министр "не уполномочен свыше", я отвечал, что "величайший трагизм положения" и заключается в том, что "честный человек принужден становиться в фальшивое положение обманщика... Зачем стоять между молотом и наковальней истории?" При таком положении оппозиция не может мириться, она "возвращает себе полную свободу действий".
   Первым применением этой "свободы действий" было решение Союза освобождения вступить в правильные сношения с революционными партиями. С этой целью около средины сентября старого стиля три члена Союза, князь Петр Долгоруков, В. Я. Богучарский и я, были командированы в качестве представителей в Париж, где должен был открыться съезд "оппозиционных и революционных партий". К ним, конечно, присоединился в Париже и Струве. Съезд открылся 30 сентября и закончился 9 октября (старого стиля). Я участвовал в нем под псевдонимом Александрова, что и было потом раскрыто Столыпиным в Государственной Думе, на основании донесений Ратаева, по показаниям присутствовавшего на съезде Азефа.
   Струве, вероятно, знал больше, чем я, о происхождении этого съезда. Я мог заметить только, что около съезда особенно хлопочет финляндец Конни Циллиакус и что он выступает в качестве члена новой финляндской партии активистов. Я видел также, что особенно был выдвинут на съезде польский вопрос. По обоим вопросам Струве, видимо, ангажировался. До тех пор мы считали, что финляндцы ведут борьбу в строго конституционных рамках, и "патриарх" этого движения, Мехелин, как раз находился тут же, в Париже, где я с ним и познакомился. Мы уже приняли в России формулу этого широкого течения: "Отмена всех мер, нарушивших конституционные права Финляндии". Что касается поляков, представленных на съезде двумя партиями, Национальной {Имеется в виду партия национал-демократов. Прим. ред.} и социалистической, - наши отношения с ними по вопросу о польской автономии начались несколько позже, при посредстве А. Р. Ледницкого, популярного в Москве адвоката. Не думаю, что в 1904 г. была уже выработана какая-нибудь формула польской автономии. На съезде Струве и другие наши делегаты шли дальше меня в этом вопросе. Мое упорное сопротивление затянуло прения на целых полтора заседания и привело к тому, что никакой формулы, приемлемой для обеих сторон, выработано не было. Помню, после прений ко мне подошел коренастый поляк с умным взглядом глаз и с энергичным выражением лица и сказал мне: "Очень рад познакомиться с русским человеком, который наконец в первый раз не обещает нам всего, чего мы требуем". Это был Дмовский.
   Закулисная сторона съезда стала мне известна гораздо позднее из книги Циллиакуса о "Революции и контрреволюции в России и Финляндии". По своему происхождению этот съезд должен был носить чисто пораженческий характер. Мысль о съезде явилась у поляков на амстердамском социалистическом съезде; прямая цель была при этом воспользоваться войной с Японией для ослабления самодержавия; Циллиакус снабдил оружием польских социалистов. Он же и ввел на съезд Азефа и, несомненно, участвовал в качестве "активиста" в попытке осуществить, по его же словам, "глупейший и фантастичнейший, но тогда казавшийся осуществимым" план ввезти в Петербург морем оружие в момент, когда там начнется восстание. План этот действительно закончился добровольным взрывом зафрахтованного для этой цели английского парохода "Джон Графтон", застрявшего в финляндских шхерах. Деньги, которые были нужны для пораженческих мероприятий, были получены Циллиакусом, целиком или отчасти, через японского полковника Акаши с определенной целью закупить оружие для поднятия восстаний в Петербурге и на Кавказе, - и Азеф должен был быть об этом осведомлен.
   Я не знал также и о том, что по окончании нашего съезда "оппозиционных и революционных групп" вместе состоялся второй съезд - одних революционных партий. На нем были намечены революционные выступления на 1905 год, включая террор. Полиция и реакционные партии пытались смешать оба съезда и приписать нам решение второго. Но уже Циллиакус возражал против этого смешения - по понятной причине: именно второй съезд принял нужные ему решения, тогда как первый держался в пределах, диктуемых наиболее умеренной из представленных в нем партий, то есть нашей.
   Именно по этой причине мне пришлось сыграть на съезде более значительную роль, нежели я мог рассчитывать. Моей целью было провести соглашение так, чтобы оно не задевало независимости нашего течения. И я предложил съезду "ограничить обсуждения тем минимумом общих идей и целей, который уже и в настоящее время входит в программы участников, сохраняя неприкосновенными все пункты программ и тактических приемов каждой отдельной партии". Это и было принято. В окончательной резолюции я подчеркнул еще определеннее это условие взаимной самостоятельности: "Ни одна из представленных на конференции партий ни на минуту не думает отказаться от каких бы то ни было пунктов своей программы или тактических условий борьбы, соответствующих потребностям, силам и положению тех общественных элементов, классов или национальностей, интересы которых она представляет". Этим самым вне общих решений остались все социальные и экономические вопросы. Несколько неопределенно пришлось говорить и о форме правления. "Демократический режим", по формуле составленной мной резолюции, мог обозначать и конституционную монархию земцев, и республику, которой требовали социалисты, и даже независимость, которой добивались поляки и которая была принята в отдельном, третьем, пункте резолюции под осторожным названием "самоопределения" {Это как будто противоречит утверждению автора, что по польскому вопросу "никакой формулы... выработано не было". Прим. ред.}.
   Оставались, за исключением всего непримиримого, две общие задачи: отрицательная - уничтожение самодержавия и положительная - "замена его свободным демократическим режимом на основе всеобщей подачи голосов", с "устранением насилия со стороны русского правительства по отношению к отдельным нациям", с "правом национального самоопределения и гарантированной законами свободой национального развития для всех народностей". Это последнее положение соответствовало и составу съезда, в котором согласились участвовать национальные социалистические партии, но не приняла участия сама социал-демократическая партия, находившаяся в процессе внутренней борьбы.
   Для наших "левых" Союза освобождения принятых съездом и написанных мною двух резолюций оказалось недостаточно. Уже после моего отъезда они напечатали третью, в которой подтверждалось принятие "четырехвостки" и "принципиальное отношение к социально-экономическим проблемам", как того требовал январский учредительный съезд Союза. Это оказалось нужным для французских социалистов. Жорес в "Юманите" (1 декабря 1904 г.) тотчас сослался на эту резолюцию в доказательство того, что "русские либералы" уже не прежняя "барская, собственническая и капиталистическая фронда" и что отныне социалисты, для которых политическая демократия есть необходимое условие их пролетарского действия, и либералы согласны между собой в том, что прежде всего необходимо завоевать "режим политического контроля и политических гарантий, основанный на всеобщем праве голоса для всех русских, без различия классов". Эта формула единения социалистов и "либералов" очень хорошо соответствовала моим собственным представлениям, извлеченным из истории 1890-х годов и подкрепленным умеренностью английских социалистов. Но, увы, по отношению к ходу нашей дальнейшей внутренней борьбы она оказалась неприемлемой как раз для социалистов - как только выступила на сцену социал-демократическая партия. Но этот момент был еще впереди.
   Переход от парижских решений к постановлениям Петербургского земского съезда 6-9 ноября, от революционной тактики к мирной мог казаться возвращением назад, к пройденному уже политическому моменту. Но надо вспомнить, что это было собрание в старой форме - председателей губернских земских управ под старым же председательством Д. Н. Шилова, противника конституционных стремлений, и что Святополк-Мирский любезно пригласил земцев в Петербург с целью опереться на них при проведении своей компромиссной политики. Не будучи земцем, я не мог на этом съезде участвовать, но я знал, что готовится нечто совершенно иное, нежели ожидает министр. И я поспешил из Парижа приехать на несколько дней в Петербург, чтобы участвовать, по крайней мере, в подготовительных совещаниях к этому съезду. Помимо земцев в этих совещаниях участвовали и другие либеральные деятели. Программу съезда привез из Москвы В. Е. Якушкин, мой старший товарищ по университету, верно хранивший традиции своего деда-декабриста. Его проект точно воспроизводил главные пункты нашей первоначальной программы, напечатанной в первом номере "Освобождения": права граждан, равенство перед законом, гарантии независимого суда, отмена административной репрессии и "акт помилования" высочайшей властью. Главное требование - о политическом представительстве - было изложено, считаясь с Д. Н. Шиповым, в мягкой форме: "Правильное участие в законодательстве народного представительства, как особого выборного учреждения". Но за такую форму голосовали только 27 членов съезда против 71. Тогда и тут были поставлены на голосование формулы, приближавшиеся к тексту первоначальной программы. И они были приняты большинством: 60 голосов против 38 за прямое требование "осуществления законодательной власти"; 91 против 7 за "установление государственной росписи доходов и расходов" (то есть бюджетные права народного представительства) и 95 против 3 за "контроль за законностью действий администрации". Требование первоначальной нашей программы о создании "учредительного органа" для разработки политической реформы также было принято съездом в завуалированной форме, слово "конституция" не было произнесено, но именно этот смысл имели все эти требования, принятые и собранием сановников под председательством государя. Тогда Николай II собрал тесный семейный совет и позвал на него Витте. Зная "непреложность веры" Николая II в самодержавие, Витте хитро открыл царю путь к отступлению. Он полагался на волю государя, но предупреждал, что речь идет не о чем-либо ином, как о даровании конституции. Неприемлемое слово было произнесено, и спорный параграф выключен, к большому удивлению участников предыдущего заседания. Эпизод земского съезда подтвердил мнение о невозможности совместить серьезную политическую реформу с самодержавием, а пожелания умеренных земцев послужили орудием в руках земских "освобожденцев".
   Я не мог присутствовать при всем этом ходе прений и решений земского съезда. Надо было ехать назад, через Париж в Америку. И. В. Гессен рассказал в своих воспоминаниях, что он пытался по настоянию друзей, "ввиду ускорения событий", отговорить меня от этой поездки и что я ему ответил: "Не волнуйтесь, И. В., я вернусь еще вовремя, а в Америку нужно ехать". Я действительно считал - с точки зрения парижских перспектив, - что эпизод закулисной политической драмы при содействии Святополка далеко не последний и что за ним последуют более важные события, в развитие которых я едва ли смогу вложить что-нибудь свое. Я видел, что процесс политической борьбы из сознательного уже начинает превращаться в стихийный. Я, правда, ошибался относительно темпа "ускорения событий"; они пошли быстрее, чем я мог предвидеть. Но все же я успел побывать в Америке и, главное, приготовить к изданию свою книгу, на которую я смотрел как тоже на известный политический акт, исключительно от меня зависевший. Наступал срок отъезда, и, почти не останавливаясь в Париже, я поспешил в Шербург к отплытию намеченного английского парохода.
  

13. ВТОРАЯ ПОЕЗДКА В АМЕРИКУ (1904-1905)

  
   На пароходе, на котором я ехал, произошел характерный эпизод, который мне запомнился. Публика второго класса более общительна, чем первоклассные пассажиры. Недалеко от меня сидела женщина и горько плакала; ее соседки ее утешали. Я спросил, в чем дело. Мне ответили, что эта женщина - американка и что она в отчаянии, что покидает Европу и возвращается домой. Это отчаяние, конечно, могло происходить от личных или семейных причин, но меня поразила его принципиальная сторона. И я принялся ее утешать с этой точки зрения. Само по себе такое настроение не было для меня новостью: у меня в кармане лежала книжка издания Реклама под названием "Amerika-mЭde" - "Утомленный Америкой". Но тут был конкретный случай. Я стал доказывать американке все преимущества и достоинства Америки: страна свободы, новая рождающаяся нация, быстрый рост и постоянное обновление, огромные размеры мирового эксперимента и т. д. Она не возражала - и, может быть, не была даже на уровне этих философско-исторических соображений. Она только повторяла, что ей в Америке скучно. Почему скучно? Все американцы одинаковы! Я чувствовал силу этого аргумента и потом с ним не раз встречался и в жизни, и в литературе Америки. Очень обстоятельно и глубоко этот аргумент обоснован в книге Брайса. Возражать против факта было невозможно. Это было не "Amerika-mЭde" иностранца, а настроение, выросшее изнутри. Недаром американские женщины, освобожденные от ежедневных мужских работ (это их особенность), не знают, куда девать досуг и увлекаются чтением романов на экзотические темы. А страсть к путешествиям моего Крейна - не из того ли же источника отчасти происходила? Словом, вопрос, поставленный слезами американки, был сложнее, чем я сгоряча подумал. Не смею, конечно, утверждать, что ощущение одиночества в массе, подавления массой с ее средним, довольно высоким все-таки уровнем культуры, индивидуальных стремлений - это давящее сознание невозможности или крайней трудности выделиться из массы осталось теперь таким же, каким было в конце века, когда описывал его Брайс в своей превосходной работе. За четверть века моих посещений Америки, в каждый из моих пяти приездов я мог наблюдать огромный рост Нового Света - в том числе именно в области развития индивидуальных стремлений. Может быть, и характеристика Брайса, и слезы моей пассажирки были бы теперь уже анахронизмом. Смущенная своим порывом, она перестала плакать и больше не появлялась...
   В Чикаго я приехал глубокой зимой и с трудом дотащил с близкой станции свой чемодан и пишущую машинку. Какой контраст с невыносимой жарой лета 1903 г.! Контраст был и в обстановке моего преподавания. Тогда моими слушателями были учителя летнего митинга, собравшиеся со всех концов Америки. Теперь это была скромная университетская аудитория, и я должен был преподавать студентам специальный университетский курс о славянах. Я добросовестно начал этот курс, прочел четыре-пять лекций... В день последней из них я прочел в газетах телеграмму из Петербурга, сообщавшую о переломном моменте в ходе русской революции - о событии 9(22) января 1905 г. - Красном Воскресенье. Я тотчас же сообщил Крейну, что я должен буду возвращаться в Россию и курса дочитать не могу, но останусь на некоторое время, чтобы закончить подготовку книги к печати. Крейн сразу согласился со мной, проявив полное понимание положения. Это начиналась первая русская революция.
   Благодаря сотрудничеству с профессором Арнольдом первая половина книги была уже совершенно готова. Оставалось закончить пересмотр текста второй половины (бостонские лекции) и дополнить его последними событиями. Я уже привез с собой сведения о земском съезде 6-8 (19-21) ноября 1904 г. и о парижском соглашении партий перед самым моим отплытием в Америку: я только ожидал последнего номера "Освобождения", в котором должны были быть опубликованы тексты наших резолюций. Профессор Арнольд проявил еще тем свой интерес к книге и свою дружбу ко мне, что составил очень подробный и прекрасно сделанный указатель всего содержания книги. В ожидании, пока эти работы будут закончены, я решил воспользоваться промежутком времени, чтобы исполнить давнишнее свое желание - проехать в Нью-Йорк из Чикаго не прямым путем, а отклонившись на север, чтобы, по крайней мере, хотя поверхностно взглянуть на ландшафт Канады, который должен был напоминать наш русский Север.
   Я выбрал маршрут на Детройт и Торонто, чтобы спуститься берегом озера Онтарио и проехать вниз через живопистную "Тысячу островов" реки св. Лаврентия до Монреаля, а оттуда озером Чамплен, через Олбани, - в Нью-Йорк. В Нью-Йорке, попутно, горячие сторонницы "сухого" режима, уже пошатнувшегося тогда {"Сухой" режим был установлен в Америке в 1920 г. и отменен в 1933 г. В то время, о котором рассказывает автор, запрещение продажи спиртных напитков существовало только в некоторых штатах. Прим. ред.}, собрали мне материал, который потом пригодился мне в Государственной Думе для выступлений против алкоголизма. Правда, самые эти материалы показывали, что Америка проделывает опыт, крайность которого не гарантирует его устойчивости. И я склонялся к компромиссу - примерно по шведскому образцу (Готебургская система).
   Поездка эта раскрыла передо мной, прежде всего, еще одно американское "чудо": удивительную организацию американской провинциальной печати. Проезжая, я покупал повсюду местные издания газет, чтобы следить за петербургскими событиями, последовавшими за Красным Воскресеньем. Помимо обширнейших телеграфных описаний самого события, я был поражен, что на всем пути мог читать самые последние сведения, как будто бы дело шло о последовательных изданиях одной и той же столичной газеты. Конечно, оставаясь в Петербурге, я не мог бы получить своевременно такого обширного и достоверного материала.
   Плавание по реке св. Лаврентия дало мне то, для чего я ехал. Помимо красот реки я увидел пейзаж северного канадского берега, точно напоминавший северные губернии России и Сибирь. Спл

Категория: Книги | Добавил: Armush (26.11.2012)
Просмотров: 600 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа