ь выслушать здесь, у меня является сомнение не в том, вступать или не вступать нам в Союз союзов, а не откажется ли сам Союз союзов от чести состоять с нами в товарищеских отношениях". Собрание было задето моим укором и постановило принять участие в Союзе союзов. Но я не предвидел, что скоро мне самому придется отойти от этого учреждения... в порядке дальнейшей дифференциации. Не определилось не только политическое настроение партии, но и мое собственное. Вход в партию накануне ее образования оставался открытым в обе стороны - больше влево, чем вправо.
Несмотря на такую неопределенность, июльский съезд считал все элементы для создания партии настолько подготовленными, что решил уже принять первую исполнительную меру. Были выбраны 20 членов, уполномоченные по своему усмотрению вступать в соглашение с близкими по направлению группами (имелся в виду, конечно, прежде всего Союз освобождения, но также и Союз союзов). С лицами, которые будут уполномочены от этих групп, они должны были составить временный комитет партии и приступить к необходимым действиям по ее организации. Бюро, вместе с этими 20 уполномоченными, должно было продолжать работу по незаконченным отделам программы. Следующий съезд группы земцев-конституционалистов должен был собраться "немедленно" по обнародовании закона о Булыгинской думе. Обстоятельства изменили все эти решения и создали совершенно новую обстановку, в которой совершилось ее политическое самоопределение.
5. БУЛЫГИНСКАЯ ДУМА И ТЮРЬМА
После напечатания воспоминаний С. Е. Крыжановского теперь уже не секрет, кто является составителем всех "конституционных" и "избирательных" актов этого времени. Крыжановский не был "сановником", но среди верных старцев, окружавших царя, он был единственным молодым человеком, помнившим университетский курс конституционного права. На университетской скамье он был приятелем нашего Д. И. Шаховского; теперь они пошли по противоположным дорогам. Знание права пригодилось Крыжановскому, чтобы помочь правительству изготовить очень хитро составленные акты бесправия. По собственному выражению автора, втайне обиженного своей малостью перед заслуженными невеждами, "расслабленные старцы" целые месяцы беспомощно жевали непосильную для них тему. Наконец проект вышел из этих тайников, почти без изменений, то есть не улучшенным в политическом смысле. Но оставалось неизвестным, когда же эта "царская воля" будет исполнена - и будет ли она исполнена вообще. Случай помог мне лично познакомиться с дальнейшей историей Булыгинской думы.
Во второй половине июля царь собрал в Петергофе (под своим председательством) совещание в составе пяти великих князей, всех министров и высоких сановников. В этот состав был включен, по близости к царской семье, профессор Ключевский. Здесь должна была - в глубочайшем секрете - решиться судьба булыгинского проекта. Приехав в Петербург, В. О. Ключевский послал ко мне своего сына Бориса с полученными им материалами и с просьбой помочь ему ориентироваться в политической обстановке северной столицы. Я был крайне обрадован этим приглашением: оно поднимало нить наших отношений, оборвавшихся после защиты моей диссертации. Я продолжал ценить и любить моего старого университетского учителя, а его обращение показывало, что и у него сохранились кое-какие добрые чувства ко мне, несмотря на мою "измену" науке. У нас завязались ежедневные сношения в его гостинице на Пушкинской улице. В течение всей недели, пока продолжались совещания, я проводил у Ключевского все вечера, выслушивая его подробные рассказы о том, что происходило в Петергофском дворце, и обсуждая вместе с ним программу следующего дня {Позднее я узнал, что В. О. настолько сблизился с нашим политическим направлением, что вошел в партию к.-д. и баллотировался по ее списку в выборщики в Сергиевском Посаде. Прим. авт.}.
В. О. был приглашен по почину правой клики, рассчитывавшей найти в нем надежного союзника. В первые дни они открыли перед ним все свои потаенные планы. Не без лукавства, ему свойственного, B. О. Ключевский оставил их на время в этом заблуждении. Таким образом, я узнал закулисную сторону борьбы политических течений на совещании. Предметом борьбы было не столько самое учреждение думы, сколько ключ к господству над думой - избирательный закон, - chef d'oeuvre Крыжановского. Проект сохранял, конечно весьма относительно, начало бессословности в выборах. Заговорщики хотели откровенных прямых выборов по сословиям. "Иначе в думу попадут люди земского типа, которым не дороги исконные русские начала", - рассуждал один из вождей, Стишинский, защищавший проект организации "Отечественного Союза". Оппозиция правительственному проекту была упорная и до самого конца заседаний не хотела сдаваться. Царь, обработанный правыми, видимо, колебался. Ключевский был в выгодном положении, выступив на защиту проекта правительства. Он дважды высказался против сословности выборов. Сильное впечатление произвело его заявление, долженствовавшее напомнить царю увещания C. Н. Трубецкого. Сословность выборов, говорил он, "может быть истолкована в смысле защиты интересов дворянства. Тогда восстанет в народном воображении мрачный призрак сословного царя. Да избавит нас Бог от таких последствий". Дворянство было в Петергофе - вообще не в авантаже. Великий князь Владимир Александрович прямо напал на разных там Петрункевичей и Долгоруковых, возглавивших крамолу. А на "серенького" мужичка возлагались большие надежды. В известной степени с этим отношением к дворянству и крестьянству совпадали и тенденции лекций Ключевского: он был только верен себе.
Когда проект думы стал наконец законом (6 августа), я имел возможность написать в "Праве" осведомленную статью о месте этого акта в ряду предыдущих попыток политической реформы. Материалами послужили сообщенные мне Ключевским секретные документы Крыжановского. Сами собой вырисовывались основные недостатки закона, а также и его преимущества перед прежними, неосуществившимися предположениями. На следующий день в "Сыне Отечества" появилась другая моя статья, в которой я категорически высказывался против бойкота Булыгинской думы. Здесь как-никак, говорил я, перейден тот Рубикон, перед которым на полвека остановилась русская политическая борьба. Из акта 6 августа, во всяком случае, вытекает признание существования политических партий, а стало быть, и тех "свобод", которые необходимо связаны с самим фактом выборов народных представителей. Как бы ни была несовершенна дума, она является новой ареной, куда должна быть перенесена открытая парламентская борьба, свойственная нашему направлению. Эти мои заявления, между прочим, дали возможность Троцкому перенести со Струве на меня свой политический прицел.
А в тот же день, 7 августа, когда появилась моя статья, правительство позаботилось подкрепить аргументацию Троцкого. Оно решило, что с опубликованием акта о думе автоматически прекращается единственная "свобода", допущенная указом 18 февраля: свобода публичного обсуждения преобразований старого строя. А следовательно, задним числом преследование может быть обращено на тех, кто этой свободой воспользовался. Выбор мишени для нападения был направлен по иронии судьбы как раз на меня.
В это утро у меня на станции Удельной, где я продолжал жить, собрались делегаты Союза союзов, чтобы обдумать отношение Союза к Булыгинской думе. Это было, конечно, не публичное, а частное собрание. Тем не менее Союз союзов должен был пострадать первый, как наиболее, по тогдашней оценке плохо осведомленного правительства, опасный. Мой флигель был окружен полицией, которая арестовала всех собравшихся у меня посетителей. На нескольких извозчиках нас отвезли в тюрьму. Правда, тюрьму пришлось искать, так как налет был внезапный и места для нас не были заранее заготовлены. С подушками и спальными принадлежностями под мышками, среди недоумевающей встречной публики, мы переходили через Неву из "Крестов" на Шпалерную - и обратно со Шпалерной в "Кресты", где наконец нас приютили. Прием был весьма почтительный, так как в нашей кучке оказалось двое статских советников, делегаты союза инженеров, профессора А. А. Брандт и Я. И. Гордеенко. Так началось мое третье (и последнее) тюремное сидение.
По-видимому, правительство поняло свою глупость. По крайней мере, в течение проведенного в тюрьме месяца нас ни разу не беспокоили допросами. И вообще, на тюремном режиме уже отразились новые веяния. Начальник тюрьмы проявлял все признаки либерализма. Меня он познакомил с тюремными порядками и обсуждал со мной, как организовать труд тюремных сидельцев, их развлечения и библиотечное дело. На свиданиях с женой нас уже не разделяла двойная решетка; нам отводилась особая комната, и жена свободно передавала мне последние листки нелегальной литературы. Раз в неделю приезжал навестить меня из Удельной мой приятель, директор больницы св. Николая, А. В. Тимофеев. Начальник отводил нас в свой кабинет, и мы погружались в шахматную партию, которая не ограничивалась точным сроком; попутно я узнавал тут о важнейших общественных событиях за неделю. Свой досуг я на этот раз решил употребить на чтение и перечитывание народнической литературы. В тюрьме имелась неплохая библиотека, составленная из пожертвований прежних интеллигентных сидельцев. За месяц я прочел довольно много. Перечитал в хронологическом порядке всего Глеба Успенского и был поражен силой таланта и точностью социологических наблюдений этого замечательного писателя над перерождением русского города, а затем и русской деревни в пореформенные годы. Это - истинный клад для историка эпохи "великих реформ" Александра II, и он несправедливо забыт широкой публикой. Вновь перечитал Левитова, еще более забытого, и нашел в нем, к своему изумлению, законного предшественника Горького. С трудом одолел стиль Решетникова, но он открыл мне яркую картину заброшенного проходного этапа русской колонизации. Златовратского одолеть не мог: мне и прежде претил слащавый энтузиазм нового Гомера. С лихвой вознаградил меня Салтыков: я тоже впервые перечитал его всего в хронологическом порядке. Краски великих сатириков по необходимости блекнут от времени, и читать их приходится чуть не с ученым комментарием. Но какая сила сосредоточенного сарказма у Салтыкова, какое знание старого быта и эфемерных героев, точно вытащенных из коллекции Гоголя; какая тонкая наблюдательность над этой серией очередных прохвостов и "государственных младенцев", сменяющих друг друга чуть не каждый месяц на поверхности общественной пены! Для параллели с Успенским я прочел серию "Ругон-Маккаров" Золя. Но тут - застоявшееся болото сравнительно с русским широким речным разливом, несущим на себе щепки нашего прошлого. Да, я мог быть доволен этой тихой заводью тюрьмы, укрывшей меня на месяц от другого разлива - русского нараставшего девятого вала. Было время и отдохнуть, и подумать. Я опаздывал к намеченному земскими конституционалистами съезду, долженствовавшему "немедленно" отозваться на обнародование булыгинского закона о думе. Но добрые друзья решили отложить съезд до моего освобождения. Длить наше сидение не было никакого смысла; нас освободили, так же как и арестовали, без допроса и без всяких видимых причин. Общеземский и городской съезд, последний перед образованием партии, состоялся 12-15 сентября, когда я был уже на свободе.
Как сказано, уже июльский земско-городской съезд, вообще радикально настроенный, признал образование политической партии делом неотложным. Августовский съезд Союза освобождения определил, в согласии освобожденцев с земцами (составлявшими около трети его состава), эту задачу как "переход Союза освобождения от тактики тайного общества к тактике открытой политической партии в европейском смысле слова". Как увидим, это определение больше подходило к нам, нежели к освобожденцам. Я мог бы считать такую формулу наилучшим определением задачи, которую я лично себе поставил. Но именно поэтому она уже включала в себя зерно будущих серьезных расхождений, при которых образование единой политической партии из освобожденцев и земцев с горожанами должно было оказаться невозможным.
Существенные разногласия не касались программы. Недостававшие в нашей программе отделы об аграрной и рабочей программе были у нас почти всецело взяты из мартовской программы Союза освобождения. Программа по национальному вопросу (автономия Польши и децентрализация России) была специально подготовлена Ф. Ф. Кокошкиным. Спор должен был свестись к вопросу о тактике, а в данный момент прежде всего о тактике по отношению к выборам в Булыгинскую думу.
Наш съезд, запоздавший сравнительно с августовским освобожденским, был назначен (после моего выхода из тюрьмы) на 12-15 сентября. Моя личная роль на этих съездах, как видно из сказанного, вообще росла, а теперь она стала и формально-ответственной. Одновременно с профессором M. M. Ковалевским я был избран в члены организационного бюро съезда. Настроение съезда, именно вследствие его позднего созыва, значительно изменилось в промежутке. Я где-то высказался, что сентябрьский съезд "собирался при мрачных предзнаменованиях, при зареве аграрных пожаров, при первых проявлениях черносотенной реакции в провинциальных городах". Мы не без основания боялись, что обывательский испуг отразится на части приезжих делегатов съезда, - и не совсем ошиблись. Правда, наше обычное большинство оставалось сплоченным. Но при общем составе съезда в 193 представителя (130 земцев и 63 представителя городов) появилось, после ухода Шиповской группы, новое правое меньшинство в составе 31-39 человек. На съезде оно молчало; но за стенами съезда уже раздавались обвинения по адресу бюро съездов в "самовластии", а по адресу большинства съезда - в "самозванстве" и в "радикализме". Особенному нападению подверглись на съезде даже не социальные отделы программы, а национальный отдел, тщательно и осторожно разработанный Кокошкиным. На съезде присутствовали представители "неземских", то есть западных, губерний, и после жарких споров между А. И. Гучковым и адвокатом Врублевским польская автономия прошла всеми голосами против одного (при условии сохранения единства России и в этнографических границах). Напротив, "децентрализации" России не повезло, хотя Кокошкин и обставил ее всевозможными оговорками. Ее осуществление отодвигалось, по проекту бюро, до времени "после установления прав гражданской свободы и правильного народного представительства для всей империи", и притом еще не сразу повсюду, а "по мере выяснения потребности местного населения и естественных границ автономных областей". И даже при этих условиях предполагалось "открытие законного пути для установления местной автономии". Об отношении автономных территорий к национальностям намеренно ничего не говорилось. Эта часть проекта прошла большинством в 78 голосов, но 37 делегатов голосовали против. Это, очевидно, и было наметившееся зерно конкурирующей партии, которая потом выбрала название "партии 17 октября". Первый председатель съездов, гр. П. А. Гейден, первый подписался под ее "воззванием", а А. И. Гучков выдвинулся в ее руководители именно своими возражениями против польской автономии. Соответственно сдвигу общего настроения к середине сентября изменилось и отношение к главному вопросу тактики - к выборам в Булыгинскую думу. Уже не чувствовалось того боевого, наступательного настроения, которое преобладало в июле. Булыгинская дума, со всеми ее отрицательными сторонами, была свершившимся фактом. Отношение к ней как было, так и осталось, безусловно, отрицательным. Но не было больше речей о соглашении с "народом" против этой думы: надо было определить отношение к выборам, хотя бы и по неприемлемому избирательному закону. В сентябре была повторена принятая в июле двусторонняя формула: с одной стороны, "сплоченная группа" единомышленников, проникнув в думу, должна была оттуда "служить средоточием и точкой опоры для общественного движения"; с другой - ставилось целью "добиться через его посредство (то есть через посредство думского органа) гарантий личной и общественной свободы и правильного народного представительства". Здесь уже заключался зародыш конфликта между двумя противоположными тактиками: борьбой извне и борьбой внутри думы. Соединить их можно бы было только в одних сильных руках. Попавши в разные руки, обе тактики мешали одна другой и взаимно обессиливали друг друга.
Меня выбрали в члены "центрального избирательного комитета" в Петербурге. Но сам "вопрос об активном участии комитета в выборной кампании" был "оставлен открытым". И на самом деле, события так быстро шли вперед в смысле радикализации общественного движения, что все наши приготовления рисковали остаться без применения. Забастовочное движение уже в сентябре стало принимать "всеобщий" характер, втягивая в себя элементы, обычно далекие от политики. После объявления высших учебных заведений автономными (это была уступка правительства настояниям С. Н. Трубецкого) помещения их стали неприступными для полиции, и аудитории стали служить для ежедневных, отнюдь не студенческих только, митингов, на которых настойчиво повторялись и становились всеобщими радикальные лозунги дня. Старые уступки правительства при таком положении явно становились недостаточными. Булыгинская дума перестала стоять в центре интереса, отодвинувшись куда-то в туман. Как далеко пойдет правительство в новых уступках, что можно сделать вопреки его воле - все это оставалось неясным. Пределы возможностей расширялись до бесконечности. Само название "конституционно-демократической" партии уже являлось помехой: теперь требовалась "демократическая республика" как продукт "вооруженного восстания" и захвата власти "временным правительством" по рецепту третьего (большевистского) социалистического съезда. В свете этих настроений и событий задача партийного съезда чрезвычайно осложнялась. Среди большинства партии левые настроения должны были усилиться как раз тогда, когда и Бюро съездов, и сплотившаяся около него группа собирались выдержать на съезде линию июльского и сентябрьского съездов, не поддаваясь назад, вслед за сентябрьским меньшинством, но и не идя навстречу повышенным требованиям момента. Вопрос шел о сохранении или об изменении только что начавшего выясняться лица партии. Положение осложнялось тем, что по мере этого выяснения партия все более дифференцировалась от своего "освобожденского" происхождения.
Учредительный съезд был назначен на 12 октября. Но по мере приближения этой даты положение становилось все более тревожным. Забастовка железнодорожных узлов наложила последний штрих: прервав самую возможность передвижения, она остановила деятельность всех отраслей государственной и общественной жизни. Правительство совершенно растерялось. Портсмутский мир был только что заключен, но войска еще не вернулись с театра войны. "Герой" мира Витте вернулся в Петербург: на него были обращены все взоры как на единственно возможного восстановителя внутреннего мира.
Остановка сообщений грозила и самому существованию съезда. Путь в Москву был отрезан почти для трех четвертей членов съезда. Поднимался вопрос, в какой степени собравшийся при таких условиях съезд может считаться законным. Но темп событий становился таким лихорадочным, что реагировать на них становилось политически необходимым и неотложным; а сделать это можно было только от имени уже образовавшейся партии. Так как для этого формального открытия все было подготовлено, то Бюро решило не считаться с этими препятствиями.
Мне было поручено сделать вступительное обращение к съезду в смысле только что указанных решений. Мою задачу несколько облегчал факт отсутствия многих петербургских членов Союза освобождения, которые внесли бы элемент непримиримости. Но это же и делало мою задачу особенно ответственной. То, что я назвал "лицом" партии, слишком очевидно совпадало с моим собственным политическим лицом; а я уже знал, как к нему относились в Петербурге (см. также ниже). Предопределяя в своем вступительном слове характер складывавшейся партии, я окончательно предрешал и мое собственное дальнейшее поведение. Я, конечно, предвидел, что предстоит бой и что мне, помимо состоявшихся партийных решений, придется внести в борьбу и мой личный элемент - за своей собственной ответственностью. Это был своего рода вступительный экзамен на "лидерство".
Единство взглядов и обязательность партийной дисциплины - таковы были два основных условия перехода от "Союза" к "партии". Но в действительности съезжались два непримиренных течения; пределы разногласий приходилось установить достаточно широко, и не было ясно, насколько они еще увеличатся под влиянием прилива революционных настроений, с одной стороны, и решимости руководителей сохранить "лицо" партии - с другой. Я старался исходить из того, что у нас считалось общепризнанным. Это было, прежде всего, уже вошедшее в употребление название партии.
Партия "конституционная" не должна была быть "республиканской": это первое ограничение. Партия "демократическая" не должна была быть "социалистической" - это второе. За эти грани мы должны были сражаться. Направо от нас оставались промышленники и аграрии, уже проявлявшие тогда свои классовые стремления. Тут граница была ясна. Она была менее ясна налево, где были "не противники, а союзники". Я должен был здесь допустить максимум разногласий, возможных в пределах одной партии. К лозунгам демократической республики и обобществления средств производства, говорил я, "одни из нас не присоединяются, потому что считают их вообще неприемлемыми. Другие - потому, что считают их стоящими вне пределов практической политики". "Этого рода препятствия - не неустранимы, если не смотреть на партию как на соединение вечное". Но "до тех пор, пока возможно будет идти к общей цели вместе, несмотря на это различие мотивов, обе группы партии будут выступать как одно целое. Всякая же попытка подчеркнуть только что указанные стремления и ввести их в программу будет иметь последствием немедленный раскол". Предвидя эту возможность (которая и осуществилась), я призывал членов съезда проявить "политическую дальновидность и благоразумие", указывая на то, что и так "наша программа наиболее левая из всех, какие предъявляются аналогичными нам политическими группами западной Европы". Для России, говорил я, это есть "первая попытка претворить интеллигентские идеалы в осуществимые практические требования, взяв из литературных деклараций все, что может быть введено в политическую программу". Я даже, с сожалением конечно, предусматривал, что "этот характер программы может быть не оценен по достоинству в момент такого высокого напряжения общественных сил, какой мы сейчас переживаем; но он, без сомнения, будет оценен впоследствии". Это обращение к суду потомства делалось не без риска: суждение могло оказаться не столь одобрительным, как мы ожидали.
Все же бюро сделало все, что могло. По современным воспоминаниям, "прения на съезде были бурные". Я лично не помню, чтобы они имели такой характер. Почти полное отсутствие освобожденцев на съезде понижало тон прений. Важные для них пункты социального законодательства были приняты в нашу программу, как сказано, очень близко к тексту мартовского освобожденческого съезда; они только были точнее формулированы и детальнее развиты. Неожиданная "буря" разыгралась только по поводу пререканий между мной и моей женой по поводу расширения избирательных прав на женщин. Тщетно я убеждал съезд, что программа и без того перегружена, что груз может пойти ко дну, а вопрос не имеет характера актуальности (я потом сам защищал этот тезис в Четвертой Думе). Несмотря на поддержку Бюро, я остался в меньшинстве. Меньшинству было предоставлено лишь считать "необязательным" для себя как этот тезис, так и "различие мнений" об "одной или двух палатах". Вопросы гораздо более принципиальные - как республика или монархия, образование из "национализуемых" земель общего земельного фонда и его употребление и т. п. - были обойдены или затушеваны в программных формулировках. Их решение предоставлялось будущему. С таким сравнительным успехом мы вышли из программных разногласий.
Гораздо существеннее для данного момента был вопрос тактический: все тот же вопрос об отношении партии к выборам в (Булыгинскую) думу и о плане деятельности членов партии в самой думе. На меня был возложен доклад и по этой части работы съезда. Но здесь препятствия оказались непреодолимыми. Мой доклад был готов, когда развернулись события, создававшие каждый день совершенно новое положение. На первую очередь стал в эти дни вопрос об отношении партии ко всеобщей забастовке. За три дня до появления манифеста 17 октября ходили лишь темные слухи, что на верхах готовится что-то важное. Съезду приходилось дважды отложить доклад о тактике в ожидании разъяснений, а мне пришлось два раза его переделать. В ожидании пришлось ограничиться самыми общими фразами. Но вот, в последний день, уже к концу затянувшегося съезда, в зал вбежал запыхавшийся сотрудник дружественной газеты. Он потрясал смятым корректурным листком, на котором непросохшей типографской краской был напечатан текст манифеста 17 октября.
Этой беспримерной сенсации не ожидал никто из нас,- никто к ней не готовился. Само бюро впервые ознакомилось с содержанием манифеста при его прочтении на съезде. При нашем общем настроении этот текст производил смутное и неудовлетворительное впечатление. В нем, с одной стороны, слышались слишком привычные выражения о "смутах и волнениях... преисполнивших сердце царево тяжкой скорбью" и вызывающих во имя "великого обета царского служения" "принятие мер к скорейшему прекращению опасной смуты". С другой стороны, этими "мерами" оказывались обещания ("для успешнейшего умиротворения") "даровать незыблемые основы действительной неприкосновенности личности" и "гражданской свободы". А главное, мы услышали заветные слова: "никакой закон без одобрения думы", "действительное участие в надзоре" за властями и даже - привлечение к выборам в думу классов населения, "совсем лишенных избирательных прав" и, наконец,- правда, в перспективе - "дальнейшее развитие общего избирательного права вновь установленным (то есть через думу?) законодательным порядком"! Что это такое? Новая хитрость и оттяжка или в самом деле серьезные намерения? Верить или не верить?..
Во всяком случае, теперь в особенности медлить было нельзя. Оставалось - уже перед самым закрытием съезда - объявить новую партию существующей и от ее имени выразить приветствие главным, уже бесспорным, героям дня - участникам всеобщей забастовки! В ней, согласно нашим взглядам, мы усматривали "мирный" и "организованный" метод борьбы.
Прямо с закрытого съезда его члены отправились на заранее заготовленный банкет - в Литературный кружок на Большую Дмитровку. Устраивался этот банкет для прощального чествования участников съезда, а теперь главной темой стал обмен мнений по поводу не изданного еще документа. Сговориться и вывести за скобки общее мнение о нем было уже некогда.
Странное было учреждение, чисто московское, этот "Литературный кружок", устроенный сестрой М. К. Морозовой. На эстраде главной залы царил Брюсов и то поколение новой молодежи декадентского типа, о котором мы говорили с Маргаритой Кирилловной. Здесь читались литературные доклады на самоновейшие темы. А сама зрительная зала представляла игорный клуб, доходы от которого и служили для поддержания учреждения. Через этот нижний игорный зал и приходилось пройти в верхнюю столовую, где был накрыт длинный стол для членов съезда и для почетных московских гостей. Внизу публика была смешанная. О главном событии вечера она уже слышала и тоже готовилась чествовать его по-своему. Обычные посетители залы при нашем приходе покинули игорные столы и столпились около нас; кроме них зал был вообще переполнен публикой, сбежавшейся на огонек. Настроение в этой толпе было восторженное: нас и манифест они готовились чествовать вместе. А героем этого чествования оказался я. Меня подняли на руки, притащили к столу, поставленному среди залы, водворили на стол, всунули в руки бокал шампанского, а некоторые, особенно разгоряченные, полезли на стол целоваться со мной по-московски и, не очень твердые в движениях, облили меня основательно шипучим напитком. Когда все немножко успокоились и около стола плотно сгрудилась толпа, от меня потребовали речи на волновавшую всех тему. Речь, очевидно, должна была выразить общее праздничное настроение.
Я попал в трудное положение. Мое собственное настроение, после более внимательного ознакомления с текстом манифеста, вовсе не было праздничным. И, не справляясь с настроением окружавшей меня публики, успевшей повеселеть, я вылил на их головы ушат холодной воды. Я, разумеется, не помню текста своей взволнованной импровизации; но содержание ее мне очень памятно. Да, говорил я им, победа одержана - и победа не малая. Но - ведь эта победа не первая: она - лишь новое звено в цепи наших побед,- и сколько их позади! И будет ли она последней и окончательной? Даже чтобы удержаться на том, что достигнуто, нельзя покидать боевого поста. Надо каждый день продолжать борьбу за свободу, чтобы оказаться достойными ее. Одних "героев" тут мало. Тут нужна поддержка обывателя. И я призывал обывателя настроиться на поддержку "геройских" поступков. Едва ли такая речь могла очень понравиться. Проводили меня очень шумно; но мне показалось, что эти проводы были не столь горячие, как момент моего водворения на стол. По крайней мере, слезть с него и перебраться в верхнюю залу оказалось легче, чем попасть на эту импровизированную трибуну.
В верхнем зале оживление было тоже очень значительным, но настроение было серьезнее. Мне и тут пришлось говорить первым. Но среди своих и близких тема моей речи была более интимной. Я занялся подробным анализом того, что произошло, чтобы хотя приблизительно наметить контуры нашего к нему отношения. Скептическая нота здесь преобладала. Не думаю, чтобы к этому моменту уже был у меня в руках и текст доклада Витте, сопровождавшего манифест. В нем все-таки содержались кое-какие оговорки, которые свидетельствовали о лучшем понимании общественного настроения, которое сделало уступки необходимыми. Уклончивость выражений самого манифеста, в свете прежних высочайших выступлений такого же рода, представлялась совершенно очевидной. Правда, Победоносцева за нею уже больше не чувствовалось. Но это была материя из той же фабрики. Я и занялся разбором того, что было обещано и что было недоговорено в манифесте.
Почему манифест говорит о "скорби" и "обете" "к скорейшему прекращению смуты" мерами власти, когда собираются прекратить эту "смуту" мирным порядком? Почему даются в настоящем одни обещания, а исполнение их предоставляется в будущем "объединенному" кабинету? Что это будет за кабинет и в чем будет состоять "объединение"? Почему понадобилось подкрепить обещания "незыблемых основ" словом "действительное"? Почему, в особенности, "не останавливаются" выборы в думу по старому закону, а новые элементы населения привлекаются к выборам лишь "по возможности", в порядке спешности, искусственно создаваемой? Почему "развитие начала общего избирательного права" отлагается до введения "вновь установленного законодательного порядка"? Зачем эти три слова: "развитие", "начало" и "общее" вместо прямого провозглашения "всеобщего" избирательного права? Прекрасно, что дума наконец привлекается к изданию законов; но почему говорится лишь о ее "одобрении"? Почему в новом законодательном порядке скромно умолчано о другом факторе законодательства - Государственном совете? Каковы гарантии "действительного участия выборных от народа" в надзоре над "властями" и почему это слово "надзор" предпочтено "контролю", да еще ограничено "закономерностью" действий власти, не говоря об их "целесообразности"? Почему подчеркнуто, что власти "поставлены от нас", то есть как бы несменяемы? Почему депутаты по-старинному названы "выборными"?
Все эти возражения напрашивались сами собой при внимательном чтении текста, бывшего у меня в руках. Все они подчеркивали явную двусмысленность обещаний, данных манифестом, и опять создавали вместо достигнутого этапа какое-то переходное положение. Партии предстояло к нему приспособиться; но для этого нужны были новые данные, которых налицо не было. Кроме того, и сама спешность объявления партии существующей, и неполнота состава съезда, с преобладанием, так сказать, московских настроений над петербургскими,- все это делало необходимым назначение нового съезда, дополнительного к данному, "учредительному". Однако своевременность появления первой политической партии как раз в тот момент, когда существование политических партий становилось необходимым для открытой и легальной борьбы в представительном органе, облеченном правами законодательства,- эта своевременность представлялась бесспорной. Этим, в сущности, предрешался и коренной вопрос, остававшийся "открытым" и спорным,- об участии партии в выборах. Но все же "закрыть" вопрос нельзя было без постановления нового съезда.
Мне не пришлось долго ждать наглядного подтверждения моего пессимизма. После нескольких дней напряженной и нервной работы, после прений и неожиданной развязки я чувствовал себя утомленным и не выходил из дома все следующее утро и часть дня. Друзья приходили и рассказывали об уличных проявлениях радости по поводу манифеста. Милейший В. В. Водовозов, взобравшись на бочку, говорил оттуда одушевленную речь к "народу". Но тот же "народ" на следующий день, когда я вышел прогуляться, проявил себя иным образом. Утром на Малой Никитской я встретил толпу, которая от Охотного ряда поднималась к Никитским воротам. Это была толпа в картузах и в "чуйках", которую мы в те времена так и называли "охотнорядцами", разумея под этим очень серого обывателя черносотенного типа. В руках у знаменосцев, шедших впереди толпы, был большой портрет государя и еще какие-то изображения - или иконы,- которые я не успел рассмотреть. Толпа что-то выкрикивала и пела - но, кажется, не гимн - и попутно сбивала шапки с прохожих, не успевших обнажить голову. Признаться, я испугался за судьбу своего интеллигентского котелка и свернул в ближайший переулок. Толпа, оказавшаяся довольно жидкой, проследовала мимо. Это было одно из первых, сравнительно невинных проявлений знаменитого треповского "рукоприкладства" к высочайшему манифесту.
Появление Витте на общественной арене создавало совершенно новое политическое положение. Наивные или недоброжелательные противники кадетов упрекали их - ив особенности меня лично,- что мы не сумели воспользоваться этим положением и тем повели Россию к революционному исходу. С точки зрения возражателей борьба была кончена опубликованием октябрьского манифеста - и дальше должно было начаться сотрудничество с властью. Кадеты это сотрудничество отвергли и продолжали борьбу, чем сорвали добрые намерения власти и вызвали ее сопротивление и реакцию.
Вся история событий, как предыдущих, так и последующих, служит ярким опровержением этого взгляда. Не случайно он исходил из настроений того кружка умеренно-либеральных московских старожилов, который носил название "Беседы". Дружественная характеристика этого кружка была дана его молодым участником, В. А. Маклаковым, в целой книге воспоминаний, посвященных именно этому центральному вопросу о кадетской и специально о "милюковской" ответственности за пропущенный шанс мирной политической эволюции. Приписанная мне здесь роль очень для меня лестна, и я не могу и не хочу отказываться от позиции, в которую направлены стрелы моего оппонента. В процессе самоопределения кадетов именно в эту сторону мне принадлежит известная роль, и если противники считают ее значительной, то это только доставляет мне нравственное удовлетворение. Что касается критики по существу - и притом критики детальной, следящей шаг за шагом за нашим ("моим") поведением, критики, растянувшейся на сотни страниц,- то, разумеется, я не могу отвечать на нее столь же подробной полемикой. Я посвятил ей целую статью в "Современных записках" {В "Современных записках" появились две статьи П. Н. Милюкова на эту тему: "Суд над кадетским либерализмом" (No 41) и "Либерализм, радикализм и революция" (No 57). Прим. ред.} и несколько фельетонов в "Последних новостях". Я могу лишь изложить здесь факты, как они представляются мне лично. Но несколько данных, доминирующих над положением, будет нелишне здесь напомнить. Во-первых, мириться с властью отнюдь не значило ею руководить или хотя бы изменить ее намерения. Если бы даже на это пошел очередной фаворит, Витте, то ведь за ним стоял царь, а его "непреклонная воля" по отношению к режиму и его обращение с очередными "маврами" слишком известны. Во-вторых, ведь опыт, которого от нас требовали (если требовали тогда) и за пренебрежение которым нас теперь осуждают, был сделан самими нашими критиками в борьбе с нами. Я считаю особенной нашей заслугой, что русская общественность, следуя нашему примеру, поспешила организоваться в политические партии. Ближайшая к нам в то время партия справа была партией "октябрьского манифеста". Она поставила именно ту задачу - сговориться с властью и оказать ей "поддержку" {Я тогда же печатно приветствовал ее появление на том основании, что она оттягивала от нас те элементы, которые нам не подходили. Прим. авт.}, выполнения которой требовали от нас. Что же, смогла ли выполнить сама эта партия эту задачу? И если нет, то каковы были препятствия? Не те же ли самые, которые стояли - или встали бы - перед нами? Нам отвечают: но ведь именно вы имели авторитет в общественном мнении и должны были повлиять на него в требуемом смысле. Наш ответ ясен: наш авторитет был производным фактором от нашей политической позиции; он упал бы тотчас до уровня "октябристов", если бы мы согласились делать их политику. Я готов признать, что политический запрос многих моих единомышленников был чересчур высок. Но воздействовать на него в смысле большей умеренности можно было только путем политического воспитания и опыта. Это я и ставил, как будет видно, своей личной задачей. Но такое воспитание требовало времени и в особенности опыта, который накопляли события. До каких пределов можно было идти в направлении компромисса, можно было решать лишь в каждую данную минуту. В конце 1905 г. эти "минуты", как они ни быстро следовали одна за другой, только начинали наступать в политической тактике. И они требовали соответственного движения навстречу с другой стороны. Этого не было, и в данную минуту надо было идти тем же путем, каким Россия только что пришла к октябрьскому манифесту, то есть соединением либеральной тактики с революционной угрозой. А Витте был назначен как раз для усмирения "крамолы", и нам предлагалось использовать себя для этой цели. После ее достижения должно было произойти... то, что и произошло, когда - по собственной вине - "крамола" левых была раздавлена без нашего посредства.
Из сказанного видно, почему - не только по настроению, но и по разумному расчету - мы должны были оказаться в 1905 г. левее Витте. В следующем отделе мы увидим, почему мы оказались правее левых. Между этими двумя пределами мы достигли наконец собственного самоопределения: мы стали той группой, за которой установилась не нами выбранная, но характерная кличка "кадетов": нас стали узнавать по нашему собственному паспорту. Дальше увидим, что и эта степень политического созревания была достигнута не сразу. Во всяком случае, мы в этом процессе руководились реальностью. Наши теперешние критики цеплялись за призрак, и история их оставила позади.
Но прежде всего мы должны познакомиться с фигурой Витте - господствующей фигурой момента. Я буду говорить о ней, как я сам понимаю этого крупного деятеля. Это был редкий русский самородок - со всеми достоинствами этого типа и с большими его недостатками. Конечно, он стоял головой выше всей той правящей верхушки, сквозь которую ему приходилось пробивать свой собственный путь к действию. А действовать - это была главная потребность его натуры. Как всякий самородок, Витте был энциклопедистом. Он мог браться за все, учась попутно на деле и презирая книжную выправку. Со своим большим здравым смыслом он сразу отделял главное от второстепенного и шел прямо к цели, которую поставил. Он умел брать с собой все нужное, что попадалось по дороге, и отбрасывать все ему ненужное: людей, знания, чужие советы, закулисные интриги, коварство друзей, завистников и противников. Он прекрасно умел распознавать людей, нужных для данной минуты, организовать их труд, заставлять их работать для себя, для своей цели в данную минуту. Большое умение во всем этом было необходимо, потому что и дела, за которые он брался, были большого масштаба. По мере удачи росла и его самоуверенность, поднимался командующий тон, крепла сопротивляемость всему постороннему и враждебному. При неудаче он становился страстен и несправедлив, никогда не винил себя, чернил людей, ненавидел противников. Наткнувшись на препятствие, которого одолеть не мог, он сразу падал духом, терял под ногами почву, бросался на окольные пути, готов был на недостойные поступки - и наконец отходил в сторону, обиженный, накопляя обвинительный материал для потомства, потому что в самооправдании он никогда не чувствовал нужды.
Придворная среда, в которой Витте приходилось не столько действовать, сколько искать опоры для действия, была всегда для него неблагоприятна. На Витте там смотрели - да и он сам смотрел на себя - как на чужака, пришельца из другой, более демократической среды, а потому как на человека подозрительного - и даже опасного. Витте со своей стороны дарил эту сановную среду плохо скрытым презрением, а она отвечала ему вынужденной вежливостью в дни его фавора и скрытой враждой. При Александре III этот фавор закреплялся самими этими особенностями Витте. Грубоватый тон и угловатая речь импонировали императору и отвечали его собственной несложной психике. Упрощенные объяснения Витте были ему доступны, настойчивость - убедительна, а оригинальность и смелость финансово-экономической политики оправдывалась явным успехом. При Николае II - особенно благодаря его жене - все это переменилось. Безволие царя и злая воля царицы сталкивались с волевым характером и с решимостью к действию Витте. Определенность целей и готовность к их выполнению тяготели и стесняли вечно неготовую, робкую мысль императора. Давление начинало чувствоваться как насилие, вызывало растущее сопротивление; нетерпение росло, лицо и глаза монарха превращались в непроницаемую маску, и наконец под влиянием случайного наития со стороны какого-нибудь действительно "тайного" советника все разрешалось внезапным заочным отказом от сотрудничества вчерашнего фаворита. В своих обвинительных актах для потомства Витте тщательно и документально расследовал все подпольные ходы, приводившие в действие царскую пассивность; он не прочь был и сам прибегнуть к тем же путям. А в своих "Воспоминаниях", когда было уже не на что надеяться, он, не стесняясь и отбросив всякую осторожность, честил отборной бранью главного виновника своих непрочных взлетов и падений.
Сентябрь и октябрь 1905 г. в третий раз были моментом очередного взлета Витте, притом в самых нетерпящих отсрочки обстоятельствах. Его позвали опять - потому что не позвать не могли. Он только что закончил приличным миром "ребяческую" и "преступную", по его выражениям, войну с "макаками", предпринятую вопреки его решительному сопротивлению. Теперь он призывался в укротители революции. В глазах "камарильи" его "левая" репутация делала его своего рода экспертом по части революционных тайн. Недоброжелатели даже поговаривали, как бы он не спихнул царя, чтобы самому стать президентом русской республики. В роли монополиста Витте мог ставить свои условия: прежние опыты взлетов научили его быть осторожным и, идя на самые решительные меры, обеспечить свой тыл. Он мог смело предлагать: или я, или диктатура, потому что кандидата в диктаторы не было налицо. Великий князь Николай Николаевич, как известно, с револьвером в руке вынудил у царя подписание манифеста 17 октября {По слухам, великий князь Николай Николаевич угрожал царю самоубийством. Прим. ред.}. Витте, в том же порядке спешности и неотложности, открыто козырял перед царем в эти дни термином "конституция", в обычное время неприемлемым. Он готов был взять на себя почин выполнения царских обещаний - на случай, если царь, по обычаю, от них отречется. Он огласит эти обещания в форме собственного всеподданнейшего доклада и - с одобрения царя - его напечатает. В докладе поручение исполнить обещания царя будет передоверено "объединенному кабинету", который поставит премьера выше соперничества коллег. Если царь потом раздумает, то вину примет на себя слуга. Однако же, вопреки ожиданиям Витте, царь усмотрел в министерском смирении хитрый подвох. Витте хочет себе приписать заслугу царских уступок; пусть лучше тогда уж заслуга прямо принадлежит царю. Царь сам и немедленно превратит обещания в факты, сразу дав народу обещанное: "доклад" слуги будет заменен "манифестом" императора.
Этот совет, несомненно, был дан Николаю II Д. Ф. Треневым. Я догадываюсь об этом, потому что впоследствии Трепов дал тот же совет и мне. Целых пять дней длилось это курьезное соревнование между "осторожностью" министра и царским "великодушием". Воля царя, конечно, победила. Но победители хотели при этом перехитрить Витте: из манифеста, им заготовленного, выкинута была ссылка на "законодательную власть" Государственной Думы. А в ней и была спрятана "конституция". Тут Витте уперся. Правда, самое это обещание было вставлено в его проект манифеста не им, а князем Оболенским, легко загоравшимся и знавшим лучше Витте основное требование общественности. В собственном докладе Витте "конституция" была завуалирована фразой: "выяснившаяся политическая идея большинства русского общества".
Поставив ультиматум, Витте победил. Сверху препятствий его целям больше не было. Но его дилетантство в политике сказалось в том, что он совершенно не предвидел препятствий снизу, со стороны самой общественности. Он привык, что его прошлые взлеты, сорванные сверху, получали снизу полнейшее содействие тех общественных деятелей, к которым он обращался за помощью. Стоило кивнуть халифу на час - и они проявляли полнейшую готовность служить его целям. Правда, их помощь оказалась бесполезна при осуществлении преобразований, намеченных манифестом 12 декабря 1904 г. А работа сельскохозяйственных комитетов по исследованию нужд сельскохозяйственной промышленности, созданных Витте, так развернулась в руках его сотрудников, что получила политическое значение и оказалась для него самого опасной. Земские конституционалисты даже использовали собранные материалы для одного из своих серьезных изданий. Но на этот раз такой опасности не предстояло. "Политика" все равно стояла на очереди дня, и содействие общественных деятелей осуществлению "политической идеи большинства" казалось Витте само собой разумеющимся. Конечно, пределы сотрудничества определялись пределами "доклада", указанным тем порядком и в размерах, определенных царским манифестом. Но тут Витте наткнулся на ряд неожиданностей, показавших, что с настроением общественности данного момента он незнаком. Она была не та, что в те времена, когда он широко использовал профессиональные знания профессоров и экспертов.
В своих "Воспоминаниях" Витте подробно рассказал, как он собирал справки о политических настроениях и требованиях перед 17 октября. Пестрый состав его случайных информаторов сам по себе свидетельствует о том, как он был тогда далек от центров русской политической жизни. Первыми в этом ряду оказались, во-первых, военный профессор Кузьмин-Караваев, честолюбец, проявивший себя интригами в тверском земстве; во-вторых, нововременский журналис