Главная » Книги

Милюков Павел Николаевич - Воспоминания, Страница 2

Милюков Павел Николаевич - Воспоминания



ов в 1917 г. было образцом рационального стремления к власти. Суждения Ленина, писал Милюков, были "глубоко реалистичны". Он "централист и государственник - и больше всего рассчитывает на меры прямого государственного насилия". Пока умеренные топтались вокруг да около, большевики энергичными действиями подрывали власть своих соперников - разоружали армию и флот, боролись за поддержку в Советах и за влияние среди солдат столицы. Милюков высоко оценивает тактику большевиков во время корниловской авантюры, когда они отсрочили назначенное выступление, поставив тем самым Корнилова в невыгодное положение нападающего не на большевиков, а на само Временное правительство. Это было, по словам Милюкова, "очень умно и указывает на очень умелое руководительство" {Милюков П. Н. История второй русской революции. Вып. 3. Лондон, 1921. Т. 1. С. 184, 187.}.
   Милюков считал, что успех большевиков предопределил и их качества, которых не хватало умеренным социалистам, - реализм и последовательность. Большевики сосредоточились на краеугольном камне власти - на армии - и достигли успеха, привлекая солдат в свои организации. В противовес путаным речам умеренных социалистов, большевистская пропаганда завоевала массы крайней простотой и привлекательностью своих лозунгов, так же как строгой последовательностью если не в их осуществлении, то по крайней мере в постоянном их повторении.
   Что вкладывает Милюков в понятие последовательности? Твердый курс на осуществление четко определенной цели. По мнению Милюкова, умеренные социалисты потерпели поражение не только потому, что не умели добиться решения поставленных задач, но и потому, что сами не знали, чего хотят, или хотели совместить несовместимые цели. Такая партия, по его мнению, не могла победить.
   "История второй русской революции" вызвала резкую критику со стороны как эмигрантской, так и советской историографии. Автора обвиняли в жестком детерминизме, схематичности мышления, субъективности оценок.
   Но вот что интересно. Хотя в "Истории" громко звучит тема о предательстве и "немецких деньгах", благодаря которым большевики смогли достичь своих целей, в общем и в этой книге, и в изданной в 1926 г. новой, двухтомной "России на переломе" (истории гражданской войны) Ленин и его последователи изображены людьми сильными, волевыми и умными. В другой своей работе - "Большевизм как международная опасность", - изданной в 1920 г., Милюков подчеркивал, что лучший способ одержать победу - это не представлять своего противника слишком слабым и легкомысленным. "Я предпочитаю, - писал он, - видеть своего врага в самом лучшем свете, чтобы глубже понять и вернее сокрушить его" {Miliukov P. Bolshevism: An International Danger. L., 1920. P. 17.}.
   Известно, что в период Кронштадтского мятежа Милюков выступил с лозунгом "Советы без коммунистов!". Известно, что он был одним из упорнейших в эмиграции противников большевиков. Но вместе с тем отношение к ним как к серьезным носителям государственной идеи, за которыми пошел народ, он сохранил до конца жизни.
   Уже в 1925 г. Милюков - может быть, первым в несоциалистических кругах эмиграции - признал и не боялся публично заявлять, что "есть случаи, в которых Советское правительство представляет Россию, - например, в некоторых случаях внешней политики" {Последние новости. 1925. 23 августа.}. И в то же время - опять противоречие! - чуть ли не усерднее всех других деятелей эмиграции хлопотал, чтобы иностранные государства не признавали этого правительства, вел в "Последних новостях" непримиримую агитацию против лейбористского правительства Макдональда, установившего дипломатические отношения с СССР.
   А многие ли знают о том, какой травле подвергся Милюков в эмигрантских кругах после сделанного в феврале 1932 г. в Париже доклада "Дальневосточный конфликт и Россия"? Речь шла о начавшейся к концу 1931 г. японской агрессии в Маньчжурию, угрожавшей вторжением в СССР. Тогда за рубежом развернулась широкая кампания за вступление находящихся в эмиграции остатков белой армии в войну против Советского Союза с целью свергнуть в стране власть большевиков. И вдруг Милюков в переполненном до отказа парижском зале Адиар провозгласил:
   - Я считаю, что есть случаи, когда Советская власть действительно представляет интересы России. Пусть белогвардейцы хорошо подумают над тем, что они замышляют... Я считаю, что нам нужно желать, чтобы Советская власть оказалась достаточно сильной на Дальнем Востоке. Мы не в состоянии при нынешних условиях сами бороться за нашу землю. Становиться же на другую сторону баррикад было бы для нас преступно. Россия была, есть и будет! {Последние новости. 1932. 1 марта.}
   Его объявили гнусным предателем, изменником, подвергли бойкоту. Правая эмиграция кипела, возмущалась, но не отставала от нее и левая. А. Ф. Керенский, например, в ответном докладе "О Дальнем Востоке, большевиках и России" с присущим ему ораторским пылом восклицал: "Если бы я знал, что существует иностранная держава, которая готова сбросить диктатуру, губящую мой народ, я бы на коленях пошел просить ее спасти мой народ от поработителей" {Возрождение. 1932. 11 марта.}.
   Не менее резкое осуждение получила позиция Милюкова в советской прессе, но совсем с другой стороны. "Никто, конечно, не поверит, - подчеркивалось в "Правде", - что Милюков и его друзья отказались от интервенции и от мысли свалить Советскую власть штыками империалистических правительств... Милюков хитрит, думает, разговорами о "национальных интересах" России можно это замаскировать, однако ослиные уши слишком явно торчат из этих разговоров" {Правда. 1932. 28 марта.}.
   Но объект всех этих поношений упорно продолжал гнуть свою линию. И все же его критики и хулители за рубежом были вынуждены признать, что "разлагающее влияние" на эмиграцию проповедуемого им "маргаринового патриотизма" "несомненно" {См.: За свободу. 1932. 14 марта.}. Позиция таких людей, как Милюков, как поддержавший его генерал Деникин, публикации "Последних новостей" сыграли немалую роль в воспитании патриотического настроя большей части российской эмиграции, и особенно эмигрантской молодежи, который так ярко проявился в период фашистской оккупации Франции. Но до этого оставалось еще восемь лет...
   В феврале 1935 г. скончалась Анна Сергеевна. Милюков тяжело переживал смерть жены - друзья впервые видели его тогда плачущим. Но остался верен себе. Как в тот день 1915 г., когда пришло известие о гибели на фронте первой мировой войны его любимого сына Сергея, он приехал в редакцию "Речи", чтобы написать передовую статью, так и теперь, еще до похорон жены, засел за резкий фельетон, направленный против газеты "Возрождение".
   Через несколько месяцев Милюков женился на Нине Васильевне Лавровой. Это была его давняя, более чем двадцатилетняя тайная привязанность; в своих воспоминаниях он описал романтическое знакомство с ней в вагоне поезда. После бурных событий революции и гражданской войны они вновь встретились в Париже. Друзья надеялись, что вторая жена, незаурядная музыкантша, женщина со вкусом, много моложе Павла Николаевича, создаст для него ту уютную домашнюю обстановку, которой он никогда не имел раньше. Но в новой, нарядной, ухоженной квартире на бульваре Монпарнас Милюков жил в своем прежнем микромире: на покрытых пыльными чехлами креслах валялись все те же груды старых газет, газетой была заклеена - вместо занавески - стеклянная дверь в кабинет, и хозяин, как обычно, не обедал в столовой, а закусывал наспех на краю своего рабочего стола, среди бумаг, писем и рукописей. "Вероятно, - заключал в мемуарах Андрей Седых, - внешний уют и комфорт были не так уж ему необходимы, потому что с Ниной Васильевной он был по-своему счастлив" {Седых А. Далекие, близкие. С. 169.}.
   В преддверии второй мировой войны Милюков с обостренным вниманием следил за развитием событий в мире. В "Последних новостях" ежедневно появлялись его аналитические обзоры международных отношений. Как и в предреволюционные годы, его внешнеполитическая позиция определялась единственным мерилом - насколько та или иная акция способствует повышению обороноспособности России (пусть даже советской), росту ее мощи, ее превращению в великую державу. Именно с этой точки зрения Милюков приветствовал и заключение пакта СССР с Германией 1939 г., и советско-финскую войну. "Мне жаль финнов, - писал он Н. П. Вакару, - но мне нужна Выборгская область" {Вакар Н. П. Н. Милюков в изгнании // Новый журнал. Нью-Йорк, 1943. Кн. 6. С. 375.}.
   Характерна его собственная оценка своих взглядов в письме к М. А. Осоргину от 4 февраля 1941 г.: "Вторая часть первого тома ("Очерков истории русской культуры". - Н. Д.) готова; там мои новые теории о колонизации России и ее империализации: куда до меня... самому Сталину!" {Письма П. Н. Милюкова М. А. Осоргину 1940-1942 годов // Новый журнал. Нью-Йорк, 1988. Кн. 172-173. С. 530-531.}
   В июне 1940 г. гитлеровские войска приблизились к Парижу. Павла Николаевича усиленно звали перебраться в Соединенные Штаты, где у него было много влиятельных политических друзей. Милюков был почетным доктором нескольких американских университетов, мог получить там кафедру и жить в полном благополучии. Но он хотел быть "свидетелем истории", верил в скорую победу над фашизмом, считал, что события в Европе развертываются быстро и можно будет вновь наладить выпуск газеты, а потому предпочел остаться в не оккупированной фашистами зоне Франции. Сначала Милюковы жили в Виши, затем в Монпелье, а в апреле 1941 г. перебрались в маленький курортный городок Экс-ле-Бэн, близ границы с Швейцарией. Жили в отеле. Павел Николаевич попросил внести в его комнату полки для книг, разложил на них привезенный с собой запас. В Монпелье он на последние деньги начал собирать новую, третью или четвертую по счету библиотеку, за гроши покупая старых классиков и "поношенные", по его выражению, учебники у местных букинистов. Там "их было трое, - писал Милюков Осоргину 16 апреля, - и один - совсем неграмотный - подвергался частым моим набегам. Все-таки было развлечение мне по нраву, и в итоге получились полки три книг и книжек, из которых черпаю сведения для пополнения своего образования. Как будто сохраняется традиция и видимость душевного спокойствия" {Там же. С. 534.}.
   К сожалению, только видимость... Наступившая холодная зима, материальные и бытовые тяготы мучили Милюкова. "Нам здесь приходится туго", - писал он Осоргину, жалуясь на "одинокость и скудость питания", на то, что дела с продовольствием "с каждым месяцем становятся все хуже" {Письма П. Н. Милюкова М. А. Осоргину 1940-1942 годов // Новый журнал. Нью-Йорк, 1988. Кн. 172-173. С. 533, 534, 536.}. В апреле 1942 г. Павел Николаевич перенес тяжелый плеврит, но выкарабкался. Он очень страдал от разлуки с друзьями, от отсутствия материалов для большой научной работы, заказанной ему из США фондом Карнеги. Принялся за мемуары, но и здесь жестоко не хватало оставленного в Париже архива, прессы прежних лет, документов.
   Большим ударом было известие из Парижа, о котором он сообщал Осоргину: "Моя квартира получила три визита, в результате которых перевезены оттуда сундуки, чемоданы и ящики, очевидно полные содержанием, а вдобавок лучшее из мебели" {Там же. С. 536.}. Конечно, не мебель была для Милюкова предметом расстройства, он всегда был к ней равнодушен. Библиотека и архив, увезенные в Германию в сундуках и ящиках, - вот что его волновало. Милюков пытался что-то предпринять для их спасения, обращался с письмами о помощи в этом деле к германским коллегам, специалистам по истории России, - к К. Штелину и О. Хётчу, не зная, что оба профессора уже уволены нацистами из Берлинского университета и бессильны помочь.
   Он искал утешения в книгах, о которых писал Осоргину: "...смотрю на них с умилением как на "вечных спутников". Захочу - и сниму с полки какого-нибудь старого друга в дрянном переплете, а то и без оного, с текстом, испещренным читательскими примечаниями, приобретенного по таксе: три франка за том... О серьезных книгах умоляю Париж; злодеи, не посылают!" И горестно восклицал: "О, если бы здесь были букинисты!" {Там же. С. 534, 535.}
   Подлинную отраду Павел Николаевич находил в переписке с близкими по духу людьми. На старости лет он уже не казался холодным, бесстрастным, как прежде. Его письма дышат сердечной тревогой и заботой о здоровье друзей, о трудностях их жизни в военную пору.
   Нелегким было и душевное состояние самого Милюкова, неузнаваемо похудевшего, сгорбившегося. В письме к Андрею Седых он с грустью рассказывал: "Сажусь за стол с пером в руке. Хочу что-то написать. Проходит четверть часа, полчаса - я сижу все так же и ничего не пишу..." {Седых А. Далекие, близкие. С. 180.} Павел Николаевич напряженно следил за положением на советско-германском фронте. С начала войны он занял твердую позицию, всей душой желая победы России, и тяжело переживал поражения Красной Армии. "Гигантский эксперимент, - писал он, - кончился гигантской катастрофой" {Вакар Н. П. Н. Милюков в изгнании // Новый журнал. Нью-Йорк, 1943. Кн. 6. С. 377.}.
   Но советский народ продолжал мужественное сопротивление врагу. Милюков с огромным волнением ожидал исхода сражения под Сталинградом. "Это неверно, что история не делится на картины. Сейчас одна такая картина перед нами: "Сталинград", - писал он Осоргину 26 сентября 1942 г., поневоле осторожно, помня о строгой военной цензуре. - Вот и размышляйте, что будет в случае того или иного исхода. Во всяком случае, тут поворот, и "картина" будет другая" {Письма П. Н. Милюкова М. А. Осоргину 1940-1942 годов // Новый журнал. Нью-Йорк, 1988. Кн. 172-173. С. 537.}.
   Победа советских войск под Сталинградом стала его последней радостью. Тогда Милюков написал свою знаменитую статью "Правда о большевизме". Он начал работу над ней, видимо, еще весной 1942 г., когда писал Осоргину: "Своей "богине", истории, я, конечно, не изменяю и только недавно принес ей большую жертву, "прощая непростимое" {Там же. С. 539.}. Думается, здесь имелось в виду изменение собственного отношения к советскому строю, признание его достижений.
   Статья была написана в ответ на появившуюся в нью-йоркском "Новом журнале" статью одного из бывших эсеровских лидеров, Марка Вишняка, "Правда антибольшевизма". По утверждению автора, "общее отношение русского населения к большевистскому режиму осталось таким же враждебным, каким оно было в голодные годы. Русский народ проявляет сейчас чудеса храбрости не благодаря советскому режиму, а вопреки режиму" {Вишняк М. В годы эмиграции: 1919-1969. Стэнфорд, 1970. С. 211.}.
   Милюков думал по-другому. "Бывают моменты, - писал он, - это еще Соломон заметил и даже в закон ввел, - когда выбор становится обязательным. Правда, я знаю политиков, которые со своей "осложненной психологией" предпочитают отступать в этих случаях на нейтральную позицию: "Мы ни за того, ни за другого". К ним я не принадлежу". Автор открыто заявлял о своей солидарности с правительством Советской России в этот тяжелый для нее час.
   "Утверждать, что отношение к власти армии и населения сплошь "остается враждебным", - писал Милюков, - значит присоединиться к ожиданиям неприятеля, тоже не сомневавшегося, что народ восстанет против правительства и режима при первом появлении германских штыков. В действительности этот народ в худом и в хорошем связан со своим режимом. Огромное большинство народа другого режима не знает. Представители и свидетели старого порядка доживают свои дни на чужбине. Народ не только принял советский режим как факт, он примирился с его недостатками и оценил его преимущества. Советские люди создали громадную промышленность и военную индустрию, они поставили на рельсы нужный для этого производства аппарат управления. Упорство советского солдата коренится не только в том, что он идет на смерть с голой грудью, но и в том, что он равен своему противнику в техническом знании, вооружении и не менее его развит профессионально".
   Милюков приводил свидетельства русских эмигрантов, которые вместе с фашистской армией отправились "освобождать родину от ненавистного режима". Их невольные признания опровергали доводы Вишняка о враждебном отношении народа к советскому строю. Сравнивая дооктябрьское и послеоктябрьское поколения, автор заключал: "Советский гражданин гордится своей принадлежностью к режиму... Он не чувствует над собой палку другого сословия, другой крови, хозяев по праву рождения".
   "Когда видишь достигнутую цель, - подчеркивал Милюков, - лучше понимаешь и значение средств, которые применены к ней". Эта статья - последнее в жизни, что он написал, - была гимном "боевой мощи Красной Армии" {Русский патриот. Париж, 1944. No 3(16). С. 2-3.}. Статью "Правда о большевизме" тайно печатали на ротаторе, делали машинописные копии и подпольно распространяли среди русских эмигрантов. Эта статья внесла немалую лепту в вовлечение многих из них в движение Сопротивления.
   Мы можем только гадать, сохранились бы просоветские настроения Милюкова и в послевоенные годы, доживи он до той поры, или, подобно многим другим эмигрантам, ему предстояло отказаться от представлений и оценок, рожденных патриотическим сопереживанием.
   Скончался Милюков 31 марта 1943 г. Его похоронили в Экс-ле-Бэн на временном участке. Вскоре после конца войны выяснилось, что могиле грозит уничтожение. Тогда старший сын Милюкова Николай Павлович перевез гроб с телом отца в Париж, в семейный склеп на кладбище Батиньоль, где была похоронена Анна Сергеевна. Глядя на скромную, с почти стершейся надписью, могилу, случайный прохожий едва ли сможет предположить, что здесь покоится один из крупнейших деятелей предреволюционной России и идеологических вождей эмиграции, в судьбе которого, может быть, отчетливее, чем во многих других судьбах, воплотилась трагедия русской интеллигенции.

Доктор исторических наук

Н. Г. Думова

  
   "Воспоминания" печатаются по тексту двухтомного издания 1955 г. (Нью-Йорк, издательство имени Чехова).

П. H. МИЛЮКОВ

ВОСПОМИНАНИЯ

(1859-1917)

   Под редакцией М. М. Карповича и Б. И. Элькина
   Издательство имени Чехова, Нью-Йорк 1955
  
   MEMОIRS (1859-1917) By PAUL MILIUKOV
   Edited by Boris Elkin and Michael Karpovich
   No 1955, by CHEKHOV PUBLISHING HOUSE
   Of the East European Fund, Inc.
   Printed in the United States of America
  

ОТ РЕДАКТОРОВ

   Посмертное издание воспоминаний Павла Николаевича Милюкова едва ли нуждается в оправдании его необходимости.
   Начиная с девяностых годов прошлого столетия и вплоть до октябрьского переворота 1917 г. П.Н. Милюков занимал одно из самых видных мест в культурной и общественно-политической жизни России. Его научные работы выдвинули его в первый ряд русских историков. Как политический деятель, он принимал руководящее участие в сплочении и организации либерально-демократических течений в России, и с 1905 г. он стал общепризнанным лидером образовавшейся тогда и быстро приобретшей большое влияние конституционно-демократической партии. Наконец, в образованном при его участии Временном правительстве первого состава он занимал пост министра иностранных дел.
   Рассказ об этом периоде жизни и деятельности П.Н. Милюкова читатель найдет на страницах этой книги. До рассказа о его деятельности в последовавший затем период эмиграции воспоминания П.Н. Милюкова не доходят. В эмиграции П.Н. Милюков был редактором газеты "Последние новости", в которой были помещены его многочисленные статьи по преимуществу политического содержания. Он напечатал несколько книг, как по-русски, так и на других языках. Не прекращал он и своей научной работы. Для предпринятого в 1930-х годах переработанного, так называемого юбилейного издания "Очерков по истории русской культуры", выдержавших раньше в России несколько изданий, П.Н. Милюков вслед за выпуском второго и третьего томов написал и издал новый полутом первого тома (свыше 300 страниц), посвященный доисторическим основам русского национального развития, и им оставлена подготовленной к печати вторая часть того же первого тома.
   Печатаемые теперь воспоминания П.Н. Милюкова писались им, с перерывами, в течение последних двух с половиной лет его жизни. Как видно из пометки на рукописи авторского предисловия ("В защиту автора"), Павел Николаевич приступил к этой работе в сентябре - ноябре 1940 г. Составленное им подробное оглавление показывает, что он ставил себе задачей довести воспоминания до большевистского переворота. Но смерть - Павел Николаевич скончался 31 марта 1943 г., 84 лет от роду,- не позволила исполнить этот план до конца, и воспоминания обрываются на корниловском восстании.
   Исключительный интерес, который представляют воспоминания П. Н. Милюкова, и их высокая ценность в качестве исторического документа самоочевидны. Они вытекают из той выдающейся роли, которую П.Н. Милюков играл в один из самых критических периодов русской истории. Правда, о своей политической деятельности П.Н. Милюков писал и в некоторых своих прежних мемуарных или полумемуарных произведениях, напечатанных еще при его жизни (в статьях под общим заглавием "Роковые годы", покрывавших события 1902-1906 гг. и напечатанных в "Русских записках" и частью в "Истории второй русской революции", посвященной 1917 г.). Но в этих, более ранних, писаниях П. Н. Милюкова читатель не найдет ни многих существенных подробностей, введенных в воспоминания, ни главным образом имеющихся в воспоминаниях элементов "политической исповеди" - более свободных высказываний автора о его переживаниях, мотивах, целях, достижениях и неудачах. Что же касается первых частей воспоминаний, покрывающих детство, юность и начальные шаги П. Н. Милюкова на научном и политическом поприще, то они впервые дают достаточно полную картину внутреннего развития и роста выдающегося русского ученого и политического деятеля.
  

- - -

  
   Мы считаем нужным сказать несколько слов о встреченных нами в нашей редакторской работе проблемах и о тех принципах, которыми мы руководились при их решении.
   В своем предисловии П. Н. Милюков пишет, что он приступил к писанию воспоминаний "при отсутствии всяких материалов, кроме запаса моей памяти". П. Н. Милюков жил тогда в Монпелье и затем в Экс-ле-Бэн, отрезанный от своей парижской библиотеки и архива, опечатанных немцами и затем вывезенных ими в Германию. Достать нужный материал на месте было невозможно. Лишь с течением времени ему удалось, как видно из его писем того времени, получить от друзей небольшое число книг; но подбор их был в большей части случайный, состоявший притом из разрозненных томов, переводов и т. п. Для большей части воспоминаний П. Н. Милюкову приходилось полагаться на свою память. Память у него была исключительная, но в некоторых случаях она ему все же изменяла, а в тех условиях, в которых он работал, ему негде было навести нужные справки. Иногда он оставлял в рукописи пустые места, очевидно надеясь заполнить их позднее; иногда он прямо указывал на то, что не помнит года или не уверен в правильности своей датировки. Нашей очевидной обязанностью было пополнить эти пробелы. Столь же очевидной нашей обязанностью было исправить допущенные автором ошибки в датах или именах и отчествах упоминаемых им лиц (таких ошибок было немного). Нами были проверены также цитаты автора и названия книг, на которые им сделаны ссылки, и встреченные в этих случаях неточности также были исправлены. Переводы с переводов (например, в переписке русского и германского императоров) заменены нами более точными переводами с оригиналов. В рукописи оказались, наконец, очевидные описки и - в некоторых случаях - грамматические или стилистические неувязки. Если бы П. Н. Милюков сам подготовлял свою рукопись к печати, он при окончательном просмотре рукописи, несомненно, устранил бы все эти мелкие неточности. Мы считали себя обязанными сделать это за него.
   После долгого обсуждения мы пришли также к заключению о желательности опущения в настоящем издании небольших частей рукописи. В первом томе воспоминаний мы опустили в общем приблизительно три (из 276) страницы рукописи: две из них (в части, относящейся к юности автора) - ввиду их интимного характера и отсутствия у нас уверенности в том, что автор предназначал их для печати, и остальное - как включенное в воспоминания по ошибке памяти автора (здесь говорится об имевшем место в более позднее время, выходящее за хронологические пределы воспоминаний). Во втором томе мы решили не воспроизводить последних 29 (из 277) страниц рукописи. В этом случае нами руководило соображение другого порядка. За исключением этих опущенных нами 29 страниц, вся рукопись носит характер законченного литературного произведения (если не считать указанных выше относительно немногих - по большей части технических - недочетов). Эти же 29 страниц, несомненно, представляют лишь первоначальный набросок, не получивший окончательной отделки. Взять на себя литературную обработку этой части рукописи мы считали себя не вправе. Печатать же ее в том виде, в каком она имеется в рукописи, нам представлялось нежелательным. Помимо ее неотделанности, она осталась и незаконченной: последнюю, входящую в ее состав главу автор дописать не успел. И с этой точки зрения мы также считали предпочтительным остановиться на той главе, которая в настоящем издании является последней. В ней говорится об июльском восстании и его последствиях, и эти события автор трактует как завершение первого этапа революции и начало второго. Таким образом, вся книга приобретает если не хронологическую, то по меньшей мере литературную законченность.
   Наконец, последнее замечание. В немногих местах своих воспоминаний автор высказывает резкие суждения личного характера. Поскольку такие суждения носят политический характер, мы оставили их в неприкосновенности. Но мы опустили несколько резких суждений чисто личного свойства.
   Во всей нашей редакторской работе мы руководились лишь одним желанием: обеспечить издание воспоминаний П.Н. Милюкова в достойном его памяти виде.

М. Карпович

Б. Элькин

  

В ЗАЩИТУ АВТОРА

   Мне идет 82-й год. Писание моих воспоминаний, на котором часто настаивали друзья, я обыкновенно откладывал до конца жизни, "когда ни на что другое не буду способен". Но, с одной стороны, ряд признаков показывает, что этот конец приближается, а с другой - обстоятельства военного времени так сложились, что я оказался отрезанным от своей нормальной деятельности, как ученого, так и журналиста. В Виши я почти закончил обработку для печати второй части первого тома "Очерков" {"Очерки по истории русской культуры".} - по заранее заготовленным материалам; с уходом редакции из Парижа оборвалось издание "Последних новостей", и условия складываются все более неблагоприятно для их возобновления - во всяком случае, для продолжения моей публицистической линии. Усиленное внимание друзей к состоянию моего здоровья, особенно с последнего юбилея, показывает, что я в этом внимании все более нуждаюсь. И докторские предписания уже в третий раз меня возвращают от попыток вернуться к нормальной деятельности - к сидячей или даже полулежачей жизни. Ослабление сердечной деятельности все настойчивее указывает место наименьшего сопротивления моего организма.
   Итак, я оправдан в собственных глазах, если заполню свои невольные досуги воспоминаниями о моем собственном прошлом. Ничего и ни у кого я этим не отнимаю. Что из этого выйдет, не знаю. Я приступаю к писанию при отсутствии всяких материалов, кроме запаса моей памяти. Говорят, что в старости восстает в памяти особенно ярко и точно самое отдаленное прошлое. В своем случае я этого не нахожу. Слишком многое забыто, в том числе, вероятно, и много существенного. Прошлое выплывает из памяти в разорванных обрывках, отдельных эпизодах, врезавшихся в память, и чтобы восстановить из этих обрывков какое-нибудь целое, нужно сразу перейти из годов младенчества к годам, когда возникает сознание о себе как части этого целого. Это сознание начинается довольно поздно, а складывается в общую картину еще позднее - и уже тогда, когда к Wahrheit примешивается значительное количество Dichtung {"Wahrheit" - истина, "Dichtung" - вымысел.}. Но тогда эта Dichtung ретроспективно вмешивается и в попытки описать прошлое, пережитое в состоянии неполного сознания. Отсюда, рядом с неполнотой, и неизбежная недостоверность воспоминаний. Не мне судить, насколько я смогу преодолеть эти пробелы памяти и ошибки субъективизма.

Монпелье.

Сентябрь-ноябрь, 1940

Часть первая

ОТ ДЕТСТВА К ЮНОСТИ

(1859-1873)

1. РАННЕЕ ДЕТСТВО

   Я родился в 1859 г. 15 (28) января и получил имя Павла не от апостола, а от пустынножителя, в пустыни Фиваиды, - в силу обета родителей назвать меня именем святого того дня, когда я появлюсь на свет. Мне было очень обидно впоследствии, что мое рождение и именины совпадали в один день: от этого, естественно, уменьшалось количество подарков от родных и знакомых. Мой брат Алексей, на год моложе меня, был в этом отношении лучше наделен судьбой. Но еще позже, гораздо позже, я все же отдал предпочтение своему тихому источнику света перед "римским гражданином", мастером компромисса, прожившим под псевдонимом свою деятельную жизнь агитатора и организатора. Любители мистики могут найти в этом какое-то предзнаменование. Другие будут возражать. Можно примириться на том, что мне всю жизнь пришлось оставаться, так сказать, на "марше" событий и за то остаться себе верным.
   Событие моего рождения, происшедшее в Москве, точно отмечено всеми словарями и не подлежит дальнейшему спору; но я не могу указать того участка и дома столицы, где я родился. Подлежит, напротив, сомнению проявление моего первого отношения к жизни: из океана забвения почему-то выплыл в памяти маленький эпизод. Меня только что выкупали в теплой ванне, одели в свежее белье, и нянька кладет в теплую постельку. Я испытываю величайшее удовольствие и блаженно дрыгаю ногами. Очевидно, такое начало жизни готовило из меня оптимиста. Но дальше все опять заволакивается туманом. Мое новое пробуждение застает меня на Лефортовской улице, прямо упиравшейся в здание, где потом находилось Техническое училище. Я уже не младенец, а вождь дикого племени ребят, наполнявших обширный двор одноэтажного дома, выходившего на улицу, где была наша квартира. Наш главный штаб находился на деревянном крыльце, куда выходила черная половина квартиры. Организованность нашей армии доказывалась тем, что мы раздавали ордена, вырезанные из бумаги и раскрашенные разными красками, смотря по иерархическому достоинству участников. Меня, как предводителя, отличала особая сабля, выделанная из похищенного из кухни сухого березового полена. Особенно помню эту саблю в связи со следующим происшествием.
   В нашей армии не хватало дисциплины, и, не помню почему, произошло восстание. Помню себя на высоте крыльца, держащим благородную речь к бунтовщикам, которые всем кагалом шумели внизу, под крыльцом. Так как моя речь, очевидно, не произвела благоприятного впечатления, а меры репрессии у нас не были выработаны, то я, в приливе негодования, вытащил из-за пояса свою деревянную саблю, признанный символ моего звания, и отбросил ее в "толпу", слагая тем с себя свою роль. Кажется, на этом происшествии наша военная игра и оборвалась, без ран и смертных повреждений. Не могу, во всяком случае, отрицать, что все мы, ребята всех званий и положений, объединившиеся на заднем дворе, оказались самыми решительными "беллицистами" {Сторонники войны (по аналогии с пацифистами). Прим. ред.}. Желающие могут принять это за некоторого рода предсказание будущего.
   В качестве поправки приведу еще одно уцелевшее в памяти воспоминание. В здании училища, в двух шагах от нас, была домовая церковь, и в торжественные дни Страстной недели и Воскресения Христова духовенство устраивало процессии, обходя с хоругвями и пением все помещения в здании училища. Один раз и нас, меня и брата, удостоили присутствовать при выносе плащаницы. Долго мы готовились к этому таинственному для нас акту; наконец, вечером, нас повели по темному зданию училища и поместили на какой-то галерее. Мы были очень разочарованы, во-первых, долгим ожиданием в темноте, причем разговаривать не полагалось, а затем и краткостью момента между появлением и исчезновением процессии: мы слышали пение, видели двигающееся пламя свечей, оставлявших во тьме кучку участников процессии, - и этим все кончилось: процессия скрылась в темноте, из которой вышла. Это было первое мое воспоминание, связанное с церковью. Но никакого воспитательного влияния оно не имело. Почему и чем мы были связаны с училищем, мы, конечно, не понимали. Позднее мы узнали, что отец наш был преподавателем в этом "Архитектурном" училище и что, следовательно, он был архитектором; что, кроме того, он был инспектором в Училище ваяния и зодчества. Значение этих званий мы все же себе не представляли.
   Наше пребывание в Лефортове кончилось довольно трагически. Летом, не помню, какого года, вся наша семья - родители, я с братом и прислуга - переехали в подгородную деревню Давыдково. Для нас это был целый, неизвестный до тех пор мир - начиная с бревенчатой деревенской избы, в которой мы поселились, и кончая ближайшими окрестностями деревни. Много лет спустя я случайно попал в Давыдково - и был поражен: до такой степени все тогдашнее царство, созданное нашим воображением, поместилось теперь в прозаические тесные рамки. Если можно малое сравнить с великим, я еще раз в жизни испытал подобное же впечатление. При выезде из Дарданелльского пролива мне показали холм, поднимавшийся вдали над прибрежной равниной. "Это - Хиссарлык". - "Как?" - "Это древняя Троя!" И, значит, вот тут, на берегу, был расположен лагерь греков, а в этом самом красочном заливе стояли корабли, которых не мог перечислить Гомер?! И на этом самом блюдечке происходили знаменитые бои? Невозможно! Так же трудно, казалось мне, уместить на деревенской улице Давыдкова нашу детскую эпопею. Но все действительно так, на своем месте! Вот, при въезде в деревню, опустевшая часовня, манившая нас своим таинственным предназначением. От нее идет - между двумя рядами изб - пыльная дорога, по которой по вечерам мы провожали расходившееся по домам стадо. А вот - конец так близок, а он казался далеким - уже и опушка рощи, и выгон, за рядом изб, где помещалась наша квартира. Вот внизу крошечный ручей, дугой охвативший зады изб и отделивший их от "того берега", сразу и круто поднимавшегося в какое-то другое, неведомое царство: Волынское...
   Для нас это была таинственная граница наших похождений. Дальше идти не полагалось. Через хрупкий мостик из нескольких жердей, перекрытых двумя тонкими досками, тропинка шла вверх по скату, казавшемуся высокой горой, в это недоступное для нас царство. Да, так, все стоит на своем месте - мостик и горка: только мы сами - не те. Между речкой, оказавшейся мелкодонным ручейком, и избами - расстояние всего в несколько десятков шагов.
   Но эти несколько шагов - свидетели нашей драмы... Здесь мы сидели перед рассветом на кожаном диване и ревели; на нас ветер нес искры пожарища от ряда изб сразу загоревшейся ночью деревни. Теперь, позже, можно было понять, почему пламя разгорелось так близко, и кожаная обивка дивана раскалилась так, что сидеть на диване стало невозможно. А уйти - не велено. Родители и прислуга оставили нас одних, чтобы спасти, что было можно. Но пламя распространялось с такой скоростью, что, кроме дивана, кажется, и вынести ничего не удалось. Потом у нас долго шутили, что растерявшийся отец вынес из избы одно свое мыло. В устах матери это звучало упреком, и отец конфузился.
   Утром деревня догорала. Нас увезли в Москву и поместили на время у знакомых отца, в большом барском доме на Сивцевом Вражке, александровской архитектуры, на самом верху, вроде чердака, за фронтоном. Помню, мы страшно стеснялись сделать шаг в чужом доме, и несколько дней, проведенных там, были для нас тяжелым испытанием. Не помню даже, жил ли кто-нибудь внизу, под нами, или дом оставался пустым на лето. Но осталось впечатление унижения, барской милости. Наконец за нами приехали и отвезли нас (тут же, по соседству) в найденную отцом квартиру - в Староконюшенном переулке, в большом каменном доме Спечинских.
   Потрясение, произведенное на нас пожаром, было так сильно, что для меня пожар стал этапом, датой, с которой началась более сознательная жизнь. События с этих пор перестают выплывать из памяти островками, а тянутся длинной нитью. Пробелы, правда, остаются большие; общего смысла в цепи все еще нет; но отдельные эпизоды уже получают какую-то связь и даже какое-то значение для будущего.
  

2. РАННИЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ

   Наше пребывание в доме Спечинских было непродолжительно. Но оно все же оставило впечатления, от которых тянутся нити в последующие годы. Можно даже определить хронологию этого промежутка, послужившего как бы введением в более сознательную жизнь. Однажды к нам пришел полицейский с какой-то бумагой, на которой отец должен был расписаться. Появление полицейского само по себе было сенсацией. От нас, детей, не могло укрыться, что оно вызвало у родителей ощущение страха. Однако от нас скрыли причину произведенного в доме переполоха. Мы все-таки схватили одно собственное имя: Каракозов - и приступили к расспросам. Нам объяснили, что Каракозов - важный государственный преступник, но не сказали, в кого он стрелял. Имени Комиссарова при этом, сколько помню, вовсе не было упомянуто, и никаких по этому поводу ликований мы не могли заметить.
   Покушение Каракозова на Александра II произошло 10 апреля 1866 г. Следовательно, мне было тогда семь лет, брату шесть. Он проявлял больше живости, чем я. На светлых обоях нашей детской, изображавших группы людей и сцен, он нашел подобие одной из лефортовских товарок наших игр, которую мы прозвали Анной Головастой. Упоминаю об этом потому, что это название надолго утвердилось затем у нас за одной московской церковью на Лубянской площади, купол которой был непропорционально велик. Видимо, наши экскурсии по улицам Москвы происходили довольно свободно. Но я предпочитал уединяться в тенистую липовую аллею сада Спечинских и подолгу засматривался на солнечную игру света и тени сквозь листву деревьев.
   Хозяева дома, очень богатые люди, относились к нашим родителям любезно, но с оттенком покровительства, и я здесь впервые почувствовал отчетливое значение социальных различий. В торжественные дни хозяева иногда приглашали всю семью к столу; вероятно, от них же шло приглашение в ложу театра. Это первое впечатление надолго запечатлелось в моей памяти. Шел балет "Царь Кандавл". Музыкой я не заинтересовался; но сцены, декорации, костюмы и в особенности танцы отпечатлелись в сознании, как что-то из другого мира, желанного и недоступного. Долго театр представлялся мне в этом ореоле. Но повторить этого впечатления не пришлось: оно уступило место другому, более земному: святочным балаганам "под Новинским".
   Отец был в эти годы городским архитектором и по обязанности должен был проверять прочность эфемерных дощатых построек с амфитеатрами для зрителей, которые возводились рядами на незастроенном полотне Новинского бульвара. Без такой проверки полиция не разрешала начинать представления. Естественно, что все содержатели балаганов считали долгом снабдить контрамарками детей архитектора. И тут начиналось наше торжество. А. Н. Бенуа прекрасно описал эти самые впечатления в Петербурге - источник его "Петрушки". Наша Москва Петербургу не уступала. Уже наружный вид балаганных построек производил на нас, детей, неотразимое впечатление. Невероятные приключения на разрисованных яркими красками полотнищах, плохо прибитых гвоздями и развевавшихся по ветру: крокодилы, пожиравшие людей, и атлеты, побеждавшие крокодилов; необыкновенной красоты царицы неведомых царств, покрытые драгоценными камнями; "битвы русских с кабардинцами", сопровождаемые настоящими холостыми ружейными выстрелами из пушек; факиры, упражнявшиеся со змеями; фокусники, глотавшие горящую паклю и сабли, - на все это разбегались детские глаза. А к тому еще зазывания исполнителей в костюмах с балконов, острые шутки паяцев в трико и клоунов, собиравшие кучи слушателей у входов и вызывавшие ответные реплики "из народа". И, наконец, самый этот таинственный вход в святилище: полутемные сиденья амфитеатром для зрителей, грубо размалеванный занавес, и наконец вожделенный момент - начало пьесы, редко, впрочем, бравшей темы из репертуара итальянской Commedia dell'arte или французского гиньоля. Надо было оправдать - и еще пересолить - обещания намалеванных снаружи картин.
   Трудно суммировать впечатление, производимое на нас этой мишурной роскошью. Желая исчерпать все богатство контрамарок, переходя из балагана в балаган и возвращаясь домой уже в темноте по Арбату, мы приходили усталые и опаздывали к ужину. Но в _т_а_к_и_е_ дни все терпелось и прощалось.
   Была другая сторона этих зрелищ, более чинная; для нас она, конечно, была совсем неинтересна. Кругом ограды всех этих балаганов, театров и иного рода народных развлечений происходило катание московского бомонда. Здесь купечество и дворянство Москвы щеголяло экипажами, богатой упряжкой и модными костюмами. И эту чашу мы должны были тоже испить, благодаря любезным приглашениям Спечинских. Социальная разница при переходе из демократических балаганов к рысакам, коляскам и роскошным саням чувствовалась особенно сильно; и Спечинские нам давали ее особенно чувствовать своим покровительственным обращением. Я не понимал еще почему, но мне это обращение отравляло все удовольствие и было особенно противно. Но это была процедура обязательная. Платить им нашими контрамарками мы, конечно, не могли, и мне было как-то обидно за родителей.
   Приведу еще несколько воспоминаний, связанных с домом Спечинских. Это были годы освобождения крестьян путем перехода их на выкуп. У моей матери было имение в Ярославской губернии, на реке Которости, и крестьяне оставались на оброке. По старине они продолжали ездить с оброком к помещице в Москву, и мы ребята, с большим интересом ждали, когда, поклонившись "барыне", они из грязных цветных платков вывернут наше законное угощение: жирные, черные, ржаные лепешки, которые мы ужасно любили. Таких в Москве не было, а когда их у нас пекли, выходило все-таки не то. С этой вкусной стороны мы узнали крепостное право, когда оно кончалось; но посещения мужиков в тяжелых армяках и в лаптях, с их говором на о, крепко запомнились. В Давыдкове мы таких мужиков не видали. Это было первое соприкосновение городских баричей с настоящей "землей".
   И еще другой контакт с прошлым. Почти против самого дома Спечинских стояла пятиглавая церковь во имя Иоанна Предтечи - сколько помню, оштукатуренная в красный цвет. Туда нас водили по праздникам. Впервые после таинственной процессии в Архитектурном училище мы здесь входили в более близкое соприкосновение с церковью. Дальше церковного обряда, для нас непонятного, дело, конечно, не шло. Но я все-таки помню наши первые исповеди у священника. Нас предупреждали, что надо вспомнить все наши детские грехи и рассказать о них священнику, чтобы получить отпущение, причаститься вина из чаши и получить вырезанную просвиру. К этому действию мы добросовестно и со страхом готовились, правда не вполне доверяя угрозам прислуги, что священник - в наказание - будет на нас ездить верхом. Но все же возможность какого-то наказания над нами висела. И не без разочарования мы отходили, когда священник, спешно спросивши, не обманывали ли мы папу и маму, покрывал нас епитрахилью, спешно бормотал какие-то слова отпущения и переходил к следующим грешникам. Обряд все же нас привлекал - меня в особенности, - и к церкви Иоанна Крестителя мне еще придется вернуться.
  

3. ДОМ АРБУЗОВА

   Как я сказал, пребывание в доме Спечинских продолжалось недолго. Мы переселились в дом Арбузова, на той же улице, почти на углу Сивцева Вражка, против дома Медведева, известного общественного деятеля и благотворителя купеческой складки. С домом Арбузова у меня связывается целый период перехода от детства к ранней юности. События идут здесь уже связными рядами; этих рядов становится все больше, и они переплетаются. Установить хронологию и внутреннее развитие в каждом становится все труднее; чем-нибудь надо жертвовать. Я прежде всего выделю ту часть периода, которая преимущественно связана именно с домом Арбузова. Эта часть начинается приблизительно с моего 8-9-летнего возраста и кончается с моим переходом в четвертый класс гимназии, то есть - опять-таки приблизительно - между 1869 и 1873 годами. Однако и тут приходится сразу покинуть хронологию. Я разделю изложение на три части - не хронологически, а по их внутреннему содержанию. Первая будет касаться моей семьи и родных: она выйдет далеко за пределы описываемого периода. Вторая вернется к подготовке и к первым годам школьного учения. Третья, по-моему самая важная, постарается охватить влияния жизни, которые, помимо семьи и школы, врывались через все поры и щели. Собственно, они именно, эти влияния, помимо всякой педагогики (которой, как увидим, было очень мало в нашем случае), направляли чувство, воспитывали волю и создавали характер. Но об этом - потом.
   Предварительно надо описать арену наших будущих детских приключений. Участок Арбузова представлял удлиненную четырехугольную площадь очень больших размеров, только отчасти застроенную. В Староконюшенный переулок выходила узкая сторона четырехугольника. Если разделить ее пополам, то левая половина (с улицы) была застроена обширным деревянным домом хозяина, гд

Другие авторы
  • Митрофанов С.
  • Бунин Иван Алексеевич
  • Ковалевский Павел Михайлович
  • Неизвестные А.
  • Стародубский Владимир Владимирович
  • Джонсон Бен
  • Полонский Яков Петрович
  • Гашек Ярослав
  • Юрьев Сергей Андреевич
  • Туманский Василий Иванович
  • Другие произведения
  • Минский Николай Максимович - Избранные стихотворения
  • Андреев Леонид Николаевич - Мысль
  • Дживелегов Алексей Карпович - Карло Гольдони. Феодал
  • Пушкин Александр Сергеевич - С. А. Фомичев. Десятая глава "Евгения Онегина"
  • Карамзин Николай Михайлович - О сравнении древней, а особливо греческой, с немецкою и новейшею литературою
  • Станюкович Константин Михайлович - Письмо К. М. Станюковича — Л. Н. Станюкович
  • Энгельмейер Александр Климентович - А. К. Энгельмейер: краткая справка и библиография
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Жертва... Сочинение г-жи Монборн
  • Елпатьевский Сергей Яковлевич - Миша
  • Дружинин Александр Васильевич - Стихотворения Н. Некрасова
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (26.11.2012)
    Просмотров: 888 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа