Главная » Книги

Вяземский Петр Андреевич - Старая записная книжка. Часть 3, Страница 3

Вяземский Петр Андреевич - Старая записная книжка. Часть 3


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14

  думаешь, нельзя ли как-нибудь раскрыть окно, чтоб освежить воздух.
  Признаться, раут этот довольно и скучноват. Одно мороженое меня туда
  привлекает. Площадь довольно плохо освещена, а впрочем, не на кого и
  смотреть - все по деревням. Женский пол очень некрасив. Музыка постыдная,
  особенно для музыкальной и поэтической Италии.
  
  Со всем тем здесь хорошо и на жар не жалуюсь. Я еще не начинал
  похождений своих по здешним палаццам и церквам, ожидаю, чтобы жар спал.
  Видел я только кое-что мимоходом. Я наслаждаюсь этой независимостью от
  повинностей, которым подлежат обыкновенные путешественники.
  
  Между тем почти каждый день захожу в базилику Св. Марка и каждый
  раз с новым наслаждением. Во-первых, там довольно прохладно, а во-вторых, и
  в десятых, и в сотых, там столько богатств, столько изящного и
  примечательного, что каждый раз любуешься чем-нибудь новым.
  
  Физиономии площадок, рынков очень напоминают Константинополь.
  Крики торговцев зеленью, фруктами совершенно одни и те же.
  
  Мы переехали на другую квартиру. Домик наш в саду, если можно
  назвать это садом, а киоск - на берегу здешнего Босфора, то есть Canal Grande.
  
  
  ***
  
  25 августа 1853
  
  Мы уже не в Венеции, а в полном Петербурге. Вот третий день, что
  совершилось это превращение. Со дня на день погода круто переменилась.
  Сегодня вода выступила из каналов на мостовую, ни дать, ни взять Черная
  речка.
  
  Венеция не миловидна в ненастную погоду. Этой красавице нужно быть
  убранной и разодетой блеском солнечным или месячных лучей. Под дождем и
  под тучами она не гордая львица, а просто мокрая курица.
  
  
  ***
  
  ГРАФУ БЛУДОВУ
  
  Венеция, 1 сентября 1853
  
  Приношу вам, почтеннейший и любезнейший граф Дмитрий
  Николаевич, мою живейшую благодарность за ваше обязательное письмо и за
  ваши дружеские хлопоты о моем Рекруте (Ратнике). Хотя он и завербован под
  знаменем Булгарина, которое не так чтобы совсем без пятна, но все-таки я рад,
  что его завербовали и что он успел явиться до распущения милиции. Как знать,
  мой константинопольский приятель лорд Редклиф, может быть, предчувствуя
  мое желание, загнул новый узел в восточном вопросе, чтобы дать мне время
  справиться, поставить и снарядить моего Ратника. Теперь мое дело сделано, и я
  могу спокойно ожидать развязки.
  
  Ваше письмо от 7 августа только на днях дошло до меня. Оно бегало за
  мной по разным царствам и государствам и, наконец, отыскало меня в Венеции,
  куда отправил меня доктор Геденус. К сожалению, вследствие невольных
  задержек, приехали мы сюда несколько поздно. Я еще успел довольно
  воспользоваться морскими купаниями и теперь продолжаю их в ванне. Я вполне
  наслаждаюсь пребыванием своим в этой столице тишины и благодатного
  тунеядства. Чувствую, как нервы мои растягиваются и успокаиваются. И чтобы
  не растревожить себя и не разбудить засыпающей кошки (которая так долго
  царапала меня своими язвительными когтями), чтобы не уставать от лишних и
  многообразных впечатлений, я только исподволь знакомлюсь со здешними
  замечательностями и редкостями. Не рассыпаюсь мелким бесом или дородным
  англичанином по всем храмам и всем палаццам. Хожу или, вернее, плыву, куда
  глаза глядят, и всегда наткнусь на что-нибудь достойное внимания. Более
  глазею, чем пялю глаза, чтобы ничего не пропустить и не оставаться в долгу
  пред какою-нибудь картиной или статуей.
  
  Совесть моя не столь щекотлива и боязлива. Кажется мне, даже грешно
  переносить в Венецию тревожное и задыхающееся любопытство обыкновенных
  путешественников. Этой молчаливой и спокойной красавицей должно и
  любоваться молча и созерцательно.
  
  Мы здесь живем в одном доме с Пашковой-Барановой. На днях приехала
  и княгиня Васильчикова. Мы в Венеции не заживемся и в виду имеем еще
  недели три виноградного лечения в Швейцарии или в Германии, а там... а там...
  
  Сердечно желаю возвратиться домой, хотя доктора опасаются за меня,
  после столь многих лечений, петербургской осени и зимы. Не знаю, право, на
  что и решиться.
  
  Увольнение мое от управления банком несколько развязывает мне руки и
  совесть. Явка моя на службу теперь уже не такая повелительная обязанность и
  необходимость. Впрочем, что будет и что скажет мой оракул Геденус. Но в
  случае нужды, вы, надеюсь, позволите мне снова обратиться к вашему
  дружескому ходатайству, которое при добром содействия графа Киселева было
  уже для меня так действительно.
  
  Кстати, при сей верной оказии потрудитесь передать графу мой
  усердный и признательный поклон. Охотно разделю с вами грустную
  обязанность изготовить новое издание творений нашего незабвенного друга
  (Жуковского). Но, вероятно, и последнее еще не раскуплено. Не лучше ли
  повременить? Желательно было бы собрать и напечатать письма его, в которых
  так живо запечатлелись ум и дух его, в разных их видоизменениях, от высокого
  до площадного, от умилительного и религиозного до буфонства и карикатуры.
  Жаль, что не сохранить полной физиономии характера его. Из Москвы пишут
  мне, что вдова его все нездорова. Признаюсь, грустно и страшно думать о
  позднем переселении ее на чужую сторону и в таких печальных
  обстоятельствах.
  
  Замечаю, что я очень переступил за законную грань английского письма.
  Виноват. Впрочем, в нынешних обстоятельствах не грешно сделать что-нибудь
  и в пику Пальмерстону. А знаете ли вы, что мой Ратник не только в Северной
  Пчеле, но и в Times, разумеется, в переводе прозой.
  
  
  ИЗ ПИСЬМА К СВЕРБЕЕВОЙ
  
  Теперь Венеция опять смотрит Венецией, то есть ненаглядной
  красавицей, днем блистающей в золотой парче солнца, ночью в серебряной
  парче луны. И не знаешь, в каком наряде она красивее. "Во всех ты, душенька,
  нарядах хороша!" Но не буду говорить вам о Венеции. Вы ее знаете, и к тому же
  ненавижу les lieux communs, а говоря о ней, мудрено не впасть в избитую
  колею, которую все путешественники прорыли своими фразами об
  Адриатической Венере, о развенчанной царице и проч. и тысячу прочих. Только
  скажу вам, что почти каждый день захожу в базилику Св. Марка и всегда с
  новым удовольствием и всегда с новым удовлетворением любопытства и
  внимания.
  
  
  ***
  
  ИЗ ПИСЬМА К ВОЕЙКОВОЙ В ЛОНДОН
  
  Что вы изволите так спесивиться, гордая и коварная островитянка? Вам
  пишут милое и остроумное письмо, вам посылают прекрасные стихи (которые
  даже и Times ваш перевел и напечатал), а вы на все это ни ответа, ни привета.
  Ни головой не кивнете, ни плечом не тряхнете. На что это похоже?
  Завеселились вы, запировали, забылись в чаду. Пожалуй еще, чего доброго, сила
  крестная с нами, вы даже, может быть, кокетничаете с лордом Пальмерстоном и
  заразились его мерзким тоном, отказались от людей и от нас варваров
  православных.
  
  Но сделайте милость, нечего вам с нами зазнаваться. И мы также почти
  соленые островитяне, не хуже вашего. Наш хотя и уснувший лев, право, стоит
  вашего жадного и лукавого кота, которого из тщеславия вы пожаловали в
  леопарды. Наше солнце посветлее вашего, наша луна почище вашей. И не отдам
  я моей гондолы, в которой в лунную ночь плыву мимо великолепнейших
  дворцов и храмов, за весь ваш флот, как он ни хорохорится в Безике и в
  Spithead. Но дело не в том, и чтобы не баловать вашу гордость, скажу вам
  откровенно, что пишу вам вовсе не для вас, а для себя. Не подумайте, что
  
  Moi, qui Vous aime tendrement,
  Je n'ecris, que pour Vous le dire,
  (Любя вас, я пишу, чтоб сказать вам это)
  
   тем более что уже никак нельзя мне сказать вам:
  
  Vous n'ecrivez, que pour ecrire,
  C'est pour Vous un amusement.
  (Вы пишете не любя, а чтоб поиздеваться.)
  
  Об этом нет ни речи, ни помышления, а я только обращаюсь к вашей
  совести, если она не совершенно опальмерстонилась, и убедительно прошу вас
  сказать мне: получили ли вы мое письмо из Дрездена.
  
  Вот и все. А теперь Бог с вами и с Пальмерстоном. Будьте здоровы,
  торжествуйте, веселитесь, кушайте roast-beef и запивайте его стаканом ale
  (только берегитесь слишком растолстеть), но чтобы не поперхнуться от упрека
  совести, дайте мне знать.
  
  Как я на вас ни сердит, а все-таки целую безграмотную ручку вашу.
  
  
  ***
  
  5 сентября
  
  Принц де-Конти (брат великого Конде) должен был жениться на одной
  из двух племянниц кардинала Мазарини и не хотел выбирать, говоря, что все
  равно для него, которая из них, потому что он женится на кардинале, а вовсе не
  на племяннице.
  
  
  ***
  
  M-me de Sevigne говорила об аббате Cosnac (после епископа de Valence),
  что надобно подходить к нему, как к лошадям, которые лягаются.
  
  Французы и англичане в своих дипломатических сношениях всегда
  двусмысленны и двуличны, потому что боятся они журнальных толков, биржи,
  политических партий. Наша дипломатика одна может говорить прямо, потому
  что она выражение личной воли, особенно в обстоятельствах, когда личная воля
  сходится с народным сочувствием, как то оказывается ныне в отношении к так
  называемому восточному вопросу.
  
  
  ***
  
  БУЛГАКОВУ
  
  Венеция 7 сентября.
  
  Jo sudo - io ho sudato - io sudero! Вот все, что в первые две недели
  нашего здесь пребывания мог бы я тебе сказать, что, между прочим, доказало
  бы тебе, что кроме общего пота я еще особенно и в придачу потею над
  итальянской грамматикой. Я изнемогал под влиянием внешнего и внутреннего
  scirocco и del dolce far niente. He писал ни журнала своего, ни стихов, ни, словом
  сказать, даже писем к тебе. Я так потел днем и ночью, что боялся сделаться сам
  лагуною.
  
  После того вдруг в одну ночь погода переменилась. Мы были уже не в
  Венеции, а в Питере, не на Canal Grand, a хотя бы на Мойке! И сыро, и свежо, и
  пасмурно, и ветрено. Венеция, как я говорил, уже была не красивый и стройный
  лебедь, а просто мокрая курица. Итальянцы перепугались, запрятались, сняли
  купальни, повязали свои cachenes, перестали есть мороженое и проч. и проч.
  
  Перепугался и я и говорил себе: не стоило же выезжать из России, чтобы
  встретиться с суровой осенью в последних числах августа. Но страх мой
  недолго продолжался. Все пришло в надлежащий порядок. Жара поумерилась,
  но погода прекрасная.
  
  Что сказать тебе о Венеции, чего бы ты не знал, чего не знал бы каждый?
  Мне она нравится. Я наслаждаюсь тишиной ее, болезненным видом, унылостью.
  Пышная, здоровая, могучая, шумная, может быть, менее нравилась бы она мне.
  На праздник можно заглянуть мимоходом и порадоваться, но вечно праздновать
  - скука смертельная. Я почти благодарен австрийцам, которые угомонили
  этого льва и эту львицу. Париж несносен мне своим ежедневным
  тезоименитством, вечным именинным пирогом и вечными шкаликами в
  изъявление всеобщей радости. Там нет будней, а будни нужны моим нервам,
  нужен отдых, полусвет. Здесь есть праздник, но праздник природы: небеса и
  море, живые картины, а для охотников - и мертвые, которые стоят живых. Для
  меня они не очень доступны, потому что я близорук глазами и художественным
  чутьем живописи. Она меня вообще мало удовлетворяет, предпочитаю ей
  скульптуру и зодчество. Тут глазам моим есть за что ухватиться.
  
  Каждый день захожу в базилику Св. Марка и любуюсь ею. И что за
  богатство во всех других церквах. Можно бы вымостить весь мир их мраморами
  и драгоценными камнями. Как я ни плох по части живописи, а советую тебе,
  если будешь в Венеции, сходить в мастерскую Schiavoni-отца (и сын отличный
  художник, но, как это часто встречаешь: молодой гораздо степеннее и строже
  старика. Не подумай, что я говорю это обиняком о тебе и о Косте).
  
  Старик Schiavoni большой охотник и большой мастер представлять
  женщин au naturel. Между прочим, есть у него нагая красавица, только с
  необходимым виноградным листком, т.е. слегка накинутым легким покровом,
  чтобы не застудить и не застыдить (что, впрочем, одно и то же: студ и стыд)
  нежную часть тела. Особенно рекомендую тебе лядвею и колено этой
  красавицы. Я ничего подобного не видал. Так и выходит, так и округляется, так
  и дотрагивается до тебя из рамы своей. Мне, право, было совестно, и я все
  пятился и отходил в сторону, чтобы как-нибудь неосторожно не столкнуться
  коленом с коленом. Но проклятое колено так и подвигалось на меня, так меня и
  задевало нагостью и наглостью своей. Уж я говорил ему: "Да сгинь, окаянное,
  что ты привязалось ко мне, что ты меня приводишь в смущение и в соблазн!
  Оставь меня в покое! Вот я тебе пришлю приятеля своего Булгакова, его не
  испугаешь, он, пожалуй, готов сыграть коленце с тобой, но я никуда не гожусь".
  Ничто не помогало, и я наконец опрометью выбежал из дома. Во всю ночь, во
  сне, это колено, как домовой, упирало меня в грудь и теперь еще, наяву,
  мерещится мне.
  
  Нельзя же не сказать словечка о знаменитой Piazza, сборном вечернем
  месте венецианского народонаселения. Об этом салоне, которому, по словам
  Наполеона (не поддельного, а настоящего), одно небо достойно служить
  потолком. Жена моя нашла, что Piazza напоминает залу Московского
  благородного собрания, со своими галереями кругом. Мне она более нравится
  днем, нежели вечером, когда съезжаются, или сплываются и сходятся гости на
  всенародный раут. Особенно люблю ее часу в пятом и шестом после обеда, т.е.
  до обеда, когда все уже подернуто тенью, а фасад Базилики, со своими
  мозаиками, статуями, мраморными шитьем и узорами, блещет, горит,
  отливается, разливается огромными изящными и стройными калейдоскопами.
  Почти ежедневно, между купаньем и обедом, захожу любоваться этой
  невыразимой и выше всякого понятия картиной.
  
  Вечером также, почти каждый день, являюсь на Piazza, но более по
  привычке, по обязанности, нежели по влечению сердца. Она освещена газом, на
  досаду кровным венецианцам, которые говорят, что во всяком случае она
  слишком мало освещена. Уж если не оставлять ее в темноте, то следовало бы
  залить ее блеском, как залили бы подобную площадь в Лондоне или в Париже.
  А теперь ни то, ни се.
  
  Музыкальная часть также очень жалка. Надобно быть в музыкальной и
  мелодической Италии, чтобы иметь понятие о том, что могут выдержать уши.
  Кажется, Карачиоли говорил, что уши французов обиты сафьяном. В таком
  случае, уши итальянцев вымощены камнем. Как вспомнишь дрезденские,
  венские и другие немецкие оркестры, которые слушаешь за пару грошей, и
  слышишь на Piazza, пред кофейными, нестройные и дикие раззвучия голосов и
  инструментов, то мороз продирает по ушам и по коже. Только и отдыхают уши
  в те дни, когда играет австрийская полковая музыка, которая отлично хороша.
  Но венецианские патриоты предпочитают ей свои доморощенные кошечьи
  оркестры.
  
  Вообще Венеция дуется на своих военных постояльцев, да и они как-то
  не умеют ладить с нею. Власти не живут открытыми домами, не дают
  праздников и ничего не делают, чтобы привлечь и слить разнородные стихии. Я
  уверен, что несколько балов смягчили бы ожесточенные сердца здешних львиц,
  а за ними и львов. Вообще город опустел, но в нынешнее вилежиатурное время
  года город не только пустой, но и пустейший. На Piazza не видишь
  аристократических кружков, все чернь, mezzo stato, - иностранцы. Там, где в
  старину завязывались и развязывались драмы и романы, теперь просто едят
  мороженое и отталкивают от себя мальчиков-тунеядцев, которые обступают
  тебя и просят qualche cosa per carita, торговцев башмаками, зажигательными
  спичками и всякой возможной дрянью.
  
  В старину, сказывают, до утра площадь кипела народом, теперь в десять
  часов вечера толпа уплывает и площадь очищается. Мы одни, залетные гости,
  засиживаемся или загуливаемся иногда до 12-го часа, среди нескольких
  искателей счастья, которые подбирают на площади разный сор, лоскутки
  бумаги и догоревших сигар, на завтрашнее дневное пропитание, или людей,
  нашедших уже счастье и спящих крепким сном на стульях и на камнях
  лестницы и подножий колонн.
  
  Вообще много бедных и все очень вздорожало. Для окончательной
  характеристики Piazza нельзя не упомянуть о скамьях и соломенных стульях, на
  которых следует сидеть. Вспомни слова Карачиоли: должно полагать, что у
  итальянцев и итальянок некоторая часть тела также туго обита сафьяном, а для
  нас эти седалища - настоящие орудия пытки, вероятно, остатки древней
  мебели, на которой инквизиция усаживала гостей своих в приемные дни.
  
  Теперь с площади отправимся домой. Гондола ждет нас у Piazzatta.
  
  Ночь лунная, небо и море как зеркало, освещенное огнями. Грешно не
  сказать им спасибо и не воспользоваться праздником, которым они тебя
  угощают. Прежде чем воротиться домой, поплывем мимо великолепного и
  темного Георгиевского Маиора, т.е. S. Giorgio Maggiore in isola, в сторону
  публичного сада, которым Наполеон (опять-таки настоящий, а не фиглярный)
  осенил голову немного лысой адриатической красавицы. Очаровательно!
  
  Вдали, за Лидо и за Murazzi, кипит, бушует море, и грохот его до нас
  доходит, а нас даже нисколько не укачивает, не убаюкивает лодка, которая
  молчаливо скользит по голубой, серебряными узорами вышитой скатерти. Мы
  повернули к храму Maria della Salute, вплываем в Canal Grande и причаливает к
  Cale Barbier, которая родилась с тем, чтобы быть Palazzo Venier, но не достигла
  своего великого назначения. Тут мы живем. И как судьба сочетала с именем
  Пашковых. Тут живет с дочерьми и Мери Пашкова, урожденная Баранова, и мы
  живем дружно и семейно.
  
  Для Венеции у нас две редкости: терраса над каналом с двумя
  павильонами и сад между ними и домом нашим. Дамы пьют чай, барышни поют
  итальянские и русские песни, я курю сигару и, разучившись волочиться за
  земными красавицами, волочусь за небесной и в любви объясняюсь с луной,
  пока еще прозою, но рифмы уже бурчат во мне и скоро будет извержение,
  чтобы не сказать испражнение.
  
  Впрочем, трудно воспевать Венецию. Она сама песня. И как ни пой ее,
  она все-таки тебя перепоет. Я думаю, и Паганини не взялся бы аккомпанировать
  на скрипке своей соловью. Он заслушался бы его, да и баста.
  
  Как я говорил тебе, теперь здесь мертвый сезон. Театр della Fenice
  закрыт, и, вероятно, не дождусь открытия его. Для необходимого
  продовольствия публики дают оперы на театрах Galla a S. Benedetto и S. Samuel
  (здесь и окаянные театры под опекой святых). На последнем бывают и балеты,
  но пение и пляска довольно посредственны. Танцовщицы здесь имеют дворцы,
  но не имеют ног. У нашей знакомки Тальони здесь четыре палаццо на большом
  канале, одно другого лучше, и между ними знаменитое La Doro (а не 1а d'oro,
  как прежде думали и писали, до открытия свидетельства, что этот дом
  принадлежал древнему семейству Doro). Один из этих дворцов Тальони
  подарила приемышу своему князю Трубецкому, который, сказывают, женитьбой
  своей с ее дочерью много повредил себе в здешнем обществе. Итальянцы очень
  снисходительны и доброжелательны к любовным слабостям, но эта родовая и
  наследственная любовь уже пересолила.
  
  Баста! Довольно толковать про Венецию, в которую окунул я тебя и
  продержал в ней довольно долго. У меня перед глазами три письма твои от 29
  июля, 5 и 19 августа. Не помню, все ли три остались без ответа. На всякий
  случай
  
  Пред тобой, моя икона,
  Положу я три поклона.
  
  А знаешь ли ты, что в Times напечатана моя песня в переводе прозою?
  Скажи это Полторацкому. Он поедет в Англию, чтобы приобрести эту
  библиографическую курьезность.
  
  Здесь княгиня Васильчикова с больной дочерью и другие русские
  мелькают. Была здесь ваша приятельница Болдырева, которая тебе и сыну
  твоему приказала кланяться. Что она за синьора? Я разгадать не умел, но,
  грешный человек, окрестил ее Тамбовской венецианкой. Кажется, борются в
  ней два начала: Самойловское и Болдыревское.
  
  Нам обещали Радецкого. Хотелось бы мне посмотреть на этот
  итальянский перевод нашего Суворова.
  
  Здесь нет теперь ни герцогини Беррийской, ни сына ее. Венецианский
  ужин Вольтера не налицо. Мы осматривали ее дворец, бывший Vendramini.
  Редко о котором дворце не прибавишь бывший. Это еще не грустно, а то:
  Albergo Real, бывший palazzo Mocenigo, Albergo dell'Europa - бывший palazzo
  Giustiniani, и так далее, ни дать, ни взять, как в нашей белокаменной. Теперь
  прости и обнимаю, если только есть место распростереть объятья.
  
  
  ***
  
  Mery Beck писала Лизе (Валуевой), что я не был ее любимым поэтом как
  "слишком глубокий"; она предпочитала мне Жуковского. Я отвечал ей: "И
  таким образом вы, матушка Мария Ивановна, жалуете меня в немцы и
  проваливаетесь в моей глубокомысленности. Покорнейше благодарю за
  одолжение. Впрочем, не смущайтесь и не берите обратно слова своего. Вы
  отчасти правы. Вы в стихах любите то, что надобно в них любить, что
  составляет их главную прелесть: звуки, краски, простоту. Этого всего у меня
  мало, а у Жуковского много. Только в стихах моих порок не тот, который вы им
  изволите приписывать. Это было бы еще не беда, а беда та, что я в стихах моих
  часто умничаю и вследствие того сбиваюсь с прямого поэтического пути, что вы
  и принимаете за глубокомысленность. Вот вам моя исповедь и ваше оправдание.
  Только прошу не передавать ее Булгарину и прочим врагам моим. А то они
  меня засудят, в силу собственного моего признания".
  
  
  ***
  
  Венеция, 19 сентября
  
  Эта безколесная жизнь, эта тишина убаюкивают душу и тело. И у нас
  было несколько дней ненастных, дождливых и ветреных, нагрянувших на нас со
  дня на день после сильных жаров, но все скоро опять пришло в прежний
  порядок. Дни уже не так горячи, но ночи теплые, а когда они и месячные, то
  баснословно хороши.
  
  Я в Булоньи был только несколько часов, потому и не упорствую в
  впечатлении, которое город этот во мне оставил. Он, может быть, и не так
  гадок, как мне показался, - хотя мудрено, чтобы французский город не был
  гадким, - но во всяком случае это не Венеция. Впрочем, не стану говорить вам
  о ней. Каждый, даже и не бывавший в ней, знает ее наизусть, знает вдоль и
  поперек. Предоставляю описывать ее Сухтелену, ему, который так удачно и
  оригинально говорил об Авроре, об аромате роз, и о том, что число гостей за
  обедом не должно быть менее числа граций и выше числа муз (за
  дополнительной информацией обращайтесь к Софье Карамзиной).
  
  Говорить о Венеции и о физиономии ее, отличающейся от физиономий
  всех возможных городов во всем мире, - то же, что, говоря о железной дороге,
  заметить, как смело заметил, помнится мне, тот же Сухтелен, что железные
  дороги удивительно сокращают расстояния. Воля ваша, я в эти дерзости никак
  пускаться не могу. Ни язык мой, ни перо мое не поворотятся, чтобы занестись в
  эти превыспренности. Одним словом, не пускаясь в фразы и в описательную
  прозу, скажу вам, что по мне Венеция прелестна и жизнь в ней имеет
  невыразимую сладость. И во всяком случае, если лукавый дернул бы руку мою
  и стал бы я нанизывать прилагательные и эпитеты, читая письмо мое в шумном,
  пестром, тревожном Париже, в Париже, в этом море, воздвигнутом вечными
  бурями, вечной суматохой, вы не поняли бы ни меня, ни милых моих лагун.
  Нужно истрезвиться и утишить все чувствия, чтобы оценить и вкусить эту
  чистую негу.
  
  Когда погода хороша, жена моя не сходит с террасы, а о прочих частях и
  редкостях Венеции знает понаслышке. Имеем иногда вести от Тютчевой. Она у
  брата своего в Lindau в Баварии. В конце октября думает она быть в Петербурге.
  
  
  ***
  
  Отец Фридриха Великого был гуляка, любил вино, но не любил
  учености. Однажды вздумалось ему дать решить Берлинскому обществу наук,
  основанному Лейбницем, задачу: отчего происходит пена шампанского вина,
  которая очень ему нравилась. Академия попросила 60 бутылок для
  добросовестного исследования задачи и нужных испытаний. "Убирайся они к
  черту, - сказал король, - лучше не знать мне никогда, в чем дело, пить
  шампанское могу и без них".
  
  
  ***
  
  Книжка 17. (1853)
  
  
  Карлсбад, 12 мая 1853
  
  Мы выехали из Дрездена 8 мая, приехали сюда 9-го.
  
  Я встал в 6 часов. В 6 1/2 был на водах и ходил там до 8. После
  отправился на Hirschensprung. На дороге где-то вырезано на камне: "plutot etre,
  que paraitre". По-русски можно так перевести этот девиз: "не слыть, а быть".
  
  Был у молодого князя Otto v. Schonburg и у Дрезденского старика
  Konnerits. У него встретился с г. Kalm, мужем Брунсвигской красавицы, с
  которой обедал я в Дрездене; у графа Kleist. Вечером приехала княгиня
  Репнина.
  
  Дорогой из Дрездена в Карлсбад доделал я куплеты, которые уже давно
  вертелись в голове моей и должны быть вставлены в мое стихотворение
  Полтава.
  
  
  13-е. Хотя на водах и запрещено заниматься делами, но все не худо иметь
  всегда при себе в кармане нужные бумаги. Эта глупость напоминает мне
  анекдот Крылова, им самим мне рассказанный. Он гулял или, вероятнее, сидел
  на лавочке в Летнем саду. Вдруг ... его. Он в карман, а бумаги нет. Есть где
  укрыться, а нет, чем ... На его счастье, видит он в аллее приближающегося к
  нему графа Хвостова. Крылов к нему кидается: "Здравствуйте, граф. Нет ли у
  вас чего новенького?" - "Есть, вот сейчас прислали мне из типографии вновь
  отпечатанное мое стихотворение", - и дает ему листок. "Не скупитесь, граф, а
  дайте мне 2-3 экземпляра". Обрадованный такой неожиданной жадностью,
  Хвостов исполняет его просьбу, и Крылов со своей добычей спешит за своим
  делом.
  
  Кстати о Крылове... Крылов написал трагическую фарсу "Трумпф",
  которую в старину разыгрывали на домашних театрах и между прочими у
  Олениных. Старик камергер Ржевский написал эпиграмму... Крылов отвечал
  ему:
  
  Мой критик, ты чутьем прославиться хотел,
  Но ты и тут впросак попался:
  Ты говоришь, что мой герой ...
  Ан нет, брат, он ...
  
  Этот старик камергер Ржевский - не наш московский Павел Ржевский, а
  родственник фельдмаршала графа Каменского. Он написал стихи на свадьбу
  Блудова, на которые очень забавно жаловался мне Блудов и требовал от меня,
  чтобы я его отомстил. Более всего Ржевский прославился тем, что имел
  крепостной балет, кажется, в Рязанской деревне, который после продал
  дирекции Московского театра. Грибоедов в Горе от ума упоминает об этой
  продаже.
  
  
  14-е. Сегодня праздник Frohnleichnamsfest. Духовная процессия с
  музыкой и пальбой. Брак герцога Брабантского с австрийской герцогиней,
  вероятно, не очень будет приятен в Дрездене. Там надеялись выдать за него
  одну из принцесс.
  
  Заходил к D-r de Carro, нашел его так же, как оставил прошлого года, без
  ног и в постели. Ему за 80 лет. Хвалится сном своим и аппетитом, голова
  совершенно свежа, но после падения своего все еще не может справиться со
  своими ногами. Он издал на нынешний год свой Карлсбадский Альманах, в
  котором есть замечательная статья о Петре I и о сношениях его с Лейбницем на
  здешних водах. Он готовит новую книгу о своем 27-летнем пребывании в
  Карлсбаде. Он в постели своей завален книгами и бумагами, беспрестанно
  читает или пишет. Он сказывал мне, что фамилия de Carro, которую мы знавали
  в Москве, побочная отрасль его фамилии и что генерал Филипп Карро, который
  служил, кажется, при императрице Анне, не оставил после себя законных
  наследников.
  
  Дивлюсь, что у нас не учредят ордена гражданской шпаги за храбрость,
  или гражданского Георгия, для вознаграждения смельчаков, подобных,
  например, Норову, который, никогда не занимавшись финансовой частью,
  пошел прямо в товарищи министра финансов. Это, по мне, еще смелее, чем
  первому пойти на приступ. У нас обыкновенно все пересолят. Мы слыхали, что
  в Англии, по обычаю, исстари заведенному, никогда не назначают моряка в
  первые лорды Адмиралтейства. На этом основании почти на все места
  назначаются у нас люди посторонние. Понимаю еще, что Канкрин мог бы взять
  Норова себе в товарищи. Он любил пиликать на скрипке, а Норов большой
  пианист. Но не могу придумать, на что он будет годен Броку. Одоевскому
  должно быть обидно повышение Норова. Они всегда разыгрывали в четыре
  руки ученую немецкую музыку.
  
  
  16-е. Вечером ходили через горы за Hammer. Дорогой разговорился я с
  плотником, который живет в деревне, за час от Карлсбада, и каждый день
  оттуда отправляется в 5 часов утра, а в 7 вечера к себе возвращается.
  Зарабатывает он в день 40 крон, из которых он

Категория: Книги | Добавил: Armush (26.11.2012)
Просмотров: 526 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа