Г. И. Успенский. Собрание сочинений в девяти томах. Том 7
Кой про что. Письма с дороги. Живые цифры. Из путевых заметок. Мимоходом
Подготовка текста и примечания Н. В. Алексеевой
М., ГИХЛ, 1957
1. Последнее средство
2. Развеселил господ
3. Добрые люди
4. На бабьем положении
5. Урожай
6. Петькина карьера
7. "Недосуг"
8. После урожая
9. Избушка на курьих ножках (Продолжение предыдущего)
10. Разговоры в дороге
11. Не быль, да и не сказка
12. Заметка
13. "Взбрело в башку". (Из записок деревенского обывателя)
14. "Выпрямила". (Отрывок из записок Тяпушкина)
15. Про счастливых людей. (Святочный рассказ)
В новом, пахнувшем краской вагоне третьего класса было жарко натоплено; публики было мало, места для всех много, всем просторно и свободно; на двух лавках с полным комфортом расположился кондуктор: он пил чай, закусывал и в то же время составлял какие-то ведомости; несколько солдат в углу, сняв шинели и оставаясь в одних рубахах и фуфайках, играли в карты; какой-то доброволец из мещан занялся топкой печки и "накаливал" ее без всякого снисхождения.
- Так, так! - хвалили его. - Держи тепло-то ровней, оно что теплее, то лучше!
И доброволец, весь красный от жару, усердствовал из всех сил; поминутно он гремел чугунной заслонкой и швырял в огненную и трескучую пасть печки маленькие сосновые поленцы.
Какой-то молоденький приказчик, какой-то молодой солдат, еще какой-то купеческого образа и подобия человек и простой мужик, примостившись у двери, отворенной в то отделение, где топилась печь и откуда шло тепло, занимались чтением газеты и разговорами. Читал молодой рослый солдат в новой красной фуфайке.
Читал он "листок", начиная с первой строчки, и, по-видимому, не желал прекратить чтения, не дочитав газеты до последней строки; начав передовицей о замыслах Англии против России, он без передышки после точки, заканчивавшей передовицу, и не меняя интонации, стал путаться языком в придворных известиях, потом в городских происшествиях, потом в иностранных новостях и, наконец, достиг судебной хроники. Слушатели очень внимательно следили за чтением и не столько за смыслом прочитанного, которого и действительно было не особенно много в листке, сколько за трудной работой, обнаруживавшейся в лице и губах не раз вспотевшего чтеца. Наконец он добрался и до конца судебной хроники, в которой очень кратко пересказан был один из многочисленных в последнее время земельных процессов и который по обыкновению сопровождается действием холодного оружия; чтец замолк, повертел в руках газету и сказал:
- Теперича - все! Пошли объявления... Надо горло прочистить, папиросочки покурить!
Чтец закурил папиросу, поразмялся. Поразмялись, поотдохнули и слушатели. Начался разговор.
- Это что же, любезный, - спросил солдата слушатель-мужичок, - что же это считается холодное оружие? И горячее, стало быть, есть какое?
- А как же! - плутливо проговорил смешливый молодой приказчик. - И горячие есть! В законе прямо сказано: "дать ему, подлецу, двадцать горячих!.." Вот это самое и есть горячее оружие...
- Нет! - снисходительно улыбаясь и поплевывая от крепкого табаку папироски, авторитетно сказал солдат, - розги это не могут обозначать. Оружием называется ружье, и ежели, например, прикладом, то по закону оно считается холодное; а ежели зарядить и пулей или дробью плюнуть, следовательно до крови, то оружие будет считаться горячее. Потому, что ты прикладом должен его дуть плашмя, и он должен существовать опосле того в живом виде, ну а коль скоро горячим способом, так, пожалуй, и богу душу отдашь!
- А ежели саблей цапнуть? - опять вмешался мужик. - Она ведь до крови может, а горячего в ней ничего нет?
- Ну, сабля - это не пехотное дело, там другая команда. А пехотный закон - прикладом!..
Разрешив трудный вопрос и дав молодому приказчику богатую тему для подтрунивания над мужиком, перед которым теперь открылся огромнейший выбор по части холодного и горячего, - солдат вновь было взялся за чтение, но в это время из средины вагона поднялся какой-то благообразный и сухонький старичок в опрятненьком мерлушечьем тулупчике, с опрятненькой козлиной бородкой и, подойдя к собеседникам, каким-то монашеским голосом спросил:
- Это кого тут... прикладом-то... в повиновение?
- Да тут мужичонки заартачились в одном месте... Ну, вынуждены были холодненьким пугнуть...
- И полегчало?
- Должно быть что поочувствовались.
- И все поняли?
- Говорят - "виноваты!"
- Ну, так!..
Старичок улыбнулся тонкой, хитрой улыбкой и, повернувшись, пошел к своему месту.
Старичок этот, один из излюбленных теперешних типов деревни - тип кулака с обличьем, так сказать, "религиозно-нравственным" - сидел все время в темном уголке вагона, в том месте, где скамейки прислонены не к окну, а к глухой стене; сидел он в соседстве с таким же благообразненьким соседом той же хитрой породы, с таким же постно-хитрым лицом и в таком же опрятненьком мерлушечьем тулупчике. Оба они были несомненно большие деревенские воротилы, но из тихеньких, из "примерных" и вполне безукоризненных. Сидя друг против друга, они скромненько, с молитвой и крестными знамениями ели какую-то булочку с икрой. И в то же время они неумолчно, хоть и совершенно беззвучно, вели беседу, а ведя беседу о своих делах, отлично, до последнего звука отчетливо слышали и видели все, что делается и говорится кругом. Бывают такие счастливые натуры: молча обделывают практические дела, "молча говорят", все видят, все слышат, знают всю подноготную и во всех отношениях неуязвимы.
- Ишь ты вон! - беззвучно сказал старичок, садясь опять на свое место против своего собеседника, - уж и холодным прикладом стали припугивать! Оно давно бы пора за ум-то взяться, чем дозволять мутить без толку...
- Мутят, мутят, а пользы-то никакой нет!..
- То-то и есть, что пользы нет! Знаешь ведь, чай, Ивана-то Мироныча Блинникова?
- Блинникова-то? Их ведь много, Блинниковых-то.
- Ну, Ивана-то Мироныча?.. Ну, а ежели не знаешь, так я тебе скажу: человек первеющий, вышел в люди из самой грязной грязи, привезен в Петербург был десяти годов, прямо в кабак. Побоев что вытерпел на своем веку, числа этим побоям нету! И постепенно, только единственно что с божию помощию и трудами своими, наконец достиг теперича до большой чести... И от Красного креста медаль, и патенты за пчелу, и благодарность: рыбу подносил высокой особе, двух огромнеющих судаков... Попечителем числится в двадцати местах, почетным мировым судьей третье трехлетие выбирают. Четырнадцать озер арендует рыбных в разных местах... одним словом сказать - почтен и награжден за все его терпение! Так что ж они, прости господи, сказать, дьяволята, с ним сделали?
- Мужичишки-то?
- Да! мужичишки-то!.. Ведь чуть было под топор голову-то ему не подвели!.. Без всякого зазрения совести прямо так-таки его и приспособили в каторжную работу, ни за что, ни про что!
- Да как же так?
- Да вот так, что способов-то им, дьяволятам (согрешил я, грешный!), не было других, чтобы искоренить его, так и надумали сослать его в каторгу... И чуть было не сослали! Изволишь ли видеть, какая тут вышла история. Я тебе прямо скажу, действительно, ежели так сказать по правде, по совести - что мне таить? - так точно, что мужичонки эти в большой бедности существовали. Чего уж? Надо говорить правду. Опричь этих трех деревень, как Муравлино, Чохово да Ямкино, кажется, по всей нашей округе поискать, так не найдешь, то есть насчет бедности. Коротко сказать - только по зимам и видят божий свет. Как замерзнут лядины, болота, ну, глядишь, и вылезают муравлинцы из своих трущоб, - кое с сеном, кое с дровами, само собой, крадеными... Да и видом-то совсем они к нонешнему народу не подходят: на голове треух, на ногах лапти, одежа домотканная, так какие-то лесовики, прости господи! Кабы не зима, не мороз, да не снег, так им бы и вовсе пропадать надо, и говорить-то по человечьи, поди, разучились бы совсем: кругом болото, топь, ни проходу, ни проезду... Так вот какое их было житье... Три-то деревеньки кое-как обселились на сухих местишках, ну, землишка кой-какая есть, самая малость. Рыбы иной раз в половодье с реки наносит в ихние болота, ну вот они летом и питаются, ловят налимов по ямкам. Бедность, одно слово! Как вышло освобождение, так помещик-то совсем забросил усадьбу да лет пятнадцать и глаз не показывал... Заложил, должно быть, в банк - кто его знает! Ну вот, покуда не было хозяина-то, мужичонки-то кое-как справлялись: лесок господский чистили исправно, избенки переправили, зимой нарубят барского леса, натащат к станции видимо-невидимо! Рубь серебром сажень березовых дров, полено - эво какое! - ни в одну печку не лезет... Да и земелька-то господская пустовала... Ну, они и земелькой не брезговали, все разодрали, распахали, покосы тоже все - и свои и господские - под одно подвели. Ну, кое-как жили, потому что хозяина не было - говорят даже, что он и из России-то ушел... Так и жили. Только годов с восемь тому назад, хвать-похвать, по зимнему пути въезжает в Муравлино барыня и объявляет: "Я новая хозяйка и заведу новые порядки". Подрядила мужиков на зиму лес возить, дом строить. А должно быть, были у барыни деньжонки-то. Пришла весна, пришли копачи, дорогу от усадьбы до шоссе повели, застукали топоры, живо поспел дом, скотник, все как должно. Наконец того, и агроном препожаловал. Препожаловал агроном, обошел все обворованное, всех виноватых записал, штрафы установил, везде поставил сторожей, караульщиков с ружьями, сам тоже с ружьем - бьет пулей на три тысячи шагов навылет, - одним словом, началась совсем другая песня. Притиснул мужиков к стене, так что не повернуться - живи, где хочешь! Озлились муравлинцы, озверели... Потерпели годик кое-как, а потом и стали действовать на свой образец... Окончательно сказать, постепенно, помаленьку так подсидели господ, то есть барыню с агрономом, что не стало им житья: ни выйти, ни пройти, ни проехать: жгут, воруют, да и убить грозятся.
"Ну опосле этого и барыня и агроном махнули на все рукой - "пес, мол, с вами!" - заперли дом и уехали... И опять никого не было долго, опять мужичонки повеселели, приворовывать стали и уж было за новый дом принялись - растаскивать по бревнушку, по гвоздику начали, да вдруг опять барыня оказалась - это уж в самое последнее время... Прикатила, созвала народ. "Так и так, говорит, ребята. Открылся, говорит, теперь от царя крестьянский банк, и дают из него мужикам деньги в долг, лет бытто бы на сорок, покупайте, говорит, ребята, всю мою землю, со всеми постройками, поделите промежду себя, а расплачиваться будете полегоньку. Чем вам мое добро воровать, чем мне с вами по судам таскаться, лучше же кончим дело без греха, полюбовно. И у меня все что-нибудь останется на прожиток, и вам будет хорошо..." Ну, конечно, мужичонки темные, покуда еще им вдолбишь в башку-то, в чем дело... Сначала, конечно, не иначе думали, что подвох: "Как, мол, это так деньги раздают дарма? Это, должно, ребята, кабала, сказывают, и впрямь антихрист народился, ходит и деньги в руки сует, а потом и слопает всех начисто..." А барыне-то, верно, уж деньжонки-то крепко понадобились, поэтому она им всяческим манером старалась внушить, что обману нет... "Вот там-то, говорит, мужики купили десять тысяч десятин, да господский дом, да угодьев сколько, а платят-то с души самые пустяки... И там вот покупают, и здесь..." Всякими способами орудовала и наконец того и разлакомила!
"А что, робя, поди и в самом деле совсем нашего брата хотят вызволить?" Галдели, галдели, судачили, судачили, наконец того... выбрали депутата солдата Гаврилу - "поезжай в город, разузнай!" Поехал тот, разыскал банк, и точно, видит, толкутся мужики, покупки делают. "Землю укупаете?" - "Землю", мол. "Много ли?" - "А вот столько и столько..." - "А платить как?" - "А платить так-то, по стольку-то с души..." Ничего! Все хорошо, честно, благородно. Мужичонки крестятся, благодарим бога, "ничего, мол, хорошо!" Ну, только разобравши дело, видит солдат, что для муравлинцев оно, пожалуй, и не подойдет. Барыня, изволишь видеть, запросила за свое имение двадцать четыре тысячи, а банк и дал бы, да, вишь, по закону нужно, чтобы третью часть сами мужики внесли, ну а где уж муравлинцам! У них не то что восьми тысяч, а и восьми кнутов на все на три деревни не найдется... Откуда им взять? если их всех-то продать начисто, и то этаких денег не соберешь, потому что житье их действительно голодное... И знает все это Гаврюшка, депутат-то, до тонкости знает, что не справиться им с залогом никакими судьбами, а за живое-то его уж забрало! Мужичина грубый, карахтерный, упорный... "Как, мол, так, другим можно, а нам нет? Освобождали, мол, всех поголовно, что бедного, что богатого ровно, а тут, когда к окончанию дело подходит, - на, поди! в розницу пошли... чай, бороды-то у мужиков, которым покупать позволяется, такие же, как и у муравлинцев, так, стало быть, все и должны быть на одной линии. Нет, это, мол, не так, не ладно!" Засело это ему в голову, вернулся он домой, объявил сходке, что точно, мол, можно покупать, да вот задержка в чем, в залоге, восемь тысяч требуют. "Ну, только, говорит, ребята, тут должна быть неправда, потому освобождали всех под одно, так и оканчивать этаким же манером следует... Как же, мол, так? мы бедны, так и пропадать? Нешто мы не крестьяне, как прочие? Нет, говорит, тут есть какая-то кляуза, надобно мне в корне дело разузнать; собирайте с души, сколько в силах, давайте мне, пойду в Питер, достучусь до высших местов, а что пропадать нам не приходится. Такого закону нет!" Раззадорил мужиков, собрал деньги - марш в Питер! Барыня было звала, звала мужиков повыспросить - никто к ней не пошел, ждут Гаврюшку... А ей-то, должно быть, уж с ножом к горлу пришло - надо развязаться с землей, гроша завалящего нет. Видит она, что с мужиками толку нет, залогу им не собрать, подумала, подумала, махнула рукой, да и сладила с Иваном Мироновичем... Да и Иван-то Мироныч отказывался - на что ему? Только уж истинно из-за одной жалости взял, и взял-то с рассрочкой, на восемь лет, только чтобы сейчас за год вперед... "Взял я, - говорил мне Иван-то Мироныч, - эту землю единственно из-за сена да из-за лесу; думаю, говорит, лес весь сведу дочиста, а всю землю под клевер, а больше я в таких местах не хозяин..." Ну, хорошо. Барыня, покончивши дело, уехала; Иван Мироныч учредил в доме контору, пошла разделка лесу, все как должно. В самый развал объявляется в деревне Гаврило из Петербурга. Пришел он, друг любезный, злей злова чорта. И в Питере опять увидал он мужиков, которые землю укупают, и опять же узнал, что без залогу невозможно, обозлился, а домой пришел - на-ко! уж и земля чужая стала, и помещик новый сидит... "Как, мол, это может быть?" Втемяшилось ему это в башку - только и зудит, что это неправильно. "Как так? другие прочие крестьяне поправляются, а мы, тоже крестьяне, в разорение должны войдтить? Нет, нельзя этого!" Задолбил мужикам, что купец через кляузу землей овладел, подбил их опять его в Питер послать хлопотать. "Уж я, говорит, разыщу закон в полном смысле! А ежели, говорит, узнаю, что дело кляузное, так и мы кляузу пустим. В Питере, бает, научат". Собрали мужичонки еще ему сотнягу, пошел! А в Питере, сам знаешь, не посмеет же мужик в самом деле в высшие места доходить. Ведь он робок, неуч, а главнее, что не знает, где искать указчика: ну и идет в кабак, в трактир, в темные какие-нибудь места. "Нет ли, мол, человечка, дело у нас, так и так ..." Ну, там где-нибудь в кабаке, в притоне, и выищется человечек. Толкался, толкался Гаврилко по кабакам и наскочил на человечка... "Какое такое дело у вас? я могу!" - "Явите божескую милость, так и так..." И расскажи все. Подумал, подумал человечек и говорит: "По закону, говорит, ничего сделать невозможно, все правильно... Сколько, говорит, ни хлопочите, ничего не будет, а кляузным, говорит, способом можно!" Вот Гаврилко-то и говорит: "Да нам хоть кляузным, лишь бы с голоду не помереть! Явите божескую милость!" Стал его просить, молить, вот человечек и говорит: "Надобно, говорит, составить приговор от всего общества, что купец Блинников состоит в подпольных сицилистах".
- Ай-яй-яй!.. - прошипел, разинув рог, собеседник рассказчика.
- Да-а-а-а! Внушил им, канальям, такую мысль, а Гаврилко-то обрадовался, понял и решил: "Пиши, говорит, купца в полную каторгу, все одно!"
- Ай-яй-яй!
- Да-а-а-а! Тот им и настрочи!.. Так, мол, и так: "Были мы сего числа на сходке, такие-то домохозяева, и подошел к нам купец Блинников, и стал издеваться над нашей бедностью, и говорил: "Не так еще мы вас прижмем, не будет за вас, мужиков, заступников, потому я, говорит, сицилист..." Ну и все такое. Страсти господни - чего написали!
И рассказчик опять пошептался с слушателем.
- Ай-яй-яй!.. - тянул слушатель, не закрывая рта.
- Да! Вот какую механику подвели! "И ежели, говорит, будут спрашивать, показывайте все поголовно одно и то же, чтобы слово в слово..." Взял сорок целковых, всучил Гаврюшке бумагу и "прощай!"
- H-да! - покачивав головой, шептал слушатель. - Ш-шту-учка!
- Такая штучка вышла, друг мой приятный, так это слов нет высказать!.. Вот Гаврилко-то обхапил эту самую кляузную бумагу, прибежал в Муравлино, собрал народ - "так и так, говорит, ребята, нету других способов! Последнее средство! А то, говорит, нас купчишко задушит и искоренит всех до единова". Мекали, мекали, шушукались, шушукались да, благословясь, и двинули штучку в Питер, в самые высшие места! Переписал им дьячок, все они двести восемьдесят домохозяев руку приложили, пакет запечатали - айда!.. И притихли! Проходит время, долго ли, коротко ли - не упомню, сижу я, как на грех случилось, у Ивана Мироныча на новом его месте в конторе, пьем чай, балакаем - слышим: "Динь-дили-линь! Динь-дили-линь!" - с одной стороны, с другой, с третьей... Хвать, три тройки подкатило: становой, исправник и полковник из Петербурга... Входит становой с исправником, лица на них нет, а закадычные приятели - и я-то коротко знаком с ними, а уж про Ивана Мироныча и говорить нечего: можно так сказать, что он и исправника и станового сам своим молоком выпоил с колыбели матери, вот какие были закадычные! Вошли в горницу - лица нету! "Что такое?" - спрашивает их Иван-то Мироныч. А они только языком лопочут: "ла-ла-ла...", зубы стучат, а настоящих слов нет! Тут объявился полковник: "Вы, - говорит Ивану Мироновичу, - Блинников?" - "Я-с, так точно!" - "На вас поступил донос, по случаю, что вы..." И объявил ему все полностью! Как сказал он эти слова - веришь ли? - Иван-то Мироныч как стоял, так и грохнулся на брюхо, и только и слов его было: "Вашескабродие!" - и больше ничего не может сказать, а бьет его всего об пол руками и ногами, больше ничего!..
- Ай-ай-ай-ай!.. - согнувшись и в ужасе размахивая головой из стороны в сторону, шептал собеседник во время рассказа.
- Упал, братец ты мой, Иван-то Миронович наземь, а полковник тую же минуту велел сход созвать и спросил: "Есть ли, мол, лошади?" Это чтобы Иван-то Мироныча сформировать по закону... Ну, братец мой, собрал сход, вышел полковник, исправник, становой; Ивана Ми-роныча вывели под руки два молодца - начинается допрос... "Вы посылали бумагу?" - "Мы-с". - "Все?" Все поголовно. Ну что тут делать? Начали перебирать по одному. "Ты что скажешь?" И так все двести восемьдесят человек... Иван-то Мироныч ни глазам, ни ушам не верит, только трясется, заливается слезами и еле-еле бормочет: "Где же бог-то?" Становой, исправник видят, что все это механика, потому Иван Мироныч первеющий человек, попробовали было приструнить мужиков - нет! все как один! говорят: "Сам видел, сам слышал так и так!" И как есть все двести восемьдесят человек - один в один, слово в слово!.. Что тут делать? И полковник-то видит, что дело не чистое, а ничего не может помочь, самому отвечать надо! Вышло так, что по закону надобно бы сей же момент сажать Ивана Мироныча -на тележку, да и с богом!.. Думали, думали, гадали, гадали, еле-еле упросили полковника оставить Ивана Мироныча под надзор исправника да позволить съездить в город похлопотать, а сами, то есть исправник со становым, тем временем надумали отобрать общественный приговор об Иван Мироныче во всех местах... А ведь у Иван-то Мироныча в двадцати деревнях заведения, и везде ему вот какой адрес дадут, что лучше требовать нельзя. Кой-как да кое-как выхлопотали эту отсрочку, посадили Ивана Мироныча на телегу, двух урядников с ним по бокам. "Айда в губернию, а мы тут будем орудовать". Поехали. Ни жив, ни мертв сидит Иван-то Миронович, главное - слов нет никаких в оправдание! И сил-то совсем не стало: "Даже ходить, говорит, не мог, всё урядники водили". И тут он мыкался и бился об земь во всех местах. Почитай, недели две только ползком жил на свете. Сам-то, говорит, и ногами-то разучился двигать. Дозволили ждать ответа в губернии под строгим караулом. Так тут Иван Мироныч цельных две недели жил; пал в ноги губернатору, слезами обливался, покуда, наконец, дождался - выпустили, потому что к тому времени исправник со становым уж все адреса и одобрения от двадцати обществ оборудовали и препроводили куда надо...
- Ай-ай-ай! - мог только прошептать собеседник, покачиваясь из стороны в сторону. - Видишь ли ты, какую хитрость выхитрили! - прибавил он и вздохнул.
И еще кто-то вздохнул в ответ ему.
- Тоже пить-есть надо! - пробормотал этот "кто-то" и опять вздохнул.
Ни рассказчик, ни собеседник рассказчика не отвечали ему, только оглянулись.
- Ну что ж Иван-то Мироныч? - спросил после небольшого молчания собеседник. - Ведь он должен всех этих ахаверников суду предать? Как же так можно? Ведь они ложную клятву давали, этого невозможно допустить!
- То-то вот, братец ты мой! - с некоторым негодованием в голосе проговорил рассказчик. - Добер Иван-то Мироныч. На его бы месте - как с ними надо поступить-то? Становой и исправник прямо было взялись поднять это дело до суда... Да Иван-то Мироныч не захотел... Простил! Упросил потушить дело... Я было говорил ему: "Что ты, Иван Мироныч, мужикам потакаешь? Ведь житья не будет?" - "Нет, говорит, Савелий Кузьмич, нельзя им не потакать! Расчету нет! Жевать им, говорит, нечего, и ежели я их буду нажимать, так и мне придется плохо - лучше я буду поступать по-божьи! Проучили, говорит, меня довольно. Надо и бога вспомнить!" И уделал так, что мужики у него прощения попросили, а он им шесть ведер вина на мировую выставил, лес стали рубить исполу, половину дров ему, половину мужикам, а землю и сенокосы тоже мужикам отдал в аренду... "Место, говорит, очень голодное, пусть же будет вроде дачи, а не то что хозяйством заниматься. Слава богу и за то, что процент свой получу, а уж зачем, мол, по-собачьи грызться!" Ну теперь, кажись, все у них тихо.
- Ишь ты вон! - весело сказал мужик-слушатель, - как по-божьи-то вышло складно!.. Оно по-божьи-то завсегда хорошо выходит!
- А все земелька! - не отвечая мужику, проговорил собеседник рассказчика, купец.
- Земелька-то земелька, да подлостей-то не делай! - ответил ему рассказчик.
Часа в два зимней ночи в один из петербургских ресторанов вошли три господина и заняли отдельный кабинет. Было уже так поздно, что в ресторане начали убавлять освещение, прислуга была полусонная, вялая, утомленная, да и сами посетители, занявшие кабинет, не выказывали особенной оживленности.
Посетители были действительно люди утомленные: утомил их и современный петербургский день со всеми своими призрачными интересами, утомила их, или, вернее, двоих из них (потому что третий был еще очень молодой человек), и вся пережитая жизнь. Двоим из посетителей было лет по сорок с чем-нибудь. Один из них был присяжный хроникер одной газеты, неизвестный публике и подписывающийся игреком, другой был земцем. Когда-то они были товарищами и молодыми людьми, потом надолго разошлись дорогами: одного затиранила газетная работа, другой ушел в земскую деятельность. И вот теперь на днях они встретились полуседые, утомленные, разочарованные, измаявшиеся и, кажется, измаявшиеся без толку, понапрасну. Земец уехал в Петербург "освежиться", потолковать, узнать - "что же наконец?" - и вообще "нет ли чего новенького", так как там у них, на дне земской жизни, адская тоска, суета бессмысленная, мракобесие, хищничество и вообще "нечем дышать".
Каково же было его удивление, когда, приехав в Петербург и повидавшись с старыми знакомыми, а в том числе и с хроникером, он узнал, что и здесь, в Питере, у них ровно ничего нет, что и здесь тоже маются, тоже отсутствие живой жизненной струи, влачение изо дня в день, шаблонная литература и т. д. Хроникер, встретившись со старым товарищем, тоже ожидал услышать от него что-нибудь "освежающее": ведь он человек земский, не измучен газетным суесловием, ведь он там у "корней" жизни, да, у жизни, а не у чернильницы; но увы!.. как мы видели, земец ничем его не порадовал, а, напротив, дохнул на него холодом утомленной и опустошенной души, точно так же, как холодом откликнулась и душа хроникера. Встретились они с лихорадочной радостью, с распростертыми объятиями, но едва ли не сию же минуту почувствовали, что в них обоих нет материала, которым бы можно было наполнить их широко раскрывшиеся сердца. И уже после десяти минут не столько оживленного, сколько громкого разговора приятели почувствовали потребность уйти куда-нибудь из комнаты, в которой они встретились, и действительно ушли завтракать, хотя ни тот, ни другой не имели в этом никакой надобности.
И так пошло дальше: завтракая, обедая, ужиная и изредка только отрываясь по каким-нибудь ничтожным делам, чтобы непременно сойтись за завтраком, за обедом, за ужином, приятели стали проводить время, помалчивая за едой, вздыхая, бранясь, возмущаясь, опять вздыхая, оживляясь еле-еле при самых юношеских воспоминаниях и вздыхая опять, как только разговор доходил до настоящего дня, то есть упирался в тупой угол. Они не утратили веры в то, во что они верили, и надеялись на то же, на что надеялись и в старину, но и вера и надежда их была уже утомлена, бесформенна и не доставляла никакого удовольствия. Таким образом они проводили уже несколько дней, возвращаясь по домам часа в три-четыре ночи и тяжелыми шагами "с одышкой" поднимаясь по высоким петербургским лестницам.
Что касается до молодого человека, пришедшего вместе с земцем и хроникером, то хотя он и не разочаровался еще ни в чем, хотя он был свеж и молод, но осовевшее поколение "реформенных людей", к которому принадлежали земец и хроникер и среди которого вообще современным молодым людям приходится находить "указателей пути" и руководителей, это осовевшее поколение успело уже повлиять на него довольно снотворно и сумбурно. Осовевшее поколение не давало ему никакого прямого ответа на вопрос - что делать? Одни говорят: "иди пахать, трудами рук своих живи", но сами не идут; другие говорят: "вовсе не нужно пахать - учись, наука - вот главное"; третьи говорят, что "в организации современного общества нет никакого порока, она такая, как быть должно, становись на любое место, делай, что придется, - но береги душу и питайся растительною пищею". Третьи настоятельно доказывают необходимость не противиться злу, а четвертые так же хорошо убеждают в необходимости противления. А в то же время молодая вдова Елена Андреевна, с которой он познакомился на студенческом вечеру, гипнотизирует его своим бюстом и советует поступить в оперу; а в то же время курсистки зовут на вечеринку; а в то же время земец тащит к Палкину; а в то же время, провожая с вечеринки m-me Булкину, он получает приглашение непременно прийти поговорить об одном серьезном деле. И наконец - статистика. Статистикой необходимо заняться серьезно, это самый подходящий, нейтральный и благородный труд.
Вот примерно и притом в самых общих чертах те разнородные влияния современной среды, среди которых молодому человеку приходится искать ответа на вопрос - что делать?
"Уйду!" - думал он совершенно искренно, возвращаясь домой, по примеру земца и хроникера, в четыре часа утра.
"Уйду!" - думал он, отыскивая в темной каморке спички.
"Надо удрать!" - думал он, засыпая.
Но наутро все-таки нужно было поговорить с m-me Булкиной, и он торопливо одевался и шел к ней, но на дороге попадался земец, который звал завтракать. "A m-me Булкина?" - "M-me Булкина может также приехать завтракать с нами". - "Отлично!" Завтрак с m-me Булкиной, хроникером и земцем, продолжающийся часа четыре-пять, наполнен, разумеется, все тем же несопротивлением злу, сопротивлением злу, "серьезным делом", сокрушением настоящей минуты "во всех смыслах", вздохом, смехом, опять вздохом, и наконец:
- Не взять ли нам тройку?
- Превосходно!
И вот острова, какой-то "Помпей". Вот так и идет. Только было "засел" за статистику - вспоминается бюст, задумал поговорить о "серьезном деле" - хвать, очутился в "Помпее" или на вечеринке и уже поет во всю мочь "Дубинушку", и т. д. А к четырем часам утра, проводив домой m-me Чижову (которая пригласила непременно зайти на этих днях - она имеет что-то сказать) и возвращаясь домой, он опять-таки думает:
"Удеру! Нет, надо удрать!" - и не всегда попадает в ту дверь, куда надо.
Итак, все три посетителя были люди действительно утомленные; хроникер и земец - безрезультатностью прожитого; юноша - отсутствием определенной и ясной перспективы, а все вместе - сутолокой настоящего дня, надоедливым, тусклым, сумрачным, неоживленным никаким ясным живым течением - безвременьем.
Заняв отдельный кабинет, посетители некоторое время совершенно недоумевали - зачем собственно они здесь очутились? Они только что были у знакомых, где вдоволь наскучались, вдоволь наелись и выпили, и вот какая-то нелегкая занесла их опять в какую-то скверную клетку скучать, есть и пить. Никому в сущности ровно ничего не хотелось; следовало бы идти спать, но как же так закончить день? День-то ведь целый прошел, а как будто ничего существенного из него не вышло; как-то было слишком тягостно и скучно оставить его без конца. И вот надо было как-нибудь кончить.
- Что же, - сказал земец, - надо позвонить!
- Да, - промычал хроникер, развалившись на диване и дремля. - Позвоните кто-нибудь!
- Да звонок-то около тебя... Протяни руку!
- Ах, да!
Хроникер протянул руку над спинкой дивана, поискал звонка и, найдя его, подавил пуговку.
Явился сонный, вялый, утомленный лакей. На всей его измученной фигуре как бы тяготело целое столетие закусочных и питейных преданий того заведения, в котором он служил и столетний юбилей которого только что праздновался. Лицо его выражало огромное утомление, и казалось, что он утомлен именно этим бесконечным, сто лет не прерывающимся служением образованному российскому обществу, которое даже и есть-то путем не хочет и от которого никакого толку не выходит. Появление слуги подействовало на посетителей еще более удручающим образом. Он молчаливо ожидал их приказаний, но никому из них ничего не приходило в голову.
- Что ж, - сказал, стараясь быть бодрым, земец. - Есть, что ли, будем?
- Я уж, право, не знаю! - полусонно пробормотал хроникер.
- А вы, Харитонов?
- Мне все равно!
- То есть что же это - все равно? Будете есть или нет?..
- Так чего ж? Пожалуй... Ну, буду!
- Дай карточку!
Лакей подал книжку прейскуранта кушаньям и винам, и долго она ходила по рукам без всякого результата. Земец, перелистывая ее из страницы в страницу, перечитывая из строчки в строчку, расстегнул свой жилет, думая, что желудок, почувствовав некоторую свободу, сам потребует какого-нибудь кушанья, но желудок безмолвствовал и ровно ничего не хотел...
- Ну, я потом! - сказал, наконец, земец, передавая книжку хроникеру.
Но и тот решительно не знал, что ему нужно, и, пересмотрев книжку, положил ее на стол и сказал: - Чорт его знает... Не знаю!
- Вы, Харитонов?
- Пожалуй, съем бифштекс.
- Вот желудок! Бифштекс?
Харитонов только захохотал.
- О, молодость! Ну так как же мы-то? Ведь нельзя так, уж поздно!
- Ей-богу, мне все равно!
- Чорт знает что такое! Дай-ка карточку-то!..
Лакей, все время терпеливо ожидавший приказания и переминавшийся с ноги на ногу, вероятно сжалился над беспомощным положением "господ"; он вежливо наклонился к земцу и с заботливостью старой няньки в голосе проговорил:
- А то неугодно ли наваги-с? Только что привезена-с...
- А в самом деле!.. Я давно не ел наваги, - радостно воскликнул земец.- Отлично, давай наваги!
- Фрит-с? - спросил лакей с тою же заботливостью в голосе.
- Чего?
- Я докладываю, как прикажете, жареную или же?..
- Конечно, жареную! Почему же, однако, ты говоришь фрит, а не просто - жареная, мол, навага?
Слова эти земец проговорил без всякой надобности и единственно только потому, что повеселел; повеселел же он, во-первых, оттого, что захотел наваги, а во-вторых, потому, что на него произвела весьма приятное впечатление тонкая черта заботливой внимательности старой крепостной няньки к балованному барчуку, которая звучала в голосе и видна была в глазах и манере лакея, позаботившегося вывести барина из затруднительного положения. Барчуки, хоть и реформенные, хоть и земцы, а любят, очень любят и до сих пор эту заботливость о себе преданной прислуги и весело чувствуют себя в положении балованных ребят.
- Просто бы сказал жареное, по-нашему, по-русски, - продолжал баловаться и болтать что придет в голову сорокалетний балованный барчук, - а то фрит какой-то?.. Отчего фрит? Почему фрит?
- А потому фрит называется, - улыбаясь тою же заботливой улыбкою, заговорил лакей, - что фрит есть слово повсеместное. Ведь на свете всякого народу много - немцы, французы, армяне, персианцы - мало ли?.. У всякого свое название всему... Теперича, положим, существует название жамбон. Кажется, что такое? Ежели разобрать, больше ничего <как> оказывается ветчина, очень просто! Ну, а как ежели всякий бы иностранец по-своему спрашивал, тогда ничего невозможно разобрать... Вот поэтому самому и устанавливается для повсеместного смысла одно название - фрит, например, омлет или, так сказать, беф, шатобриан, кюлот!..
Скучающим гражданам с каждым словом этого монолога становилось почему-то легче и веселее. Вероятно даже, что причиною этого была совершенно неожиданная тема разговора, тема, решительно не имевшая ничего общего с теми современными, до крайности утомительными темами, которые уже до невозможности надоели нашим скучающим и из которых они, однако же, никаким образом не могли выбраться. Скучающие граждане наши, исчерпав в течение утомительного дня все эти утомительные темы разговора и убедившись, что безрезультатность их необходимо завершить чем-нибудь решительным, вроде ужина, когда и есть-то даже не хочется, - были приятно удивлены, что, помимо утомительных тем, казалось бы исчерпывающих решительно все вопросы жизни до самого корня, существуют еще какие-то темы непредвиденные и достойные размышления.
- Да, - балуясь, серьезно произнес земец. - Так вот, брат, какая штука фрит! Ну, а кюлот что такое?
- Просто сказать - говядина.
- Да! Но какая... как она?.. какое место?
Лакей как будто затруднялся ответом.
- То есть... как сказать?.. мясо!..
- Ну да, мясо, но какой сорт?.. Ну вот антрекот один сорт, а кюлот?..
Лакей потупился, и на его лице легла какая-то жалобная черта.
- Этого, извините, - робко проговорил он, - этого всего нам разобрать невозможно!
- Так как же ты можешь служить?
- Как служить? Названия знаем, а так, чтобы вникать в это, нам невозможно! Нам, дай господи, только не забыть названия да до кухни добежать, не перепутать; иной раз подаешь троим, четверым, в двух кабинетах - дай бог только это упомнить. А чтобы так до тонкости знать, это даже и сил наших не хватит.
- Будто?
- Поверьте! Помилуйте, одного бефу двадцать пять сортов, соуса и с томатом и с финзербом или, теперича, вина, ликеры? Ну, вина еще так-сяк - нумера... А ликеры, например? цвет один, а вкус разный; один говорит: "жинжеру", а другой бенедиктину требует. Помилуйте, от одних ликеров - покуда запомнишь, какие у какой бутылки бочка, - и то голова кругом пойдет! Мы иной раз в шестом часу гостей провожаем, а в девять опять на ногах... Как можно нам знать все! Слава тебе господи, что хоть прейскурант-то вызудил без ошибки, извольте-ка посмотреть книжку-то, а ведь ее надо всю насквозь знать!
Начав разговор как самый ординарный трактирный лакей, продолжая его в простодушном и шутливом тоне заботливой няньки, при последних словах этот шаблонный человек неожиданно для всех вдруг предстал пред скучающими господами во образе самого кроткого добродушного деревенского мужика, работника, каторжного работника, в поте лица своего зарабатывающего хлеб. Кто-то нарядил его во фрак, научил его держаться по-лакейски, заставил выражать всей своей фигурой удовольствие при виде кушающих и пьющих господ, заставил "затвердить" сотни каких-то слов, неведомо что означающих, словом, замаскировал и скрыл его подлинную человеческую суть, - и вот эта-то суть, горькое, каторжное существование простого рабочего человека, недосыпающего и недоедающего, вдруг зазвучало в его монологе о ликерах и финзербах так ясно и так жалобно, что: скучающие посетители не осмелились продолжать шутки.
- Конечно, - продолжал лакей, уж не как лакей, а как каторжный работник, - конечно, кто знает, например, иностранный язык и досуг у него есть, так это очень легко затвердить, а нашему брату, мужику, очень это трудно! Я отродясь не знаю, каков-таков и досуг-то есть на свете... Десяти годов меня в Петербург представили из деревни-то... У нас в Ярославской губернии народ все отхожий - то в Москву, по трактирной части, то по фабричной... У меня отец на фабрике помер, остались мать, две сестры маленькие да я по десятому году. Мать-то на фабрику пошла, а меня в Питер увезли. Нас, ярославских ребят, как телят, в Питер возят. Такие есть мужики - наберет мальчишек штук десяток, на свой счет представит их в Питер ли, в Москву ли и раздает по трактирам, по кабакам. Конечно, на этом и наживает с хозяев. Там меня десяти годов на Сенную, в самый черный трактир определили. День и ночь торговали, извозчицкий. Два года стоял за стойкой, посуду мыл. А что побоев! Все по голове, все по затылку, с оплеухой! Так сколько я претерпел, покудова господь меня сподобил с Сенной-то из вертепа достигнуть до ресторана! Конечно, добрые люди помогли, научили всему.
- Да чему же тут учить?
- Помилуйте, как чему? Теперича на свадьбах официантом приглашают, все надо знать - оршад, лимонад, весь порядок... Да тут страсть господня! Опять как подать, как обойтись... Облей-ка соусом-то гостя - ну, и вон! Как можно! Тут ни дня, ни ночи покою нет. Главное, спишь кое-как, совсем по нашей должности сна мало... Так тут, при такой жизни, где уж нам доходить до всего - дай господи только памятью не сбиться! Я этот самый прейскурант-то месяца три по ночам зудил, с огарком, покудова вошел в память. Только бы, господь дал, не перепутать. А кроме того, надо с гостем обойтиться уметь, услужить ему; а иной буйный на то и в трактир идет, чтобы наскандальничать... Иной раз не дожарят или пережарят - а ругают-то нашего брата. Бывает, который сердитый гость, так прямо тарелкой в рыло норовит: ему нипочем, например, в сердцах за лацкан дернуть, оторвать или соусом каким облить... А ведь фрак-то мало-мало девять целковых! Нет, наша должность трудная! Конечно, из-за доходов бьемся, а то бы нечшо можно на такую жизнь согласиться?..
- Ну а какая бы для тебя жизнь была лучше, по твоему вкусу?
Утомленное, труженическое лицо лакея вдруг засияло.
- Лучше деревенской жизни на свете нет! - по-детски радостно сказал он... - Это самое и есть моя великолепная мечта - жить в деревне своим хозяйством. Как можно! Места какие у нас! Выйдешь утром, воздух - аромат один, кругом на пятнадцать верст видно, двадцать деревень в хорошую погоду насчитать можно... И, господи помилуй, как хорошо! Годика два еще помаюсь, а там и к своему месту... Помилуйте - какое сравнение? своя скотина, свои огороды, родня, сестры, жена, маменька, все по душе, никто над тобой не командует, не понукает, - как можно сравнить! Я только вот из-за деревни все и бьюсь, всеми правдами и неправдами.
- И неправдами даже?
- Вполне верно-с! Ежели жить нашему брату, бедному человеку, по правде, так нам никогда невозможно выбраться на белый свет... Истинным богом! Я уж и сам думал - как жить без обману? Однако вижу - никак нельзя! Да вот, например, женился я, так прямо доложу, с обманом! Вполне сделал подделку...
- Подделку?
- Да как же! Подделал себя под богача - ну и выдали! Моя жена, вот как сказать, ежели сравнить, так больше нету слова как одно - теплынь! То есть ежели бы нас с ней выгнать в пустое неприступное место, в пустыню, и без копейки денег - то с ней пропасть невозможно, сейчас с ней станет и тепло, и весело, и то есть превосходно! Кажется, из трех лучинок она уют тебе сделает - вот какой человек! Вот как познакомился я с ней на вечеринке в деревне, за кадрилью (конечно, я, само собой, во фраке, и она все одно как барыня, со шлейфом, все как должно)... познакомился я с ней, понравились мы друг дружке с первого разу, я говорю: "Как, мол, Маша, насчет закона?" Она мне и отвечает: "Не отдаст, говорит, родитель, потому у тебя ничего нет, а наше се