История моего современника.
В. Г. Короленко. Собрание сочинений в десяти томах.
Том шестой. История моего современника
М., ГИХЛ, 1954
Подготовка текста и примечаний С. В. Короленко
OCR Ловецкая Т. Ю.
От автора
I. В розовом тумане
II. Дорогой я знакомлюсь с "светлой личностью"
III. Я попадаю в разбойничий вертеп
IV. В Петербурге!
V. Я кидаю якорь в Семеновском полку
VI. Я увлекаюсь технологией
VII. Легкое увлечение в сторону
VIII. Чердак No 12, его хозяева и жильцы
I. Богема
II. Мой идеальный друг
III. Девица Настя. - Идеальный друг падает с пьедестала
IV. Голод
V. Павел Горицкий - нигилист
VI. Приключение с иконой. - Мы расстаемся с Веселитским
VII. Я разочаровываюсь в Ермакове и посещаю первое "тайное собрание"
VIII. Я нахожу работу и приобретаю знакомства.- Писатель Наумов
IX. Дядя подводит итоги моего первого года: "он стал хуже"
X. Корректурное бюро Студенского.- Я принимаю внезапное решение
I. Первые впечатления
II. Старые студенты
III. Разрушитель Эдемский
IV. Новые студенты. - Григорьев и Вернер
V. Статья Ткачева и "Вперед"
VI. Гортынский
VII. Министр и студенты
VIII. Волнения в Петровской академии
Вологда, Кронштадт, Петербург
I. Высылка. - Я становлюсь государственным преступником
II. В Вологде. - Черты тогдашней ссылки
III. Мой провожатый. - Остановка в Тотьме.- Знаменательная встреча
IV. Лесными дорогами. - Рассказы о скитниках. - Определяющая минута жизни
V. Царская милость. - Встреча с товарищами петровцами. - Статья исправника в "Голосе"
VI. В Кронштадте. - Полицмейстер Головачев
VII. Среди моряков. - В. П. Верховский и деловая философия.- Адмирал Попов
VIII. Военная молодежь. - Чижов и Дегаев
IX. В Петербурге. - Похороны Чернышова и "процесс 193-х"
X. Похороны Некрасова и речь Достоевского на его могиле
XI. Газета "Новости" и ее издатель Нотович
XII. Выстрел Засулич. - Настроение в обществе и печати
XIII. Бунт в Апраксиной переулке и мои первые печатные строки
XIV. Панихида по Сидорацком
XV. Убийство Мезенцева. - Второй арест. - В третьем отделении
XVI. Несколько слов о моей преступности. - Дилетант революции и вольный сыщик
XVII. Убийство Рейнштейна. - Новый арест
XVIII. В Спасской части
XIX. Эпизод с Битмитом. - Процесс Качки
XX. Император Александр II и коридорный Перкияйнен
XXI. Единственный допрос. - Предчувствие пристава Денисюка
XXII. В Литовском замке
I. Дорогой в Глазов
II. Жизнь в Глазове. - Лука Сидорович, царский ангел
III. На край света
IV. Первая встреча с бисеровцами. - "Царская милость"
V. Афанасьевские ссыльные и их своеобразные истории
VI. Леса, леса!
Примечания
Много лет прошло с тех пор, как читатель первого тома "Истории моего современника" расстался с его героем, и много событий залегло между этим новым прошлым и настоящим. В этом отдалении от предмета рассказа есть свои неудобства, но есть также и хорошие стороны. В туманных далях исчезает, быть может, много подробностей, которые когда-то выступали на первый план, в более близкой перспективе. Но зато самая перспектива расширяется. То, что сохраняется в памяти, выступает на более широком горизонте, в новых отношениях.
Первый том я закончил в 1905 году*, при первых взрывах русской революции. Теперь, когда она достигла своих поворотных пунктов, я с особенным интересом обращаю взгляд воспоминания на далекий путь прошлого, "пыльный и туманный", на котором виднеется фигура "моего современника". Быть может, и читатель захочет взглянуть с некоторым участием на эту уже знакомую фигуру и при этом подумает, сколько было предчувствий у этого поколения, чья сознательная жизнь начиналась среди борьбы с ушедшим, наконец, строем, а заканчивается среди обломков этого строя, застилающих горизонт будущего. И сколько еще это будущее должно захватить из крушения старых ошибок и трудно искоренимых привычек!
Это настроение началось для меня еще в Ровно, в то утро, когда почталион подал мне пакет со штемпелем Технологического института, адресованный на мое имя. С бьющимся сердцем я вскрыл его и вынул печатный бланк с вписанной наверху моей фамилией. Директор Технологического института Ермаков извещал такого-то, что он принят на первый курс * и обязан явиться к 15 августа.
Когда после этого я оглянулся кругом, то мне показалось, что за эти несколько минут прошли целые сутки: до прихода почталиона было вчера, теперь наступило новое сегодня. Я точно проспал ночь и проснулся не только другим, но немножко и в другом мире. Это ощущение исходило от плотной серой бумаги с печатным текстом и подписью Ермакова. И когда я несся после этого по улицам, то мне казалось, что и дома, и заборы, и встречные обыватели тоже смотрели на меня иначе. Ведь в самом деле и они в первый раз с сотворения мира видят... студента такого-то.
С "извещением" я не расставался несколько дней. Порой наедине я вынимал его и перечитывал каждый раз с новым удовольствием, точно это был не сухой официальный бланк, а поэма. И в самом деле - поэма: разрыв со старым миром, призыв к чему-то новому, желанному и светлому... Зовет "директор Ермаков". С этой фамилией связывалось в моем воображении что-то очень твердое, почти гранитное (вероятно, от сибирского Ермака) и вместе - недосягаемо возвышенное и умное. И этот Ермаков ждет меня к 15 августа. Я нужен ему для выполнения его высокого назначения...
Настроение было глупое, и я, конечно, сознавал, что оно глупо: самая подпись Ермакова была печатная. Такие извещения сам он даже не подписывает, а их сотнями рассылает канцелярия. Я знал это, но это знание не изменяло настроения. Знал я по-умному, а чувствовал по-глупому. В то самое время, как я внушал себе эти трезвые истины, рот у меня невольно раскрывался до ушей. И я должен был отворачиваться, чтобы люди не видели этой идиотской улыбки и не угадали бы по ней, что меня зовет Ермаков, которому я лично необходим к пятнадцатому августа...
С юношеским эгоизмом я как-то совсем не принимал участия в заботах матери о моем снаряжении. Она закладывала где-то свою пенсионную книжку, продавала какие-то вещи, просила, где могла, взаймы и, наконец, сколотила что-то около двухсот рублей. После этого происходили долгие совещания с портным Шимком.
Портной Шимко был небольшого роста, коренастый еврей, с широким лицом, на котором тонкие губы и заостренный нос производили впечатление почти угрюмого комизма. Пока был жив отец, мы всегда смеялись над Шимком, изощряя свое остроумие над его наружностью и над его предполагаемыми плутнями. Когда отец умер и мать осталась без средств, он явился к ней, критически обследовал состояние наших костюмов и сказал серьезно:
- Ну, пора шить одну шинель и два мундира.
- Ты знаешь, Шимко, что у меня теперь нет денег, и что еще будет, я не знаю,- грустно ответила мать.
- Ну,- возразил Шимко,- у вас нет денег, но есть дети... Разве это не деньги?..
И он опять работал на нас, не заикаясь о сроках уплаты и никогда не торгуясь, как это бывало прежде.
Теперь он развернул свою деятельность у нас на квартире. Осведомившись, желаю ли я, чтобы он шил "по самой последней моде", и узнав, что последнюю моду я презираю, он даже крякнул от удовольствия и дал полную волю своей творческой фантазии. Он мочил и парил материалы, снимал мерки, кроил, примерял, шил, и, наконец, из его рук я вышел экипированным не особенно щеголевато, но зато дешево. Он сшил мне летний костюм из какой-то очень прочной и жесткой материи с желтыми миниатюрными букетцами по коричневому полю. Кроме того, он сшил еще пальто. Мне смутно казалось, что прочная материя с букетами дает идею скорее об обивке мебели, чем о костюме для столицы, а пальто походит на испанский плащ или альмавиву... Но на этот счет я был неприхотлив и беззаботен. Оставив в стороне моду, я чувствовал себя одетым с иголочки, "довольно просто, но со вкусом".
Увы! впоследствии этот полет творческой фантазии честного Шимка доставил мне немало горьких и неприятных минут...
На каникулы приехал Сучков, уже год проживший в столице, и, конечно, я закидал его вопросами. Он почему-то был скуп на рассказы, но все же я узнал, что институт - это совсем не то, что гимназия, профессора нимало не похожи на учителей, а студенты - не гимназисты. Полная свобода... Никто не следит за посещением лекций... И есть среди студентов замечательные личности. Иного примешь за профессора. А какие споры! О каких предметах! Нужно много прочитать и подготовиться, чтобы только понять, о чем идет речь...
Вскользь и как бы мимоходом он сообщил мне, что остался по разным причинам на первом курсе, и, значит, мы опять будем идти вместе.
В середине этих каникул мне исполнилось восемнадцать лет, но мне казалось, что я далеко перерос окружающий меня мирок. Вот он весь тут, точно на плоской тарелке, волнующийся в пределах от тюрьмы до почты, знакомый, прозаический и постылый. В один из последних моих вечеров, когда я прощальным взглядом смотрел на гуляющую по Шоссейной улице публику, передо мной вдруг вынырнуло из сумерек лицо чиновника Михаловского, которого я считал когда-то "известным поэтом". В зубах у него была большая сигара, и ее огонек, вспыхнув, осветил удивительно неинтересное, плоское лицо, с выпуклыми, ничего не выражающими глазами. Как еще недавно этот человек казался мне окруженным поэтическим ореолом. И как много других казались высшими существами только потому, что они были взрослые, а я был мальчик. Теперь я вырос, а тесный мирок сузился и умалился... Прежние умники казались или глупыми, или слишком обыкновенными... Кого теперь поставить на высоту, перед кем или перед чем преклониться? Где здесь люди, которые знают и могут указать высшее в жизни, к чему стремится молодая душа?.. Кто из них хотя бы только думает об этом высшем, ищет его, тоскует, мечтает... Никто, никто!
Во мне сложилось заносчивое убеждение, что я едва ли не самый умный в этом городе. Мерка у меня была такая: я могу понять всех людей, мелькающих передо мною в этом потоке, колышущемся, как вода в тарелке, от шлагбаума до почты и обратно. Я знаю все, что они знают из того, что нужно знать всякому. А они и не догадываются, какие мысли о них и какие мечты бродят в моей голове.
Я был глуп. Впоследствии, когда сам я стал умнее, я легко находил людей выше себя в самых глухих закоулках жизни. Но в ту минуту я, кажется, мерял все одною только меркой "литературного развития".
Впрочем, нужно сказать, что по отношению к другому миру, который ждал меня там, за рубежом 15 августа, я не был заносчив. Наоборот, я готовился к нему с искренним убеждением, что перед ним я мал, тускл и ничтожен. Правда, во мне жила надежда, что и там, в этом светлом потоке могучей и полной жизни, я пойду тоже вперед, выравняюсь с одними, стану обгонять других... Но если бы кто-нибудь пожелал убедить меня, что между этим мирком, который я покидал, и тем заманчивым миром, куда стремился, нет качественного различия, что "великое студенчество" есть только простая сумма из единиц, по большей части таких же тусклых и так же мало интересных, как и я в данную минуту,- я бы не поверил и даже, вероятно, обиделся бы за свою мечту...
Дорогой я знакомлюсь с "светлой личностью"
Мать и один из ее братьев*, живший недалеко, провожали меня до Бердичева, откуда начинался железнодорожный путь. Он лежал на Киев, Курск, Орел, Тулу и Москву.
Третий звонок. Я горячо обнялся с матерью, которая затем спрятала заплаканное лицо на груди дяди, и сел в вагон. Резкий свисток, вспугнувший непривычную публику, потом толчок, от которого в вагоне упало несколько человек. Потом от толчка лязг, громыхание (тогда в поездах все еще не было слажено, как теперь) - и вокзал с платформой поплыл назад. Фигуры матери и дяди исчезли. Я сел на свое место и постарался скрыть от соседей невольные слезы...
Прямых сообщений тогда не было, каждая дорога действовала самостоятельно. Поезд из Киева на Курск ушел раньше, чем наш пришел в Киев, и в ожидании следующего мне пришлось переночевать в "Софийском подворье". Наутро я вышел из своего номера и остановился на площади, ошеломленный и растерянный от шума и движения большого города. В таком положении меня застали две ровенские "учительши": Завилейская и Комарова. Они радушно поздоровались и пригласили меня пройти вместе с ними осмотреть собор, а после того позвали к себе, в номерах того же подворья, пить чай. Мне очень хотелось принять это милое приглашение, но из застенчивости я отказался, о чем очень жалел в то самое время, как отказывался. Прежде чем расстаться со мной, эти молодые дамы осмотрели меня критическим взглядом, и одна сказала:
- Слушайте. Когда приедете в Петербург, закажите себе другой костюм... Этот, знаете, для столицы не годится.
- Да-да,- подхватила другая. - Сшейте себе приличную пару... И тоже пальто. А то у вас какая-то мантилья. Теперь носят узкие, в обтяжку... И много короче.
- Шляпу можете оставить... Она идет к вашим курчавым волосам.
Они ушли, весело переговариваясь и радушно кивая мне головами. А я остался с жуткой тоской одиночества в сердце и неприятным сознанием, что мой "немодный, но простой и изящный" костюм привлекает ироническое внимание...
Следующее утро опять застигло меня в вагоне между Киевом и Курском. С вечера я как-то незаметно заснул, и теперь взгляд мой прежде всего упал на выразительную надпись на стене вагона: "Остерегайтесь воров". О том же предостерегали меня усиленно мать и дядя, и, проснувшись, я прежде всего схватился за сумку. Она была тут, но я сразу почувствовал себя окруженным вероятными заговорщиками, старающимися проникнуть в мою сокровищницу. Я сел на скамейку и оглянулся кругом "пытливо-проницательным" взглядом: конечно, я сразу угадаю, от кого именно следует ждать здесь опасности...
Поезд стоял у какой-то станции и был весь пронизан веселыми лучами солнца. Народу было не очень много, большинство еще спало врастяжку на скамьях, на верхних полках, иные прямо на полу, под скамьями. С одного конца вагона несся живой и нервный говор на еврейском жаргоне. Ближе, у окна, за спинкой следующей скамьи сидели двое молодых людей и о чем-то тихо разговаривали, почти соткнувшись головами...
Один из них был одет в рыжее, полинялое пальто. Когда я зашевелился на своем месте, он повернул в мою сторону лицо, широкое, несколько угреватое, с маленькими зеленоватыми глазами, и потом заговорил с товарищем еще тише. "Вот этого нужно остерегаться",- решил я про себя и только после того взглянул на своего ближайшего соседа.
Это был господин в сером пальто и клеенчатой фуражке, какие тогда были в большом ходу. Он, кажется, сел на этой станции и, по-видимому, смотрел на меня, пока я просыпался. Возраста он был неопределенного. Сначала показался мне совсем юношей, но затем я увидел, что это впечатление ошибочно: морщины около глаз, желтизна и одутловатость лица говорили не то о солидных годах, не то о преждевременном увядании. Его маленькие карие глазки ходили по всей моей фигуре с выражением вкрадчивой ласки, как будто он собирался сейчас же заговорить со мной и выразить мне чувство невольной симпатии. Я, пожалуй, готов был с своей стороны высказать полную взаимность, но в это время взгляд мой остановился на новой и более интересной фигуре.
Это был молодой офицер в золотых очках и в серой шинели из простого солдатского сукна. Солдатские шинели с офицерскими погонами были тогда в ходу у либерально настроенной военной молодежи милютинской школы *. Таких фигур с демократически-военным отпечатком было тогда немало, и вообще среди офицерства было более "интеллигенции". В глухих местечках они часто заведывали прекрасно составленными "батальонными библиотеками" и даже "руководили чтением" местной молодежи...
Лицо у офицера было серьезное и симпатичное. На крючке около него висела шашка, а на небольшом чемоданчике лежала пачка газет. Он только что отложил один прочитанный номер и закурил папиросу, пуская дым в открытое окно...
Около него было свободное место, и я подумал, как хорошо было бы устроиться в близком соседстве с этим приятным офицером. Но мне мешала застенчивость: это мое внезапное переселение может показаться странным, пожалуй, даже подозрительным.
Пока я колебался, дверь вагона открылась, и к нам вошел новый пассажир. Это был господин средних лет, одетый с изящной простотой, в золотых очках и коричневых перчатках. Живые карие глаза весело и немного насмешливо глядели из золотой оправы, Под русыми мягкими усами ютилась, как у одного из героев Омулевского, особая "интеллигентная складка".
Мне страстно захотелось, чтобы он сел рядом со мною. Но он только скользнул взглядом по моей неинтересной фигуре и тотчас же указал носильщику на угол рядом с офицером. "Родственные интеллигентные натуры",- формулировал я в уме...
Носильщик поставил чемодан на свободное место. Господин раскрыл кошелек и, вынув пальцами в перчатках маленькую серебряную монетку, подал ее через плечо носильщику. Тот взял, разочарованно посмотрел, хотел что-то сказать, но, видимо, не посмел и вышел. Господин обратился к офицеру:
- Я вас не стесню? Ба! счастливая встреча! Не узнаете?
Офицер повернулся к нему, присмотрелся и сказал:
- Если не ошибаюсь... господин Негри?
- Именно-с. Теодор Михайлович Негри. Артист-декламатор... Встречались в N... Не беспокойтесь, пожалуйста, места довольно. Что это у вас, какая куча газет? А, "Голос"... полный отчет о нечаевском процессе? * Да, интересное дельце... Очень интересное...- прибавил он, усаживаясь.- После декабристов, пожалуй, еще первое...
- Были еще петрашевцы... *
- Да, но ведь это было раздуто правительством. Невинный кружок... Вы позволите?
- Пожалуйста.
Господин взял номер газеты и, раскрывая ее, сказал через минуту:
- Обратили вы внимание на крылатое слово в речи Спасовича*, которым он окрестил нашу братию... ин-тел-ли-гентный проле-тариат... Очень метко. Не правда ли?..
Офицер кивнул головой и ответил что-то улыбнувшись. Я насторожился, ожидая дальнейшего разговора этих двух симпатичных людей, которые так сразу нашли друг друга в безразличной толпе. "Точно члены одного ордена",- опять нашел я литературную формулу. Уголок вагона, где они сидели, казался мне освещенным островком среди тусклого, неинтересного, может быть, даже враждебного мира. Как хотелось бы мне прибиться и самому к этому островку... Но это, конечно, только несбыточная мечта. Может быть, когда-нибудь, со временем, когда я стану умнее и интереснее, я тоже сумею подходить к таким людям открыто и просто, с первых же слов давать им понять: "я тоже ваш".
Вагон давно мчался, громыхая на стыках рельсов и лязгая цепями. Господин Негри и офицер молча читали газеты, обмениваясь изредка короткими, тихими замечаниями. Евреи продолжали говорить нервно и быстро на своем жаргоне, а мой сосед в клеенчатом картузе давно познакомился со мною и говорил, говорил долго, мерно, ласково и неинтересно. Я слушал краем уха, боясь проронить что-нибудь из "обмена мыслей" в углу, а мой сосед между тем выражал мне свои симпатии. Я, по-видимому, новичок, не правда ли? Еду из глухого города в столицу? Он советует мне очень остерегаться: вагоны кишат карманщиками, а я, конечно, везу с собой деньги? Вот сам он так ничего не боится. Во-первых, он очень опытен. А во-вторых, у него, кроме билета, только "рупь тридцать копеек"... Вот здесь, в кошельке...
Он, смеясь, раскрывал свой кошелек и выворачивал его наизнанку. Я смотрел с некоторым удивлением на этот прием, который он повторял зачем-то несколько раз, и мне было совестно, что я как-то не могу уделять его рассказам достаточно внимания... Он казался мне доброжелательным и симпатичным, но удивительно неинтересным... Веки мои тяжелели. Я чувствовал, что его глаза опять с ласковой симпатией заглядывают в мое лицо, но мои глаза невольно слипались, моргали все реже и открывались труднее... Я прислонился спиной к стенке и начинал засыпать, чувствуя в то же время, что мой благорасположенный сосед склоняет голову мне на плечо и тоже доверчиво засыпает у меня на груди...
Через несколько минут к сладко спал, охваченный ощущением греющей тесноты и чьего-то тяжелого благорасположения... А еще через несколько минут проснулся от ощущения какой-то перемены...
Сразу я не мог сообразить, что именно происходит. Мой сосед действительно лежал головой на моей груди в странной и, по-видимому, неудобной для него позе, а прямо против меня на скамейке (я едва мог этому верить) сидел господин Негри, упершись локтями в коленки и глядя на нас обоих своими живыми, умными и смеющимися глазами. Несколько заинтересованных чем-то пассажиров окружали нас и тоже улыбались...
Я покраснел и двинулся на своем месте, но господин Негри сделал мне знак, чтобы я не шевелился и, указывая на моего ласкового соседа, продекламировал:
На заре ты ее не буди!
На заре она сладко так спит... *
Среди окружавших нас пассажиров послышался смех, и я почувствовал, что греющая тяжесть сразу облегчилась, и хотя ласковый сосед даже всхрапнул в эту минуту довольно натурально, но я сознавал ясно, что он не спит, а только делает вид, что не слышит бесцеремонных насмешек. Мне стало жаль его... В это время послышался заглушённый грохотом свисток, и поезд загромыхал реже, .очевидно, подходя к станции. Господин в клеенчатой фуражке резко очнулся, протер глаза и встал.
- Станция? - сказал он встревоженно.
- Д-да-с, станция, неизвестно еще какая,- невинно ответил господин Негри.- Но вам, ко-неч-но, здесь выходить? Не правда ли?..
- Да, да, здесь,- забормотал ласковый господин и потянулся за своим тощим узелком...
Поезд жестоко стукал буферами, подползая к дебаркадеру. Господин Негри положил руку на рукав незнакомца и сказал:
- Одну минуточку, господин. Молодой человек,- обратился он ко мне,- все ли у вас в порядке?
Мне все стало ясно, и я схватился за свою сумку так порывисто, что кругом послышался смех. Сумка была тут, и на дне ее лежал кошелек... Я вздохнул с облегчением... Господин в клеенчатом картузе быстро вышел из вагона, сопровождаемый частью насмешливыми, частью враждебными замечаниями. Когда поезд двинулся дальше, он стоял на краю платформы и, поравнявшись с нами, погрозил в окно кулаком...
Некоторое время после этого в вагоне шли рассказы о разных случаях воровства. Потом пассажиры разошлись по местам, а господин Негри остался со мною.
- Ну, поздравляю вас, юноша,- сказал он мне с усмешкой.- Вы отделались довольно дешево. Вы имели дело с несомненным профессиональным жуликом. Заметили вы, что он несколько раз показывал вам свой кошелек? Это прием... Такие, извините, пижоны, как вы... то есть я хочу сказать новички, в первый раз едущие по железным дорогам из глубокой провинции, при каждом напоминании о кошельке сейчас хватаются за сумку или за карман, где у них деньги... Вы, я заметил, брались за сумку... Вот он и прильнул к вам... И если бы я не разбудил вас... Ну, ну, пустяки. За что же тут благодарить?..
Я сильно покраснел, и мне было досадно, что проклятая застенчивость мешала мне как следует выразить мои чувства. Хорошие, настоящие слова в таких случаях приходили мне на ум тогда, когда уже были сказаны другие, сбивчивые, тусклые, ненастоящие... Во всяком случае мне было необыкновенно приятно чувствовать себя обязанным такому замечательному человеку.
Мечта моя сбылась наяву. Поезд мчался дальше, а я сидел рядом с господином Негри, и мы тихо разговаривали. Он сразу угадал, что я в этом году окончил гимназию и еду в столицу. Куда? В Технологический? Это он одобрил: от прогресса технических знаний зависит будущее страны... Кроме того... рабочий вопрос на очереди. Когда я признался, что в техническое заведение поступаю временно и поневоле, как "реалист", а затем надеюсь перейти в университет, в его глазах проступило насмешливое выражение...
- Сразу, значит, на проторенную дорожку? В чиновники? Нет? А куда же? В адвокаты?.. Гм... Это еще лучше... Куши, значит, хотите огребать?.. Правильно-с, молодой человек, очень правильно. Адвокаты действительно... народ благополучный...
Я попытался оправдаться. Ведь вот Спасович и другие... В нечаевском процессе... И защищали даром.
- А, вот что! Ну, простите, когда так. Если вас влечет эта сторона, дело десятое-с... Только все-таки лучше бросьте эту идею. Оратором вам не сделаться, потому что у вас отвратительный акцент. Не русский и не малорусский, а новороссийский, местечковый... С таким "прононсом" говорить речи и волновать сердца трудно-с...
- А вот опять-таки... Спасович,- защищался я робко.
- Ну, батюшка! То - Спасович. Не всем быть Спасовичами... А впрочем, что ж... давай вам бог...
Поезд летел, быстро пожирая пространства, и мне казалось, что так же быстро он пожирает время. Еще немного, и обаятельная сказка кончится... Мне придется навсегда расстаться с этим человеком, уже завоевавшим мое сердце...
Негри поднялся.
- Ну, юноша, мы еще поговорим с вами,- сказал он.- До Курска еще порядочно.
- Мне только до Ворожбы,- ответил я упавшим голосом.
- Это почему? - спросил он.
- В Сумах у меня дядя *, к которому я должен заехать по дороге. В Ворожбе я найму лошадей.
В лице господина Негри мелькнуло оживление. Он опять сел на место, посмотрел на меня с некоторым раздумьем и сказал:
- Знаете... ведь это счастливое совпадение. Мне ведь тоже нужно в Сумы... Я дам там концерт. Ваш дядя человек с положением? Давно живет в Сумах?
- Судебный следователь... Живет лет пять.
Он опять подумал и сказал:
- Положительно нам по пути. Едем вместе. Кстати вам и лошади обойдутся дешевле. Но, позвольте. Вы мне сказали все о себе, а я вам еще не представился. Теодор Михайлович Негри. Артист-декламатор, прибавлю,- довольно известный в провинции... Что? Вы разочарованы? Говорите правду. Думаете: скоморох, балаганщик, кривляющийся на подмостках для потехи публики.
Он ласково положил мягкую ладонь на мою руку и сказал тихо задушевным голосом:
- Нет, юноша. Вы ошибаетесь. Не скоморох, а артист - и человек идеи! Подмостки для меня - кафедра, декламация - проповедь. Я несу в невежественную массу Никитина, Лермонтова, Кольцова, Некрасова, Петефи*, Гюго. Я бужу в толпе чувства, которые без меня спали бы глубоким сном. И когда с высоты подмостков звуки моего голоса... как набатный колокол... кидают их в дрожь... как электрическая искра, зажигают эти нетронутые простые сердца...
Говорил он тихо, задушевно, только для меня, но все же сосед в рыжем пальто повернул к нам свое лицо с любопытными глазами. Негри сразу оборвал речь, помолчал и затем, протягивая мне руку, сказал:
- Итак, значит, едем?
Я ответил ему молчаливым взглядом, в котором, вероятно, он мог прочитать благодарное восхищение. Когда я теперь вспоминаю эту минуту, то мне кажется, что наш вагон несся по каким-то лучезарным полям, залитым ярким светом, а кругом меня стоял золотистый туман, и в нем плавал восхитительный образ Теодора Негри, артиста-декламатора... проповедника... "нового человека"...
- Станция Ворожба... Десять минут...
Я захватил свой чемоданчик. Негри попрощался с офицером. Пассажир в рыжем пальто с утиным носом хотел что-то сказать мне, но я, подхваченный вихрем восторга, не обратил на него внимания и выскочил из вагона. Негри в сопровождении носильщика вышел вслед за мною, кивнул носильщику на мой чемодан и, взяв меня под руку, повел в зал 1-го класса. Мне было неловко, но он усадил меня за стол так мягко и так властно, что я не посмел сопротивляться.
- Карту,- сказал он лакею.
Я почувствовал себя в затруднении, когда лакей во фраке и нитяных перчатках подал карту. Трата "на обед в первом классе" казалась мне непростительной роскошью. Впрочем, глаза мои уткнулись в "борщ - 30 копеек". Это было сносно. Негри велел себе подать рюмку водки, рюмку коньяку и третью рюмку пустую. Затем икры и осетрины... В пустой рюмке он смешал коньяк с водкой и аппетитно выпил.
Публика прошумела около буфета и схлынула. Поезд свистнул, громыхнул и умчался. Остался пустой зал с скромным буфетом и мы двое. В открытую дверь виднелся немощеный дворик, скромные железнодорожные постройки и поля с новым заманчивым простором. Слышался звон бубенцов, и виднелись костистые лошади, запряженные по-русски.
Негри обтер усы салфеткой и поманил лакея. Боясь, чтобы он не заплатил и моих тридцати копеек, я торопливо схватился за кошелек. Негри, улыбаясь, посмотрел на меня и сказал:
- Вы хотите? Ну, что ж, хорошо... В Сумах сочтемся. Лучше всего, когда в дороге ведет расход кто-нибудь один. Приучайтесь, юноша, приучайтесь... За меня рупь пятьдесят, ваших тридцать... Гривенник ему на чай. Позови, братец, ямщика.
Вошел ямщик в кафтане с очень короткой талией и в очень грязных сапогах и почтительно остановился. Негри посмотрел на него смеющимися глазами и сказал:
- Здравствуй, друг Павло. Как поживаешь?
- Я Герасим,- ответил ямщик с удивлением.
- Да, да, Герасим... Я забыл. Павло другой.
- Вы меня знаете, ваше благородие? - спросил ямщик простодушно.
- Конечно, знаю. И знаю, у кого ты служишь.
И, повернувшись ко мне, он сказал, весело играя карими глазами:
- Хозяин его - человек популярный, но...- прибавил он тише: - страшный кулак. Это ведь про вашего хозяина есть стихи:
Чи рыба, чи рак,-
Кандыба дурак.
Чи рак, чи рыба,
Все дурень Кандыба.
Чи так, чи сяк,
Все Кандыба дурак.
- Что? Неправда? - повернулся он к ямщику.
- В аккурат,- ответил тот с простодушным удивлением и растерянно оглянулся на лакеев и буфетчиков. Те смеялись выходкам затейливого господина.
- Ну, Герасим, поедем в Сумы. Что возьмешь?
- Цена известная. Три целковых.
- Два с полтиной, двадцать на чай. Хозяину скажи: вез господина Негри, артиста. Он знает. Ну, бери чемоданы.
Ямщик опять беспомощно оглянулся и покорно взял наши вещи...
Минут через двадцать крыша вокзала и верхушка водокачки едва виднелись за неровностью степи, а где-то очень далеко над горизонтом бежал клубок белого пара. Негри с наслаждением вдохнул свежий воздух и сказал:
- Спасибо, сторона родная, за твой врачующий простор!.. Вы, конечно, этого еще не понимаете? Вам врачующий простор не нужен. А Некрасова любите?
- Очень.
- И знаете?
- Знаю из Некрасова много...
- Прочтите-ка что-нибудь.
Я оглянулся кругом. Поля были почти убраны, но кое-где лежали еще кресты снопов, розовели загоны гречи и по дороге ползли нагруженные возы. Из-за бугра выделялись соломенные крыши деревеньки. Я начал читать:
Меж высоких хлебов затерялося
Небогатое наше село... *
Негри сначала слегка поморщился, но потом стал внимательно слушать. Последнюю строфу он вдруг выхватил у меня и закончил сам. Мне показалось это так, точно он схватил всю тихую поэзию этих полей, и шорохи ветра в жнивьях, и звон где-то в лощине оттачиваемой косы - и перевел все это в задушевную гармонию некрасовского стиха. От ощущения щемящей, счастливой грусти на глазах у меня проступили слезы. Он взглянул искоса и сказал:
- А у вас есть чувство. Читаете вы, положим, еще неважно. Но можете, пожалуй, при некоторой выучке прочесть прилично. А Шевченко?
- Еще хуже,- ответил я.
- Попробуйте.
Я прочел что-то неуверенно и сбиваясь, так как совсем не владел украинским выговором. Он опять поморщился в сказал:
- Н-да... Это уж совсем плохо... А Некрасова вы чувствуете. Да, да... С Некрасовым могло бы сойти,- прибавил, он про себя.
Стало темнеть. Над полями стояли тишина и угасание. Незаметно зажигались одна за другой яркие звезды. На горизонте долго лежала светлая полоса, потом и она расплылась. Мы ехали молча. Скоро приедем и расстанемся. Мне было жаль терять время на молчание...
- Скажите, пожалуйста,- заговорил я робко...
- Что такое, юноша?
- Вы вот разговаривали с этим молодым офицером о нечаевском процессе.
- Да, да... Вы слушали?
- Слышал кое-что. И мне хочется спросить: зачем они убили Иванова?
- Так было нужно,- сказал Негри жестко.
- Но ведь Иванов был честный человек... все говорят, что он не был доносчиком.
- Да... и хороший был... а так было нужно,- отрезал Негри категорично и смолк...
"Он, вероятно, знает больше, чем напечатано в газетах... Может быть, он тоже участвовал в этих делах... И он, и тот молодой офицер..."
Ночь наполнялась для меня туманными и таинственными образами. Хотя я все-таки не понимал, зачем "это" было нужно, и не мог согласиться, что это могло быть нужно, но расспрашивать дальше не посмел.
Где-то вдали замелькали неясные огоньки. Должно быть, город. Еще полчаса, и конец пути. Мне это было так неприятно, точно я ехал с любимой девушкой... Негри, как бы угадав мои мысли, повернулся ко мне и сказал:
- Слушайте, юноша! Вы не могли бы остаться в Сумах на несколько дней?
И, не ожидая ответа, сказал живо:
- Знаете, мы бы с вами вместе выступили в концерте...
Я удивился, почти испугался. Я? В концерте, перед публикой на подмостках... Это невозможно! Но Негри находил, что это пустяки. Он все обдумал. В моем чтении есть все-таки чувство. Дня в два, пока напечатают афиши, он меня "поставит". Фрак для меня можно достать напрокат. Мой дядя постарается заинтересовать публику, раздаст между судейскими билеты... Ведь это будет чудесно.
Не знаю, что бы из этого вышло и сумел ли бы я при других обстоятельствах отказать этому "замечательному человеку", сильно овладевшему моей волей, но у меня было мало времени: пятнадцатое близко, а мне еще нужно остановиться в Москве, чтобы повидаться с сестрой*, нанять в Петербурге комнату...
- Жаль, жаль,- сказал Негри разочарованно.- Ну, а в том, что я у вас теперь попрошу, вы уже мне наверное не откажете?..
- Что только могу,- ответил я горячо.
- Это вы можете: ночь мы переночуем вместе в гостинице, а дядю вы разыщете завтра утром. Скажу вам правду: мне просто жаль расставаться с вами...
- О, конечно...- заговорил я, сбиваясь...- Я тоже... Вы не знаете... я... мне...
Я окончательно сконфузился и смолк.
В Сумы мы приехали поздно и остановились в плохонькой "гостинице с номерами". Я кое-как устроился на стульях, которые несколько раз разъезжались подо мною. Но и сон, и частое просыпание от беспокойного ложа были приятны. Я проектировал в уме письмо к матери: она может быть спокойна на мой счет. Я сумею найти то, что мне нужно. Мне везет: вот я уже познакомился с замечательным, необыкновенным человеком!
Когда я проснулся, Негри, умытый и свежий, сидел за столом и что-то писал.
- А, вы проснулись!.. Ну, вставайте, будем пить чай. А я пока вот тут окончу маленькое дело.
Я живо умылся и был готов в пять минут. Негри позвонил. Вошел какой-то человек и остановился у двери.
- На вот, братец, и скажи, чтобы поскорее прислали корректуру. Понял?
- Так точно... Приказали, чтобы задаток.
- Ступай! - сказал Негри повелительно и обратился ко мне.- Ну-с. Я узнал, где живет ваш дядя. Недалеко. Сколько времени вы у него пробудете?
- Не более двух дней.
- Так. Ну, мы, конечно, еще увидимся... Сегодняшний день вы проведете в родственных объятиях, а завтра утром заходите сюда. Непременно! Тогда мы сведем с вами и наши маленькие счеты. Ты все еще здесь? - повернулся он к типографскому рассыльному, который неподвижно стоял у дверной притолоки.
- Так точно... Приказали, чтобы задаток...- повторил он тоном автомата.
По лицу Негри прошла красивая нервная гримаса.
- Вот, не угодно ли! - сказал он брезгливо.- Вечная прелюдия ко всякому концерту... Изнанка жизни бродячего артиста. Знаете что... Я хочу взять с вас маленький залог в удостоверение, что вы еще меня навестите: вы там платили в буфете... и потом за лошадей. Продолжим до завтра эти наши общие расходы. Дайте вот этому разбойнику два рубля.
Я