Главная » Книги

Короленко Владимир Галактионович - История моего современника, Страница 8

Короленко Владимир Галактионович - История моего современника


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16

го-то заставляет нас смотреть на контору академии, как на отделение московского жандармского управления, а на представителей академической администрации, как на его послушных агентов.
   Подписав заявление, мы вдвоем объявили, что без дальнейших прений приглашаем подписываться всех, кто согласен с его содержанием, но подадим его во всяком случае, при любом числе подписавшихся. Лист стал покрываться подписями. Первыми примкнули члены нашего кружка архангельцы - братья Пругавины, Алексей и Виктор, Никольский и Личков. Вернер, живший в Москве, приехал нарочно, чтобы присоединить и свою подпись. Вскоре набралось девяносто шесть подписей, и на этом дело остановилось. Большинство, находившее, что упоминание об арестах вводит опасные "политические" мотивы, сразу отшатнулось. Подписавшие выбрали Григорьева, Вернера и меня в качестве депутатов для представления адреса. Сходки прекратились. В академии наступила тишина.
   Мы втроем отправились к директору. Он встретил нас серьезно и сухо, взял бумагу и стал читать ее с несколько пренебрежительным видом, в некоторых местах пожимая плечами. Но когда он дочитал до инцидента с арестами, на его бледном старческом лице вспыхнул вдруг густой румянец, который резко отграниченной полосой залил лоб и стал быстро подыматься по высокому черепу. Я даже испугался, опасаясь, что с ним может случиться удар. Но он овладел собой и сказал угрюмо:
   - Вы задеваете такие мотивы, которых я с вами обсуждать не вправе... Ваше заявление будет передано в совет.
   Мы откланялись и вышли.
   В академии занятия пошли своим чередом; аудитории опять наполнились, но студенческая среда жужжала, как растревоженный улей. В академии было тогда около двухсотпятидесяти студентов. Значит не подписалось и половины. Некоторые ожесточенно нападали на нас; говорили даже о каком-то контр-заявлеиии, которое собирался будто бы подать с кружком единомышленников тот самый студент Бердников, который так взволновал сходку рассказом о своем чисто школьном столкновении с Королевым. Многие останавливали нас при встречах и в аудиториях, горячо оспаривая адрес. Помню особенно студента Аршеневского. Это был сын очень богатого помещика, толстяк, весельчак, отличный товарищ, бурш, кутила и довольно усердный студент. Горячо соглашаясь с чисто школьным протестом, он также горячо восставал против "ведения политики". Мы с Григорьевым возражали, что это те же школьные мотивы, только на более глубокой нравственной почве. На Западе университеты неприкосновенны для полиции, а у нас инспектора собственноручно ловят своих питомцев для передачи жандармам.
   Прошло недели две. Поздним вечером академический сторож принес мне официальную бумагу, в которой значилось, что товарищ министра государственных имуществ, светлейший князь Ливен вызывает студента такого-то для объяснения. Явиться - завтра же, в восемь часов утра, в гостиницу такую-то на Лубянской площади. Такую же бумагу получили Григорьев и Вернер, жившие в то время в Москве.
   Вызов произвел среди студентов большое волнение. Несмотря на позднее время, товарищи прибегали ко мне с расспросами и рассказами. Слышно было от профессоров, что Ливен приехал в этот день и уже совещался с генерал-губернатором. Назавтра его ждут в академию. Так как я был довольно беспечен насчет костюма, то товарищи принесли мне ночью черную пару с иголочки. Я надел рубашку с крахмальным воротничком, щегольской галстук и лоснящиеся ботинки; все это сборное. Меня снарядили точно на праздник, и в шесть часов утра следующего дня мы с Григорьевым отправились на выселковском извозчике, носившем шутливое название фиакра, в Москву. К назначенному часу мы входили в подъезд гостиницы, а через несколько минут после нас подъехал и Вернер.
   Несмотря на ранний час, князя в гостинице уже не было. Швейцар указал нам его комнату и предложил подождать. Мы ждали час. На улицах уже разгорелось полное движение, а князь не приезжал. Тогда Григорьев предложил написать на лежавшем тут же листке бумаги, что студенты такие-то являлись по приглашению в назначенное время, но, не застав никого, кроме швейцаров, и прождав более часу, уезжают. Мы поставили свои подписи и вернулись в академию. Впоследствии рассказывали, будто вскоре после нашего отъезда Ливен вернулся и, прочитав оставленную нами своеобразную визитную карточку, отправился к генерал-губернатору Долгорукову с заявлением, что из дерзкого поступка студенческих депутатов видит, что в академии готов вспыхнуть бунт. Поэтому разнервничавшийся светлейший князь требует войск для усмирения... Его успели успокоить.
   Между тем в академии уже было получено распоряжение собрать всех студентов в актовом зале. Распространился слух, что мы арестованы, и это обстоятельство могло оказать плохую услугу делу успокоения студентов. Неизвестность о нашей участи чрезвычайно нервировала массу, напрягая до крайних пределов живучее и великодушное чувство товарищества. Когда мы на извозчике подъехали к академическому крыльцу, студенты высыпали из здания и встретили нас прямо восторженно. Нам пожимали руки, нас обнимали, расспрашивали наперебой. Толстяк Аршеневекий, выслушав наш рассказ, горячо обнял меня и сказал:
   - Превосходно. Так и надо: вы поддержали честь студенчества. Теперь мы все с вами.
   Оказалось, что в часы этой томительно" неизвестности кем-то предложен лист для дополнительных подписей. Теперь этот лист заполнился: к нашему заявлению присоединилась, за небольшим исключением, вся академия.
   Часов, около двенадцати нас всех пригласили в рекреационную залу. К директорскому подъезду подкатила коляска. Первыми вызвали нас троих как депутатов. Князь Ливен принял нас в директорском кабинете в присутствии Королева, кажется, декана, профессора Собичевското, и своего чиновника. Он заявил нам, что командирован по высочайшему повелению. Государь чрезвычайно огорчен нашим коллективным заявлением. Нам должно быть известно, что по нашим уставам студенчество не составляет корпорации. Коллективное заявление само по себе составляет преступление. Он требует, чтобы прежде всего мы принесли извинение в этом незаконном поступке. Он уверен, что остальная студенческая масса лишь слепо пошла за вожаками, и от нас зависит теперь вернуть ее на путь законности.
   Затем он обратился к каждому из нас в отдельности, требуя ответа.
   Общее настроение студентов, сказавшееся при нашей встрече, воодушевляло нас так радостно и внушило нам такую уверенность в полном единодушии, что мы, не задумываясь, ответили с искренней уверенностью: мы являемся не вожаками, а лишь выразителями мнений и чувств всех товарищей. Я прибавил к этому, что отрицать корпоративное чувство студенчества - большая ошибка: где есть известная масса людей, объединенных общими интересами идейными и бытовыми, там, несомненно, есть и корпорация. Это жизненный факт,- признается ли он уставами, или нет. Ливен сделал вид, что приходит в ужас от этого крамольного заявления, и, слегка повернувшись к Королеву, сказал:
   - Если действительно таков дух, господствующий среди студентов, то я уже не знаю, как я осмелюсь сообщить об этом его величеству... Академию останется только закрыть.
   - Но пока,- прибавил он, опять поворачиваясь к нам, - он надеется, что мы честно дадим ему возможность удостовериться в том, что наши товарищи действуют вполне сознательно, а не слепо следуют за нами. Поэтому он ждет от нас честного слова, что мы, хотя отнюдь не арестованные,- подчеркнул он,- останемся в течение переговоров со студентами в директорской квартире, не стараясь каким бы то ни было образом влиять на товарищей.
   Мы охотно дали требуемое честное слово. Помню, что в эти минуты я горячо любил всю эту молодую взволнованную массу товарищей, стоявших за нами. Я любил их всех вместе, любил и уважал теперь коллективное существо, называемое "петровский студент", "петровец". Мы глубоко верили в искренность и глубину общего порыва. Поэтому мы охотно обещали не пытаться влиять на решение остальных товарищей.
   После этого нас удалили в особую комнату и приставили к ней какой-то караул. Вскоре у наших запертых дверей послышался взволнованный голос профессора Климента Аркадьевича Тимирязева*.
   - Вы не смеете не пропустить меня: я профессор и иду к своим студентам...
   Дверь раскрылась, и Тимирязев быстро вошел к нам. Торопливо пожимая нам руки, он заговорил сразу:
   - Знаете, господа, я не могу согласиться в вашем заявлении со многим...
   Высокий, худощавый блондин с прекрасными большими глазами, еще молодой, подвижной и нервный, он был как-то по-своему изящен во всем. Свои опыты над хлорофилом, доставившие ему европейскую известность, он даже с внешней стороны обставлял с художественным вкусом. Говорил он сначала неважно, порой тянул и заикался. Но когда воодушевлялся, что случалось особенно на лекциях по физиологии растений, то все недостатки речи исчезали, и он совершенно овладевал аудиторией. Я рисовал для его лекций демонстративные таблицы, и каждый раз приходил к нему в деревянный домик, у самого въезда в академическую усадьбу, с таким же чувством, как когда-то к Авдиеву в Ровно. У Тимирязева были особенные симпатические нити, соединявшие его со студентами, хотя очень часто разговоры его вне лекций переходили в споры по предметам "вне специальности". Мы чувствовали, что вопросы, занимавшие нас, интересуют и его. Кроме того, в его нервной речи слышалась искренняя горячая вера. Она относилась к науке и культуре, которые он отстаивал от охватывавшей нас волны "опростительства", и в этой вере было много возвышенной искренности. Молодежь это ценила. Кроме того, мы были уверены, что его не менее нас возмущала сыскная роль инспекции... Поэтому мы с интересом приготовились выслушать его замечание, но беседа была прервана в самом начале. Следом за Тимирязевым торопливо вбежал субинспектор и сообщил, что собрался совет и что его ждут в директорском кабинете. Кажется, это свидание с нами возбуждало некоторую тревогу в близорукой администрации, хотя, конечно, если что-нибудь способно было пошатнуть нашу уверенность, то это могли быть слова Тимирязева. Но его точка зрения не совпадала с казенной. Впоследствии мы узнали, что Тимирязев резко протестовал против того, что Ливен опрашивает администрацию и даже полицейских, не имеющих никакого отношения к академии, ранее чем обратиться к совету. Вскоре началось заседание, и по временам до нас доносился звонкий голос Тимирязева, хотя слов разобрать было невозможно.
   Когда Тимирязев ушел, дверь к нам опять открылась. Вошел местный исправник, по фамилии, если не ошибаюсь, Ржевский*. Это был пожилой мужчина, белокурый с проседью, вообще какой-то белесый, что придавало ему добродушный вид. Войдя к нам, он отстегнул саблю и распустил пуговицы мундира, отчего вид у него стал еще добродушнее. Затем он попросил позволения присесть с нами, тотчас же вступил в разговор с видом снисходительного дядюшки, беседующего с племянниками:
   - Ох-о-хо... Устал я с вами... Что делать... Сам был молод, сам когда-то учился и увлекался.
   И из уст его полились бесконечные рассказы. Все они велись в тоне балагура, много видавшего в жизни, старого воробья, которого не проведешь на мякине.
   - Вот вы, господа, увлекаетесь Щедриным. Конечно, остроумный сатирик, громит чиновников и помещиков. А вам это и любо... Ну, а сам? Сам не что иное, как бывший советник вятского губернского правления. В Тверской губернии у него имение, и мне лично пришлось по долгу службы усмирять крестьян в его имении.
   Он рассказал какую-то историю, в которой M. E. Салтыков фигурировал якобы в роли крепостника. За этим рассказом последовал другой, третий, и все они были в том же роде, раскрывали некрасивую изнанку каких-нибудь "популярных деятелей". Через некоторое время он заболтался до того, что рассказ о Салтыкове повторил уже относительно Тургенева: ему приходилось усмирять крестьян в Спасском-Лутовинове. Григорьев с присущей ему прямотой дал ему почувствовать, что он завирается, и исправник стушевался.
   Между тем в академии события шли своим чередом. После совета все начальство прошло в актовую залу*, и здесь Ливен обратился к студентам с небольшой речью, в которой сказал то же, что говорил нам, погрозил закрытием академии, предложил принести от всех курсов извинение и удалился, предоставив дальнейшие убеждения профессорам. Нас опять вызвали к нему, и он потребовал продолжения нашего обязательства до завтрашнего дня. Ему, конечно, не приходит и мысли об аресте. Если бы мы, например, согласились на сегодня удалиться в Москву и не вступать ни прямо, ни косвенно ни в какие сношения с товарищами до двух часов завтрашнего дня, то этого будет совершенно достаточно. Он поверит нашему рыцарскому слову и просит утром явиться к нему на квартиру его родственников, туда-то. Мы согласились, и нам подали извозчика. Когда мы садились, кучка студентов выбежала из здания и окружила нас. Подумали, что нас арестуют. Если бы это было так, то, без сомнения, товарищеское чувство вспыхнуло бы, как порох, и нас бы непременно отбили. Мы объяснили, в чем дело: мы не арестованы, а только отпущены на честное слово до завтрашнего дня. Студенты расступились, и мы уехали.
   В Москве в этот день только и говорили в интеллигентных кругах об истории в Петровской академии. Стало уже известно к вечеру, что студенты приносят извинение, причем главным мотивом служит забота о нашей участи: мы серьезно пострадаем, если беспорядки будут продолжаться. Помню, как огорчило нас это известие. Мы как-то совсем не считались с последствиями для себя. Мы считали, что сказали правду, и нам хотелось устоять на ней до конца. Нам было обидно, что соображения лично о нас могли нарушить товарищеское единодушие и испортить моральное значение всей этой истории.
   К двенадцати часам следующего дня мы были у Ливена. На этот раз он принял нас тотчас же в скромном кабинете своего родственника. Обращение его было чрезвычайно радушно и мягко. Впоследствии мы поняли, что тогда он нас боялся: мы могли еще и теперь испортить все дело...
   Он сказал нам, что огромное большинство студентов уже поняло незаконность своего поступка, и он уверен, что все кончится для академии благополучно. Нас он просил только продолжить еще на сутки данное слово и оставаться в Москве. Григорьев ответил на это решительным отказом.
   - Если, конечно, мы не будем арестованы...- начал он, но Ливен живо перебил его:
   - Неужели вы думаете, что я приехал сюда с такими полицейскими мерами? Поверьте, ни о каком аресте не может быть речи...- Затем, взяв меня за руку (я сидел к нему ближе других), он стал говорить почти растроганным голосом, что встретил в нас противников, но противников честных: мы рыцарски сдержали слово, и ему не приходится раскаиваться, что он доверился нашей чести...
   - Это дает нам основание рассчитывать, что и в вашем лице мы имеем дело с таким же противником,- сказал Григорьев.
   Князь повернулся к нему и ответил торопливо, с оттенком как будто некоторого удивления перед смелостью студента:
   - О, конечно, конечно... Итак, что же: вы согласны остаться еще сутки в Москве? Где вы будете в это время? На тех же квартирах?
   Первым ответил опять Григорьев:
   - Срок моего обязательства истекает в два часа. После этого я вернусь в академию.
   Мы с Вернером ответили то же, после чего откланялись и вышли.
   - Нас непременно арестуют до двух часов,- уверенно сказал Григорьев. Вернер, мягкий, благодушный, доверчивый, упрекнул его: "Ты всегда не доверяешь людям".
   Через два часа нас действительно всех арестовали и препроводили в Басманную часть, за Красными воротами. Везли нас на двух извозчиках, причем Григорьев приехал значительно раньше нас с Вернером. Мы застали его в канцелярии части. С своей обычной открытой манерой он опрашивал у пристава: по чьему распоряжению мы арестованы? Нельзя ли посмотреть приказ?
   - Это я не вправе сделать, - ответил пристав.
   - Ну, так скажите, по крайней мере, кем подписан этот приказ?
   - Обер-полицмейстером.
   - И только?
   Пристав взглянул на бумагу, привезенную арестовавшими нас полицейскими, и, понизив голос, сказал:
   - По распоряжению высочайше командированного светлейшего князя Ливена.
   Помню, что это открытие доставило мне нечто вроде сознания моральной победы: "правительство" в лице Ливена унизилось до хитрости и лукавого обмана... Ливен разыгрывал перед нами роль.
   Провожатые получили расписки и уехали. Нас препроводили в камеру. Пристав извинялся, что вынужден бывшим офицерам (он говорил о Григорьеве и Вернере) отвести камеру в подвальном этаже: наверху все занято. Через несколько минут мы очутились в зловонном коридоре подвального этажа Басманной части...
   Из нас троих Вернер раз уже испытал прелести ареста в московских частях и, как человек бывалый, старался "приготовить нас к худшему". Но когда нас ввели в камеру с сырыми стенами и с маленьким оконцем вверху вровень с землей, то оказалось, что из нас троих он поражен больше всех. С его слов мы "приготовились к худшему", для него же самого этот подвал оказался самым худшим сюрпризом. Вдоль стены под окном были нары, на которых лежали три грязных узких тюфяка, набитых соломой. Тюфяки были покрыты толстыми простынями из мешочного холста. Но что привело Вернера прямо в содрогание, так это одеяла из серого арестантского сукна, по которым ползли огромные участковые вши, сразу кидавшиеся в глаза на темносером фоне одеял. Отодвинув эти постели, мы устроились на краях нар и стали пить чай из принесенных городовым оловянных кружек.
   Так мы просидели довольно долго, прислушиваясь к разнородным звукам, несшимся из соседних камер. Тут были пьяные песни, крики, ругательства... С улицы то и дело приводили пьяных. Приводимые сначала шумели и сопротивлялись. Тогда городовые принимались их бить смертным боем. В коридоре раздавались пронзительные крики, сменявшиеся вскоре тихими жалобными стонами. Тогда дверь отворялась и усмиренного кидали в какую-нибудь общую камеру. Впоследствии я много раз писал об убийствах, совершаемых повсеместно в наших участках *. И каждый раз мне вспоминался этот первый вечер моего первого ареста.
   Усталость этих двух дней с их волнующими впечатлениями брала свое. Глаза у нас начинали слипаться. Наконец Григорьев первый решился расправить свою "постель"; он перекрестился шутливо три раза и кинулся на свое ложе, точно в холодную воду. Я последовал его примеру. Только злополучный чистеха Вернер долго сидел на краю нар, опершись плечом о стенку, и клевал носом, не решаясь на этот героический подвиг.
   Так прошла моя первая арестантская ночь.
  

Часть четвертая

Вологда, Кронштадт, Петербург

I

Высылка. - Я становлюсь государственным преступником

  
   Дня через два меня первого потребовали в канцелярию части.
   Поставив столик на нары и поднявшись таким образом к окну, мы могли видеть, что делается во дворе. Я как раз смотрел в окно, когда во двор части с грохотом въехала карета, из которой вышли два жандарма. Из этого мы поняли, что означает мой вызов. Высылают. Благодаря "открытому образу действий" Ливена мы совсем не были приготовлены к этому: приходилось уезжать без денег, без белья. На мне был чужой сборный костюм и легкое пальто, а туго накрахмаленный воротничок неприятно подпирал мою шею.
   Сборы не заняли много времени. Мы крепко обнялись, и через полчаса жандармы доставили меня на Ярославский вокзал*. Я не рассчитывал на такую стремительность, и мне было особенно грустно уезжать, не попрощавшись с сестрой в институте.
   Меня ввели в битком набитый вагон третьего класса. В самом углу, у стенки, тоже между двух жандармов, сидел человек небольшого роста, с длинной черной бородой, напоминавший мне сказочного Черномора. Мы познакомились. Господин оказался Бочкаревым, земским деятелем из кружка И. И. Петрункевича. Перед самым отходом поезда на платформе произошел некоторый шум. Оказалось, что несколько петровских студентов, карауливших у Басманной части, попытались войти в наш вагон, но их не пустили. Я видел, как мимо окон пронеслась фигура Эдемского, в его оригинальном охабне, высокой барашковой шапке, с большой дубиной в руках. Вероятно, именно эта живописная фигура обратила внимание сыщиков. Поезд вскоре тронулся.
   Во время краткой остановки на станции Пушкино к нашему окну подошла молодая красивая брюнетка с выразительным, даже драматическим лицом. Остановясь против нашего окна, она уставилась глазами в Бочкарева, точно на икону. Разговаривать через двойные окна было нельзя, и она простояла неподвижно, с трагическим выражением в лице, пока поезд не двинулся. Бочкарев раскланялся с нею и вздохнул.
   Среди ночи я вдруг проснулся точно от толчка и долго не мог сообразить окружающих меня обстоятельств. Мне приснилась мать, и острая тоска о ней теперь сжимала мое сердце. В вагоне было накурено и душно. Волны дыма застилали тусклый свет фонаря. Напротив меня и рядом клевали носом четыре жандарма. Я наконец сообразил свое положение, и мысль о матери ясно встала в уме. Все это время я мало думал о ней. Она больна, и как-то она встретит известие о моей ссылке, если оно появится в газетах. Нервная усталость этих дней сказалась: я почувствовал, что на глаза просятся слезы... Скорей на место, чтобы написать ей что-нибудь определенное... А пока незачем поддаваться малодушию: другие мысли сменили и вытеснили тоску. Я не раскаивался. Несмотря на исполнившиеся двадцать два года, я испытывал мальчишеское чувство гордости: в Басманной части мне объявили формально, что я высылаюсь "по высочайшему повелению" в Усть-Сысольск, Вологодской губернии... Мне вспомнилось первое "тайное собрание" в Измайловском полку. Тогда были мобилизованы полицейские силы одной полицейской части. Теперь против меня приведен в движение аппарат самой верховной власти...
   Не помню точно, где мы расстались с Бочкаревым. На прощание мы горячо обнялись, точно члены братского ордена, объединенные общим преследованием. Меня жандармы привезли с вокзала в ярославское полицейское управление, окна которого выходили на Волгу. По реке медленно двигались широкие льдины начавшегося ледохода. Все население полицейского управления собралось у окон: следили за тем, как бравый прокурор, председатель общества спасания на водах, переправляет почту из Вологды на спасательной лодке. Когда переправа благополучно закончилась, помощник полицмейстера, старик добродушного вида, принял меня от жандармов, и от него я впервые узнал, что я "государственный преступник".
   - Вы ошибаетесь,- сказал я.- Я только студент и высылаюсь за коллективное заявление своему начальству.
   - Ну, ну, - ответил он с положительной уверенностью.- Это самое и есть... "По высочайшему повелению", батюшка... Как же не государственный преступник?..
   И опять должен признаться: что-то при этом слегка пощекотало мое самолюбие.
   Вскоре пришел полицмейстер, человек черноволосый, военного вида, с повелительными манерами. Он успел сходить к губернатору и принес распоряжение его превосходительства: отправить меня в тюрьму. Я предъявил убедительнейшую просьбу не задерживать меня в пути и послать по возможности сегодня же дальше. Мысль о матери опять захватила меня, и опять при этом глаза что-то щекотало. "Государственный преступник", вероятно, имел довольно жалостный вид, и полицмейстер отнесся к моей просьбе с видимым участием. Он осмотрел мой парадный костюм, заметил полное отсутствие какого бы то ни было багажа и понял, что задерживать меня действительно не следует.
   - Если вы не побоитесь ледохода,- сказал он,- то я похлопочу у прокурора, чтобы вас переправили завтра с почтой. А пока - что делать? Придется переночевать в тюрьме... Дайте провожатого поприличней,- обратился он к одному из подчиненных.
   Явился провожатый городовой, но он оказался как раз совершенно "неприличным". Тогда в губернских городах полицейские еще не успели принять щеголеватого вида, и явившийся городовой напоминал одного из подчиненных гоголевского Держиморды: его шинель была вся в отрепьях с разноцветными заплатами, а сабля висела просто на старой веревке.
   - Уберите его. Прислать другого, поприличней,- сказал брезгливо полицмейстер.
   Пришел другой. У этого заплаты были того же цвета, что и шинель, а сабля висела частью на ремне, и только частью на веревке. Полицмейстер посмотрел и махнул рукой.
   - Ну, не взыщите... Чем богаты, тем и рады... Что делать.
   Я поблагодарил его за добрые намерения и пешком через весь город отправился в тюрьму.
   Нас было четверо: забракованный городовой провожал какого-то злополучного субъекта в короткой арестантской куртке с бубновым тузом на спине. Дорогой я услыхал, что этот субъект о чем-то препирается со своим провожатым, и, оглянувшись, увидел, что городовой, схватив его за широкую мотню арестантских шаровар, старается осадить назад.
   - В чем дело? - спросил я.
   - Известно, невежество...- пояснил мой городовой.- Видите, он хочет идти рядом с вами. Говорит: мы товарищи.
   Воспользовавшись остановкой, субъект выскочил вперед и бойко спросил у меня:
   - Вы высылаетесь?
   - Высылаюсь.
   - На подзор полиции?
   - Вероятно.
   Он с торжествующим видом повернулся к своему провожатому и сказал:
   - Ну, и я тоже на подзор полиции. Как же не товарищи.
   Дальше мы уже шли рядом,- я в легком чужом, но все-таки парадном костюме со стоячим крахмальным воротничком и в круглой шляпе, а он в арестантском бушлате с бубновым тузом на спине. Городовые шли сзади. Проходящая публика оглядывалась с ироническим любопытством.
   Ярославская тюрьма была первая, с которой мне пришлось познакомиться. Меня ввели в камеру и оставили ее незапертой. Вскоре ко мне вошел арестант невысокого роста, в очках и с эспаньолкой. Это был мой сосед, уголовный из "привилегированных". Оказалось, что меня посадили в дворянский коридор. Отрекомендовавшись, он спросил:
   - Вы, вероятно, по делу Иванчина-Писарева * и графини Потоцкой?*
   Фамилию Иванчина-Писарева я тогда слышал в первый раз. Новый знакомый рассказал мне, что в Ярославской губернии раскрыт кружок революционеров, в центре которого стоял Иванчин-Писарев. Многие арестованы, некоторые сидят теперь в этой же тюрьме. Иванчин скрылся. Арестант часто упоминал фамилию графини Потоцкой, намекая на свое знакомство с нею и предлагая, если мне угодно, передать ей записку. Мне нечего было сообщать графине Потоцкой, и я отказался к явному разочарованию любезного соседа.
   Был, помнится, какой-то праздник, и после арестантского обеда староста, благообразный нестарый арестант, принес мне в камеру кружку чаю и целую груду калачей и булок. Меня поразил их вид: тут были куски французской булки, куски ситного хлеба, маленький ломтик пирога и полбублика, воткнутого в ситный.
   - Нынче было подаяние,- пояснил староста.- Кушайте на здоровье.
   Дворянский коридор был почти пуст. Я рано ушел в свою камеру и проспал почти весь день и ночь. Утром в шесть часов меня разбудили. Полицмейстер исполнил обещание: на берегу Волги меня ждала уже спасательная лодка, переправлявшая почту на Вологду. Вместе с провожатым полицейским и почтальонами мы уселись в лодку на полозьях, стоявшую на берегу. Подвижки льда прекратились, и только на средине тихо плыли, сталкиваясь и шурша, то мелкие льдины, то широкие ледяные поля. По льду лодку тащили на полозьях, потом, раскатившись, она погружалась в воду и плыла среди ледяного "сала", пока, разогнавшись на веслах, не вкатывалась опять на большую льдину. Эта переправа не была лишена довольно сильных ощущений. Затем мы тихо покатились по узкоколейной вологодской дороге.
  

II

В Вологде. - Черты тогдашней ссылки

  
   В Вологде губернатором в то время был старик поляк Хоминский, человек довольно либеральный и очень добродушный. Поэтому, вероятно, меня поместили не в тюрьме, а в дежурной комнате при полицейском управлении. Дело было на страстной неделе, и на мою просьбу отправить меня немедленно далее - полицмейстер ответил, что меня отправят на третий или четвертый день праздника.
   Полицмейстер* оказался человеком тоже благодушным; он предложил мне расположиться в дежурной комнате, "как у себя дома", и спросил, не желаю ли я отправиться в баню. Я отказался: у меня не было чистого белья. (К вечеру он прислал мне смену белья, предложив отдать мое для стирки. Его обращение произвело на меня впечатление самое благоприятное. Но, увы, я должен сказать, что в своей ссыльной карьере я ближе встречался таким образом с тремя очень радушными полицмейстерами, и все они, по странной случайности, попадали под суд.
   В первый день пасхи меня неожиданно посетил губернатор Хоминский. Оказалось, что его сыновья, студенты института путей сообщения в Петербурге, получив сведения от товарищей петровцев, успели телеграфировать отцу, и добродушный старик пришел, чтобы ободрить меня и спросить, не нуждаюсь ли я в чем-нибудь. Вскоре после него пришел также делопроизводитель его канцелярии, молодой еще человек огромного роста. Он сидел у меня около часу и рассказывал о громкой истории расхищения северных лесов. О ней тогда много писали в газетах. Молодой чиновник возмущался стачкой чиновников лесного ведомства с какой-то иностранной компанией. Работает экстренная следственная комиссия, но едва ли ей удастся раскрыть все: замешаны очень сильные лица и огромные иностранные капиталы.
   Посещение губернатора и его чиновника, очевидно, произвело сильное впечатление на личный штат полицейского управления, начиная с николаевского кавалера сторожа и дежурных чиновников и кончая самим полицмейстером. Придя ко мне и похристосовавшись в первый день праздника, он предложил мне прогуляться по городу.
   - Вероятно, с провожатыми? - спросил я.
   - Со мной, если ничего не имеете против.
   Я ничего не имел против, и мы пошли.
   - Не хотите ли посмотреть наш арестный дом? - сказал он и, не дожидаясь ответа, поднялся по лестнице в здание под каланчой. Меня несколько удивило то обстоятельство, что здесь уже нас как будто ждали. Коридоры были чисто выметены, и воздух проветрен. Пройдя со мной по коридору и предложив взглянуть в камеры через глазок, он неожиданно сказал ключнику:
   - Есть свободная камера?
   - Так точно: номер девятый.
   - Отопри... Не угодно ли вам взглянуть внутри? - И он сделал жест любезного хозяина, пропускающего вперед гостя.
   Мне вспомнилась сцена между городничим и Хлестаковым, и я, как Иван Александрович, непрочь был отказаться от любезного приглашения. Но скрепя сердце переступил через порог и спустя некоторое время благополучно вышел из камеры. Очевидно, полицмейстер имел в виду только похвастать чистотой помещения.
   Удивление мое еще усилилось, когда, выйдя на крыльцо, я увидел во дворе выстроившуюся в порядке пожарную команду.
   - Где-нибудь пожар? - спросил я.
   - Нет, это я нарочно: может быть, вам интересно взглянуть на наши новые машины?
   Он сделал знак, и команда тронулась со двора. Сытые лошади рвались вперед, звенели колокольчики, развевался пожарный флаг, сверкали новенькие насосы, окрашенные ярким суриком, блестели медные каски пожарных, я с полицмейстером стоял на крыльце, краснея и чувствуя себя действительно в положении Хлестакова: для меня столько людей и лошадей потревожили в такой большой праздник.
   Да, это был странный период российской ссылки, вскоре прекратившийся. В ссыльных захолустьях жили еще, очевидно, смутные воспоминания о тех временах, когда люди попадали в ссылку, чтобы потом, при перемене обстоятельств, сугубо возвыситься. Телеграмма губернаторских сыновей, посещение самого губернатора вызвали, очевидно, в голове благодушного полицмейстера ту же идею, и на всякий случай он нашел не лишним показать свое хозяйство в образцовом порядке.
   Когда мы возвращались с прогулки вдоль лицевого фасада полицейского управления, случилась маленькая неожиданность: одна из дверей внезапно приоткрылась, и из нее показалась небольшая фигура мещанского вида. Чья-то рука крепко держала ее за шиворот и затем сильным толчком кинула вниз с невысокой лестницы. Неизвестному грозило довольно неприятное падение, если бы, размахивая руками и шатаясь из стороны в сторону, он не ударился головой в живот полицмейстера. Последний схватил его сверху за шиворот, сердито встряхнул раза два и, установив прочно на ногах, спросил довольно грозно: "Это что такое? Ты пьян?"
   Мещанин действительно был пьян, но все-таки пытался оправдать себя: он пришел в полицейское управление за справкой, а они вот какую справку выдали: по шее да с лестницы...
   И внезапно вдохновившись, он воскликнул с настоящим пафосом:
   - Ваше высокоблагородие... Что ж. это у нас за порядки? Республика, что ли?..
   - Ну, ну, ступай. За справкой придешь в будни и трезвый.- И, улыбнувшись с грустной снисходительностью, он повернулся ко мне и сказал: - Вот, не угодно ли,- какое понятие о республике...
   Можно было догадаться, что собственные его понятия о республике - другие. В общем, повторяю, у меня осталось приятное воспоминание о добродушии этого человека, и мне хотелось бы думать, что служебные неприятности, его постигшие через некоторое время, не имели особенно предосудительного характера.
  

III

Мой провожатый. - Остановка в Тотьме. - Знаменательная встреча

  
   Вскоре мне пришлось тронуться в дальнейший путь.
   Весна быстро подвигалась с юга. В Ярославле Волга уже трогалась, но Северная Двина лежала еще подо льдом. Снега были глубоки, но дни стояли теплые, и всюду под снегом журчали весенние ручьи. Ехали мы быстро, но все же подъехали к Тотьме по совершенно рыхлой дороге, а местами прямо и по грязи.
   Судьба послала мне в провожатые человека очень оригинального. Это был городовой, по фамилии, кажется, Федоров (точно не помню), очень малого роста, плотный, с шарообразной головой и пухлыми щеками, среди которых совершенно утопал маленький нос. Настоящий Квазимодо по безобразию, он оказался человеком благодушным и разговорчивым. Между прочим он питал почему-то пламенную ненависть к жандармам.
   - Терпеть не люблю,- говорил он.- Жандарма есть самый последний человек: ябедники, доносчики, фискалы. Не то что на товарища - на отца родного донесет.- В этом неодобрении мы с ним сходились, хотя по разным причинам.
   В Тотьме на почтовой станции мне сказали, что меня к себе приглашает исправник. Он сообщил мне, что утром получена телеграмма от губернатора: предложить студенту Короленко на выбор - следовать далее в Усть-Сысольск или же под надзор полиции на родину.
   Подумав немного, я написал, что предпочитаю отбыть ссылку "в г. Кронштадте, где живет моя мать". На родине, в Житомире, у меня никого уже не было. Кроме того, я еще живо помнил, как рвался из своих мест, и потому решил написать наудачу: авось попаду в Кронштадт. Исправник принял бумагу и дал тут же полицейскому предписание везти меня обратно в Вологду.
   Лошадей на станции не было - недавно прошла почта на Архангельск. Пришлось ожидать. Мы дружелюбно сидели на крылечке почтовой станции, беседуя с моим Квазимодо, как вдруг лицо его нахмурилось.
   - Смотрите, смотрите: жандарма идет... Шнырит чего-нибудь, подлец. Непременно об вас пронюхал. Смотрите, будто и не видит нас, а сейчас остановится. Вот увидите...
   По другой стороне улицы, представлявшей море жидкой грязи, шел жандарм. В шинели нараспашку, с заломленной фуражкой, он имел вид праздного фланера и беспечно глядел по верхам. Но вдруг взор его как будто случайно упал на нас. Он остановился, приятно пораженный.
   - Ба, господа проезжающие... У нас такая радость заезжие люди... Позвольте побеседовать. Откуда будете? Из Москвы?
   Он оглянулся направо и налево, но нигде не было перехода. Тогда он решился и пошел вброд по глубокой грязи, с трудом вытаскивая ноги.
   - Так изволите ехать из Москвы? Студент? Петровской академии? Скажите... Как это приятно... У меня там землячок, даже, признаться, родственник: Суровцева не изволите знать? Здоров ли? Что-то давно не пишет.
   Мой провожатый делал мне какие-то знаки. Суровцев в это время скрывался, и жандарм "разведывал". Я ответил спокойно:
   - Суровцева знаю. Товарищи. Видел его перед самым отъездом. Здоров. Просил кланяться родственникам, если встречу.
   - Да не может быть...- изумился жандарм, и глаза его забегали,- Где же он проживает, если вам известно?
   - Конечно, известно: проживает в академии, на Выселках, где жил и прежде...
   - Обрадовали вы меня... Пойти сейчас жене сказать... Честь имею кланяться.- И он быстро ушел...
   - Эх вы-ы,- сказал мой провожатый с выражением крайнего порицания,- зачем сказали? Суровцева-то ищут. На телеграф теперь побежал, телеграмм даст непременно.
   Я засмеялся и сказал, что пошутил: Суровцев скрывается, и адрес его неизвестен. Городового охватил бурный восторг, лицо его исказилось невероятными гримасами, и он так судорожно качался из стороны в сторону от хохота, что я думал - он упадет с крыльца.
   В ожидании лошадей я получил неожиданное приглашение: в городе жил чиновник лесного ведомства, бывший студент Петербургского лесного института. Считает меня, как петровца, своим товарищем и просит придти к нему попить чаю. Я охотно согласился, провожатый не возражал.
   Пригласивший меня оказался лесным таксатором с семинарской фамилией Успенский или Предтеченский - теперь не помню. Это оказался человек симпатичный, но чрезвычайно унылой, даже мрачной наружности. Жил он в холодной неуютной обстановке вместе с сожителем, лесным кондуктором. По случаю праздничного времени оба были в легком подпитии, которое действовало на них противоположно: таксатор был, по-видимому, угнетен и уныл сверх меры, кондуктор весел, развязен и говорлив. Тотчас после моего прихода Успенский отвел в сторону кондуктора и стал что-то шептать ему. Тот с самодовольным видом ответил:
   - Ну что ж. Нам наплевать,- и тотчас же, демонстративно вынув кошелек, отправился "распорядиться".
   Смуглое лицо Успенского (я буду так называть его), казалось, потемнело еще больше. Видя, что секрет его разоблачен, он потупился и сказал:
   - Добрый малый... И товарищ... Но взяточник и потому вполне благополучен. А я, видите ли, старых идей держусь, студенческих. Противлюсь взяточничеству. Поэтому придираются ко мне... Вот сделали начет... Третий месяц получаю только треть жалованья.
   И он рассказал мне, что не согласился подписать какую-то сделку, и за это ему мстит непосредственное начальство.
   - И дурак, ха-ха-ха,- с неприятной развязностью сказал вошедший на эти слова кондуктор.- Ну, кого ты, скажи пожалуйста, своею честностью удивить хочешь? В нашем деле, я вам скажу, господин, главнее уметь неправильность соблюсти... Тогда, ха-ха-ха, жить можно...
   Лицо Успенского передернулось страдальческой гримасой.
   - Замолчи. Ты пьян,- сказал он.
   - Ты больно трезв... Только я пьян на свои, а ты в долг,- ответил развязный молодой человек.
   Через час к квартире таксатора подали почтовую тройку. Мои хозяева, захватив несколько бутылок, уселись со мной в просторные почтовые сани и поехали провожать меня до следующей станции. Дорогой они продолжали пить. При этом Успенский все глубже увязал в меланхолии, а его сожитель становился все веселей и развязнее. Он кидал в проезжих мужиков пустыми бутылками, заливался громким хохотом, горланил песни, вообще становился несносен. В одном месте он вдруг остановил ямщика. У дороги лежали штабели свежесрубленного хорошего строевого леса. Несмотря на опьянение, он живо, хотя и пошатываясь, прошел по глубокому снегу, что-то посмотрел и, вынув записную книжку, с веселым видом стал делать в ней какие-то отметки.
   - Комлями в разные стороны... Не по правилам,- штраф с подрядчика, или откупайся, голубчик...- говорил он весело, взобравшись опять в сани...
   - Постыдился бы человека,- с печальной укоризной произнес Успенский.
   На следующей станции мы расстались. Успенский горячо обнял меня и заплакал:
   - Завидую вам... Избрали благую часть...- говорил он слегка заплетающимся языком...- а я погибаю вот тут... Видите: торжествующая свинья, а мне товарищ.
   - Ну, ты не очень. Чего лаешься? Кто виноват, что сам глуп, не умеешь неправильность соблюсти.
   И он тоже полез целоваться со мной. Дальше я поехал один, унося с собой резкое и глубокое впечатление.
   Юность склонна к быстрым обобщениям. Назади я оставил светлейшего князя Ливена, высшего представителя ведомства, в котором я собирался служить. В то время, после коварного поступка с нами, он казался мне совершенным негодяем. Потом рассказы губернаторского чиновника о грандиозных хищениях лесного ведомства, охвативших чуть не весь север, с которыми бессильно справиться правосудие. И вот, наконец, эта яркая иллюстрация уныло страдающей добродетели в лице Успенского и торжествующего порока в лице этого маленького взяточника - все это складывалось для меня в яркое и цельное настроение. Мои еще недавние намерения и мечты матери, связанные с дипломом, разлетелись прахом... И пусть... Нет, я уже не пойду на службу к этому государству с Ливенами и Валуевыми вверху, с сетью мелкого неодолимого хищничества внизу. Это - разлагающееся прошлое... А я пойду навстречу неведомому будущему.
  

IV

Лесными дорогами. - Рассказы о скитниках.- Определяющая минута жизни

  
   Все эти мысли роем неслись за мной по дороге под скрип полозьев и звон колокольчика. Под вечер мы ехали меж двух стен дремучих темных лесов. Они тянулись по обеим сторонам дороги, молчаливые и таинственные, а мой разговорчивый провожатый рассказывал мне о том, как он, когда был помоложе, ходил в команде с исправником по этим лесам и разорял кельи лесных скитников. Ходили на лыжах, проникали в глубокие трущобы, где находили избушки на курьих ножках, из которых хозяева по большей части успевали скрыться. Порой у иконы еще теплились лампадки. Избушку разоряли, из бревен складывали костер, кидали туда же всю утварь, иконы и лампадку, костер зажигали, а сами уходили.
   - А что же хозяева? - спросил я,- как же

Другие авторы
  • Энгельмейер Александр Климентович
  • Муратов Павел Павлович
  • Дашкова Екатерина Романовна
  • Кипен Александр Абрамович
  • Уэдсли Оливия
  • Надсон Семен Яковлевич
  • Раич Семен Егорович
  • Анастасевич Василий Григорьевич
  • Перцов Петр Петрович
  • Панаев Иван Иванович
  • Другие произведения
  • Андерсен Ганс Христиан - Последний сон старого дуба
  • Дорошевич Влас Михайлович - Кин
  • Анненкова Прасковья Егоровна - Анненковы в Нижнем Новгороде
  • Иванов Александр Павлович - А. П. Иванов: краткая справка
  • Мачтет Григорий Александрович - Мачтет Г. А.: Биобиблиографическая справка
  • Мопассан Ги Де - Двадцать пять франков старшей сестры
  • Аничков Евгений Васильевич - Эстетика
  • Март Венедикт - Переводы
  • Воейков Александр Федорович - Разбор поэмы "Руслан и Людмила", сочин. Александра Пушкина
  • Дружинин Александр Васильевич - Обломов. Роман И. А. Гончарова
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (26.11.2012)
    Просмотров: 569 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа