а в конец камеры. Так и застали нас сидящими на полу и играющими в мяч явившиеся за нами смотритель и караульный офицер. В конторе нас ждали уже новые жандармы.
Нас повезли на северо-восток сначала широкими трактами, обсаженными березками, которые, потом сузившись, потянулись между стенами лесов. Остановившись в одной деревне на ямской станции, я увидел на косяке окна надпись: "Проехали такие-то". Среди фамилий попалась знакомая: Мурашкинцева. Это была молодая девушка, жившая рядом с нами в том же проходном дворе между Невским и Второй улицей. "Значит,- подумал я,- и квартира соседей, за которыми следили тот же орангутанг No подвязанная щека, тоже разгромлена".
Везшие нас и постоянно сменявшиеся вольные ямщики рассказывали нам о компании молодых господ и барышень, которых провезли накануне по тому же вятскому тракту. Особенно часто упоминали про Клавдию Мурашкинцеву, у которой был хороший голос и которая целые дни пела.
- Заливается, что тебе соловей...- восхищались ямщики.
Погода была чудесная, время праздничное (троица и духов день), и все встречные деревни тоже водили хороводы и звенели песнями. В одной деревне, где мы остановились утром, чтобы напиться чаю, большой хоровод подошел к ямской избе и стал петь перед нашими окнами. Когда мы садились в перекладные, крестьяне окружили крыльцо, делясь впечатлениями. Мы с братом походили друг на друга и были одинаково одеты. "Браты, видно",- говорили жалобными голосами женщины, а когда мы уселись, каждый между двумя жандармами, и передняя повозка тронулась,- я даже вздрогнул от радостной неожиданности: мне послышалось так ясно, что какая-то высокая, уже не молодая женщина, глядевшая на нас с "болезным" выражением в лице, сказала нараспев:
- Эх, ро-ди-и-мые... Кабы да наша воля...
Я не вполне уверен, что были сказаны именно эти слова. Быть может, в них отлило мое воображение все впечатления этих светлых праздничных дней, так обаятельно действовавших после тюрьмы. Несомненно, во всяком случае, что всюду в празднично настроенных деревнях, в толпах молодежи, водивших хороводы, и среди степенных мужиков и баб, сидевших на завалинках, нас встречали и провожали не враждебные, а скорее любопытно-сочувственные, взгляды.
В двух или трех местах на дорогу степенно выходили старики или старухи с ковшами в руках и предлагали деревенское пиво. Ямщики останавливали лошадей.
В Вятке, куда мы приехали утром, нас опять доставили к губернатору, которым тогда был Тройницкий. К нам вышел господин невысокого роста, с румяным самодовольным лицом, которое в рамке темной заросли производило впечатление маски. Я, разумеется, предложил ему тот же вопрос - о причине нашей высылки, и получил тот же сухой ответ: "политическая неблагонадежность".
- Сколько мне известно,- сказал я,- такого преступления в уложении нет. Оно должно было выразиться в определенных поступках.
Маска осталась неподвижна.
- Это государственная тайна,- сказал он глубокомысленно и распорядился отправить нас в тюрьму.
Я опять не стану описывать подробностей пребывания в вятской тюрьме под началом очень добродушного старика смотрителя и под непосредственным надзором вечно пьяного коридорного. Несколько дней заключения, потом опять на почтовых с жандармами, и мы на месте, в уездном городе Глазове, Вятской губернии *. Этот город с его тогдашними нравами я описал впоследствии в очерке "Ненастоящий город" *. Поэтому здесь я коснусь лишь некоторых черт из нашей ссыльной жизни, о которых тогда я не мог говорить по цензурным условиям.
Жизнь в Глазове. - Лука Сидорович, царский ангел
В уездном полицейском управлении нас встретил Лука Сидорович, исправник. Это был худощавый старик с совершенно лысым черепом, бритым по-николаевски подбородком и длинными седыми усами. Маленькие глазки бегали, как два зверька, под нависшими седыми бровями. Он предложил нам несколько вопросов и произнес несколько наставлений, из которых мы поняли, что он имеет претензию держать нас в некоторой субординации.
В Глазове было тогда пять или шесть политических ссыльных, рабочих из Петербурга, высланных за забастовку. Старше и серьезнее других был Стольберг*, финн, женатый, мастер-механик по профессии. Остальные были юнцы-слесаря или токари с разных заводов.
Лука Сидорович сразу запугал эту молодежь и взял ее в ежовые рукавицы. В первый праздник после их приезда он послал к ним городового с приказанием непременно идти в церковь. Стольберг, как иноверец, был освобожден от этой обязательной повинности, но относительно остальных Лука Сидорович тщательно наблюдал за ее исполнением, и зеленая рабочая молодежь повиновалась. Кроме того, Лука Сидорович вообще ввел строгую субординацию и часто делал отеческие выговоры за поведение.
Стольберг пытался съютить из этих рабочих маленькую слесарную мастерскую, но инструментов было мало. Брат кое-что привез с собою, а через некоторое время ему пристали из Петербурга всю его мастерскую. Он примкнул к артели и, понятно, вскоре стал видным и деятельным ее членом. Работа закипела*. Каждое воскресенье, съезжаясь на базар из деревень, вотяки приносили ружья, самовары, котлы, которые нужно было чинить, запаивать, приделывать курки или ложа. Я решил докончить свое обучение сапожному ремеслу, для чего поселился отдельно от товарищей в так называемой слободке, почти сплошь населенной ремесленниками, преимущественно сапожниками, и стал ежедневно в течение шести-семи часов ходить к Нестору Семеновичу, веселому и добродушному человеку, согласившемуся преподать мне тайны своего нехитрого искусства *.
Сначала Лука Сидорович был в восторге:
- Вот каковы "мои ссыльные",- с гордостью говаривал он обывателям и то и дело посылал в мастерскую заказчиков. Обыватели следовали охотно рекомендации начальства, и скоро мастерская стала чем-то вроде клуба: под стук молотков и визг напильников шли расспросы и разговоры.
Скоро, однако, идиллия была нарушена. С нашим приездом ссыльная молодежь вышла из повиновения, стала манкировать церковными службами, а наставления Луки Сидоровича выслушивала с улыбкой.
- Помните,- внушал Лука Сидорович с самым суровым видом,- на небе - бог. На земле - царь... У бога - ангелы, у царя - исправники. Поэтому вы должны меня слушаться... Я вас худому не научу.
Среди наших рабочих был молодой парень Кузьмин, прекрасный, добродушный малый, очень веселого нрава. С нашим приездом он как-то скорее всех вышел из-под властной руки Луки Сидоровича и при этих словах внезапно фыркнул. Лука Сидорович приписал вредное влияние именно нашему приезду и в особенности мне. Скоро у меня с ним начались и прямые столкновения, прежде всего опять на "законной" почве.
Наша переписка шла через его руки: ему мы должны были сдавать отсылаемые вами письма незапечатанными, от него же получали распечатанными письма, приходившие к нам... Порой в письмах сестры или матери некоторые фразы оказывались грубо подчеркнутыми, и Лука Сидорович бесцеремонно требовал у меня разъяснений. Его вопросы бывали при этом курьезно глупы, но, понятно, как меня бесила эта бесцеремонность. Кроме того, он выдавал их у себя на дому. В первый же раз, как он заставил меня дожидаться его выхода на кухне, я ушел, заявив, что предпочитаю и сдавать, и получать свою корреспонденцию в полицейском присутствии. Маленькие глазки Луки Сидоровича забегали под его седыми нависшими бровями, и с этих пор между нами началась глухая борьба.
Я сказал уже, что поселился отдельно от товарищей в рабочей слободке *. Каждый праздник в ней шло сплошное пьянство, захватывающее понедельники, а иногда переходившее в запой. Новые знакомые обижались, что я и сам не угощаю, и не принимаю угощения. Чтобы создать иную почву для общения, я выписал из Петербурга десятка три дешевых изданий. Тогда народные книжки не подвергались еще особой цензуре,- можно было издавать для народа все, выдержавшее цензуру общую. Среди выписанных мною книг были, между прочим: "Как мужик двух генералов прокормил" Щедрина, "Сказка о купце Калашникове" Лермонтова, несколько брошюрок Тургенева, Пушкина. Письмо с извещением я получил давно, но самую посылку Лука Сидорович задерживал, несколько раз назначая сроки и заявляя, что еще не просмотрел. Тогда я, в свою очередь, вежливо заявил ему, что и я назначаю последний срок, после которого подам на него жалобу.
Лука Сидорович вспылил.
- Есть у меня время возиться со всякой дрянью...- сказал он сердито.
Я опять вежливо поклонился и в тот же день принес ему для пересылки губернатору жалобу *. В ней я просил губернатора освободить мою переписку от цензуры исправника, который мне заявил, что ему некогда возиться со всякой дрянью.- "Оставляя в стороне вопрос о том, в какой степени сочинения Лермонтова и Пушкина, Тургенева и Щедрина заслуживают название всякой дряни,- писал я в этой жалобе,- я полагаю, что даже и в административном порядке я не поставлен совершенно вне закона и вправе требовать более внимательного отношения, если уже необходимо затруднять кого-нибудь прочтением моей переписки".
Когда я подал Луке Сидоровичу этот документ, который теперь, признаюсь, кажется мне некоторым злоупотреблением красотами иронического стиля, то мне припомнился директор Королев: по лысине Луки Сидоровича бежала такая же резко отграниченная красная волна, внушая опасение удара, а руки, в которых он держал бумагу, сильно дрожали. Я понял, что в лице этого "царского ангела" я нажил смертельного врага. Но меня это нимало не смущало.
Это была уже вторая жалоба моя на вятскую администрацию. Первую я послал министру внутренних дел* на решение губернатора, который на просьбу мою о полагавшемся ссыльным ежемесячном пособии положил резолюцию "может получать от родных". Я писал министру Макову, что считаю этот ответ непозволительной насмешкой над моим положением: министру должно быть известно, что без суда и следствия, без доказательства какой-либо вины наше семейное гнездо разорено, все работники мужчины у семьи отняты, и после этого нам предлагают обращаться за помощью к той же разгромленной семье.
Обе жалобы имели успех: министр впоследствии отменил отказ губернатора, а губернатор, в свою очередь, сделал нахлобучку исправнику. Зато вскоре мне суждено было почувствовать, что значит пользоваться законным правом подавать жалобы, стоя в сущности вне закона.
Лука Сидорович тоже скоро понял, что он ошибся, покровительствуя мастерству "своих ссыльных". Ему казалось по простоте, что если "его ссыльные" не пьянствуют, не дебоширят, а занимаются полезным трудом, то исправник за это заслуживает лишь похвалы. Но вот министр Маков рассылает по всей России знаменитый в свое время циркуляр, в котором в прах разбивает это заблуждение. Он разъясняет, что те политические ссыльные, которые не пьянствуют и не дебоширят, а ведут себя по наружности прилично, они-то и являются особенно опасными, потому что, привлекая, симпатии общества, пользуются этим для распространения вредных идей.
Лука Сидорович прозрел. Однажды в базарный день он посетил мастерскую. Она была полна вотяков, приехавших за получением своих заказов и для сдачи новых. И вот один из этих простодушных мужиков, солидный, богатый вотяк, подойдя к Луке Сидоровичу, сказал:
- Неладно царь делает... Зачем хороших людей выгонял? Разве ему хороших людей не нужно? Плохой человек ссылать надо, а хороший человек не надо ссылать... Это все есть хороший человек: ружье работает, самовар работает, ведро заливает... Кумышка не пьет...
Я был в то время в мастерской и помню выражение ужаса, появившееся на лице Луки Сидоровича. Он понял циркуляр Макова... "Да, он, "царский ангел", служит орудием крамолы". И он принялся разрушать плоды собственной ошибки, внушая обывателям, что ссыльные - люди чрезвычайно опасные. Но было уже поздно: мастерская приобрела известность и вошла в силу. Каждый базарный день ее наполняли мужики, а горожане не хотели уже отказаться от новых знакомых. Более смелые приходили днем, а более робкие прокрадывались темными вечерами, причем просили запирать ставни.
Между тем я закончил курс своего обучения, и мой добродушный учитель объявил, что я теперь знаю столько же, сколько и он. Поэтому я завел себе собственную "правильную доску" и несколько пар колодок... Инструмент мне прислали еще раньше сестры из Петербурга. И вот я наклеил на своем окне изображение сапога, вырезанное из белой сахарной бумаги. Прежде всего в качестве лучшей вывески я сшил себе пару длинных сапог, сразу привлекших завистливые взгляды и в слободке и в городе.
После этого ко мне стали являться с заказами. Завелись знакомства. У меня охотно брали книжки для чтения, заходили ко мне, и я ходил кое к кому. Вообще отношения установились недурные, хотя должен сказать, что ни для какой революционной пропаганды в этом глухом захудалом "ненастоящем" городе почвы не было. Мы давали населению то, что оно могло взять от общения с более культурными и более независимыми в отношении к начальству людьми. Несколько раз ко мне заходили из окрестных сел крестьяне с жалобами на притеснения, и я охотно писал эти жалобы. Это, конечно, вызывало переполох в местных административных кругах. Это было хуже всякой революционной пропаганды, и я прослыл беспокойным и вредным человеком, о чем дружески расположенные обыватели предупреждали меня на основании разговоров начальства.
В один прекрасный день ранней осени, когда на полях уже лежал довольно глубокий снег, но быстрая Чепца еще катила свободно свои темные волны, ко мне вдруг пожаловал Лука Сидорович в сопровождении городового, кажется, Семенова. Я в то время только что пошабашил и сел обедать. Жил я в маленькой каморке и обед готовил сам. Работая у окна, я мог, не сходя с седухи, достать что угодно из любого угла и следить за печкой. Луке Сидоровичу пришлось сильно нагнуться, чтобы войти в дверь,
- Обедаете-с? - спросил о", и маленькие лукавые глазки его забегали по моей мурье.
В это светлое утро, озарившее даже мою каморку отблесками недавно выпавшего снега, я был настроен весело и благодушно. Поэтому ответил Луке Сидоровичу улыбаясь:
- Так точно, Лука Сидорович, обедаю... Надеюсь,- хоть это занятие не предосудительное. Даже исправники этим занимаются ежедневно.
Старик, к моему удивлению, обиделся.
- Неуместное сравнение-с, - сказал он. - Совершенно неуместное-с. Я подкрепляю свои силы для служения царю, а вы... еще неизвестно зачем-с... Кончайте, я подожду-с.
И он сел в ожидании, пока я кончу, на лавку. По окончании обеда он дал знак городовому, и через минуту моя комната наполнилась народом.
- По предписанию губернатора я произведу у вас обыск, - сказал исправник официально.
В течение получаса в моей каморке стояла тишина, прерываемая лишь изредка глубокими вздохами кого-либо из добрых соседей понятых. Городовой Семенов добросовестно шарил в моих вещах. Наконец, вывернув последний карман последних брюк, он сказал: "ничего, ваше благородие", и при этом посмотрел на меня так, как будто я обязан ему вечной благодарностью, хотя в моих брюках и во всей каморке действительно ничего предосудительного не было.
Исправник составил протокол, дал подписать обрадованным понятым, которые затем вышли, а сам обратился ко мне. Глазки его при этом забегали как-то радостно и лукаво.
- Вы кончили? - спросил я холодно.
- Не совсем. Тут вот еще бумажка от губернатора.
В бумажке содержалось предписание: объявить бывшему студенту такому-то, что он высылается на жительство в Березовские Починки.
Старый исправник торжествовал*. Я должен был понять, что значит жаловаться губернатору на исправника, а министру на губернатора.
Сборы мои опять были недолги. Я попрощался с товарищами, которые пришли провожать меня и упаковать мои инструменты и вещи, и скоро мы все переправились на пароме за реку. Кое-кто из слободских знакомых тоже дружелюбно проводил меня. Некоторые женщины плакали, так как о Березовских Починках шла очень мрачная слава. Особенно тронула меня хозяйка, сдавшая мне комнату. Она положительно разливалась, точно над родным сыном, и по особому женскому праву позволяла себе даже роптать против начальства... Городовой Семенов делал вид, что тоже провожает меня как добрый знакомый, но было видно, что он все мотает на ус для доклада исправнику. Еще несколько горячих объятий с братом и товарищами, и паром отправился назад к городскому берегу, а наши сани погрузились в сумеречные перелески, направляясь к густой полосе лесов, синевшей на близком горизонте.
Если читатель бросит взгляд на подробную карту Вятской губернии, то он увидит, что Глазовский уезд представляет один из самых северных ее уездов. Линия, проверенная от Глазова на северо-восток, пересечет верховья двух рек - Вятки и Камы - в том месте, где они параллельно друг другу текут прямо на север. Кама тут составляет границу между Глазовским уездом Вятской и Чердынским Пермской губернии. Это как раз граница уезда Пилы и Сысойки *, а рядом расположена обширная Бисеровская волость, редко населенная, покрытая болотами и сплошными лесами. На крайнем ее северо-востоке находится местность, называемая Березовскими Починками. Ни один губернатор никогда не бывал в этой волости, ни один исправник не бывал в селе Афанасьевском, ближайшем от Березовских Починков, а в самых Починках с самого сотворения мира не бывал даже ни один становой. Никогда починковцы не видели начальства выше урядника. Когда через несколько месяцев я опять очутился в Вятке, то ко мне пришли в тюрьму два чиновника губернаторской канцелярии нарочно для того, чтобы взглянуть на человека, бывшего в Березовских Починках, и расспросить о них.
Незадолго перед описываемыми событиями моей жизни этот уголок земли приобрел широкую, хотя и кратковременную газетную известность. Некто Августовский, кажется, червонный валет, сосланный по приговору суда сначала в Глазовский уезд, а из Глазова за убийство высланный в Починки, убежал оттуда в Петербург и явился к своей прежней любовнице. Та к этому времени отдала свое сердце другому и донесла на прежнего возлюбленного полиции. Мстя за измену, Августовский нанес ей рану ножом. Его судили с присяжными, и на суде, отчет о котором появился в газетах, он нарисовал такую яркую картину своих страданий в Березовских Починках, что присяжные его оправдали, а Починки одно время стали яркой темой фельетонов.
В этот-то интересный уголок я высылался теперь по распоряжению губернатора Тройницкого и к великому удовольствию исправника Луки Сидоровича. Рядом со мною в санях важно восседала особа в широкой нагольной шубе и в шапке с красным околышем. Личность эта носила звание "заседателя", происходившее, очевидно, от глагола "заседать". Для надобностей уездного полицейского управления соседние вотяцкие села обложены особой натуральной повинностью: высылать в город по выбору своих мужиков, которые и "заседают" в передней полицейского управления во всегдашней готовности бежать на посылках.
Практикой установлено, что эти заседатели сменяются редко, так как полиции удобнее иметь под рукой привычных людей. Та же практика присвоила этим деревенским мужикам, большею частью вотякам, фуражку с красным околышем вроде тех, какие в других губерниях носят господа дворяне. Жалкие и ничтожные в городе, эти заседатели сразу становятся важными особами, попадая в деревню.
Такой сановник сидел теперь рядом со мной, важно подымая нос кверху.
С тех пор прошло много лет, и мои чувства к Луке Сидоровичу, конечно, сильно смягчились. Я сознаю даже, что был, пожалуй, не прав по отношению к хитрому, по глуповатому служаке, пуская в ход всю силу иронического стиля и обвиняя его в непочтении к корифеям русской литературы. Но в то время в душе моей кипело негодование и гнев. Я чувствовал себя жертвой низкой мести. Поскрипывали полозья, проносились мимо и убегали назад чахлые перелески, за снегами и лесами село солнце, удлиняя густые синие тени. На душе у меня тоже темнело. На моих щеках еще горели горячие поцелуи брата, а в ушах раздавались плач и причитания, точно по покойнику, добродушной моей хозяйки. Воображение невольно переносило меня назад, в Глазов. Скоро в окнах зажгутся огни. Товарищи сидят за самоваром и с грустью вспоминают обо мне. Окно моей каморки темно и пусто. В слободке толкуют вкривь и вкось, за что я выслан. А вот на одной из центральных улиц, в большом деревянном доме тоже светятся окна, и с деревянных кладок, пролегающих мимо, виднеется мирная картина: за самоваром сидит Лука Сидорович в кругу своей семьи. Он доволен... Но если бы мне соскочить сейчас с саней и броситься в лес...
Мое подвижное воображение работало, и в этот сумеречный час, среди темнеющего леса, я, хотя бы только в воображении, переживал ощущения мстителя-террориста.
Перепрягли лошадей и дальше поехали уже в полной темноте. Во время перепряжки в ямской избе мой спутник обратил внимание на мои новые сапоги. Он их осматривал, ощупывал, сравнивал со своими и, наконец, предложил:
- Давай менеться!
Я отказался. Выехав после остановки, он вдруг стал очень разговорчив. Он распространялся о тех местах, куда он меня везет... Народ там дикий, разбойник народ... Ссыльных то и дело топят в Каме, никто и не знает... Начальство далеко. А вот он, заседатель, может замолвить за меня словечко; его боятся, ему поверят. И тотчас же после этого он опять сказал с наивным нахальством:
- Меней сапоги!
- Убирайся, не стану менять...
Он надулся и смолк, хотя не надолго.
Через несколько времени опять раздался его скрипучий голос:
- Меней, слышь... Сколько возьмешь придачи?
На следующий день вечером мы были уже недалеко от реки Вятки. Ямщик попался словоохотливый. Он рассказывал, что лошади у него куплены с завода, и в одном месте указал на дорогу, отходившую в сторону от нашей. Она вела на Омутнинский завод.
- Как доедешь до этого места, лошади непременно сворачивают. Чуть зазевайся, особливо засни, так к заводу и притащат, хоть далеко...
В Глазове один наш добрый знакомый, большой фантазер, рассказывал мне, что на этом заводе живет Петр Иванович Неволил, ссыльный и "отчаянный революционер". Он спропагандировал не только рабочих и администрацию завода, но и все население, которое теперь готово на все по одному его слову. Со временем в Нижнем-Новгороде я близко познакомился с П. И. Неволиным, когда он работал в статистике у Анненского. Это оказался прекрасный человек и отличный статистик, но человек совершенно кабинетный и менее всего революционер. Но в то время я верил этим рассказам, и мне невольно приходило в голову, что, быть может, я мог бы добраться к этому могущественному человеку.
Темным вечером мы подъехали к обрывистому берегу реки Вятки. На другой стороне скорее угадывались, чем виднелись, широко и далеко раскинувшиеся темные пятна лесов. Где-то внизу шуршал ледоход, и белые льдины смутно виднелись на темной реке.
- Эк-ка беда!..- сказал ямщик.- Перевозчики-те убрались, видно. Вон и изба стоит без окон. Пойти поискать: нет ли хоть ладьи внизу?
Он стал над обрывом, покричал несколько времени протяжно и громко перевозчиков, и потом фигура его исчезла под обрывом. Лошадей он привязал к выступающему бревну сруба. Мы с заседателем остались в санях. Было холодно, темно и тоскливо. По небу передвигались неопределенные громады облаков. Снизу, с северо-востока, от заречных лесов тянуло влажным холодным ветром, и по временам пролетали снежинки. Время тянулось долго.
Наконец откуда-то снизу донесся неясный окрик. Заседатель встрепенулся.
- Кричат... С того берега...- радостно сказал он и, вывалившись из саней, побежал с обрыва с таким проворством, которого я от него не мог ожидать, захватив только мою подушку.
Но раньше он еще раз сказал мне:
- Менеешь, что ли, сапоги-те? Меней, не пожалеешь... Ну, как знаешь.
Я остался один.
Со мной был деревянный ящик с вещами и сапожными инструментами. Я принялся выгружать его с саней, как вдруг внезапная мысль поразила меня. Я здесь один. Лошади знают дорогу к заводу. На заводе могущественный Неволин, владеющий умами населения. Если сейчас подвязать колокольчик, повернуть лошадей и пустить их по дороге, то... То вся моя жизнь пойдет, быть может, по новому пути...
Я поставил на снег свой ящик, сел на него, и - не знаю, сколько времени пробежало над моей головой вместе с холодным ветром и темными облаками. Что было бы, если бы я повиновался первому побуждению? Я не уверен даже, что нашел бы Петра Ивановича Неволина. Он действительно жил тогда на одном из заводов, но я не уверен, что именно на этом. Все остальное было чистой фантазией, и если бы даже я нашел его, то, несомненно, только напрасно подвел бы и его, и себя. И все-таки, если бы я был революционер по темпераменту, а не созерцатель и художник, то, конечно, не пропустил бы этого случая - будь что будет!
Но соблазн длился недолго. Навстречу ему потянулись, как эти туманные облака по небу, новые ряды мыслей. Прежде всего - мысль о матери. Во что обойдется ей этот новый удар? И потом, от чего собственно я бы убежал? От этих лесов и от этих лесных людей, от того дна народной жизни, которое лежит вон там, за рекой, раскинувшись без конца и края под моими ногами? Но разве я не стремился именно к этому? Разве не собирался окунуться в море народной жизни анонимно и тайно от властей? И вот теперь, когда те же власти сами предоставляют мне возможность стать лицом к лицу с этой народной массой, я испугаюсь и отступлю?
Когда-то H. H. Златовратский написал рассказ: "Безумец". В нем идет речь о человеке, отдавшем всю жизнь на поиски таинственного сокровища народной правды. Он отрешился от привычных условий жизни и пошел к народу. Он работал в полях, тянул лямку бурлаком, терялся в глухих лесах, опускался в подземные шахты. И из всех этих странствий вынес на свет божий великое сокровище, волшебную жемчужину - тайну народной мысли.
В чем собственно состоит эта тайна, Златовратский не разъяснил ни в этом рассказе, ни во всей своей долгой и страстной литературной работе. Самый рассказ появился несколько лет спустя после описываемых здесь событий и тогда произвел уже на меня впечатление чувствительной бессодержательности. Несомненно, однако, что в то время он был лишь несколько запоздалым, но верным отражением того неопределенного, мистического ожидания, которое влекло к народу тысячи юных сердец моего поколения, которое влекло в эти минуты и меня.
Первая встреча с бисеровцами.- "Царская милость"
С той стороны реки, откуда-то издалека, снизу и слева послышался неясный зов. На берегу вспыхнул огонек. Это меня звала к себе дикая лесная сторона. Я бодро поднял грузный тяжелый ящик и стал осторожно спускаться по крутой обмерзшей тропинке к реке. Внизу я увидел переброшенный через реку на высоких тонких жердях живой, колеблющийся мостик, узенький, в две доски. Он висел высоко над черной рекой с фосфорически белевшими пятнами. Небольшие льдины быстро, но не густо неслись по течению, то и дело ударяясь о тонкие жерди. Мостик вздрагивал, и мое положение с тяжелым ящиком было довольно затруднительно. Но переправа совершилась все же благополучно и, пустившись вдоль берега на огонек, я вскоре очутился в просторной перевозной избе на другом берегу Вятки. Изба была полна народом. Тут были, во-первых, перевозчики, а во-вторых, семь старост во главе с старшиной Бисеровской волости. Они везли в город собранные с волости подати, но мой заседатель, успевший забраться на печку и свесивший оттуда голову в красной фуражке, упорно твердил:
- Езжай назад, собирай еще... Исправник приказал. Бумагу я везу... Писарь будет читать в волости.
Мужики галдели, говорили все разом, спорили, но в конце концов сдались. Старшина, коренастый, невысокий белокурый мужик, выступил вперед и сказал:
- Какая бумага? Может, вот он прочитает? - кивнул он на меня.
Заседатель достал из своей кожаной сумки бумагу, я вскрыл конверт и прочитал. В бумаге предписывалось старшине, не ограничиваясь окладом последнего года, зачислить собранные подати за недоимки и приступить вновь к усиленному взысканию недоимок... за десять лет.
Бумага произвела прямо ошеломляющее впечатление. Некоторое время в избе стояло молчание.
- Да ты так ли читаешь-то? - сказал с сомнением в голосе угрюмый рослый мужик, черный, как жук.
- Верно прочитал, правильно! - вмешался заседатель с печки.- Я ведь вам баял, я знаю... По всем волостям такая бумага послана. Других старшин из города назад вернули,- пояснил он.
Мужики почесали в головах, поговорили еще, но в конце концов пришли к заключению, что необходимо исполнить приказание начальства.
В пояснение этого циркуляра нужно сказать, что 19 февраля будущего 1880 года наступало двадцатипятилетие вступления на престол Александра II. Предполагалось по манифесту сложение недоимок. И вот, не знаю по чьей инициативе, вероятно по приказу из центра, администрация приступила к выколачиванию старых недоимок, чтобы царское великодушие обошлось казне подешевле. Мужики - старшина и семь старост,- считавшие, что сбор податей по волости уже кончен, были угрюмы и сердиты: приходилось возвращаться и начинать сначала. Когда это выяснилось окончательно, их угрюмое внимание обратилось на меня, сидевшего на лавке рядом с деревянным ящиком.
- А это что же за человек? - спросил старшина, обращаясь к заседателю. Хитрые маленькие глазки вотяка насмешливо сверкнули на меня, и он ответил:
- Подарок вам... Новый ссыльный в Березовские Починки.
В кучке мужиков пошел глухой ропот.
- Еще один... Эк-ка беды, право, до коих пор это? Житья от ссыльных не стало... Починовцы и то стонут. Пакостят они, мочи нет... Особливо Харла.
- Вот недавно жаловались: поляк Харла деньги сбостил,- энергично вставил старшина. - И, слышь,- деньги немалые: семьдесят рублев.
- А лесу десятины две не спалили, что ль? И зимовничек сгорел...
- Беды это, право, бедушки...- как-то плаксиво и нараспев протянул черный, как жук, лохматый мужик.- Левашов вон бумагу добыл, по всей волости теперь на лошадях гоняет, ничего не плотит...
С разных сторон послышались ропот и вздохи.
- Да что вы, мужички, плачетесь тут?..- заговорил, приближаясь ко мне, старшина.- Ты, чужой человек, не подумай чего. Вы там в городу напрокудите, начальство с вами не справится, так к нам? Смотри ты у нас!.. Чуть что, мы вас всех в Каму побросай.
За старшиной поднялись остальные, и я в своем углу был окружен теперь плотной стеной мужиков. Кроме старшины, это был народ все рослый, плечистый и сильный. Вид у них был какой-то архаический: почти безбородые и безусые, с длинными волосами, ровно подстриженными на лбах, они напоминали древних славян на старых картинах...
- Да!.. У нас, брат, смотри, поберегайся!..
- Живи смирно, не то косточки переломаем.
- Выволокем в лес... мать родная костей не сыщет.
Эти речи, видимо, все больше и больше вдохновляли бисеровцев: глаза сверкали, кулаки сжимались... А с высоты большой печи лукаво и злорадно поблескивали из-под красного околыша маленькие глазки заседателя.- "Что, брат, не захотел сменять сапоги!.." - казалось мне, говорил этот взгляд хитрого вотина.
Я чувствовал, что необходимо разрядить это настроение. Поэтому я ударил кулаком по своему ящику и резко поднялся. Окружавшая меня толпа, к моему удивлению, шарахнулась от меня, точно испуганные овцы.
- Слушайте теперь мужики, что я вам окажу,- резко заговорил я, ободренный.- Вот вы говорите, что ссыльные вам пакостят. С вами, видно, и нельзя иначе: вот вы меня не знаете, ничего я вам дурного не сделал, может, и не сделаю, а вы уже накинулись на меня, как волки...
Мужики слушали, отойдя от меня на почтительное расстояние. Крупный мужик, жаловавшийся на какого-то Левашова, теперь глубоко вздохнул и сказал смиренно:
- Правду бает мужичок... Верно это: мы еще от него худого не видали.
- Вестимо: будешь до нас хорош, и мы до тебя хороши.
- Верно. Вон Плавской в селе живет... Грех сказать,- человек смирный, хоть спи с ним, не обидит...
В настроении бисеровцев произошел полный переворот: минуту назад они наступали стеной, пытаясь меня запугать. Теперь голоса их звучали робким заискиванием. Дипломат-десятский, глядевший на все это с своей печки, видимо, оценил новое соотношение сил.
- Верно, мужички,- заговорил он,- не такой это человек... Он человек просужий, работной... Гляди, сапоги на нем... Сам ведь сошил. Мастеровой человек: в ящике-те струмент у него...
И он многозначительно посмотрел на меня, отмечая этим взглядом, что он оказывает мне услугу. В кучке мужиков пронесся ропот одобрения.
- Ой?..- радостно произнес старшина, - да ты, видно, чеботной!.. Поэтому можешь моей бабе чирки изладить?
Он оглянулся на мужиков и сказал улыбаясь:
- Что ты с бабой поделаешь? Пристает: жить, говорит, не хочу, что чирки не сошьешь...
- Известное дело: муж в старшинах,- не любо и ей в лаптях стало.
- Ну, работному человеку мы рады,- сказал старшина,- мы тебя, когда так, в селе оставим. В Починках тебе делать нечего. А теперь, ребята, айда, видно, назад!.. Давай запрягать лошадей.
Мужики повалили из избы, а заседатель слез с печи и тихонько подсел ко мне.
- Видал?..- спросил он, кивнув головой по направлению к двери,- народец-то!.. Известно, лесной народ, зверь...
И потом, помолчав, прибавил заискивающе:
- Слышал, как я за тебя заступил?.. Сильной рукой...
И затем, как я и ожидал, прибавил ласково, но, очевидно, без особенной надежды на успех:
- Сапоги-те... Сменяешь, что ли?
Я засмеялся.
Почти уже на рассвете на нескольких санях мы приехали в село Бисерово. Узнав, что здесь невдалеке от волости живет тоже политический ссыльный, поляк Поплавский, о котором говорили мужики, я наскоро умылся и, подождав немного, вышел на улицу. Вместе со мной вышли из правления два или три десятских и пошли в разных направлениях вдоль улиц. Окна всюду уже светились, из труб к синему небу подымался дым. Десятские стучали подожками по ставням, в окнах появлялись мужские или женские лица, и десятские им кричали:
- На сходку, миряна, на сходку. Старшина-те вернулся... из городу бумага насчет недоимок... На сходку, миряна, на сходку...
Хозяйка Поплавского уже возилась у печки и удивилась моему появлению.
- Эк-ка бедушки...- сказала она, слегка вздрогнув.- Опять чужой человек, да такой же бородатой... И что у вас за сторона такая: лицо будто молодое, а бороды-те что у стариков. Иди вон туда, в светелку. Да он, чай, еще спит. Пойти взять самовар: чай, угощать станет приятеля чайком.
Мы вошли в просторную избу, и хозяйка зажгла стоявшую на столе свечу. Большая изба, с лавками кругом стен, полатями и большой русской печью, была полна своеобразного беспорядка: на лавках грудами валялись книги, на столе рядом с самоваром и чайной посудой лежали сапожные щетки и вакса, пара щегольских, уже вычищенных варшавских ботинок стояла тут же. На кровати, укрытый, кроме одеяла, еще шубой, лежал молодой человек с бледным лицом, черной бородкой клином и длинными, как у художника, черными волосами. Одеяло и шуба спустились до пояса, и я удивился, увидев, что молодой человек спит одетый, в черном сюртуке, крахмальной рубашке и даже в галстуке.
- Всегда эдак,- сказала хозяйка с добродушной усмешкой.- И в баню-те редко ходит. Спасается, видно.
Молодой человек открыл глаза, смотрел некоторое время не вполне сознательным взглядом, точно видел еще продолжение сна, и затем, быстро сбросив одеяло, торопливо надел ботинки и кинулся порывисто обнимать меня:
- Наверное, новый политический? Как я рад. Самовар, хозяюшка, самовар поскорей...
Мы познакомились. Поплавский был очень красивый юноша с чрезвычайно тонкими и интеллигентными чертами лица, производившими странное впечатление среди этих деревянных срубов и нагольных овчин. Он был варшавянин, писатель, сотрудник газеты "Przeglad Tygodniowy" ("Еженедельное обозрение"), газеты так называвшегося "позитивного" направления, где работали в те времена молодой Сенкевич, Свентоховский, Болеслав Прус. В Варшаве возникло большое политическое дело так называемого "Пролетариата". Официально его вел прокурор варшавской судебной палаты Устимович, человек странный, немного толстовец, издававший впоследствии в Самаре или Саратове какую-то полусектантскую газету. Истинным руководителем и душою следствия был, однако, его помощник Плеве *, который с этого дела и начал свою блестящую карьеру. Поплавский являлся одной из первых ласточек этого дела, высланных административно до начала над остальными суда. Он жил здесь, точно на почтовой станции, не пытаясь даже как следует разложить свои вещи и устроиться. За самоваром он очень оживился, рассказывая о своем деле, о жизни и партиях в Варшаве. Речь его была интересна, сверкала юмором и парадоксами, но глаза его сразу потухли, когда он перешел к своему теперешнему положению. Ничто в этой дикой стране не вызывало в нем внимания и любопытства. Я приписывал это тому, что поляки вообще не народники: польский мужик со времен Казимира Великого не играет никакой роли в истории, даже той, какую он играл у нас: Польша не знала ни Разиных, ни Пугачевых, а ее казачество было украинское.
Мы заспорили. Поплавский был социал-демократ и националист. За разговорами незаметно пролетели часа два, когда ко мне прибежал так называемый "рассылка", сообщивший, что меня требуют в волость.
Около волости уже шумела густая толпа, обсуждавшая новое распоряжение начальства. Мужики не знали, конечно, что оно вызвано предстоящей "царской милостью". В толпе мелькал красный околыш заседателя и коренастая фигура старшины.
В правлении высокий седой старик, писарь, объяснил со всею вежливостью, что старшина намеревался оставить меня в селе, но бумага от исправника такого рода, что это оказывается невозможным: меня сегодня же отправят дальше, от деревни к деревне и от сотского к сотскому. Это подтвердил и урядник*, коренастый мужчина довольно грубого и гнусного вида, происхождением вотяк. Он был очень огорчен. Назначен он недавно и еще не успел обзавестись форменным платьем. Войдя в правление, он тотчас же спросил у заседателя, не привез ли он ему из города форму, и очень огорчился, когда тот ответил, что не привез. Вотин-урядник был в простом нагольном полушубке, и это, очевидно, роняло престиж его власти.
Плохие санишки, на которых на соломе лежал уже мой ящик, ожидали меня у правления. Попрощавшись с Поплавским, я тронулся в путь. В ближайшем поселке - новый сотский и перепряжка. Когда мы тронулись с этого поселка, нас обогнали две тройки, на которых я увидел красный околыш заседателя и большую волчью шубу старшины. Сельская администрация мчалась в село Афанасьевское, чтобы и там оповестить о предстоящих новых сборах застарелых недоимок. А из Бисерова по узким проселкам в глухие деревеньки разносили ту же весть сотские и десятские в санишках, верхами и пешком.
Вскоре я был уже в селе Афанасьевском, которое кипело таким же оживлением, только здесь, в глубине дикого края, действия администрации были гораздо решительнее: со дворов к сельской управе сгоняли скот, и какие-то солидные мужики, как я узнал после, скупщики, уже слетелись, как воронье, на предстоящую распродажу. Кроме того, здесь же суетился, грубо крича и громко ругаясь, полицейский урядник.
Через несколько лет, когда губернатор Тройницкий не был уже губернатором, а занял пост начальника статистического отделения при министерстве внутренних дел, а на его месте вятской сатрапией правил, если не ошибаюсь, Анастасьев, в газете "Казанский листок" появилась удивительная корреспонденция, написанная в таком тоне, что по-настоящему место ей в то время могло бы найтись разве в нелегальной прессе. В ней очень картинно и подробно излагались способы сбора податей и недоимок в Вятской губернии. "Точно отряды башибузуков, налетают становые, урядники, толпы сотских и десятских на беззащитную деревеньку, врываются в избы, хватают имущество, самовары, одежду, выгоняют скот... За ними следом тянутся торгаши и прасолы, скупающие все это за бесценок. Прослышав о приближении этих грабителей, население заранее убегает в леса, унося имущество и угоняя скотину, и живет по нескольку суток зимой в лесных чащах".
Я помню, с каким изумлением была встречена эта совершенно правдивая картина в подцензурной газете, притом ретроградного направления, издаваемой господином Ильяшенком (бывшим административно-ссыльным, фигурировавшим впоследствии в качестве явного черносотенца). Объяснялась эта необычайная снисходительность цензуры тем обстоятельством, что... статья была доставлена, а может быть, и написана бывшим губернатором Тройницким, посетившим около этого времени прежнюю свою сатрапию. Я попытался в другой поволжской газете дополнить эту картину напоминанием, что эти приемы в Вятской губернии составляют традицию. Я рассказал в самых осторожных чертах, далеко уступавших по яркости выражения произведению господина Тройницкого, о том, что я видел в Бисеровской волости во время губернаторства самого Тройницкого, перед предстоявшей "царской милостью". Но этой моей заметке не суждено было увидеть свет. И немудрено: она была написана не бывшим губернатором.
В селе Афанасьевском мое крамольное сердце порадовалось: село гневно кипело, и в нем царило далеко не покорное настроение: мужики ходили мрачные, бабы вопили, ругались и местами оказывали "сопротивление властям". А через несколько дней уже на месте, в Починках, я узнал, что, когда погнали в волость большое стадо, частью уже запроданное скупщикам, мужики огромной толпой сбежались из села, из лесных деревень и поселков, кинулись на отряд сотских, его сопровождавших, со слегами и дрекольем, разогнали его, а скот вернули хозяевам. Это событие уже как бы носилось в воздухе, и настроение мужиков Бисеровской волости в эти дни много способствовало поднятию моего уважения к ним.
Афанасьевские ссыльные и их своеобразные истории
Пока я ожидал у сотского дальнейшей отправки, мне сообщили, что в Афанасьевском живут тоже несколько ссыльных. Я пошел их разыскивать, и эти розыски привели меня к довольно большой избе мрачного вида, стоявшей на отшибе за околицей. Над крышей этой избы болталась на высоком ш