Главная » Книги

Дьяконова Елизавета Александровна - Дневник русской женщины, Страница 8

Дьяконова Елизавета Александровна - Дневник русской женщины


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20

стру в тот момент, когда мы готовы были сблизиться и идти вместе одною дорогою, - поставила меня и на курсах так, что за всё это время не сошлась ни с кем настолько близко, чтобы смело могла назвать её другом. Как это случилось? Мои ли чересчур большие требования к людям на первом курсе помешали мне сойтись, или... ну, да нечего писать об этом.
   Прошла неделя, и 20 ноября, вечером, надо было ехать в лечебницу: вылечиться возможно было лишь при операции, вычистив язвы на обеих ногах. Я уехала одна, взяв с собой две почтенные связки книг, в полной уверенности, что буду там заниматься.
   Было 7 час. вечера, когда я приехала в лечебницу; тихое церковное пение разносилось по комнатам, и одна из сестёр предложила мне пойти в церковь, в ожидании ванны; я пошла, но, так как стоять не могла, а сидеть за службой не привыкла, то и вернулась вскоре обратно.
   В столовой было тихо. Я молча осматривала знакомую обстановку, простую, но солидную: при свете двух электрических ламп она приобретала совсем домашний оттенок. Две сестры - шатенка, с лицом задумчивым и симпатичным, и миловидная блондинка, были заняты: В. писала что-то на разграфленных листах, Ян. хлопотала у буфета. Я наблюдала за ними, не решаясь заговорить первая, - лица были такие деловые и озабоченные. Скоро листы исчезли, и на столе появились маленькие круглые тарелочки с красной каёмкой, и сестры начали разрезывать пополам разные сорта булок, раскладывая их по тарелкам; когда принесли самовар, они разливали и разносили чай по палатам. Прошло более часа... Наконец, обе сестры уселись за столом. - "Устала... бегаешь, бегаешь", - сказала, вздохнув, шатенка. - "Я тоже устала", - сказала блондинка, и симпатичная улыбка озарила её круглое милое лицо. - "А вы, действительно, устали, сестрицы, вы всё время заняты..." - решилась я заговорить с ними. Мне показалось, точно я вдруг повернула кнопку электрической лампы, и комната озарилась ярким светом: сестры приветливо улыбнулись, встали и подошли ко мне. - "Да... устанешь тут"... Я начала расспрашивать их, откуда они, где учились; шатенка оказалась институткой, а блондинка - из Т., с первоначальным образованием. Но дальнейший разговор был прерван появлением старшей сестры - Б-ой, уже пожилой женщины, которая сказала, что ванна готова. Я вошла в небольшую комнату, в которой стояла белая кровать, белый шкаф и ванна; молоденькая горничная с почтительной фамильярностью помогла мне раздеться; перед тем как принять ванну, пришла опять старшая сестра и намазала мне язвы на ногах какою-то мазью. Стоять мне было довольно трудно, но с помощью горничной, помогавшей мне охотно и ловко, я вошла в ванну и вымылась с наслаждением... Когда я, наконец, рассталась с мылом и губкой, и с таким же трудом выбралась из ванны, - пришла сестра В., забинтовала мне ноги и пригласила в столовую пить чай; я была уже одета во всё больничное, белье и халат, и путалась в нём... "Русалка у нас в больнице", - раздался за мною ласковый голос, когда я вошла в столовую. Я обернулась: мимо меня проходил один из ассистентов профессора, доктор Э., молодой человек, брюнет, очень симпатичной наружности и ласковый в обращении; он подошёл ко мне, спросил, когда я приехала, потом поговорил с сестрами и ушёл.
   После того я пошла в палату. Комната - большая, с тремя окнами, с белыми кисейными занавесками, корзиной цветов у среднего окна и туалетом - имела совсем семейный вид: ни номеров, ни названия болезней над кроватями. Я вошла точно в общую спальню. На меня никто не обратил внимания. Все обитательницы занимались своим делом, приготовляясь ко сну: маленькая девочка, моя соседка, уже спала, двое сидели на кроватях, поступившая со мною вместе больная тоже раздевалась, пятая - лежала неподвижно в постели, шестая - с подвязанной рукой и одетая - сидела на кровати. Разговор был обыкновенный, женский; одна только женская фигура, лежавшая низко на постели, не принимала никакого участия: это была оперированная в тот день больная...
   На следующий день я быстро перезнакомилась со всеми. Обитательницами палаты оказались: Тамара, армянка 18 лет, гимназистка "с ногой" из Эривани, её соседка - жена армянского священника из Симферополя с опухолью на груди, жена инженера, дама лет около 30-ти, тоже с такой же болезнью, молодая девушка 18 лет из Петербурга, с нарывом на боку, шестилетняя девочка из Иркутска с кокситом бедра и бедная крестьянская девушка из Кронштадта - с ногой, с детства скорченной, которую здесь выпрямили, - её все звали Дуняшей. Курсами никто из них не интересовался, что тотчас же обрисовало передо мной их умственный уровень; я была вырвана из своей среды, и с полки смотрели на меня книги, казалось, с упрёком...
   На третий день моего поступления в лечебницу должны были состояться две операции - мне и армянке; на все расспросы - как мне будут делать операцию - я не могла узнать, с хлороформом или без него: профессор молчал, и сестры тоже.
   Проснувшись рано, я оделась и улеглась на постель, откуда было очень удобно наблюдать, что делалось в коридоре... Там шла суета... Вот прошли ассистенты, одетые в белом, вот прошёл профессор, также переодетый... Старушка-армянка волновалась и молилась... её брали первую. Мне принесли чаю без булки, но я отказалась пить... Я лежала... наблюдение над новою обстановкою занимало меня, и невольно как-то забыла о себе.
  
   2 декабря, веч.
   В 6-ти кроватной мужской умирает от рака моряк 50 лет, он очень плох и, быть может, не доживёт до завтра. От всех больных тщательно скрывают это, лишь одна я из всей нашей палаты знаю, благодаря близким отношениям с сестрой Г-вич, которая сообщила мне об этом только потому, что, по её словам, видела "моё спокойное отношение ко всему...".
   Никогда контраст между жизнью и смертью не обрисовывался мне ярче, чем здесь: ведь это так близко от нас - в конце коридора - совершается великое таинство смерти, заканчивается последний акт жизненной драмы... У него - только одна жена, детей нет; он не хочет её видеть, и она сидит за ширмами, а при нём дежурит сестра, на ночь её сменяет другая. И я мысленно присутствую там, в ванной, представляю себе умирающего на белой кровати... О, Боже, Боже! и когда-то он тоже родился, и окружающие радовались его появлению на свет: в этот момент люди не представляют себе ожидающей всех судьбы, но ведь конец неизбежен, неизбежен.
   О, смерть, ты - здесь и там... В одной из отдельных палат лежит ещё молодой офицер, тоже неизлечимо больной саркомой на голове; он ещё не скоро умрёт, хотя безнадёжен. Знает ли он, что в эту ночь невидимая холодная рука уносит одного из нас? Знает ли он, что и его ждёт конец? Что испытывает этот человек теперь? Говорят, священник его исповедал, но не причастил, так как с ним делается тошнота.
   В палате тишина. Лампы потушены, одна моя горит, и я спешу записать волнующие душу мысли.
   По коридору раздаются шаги; при каждом звуке их мне так и кажется, что из ванной уже выносят труп в покойницкую... Сегодня весёлая, юная сестричка Па-вская, с невольно отразившимся на детском личике страхом, рассказывала мне, как покойников уносят в покойницкую, как вечером того же дня ассистенты делают вскрытие, на котором присутствуют все сестры, как потом они все идут в ванную мыться... Меня всю внутренне передёргивало от этого рассказа: как? - всего только сутки пройдут, даже менее, и человек, холодный, разрезанный лежит на столе, и над ним - читают лекции... Нет, должно быть, человеку не была сначала свойственна смерть, - несмотря на тысячелетия, мы до сих пор не можем привыкнуть к этой мысли.
   И зачем я так думаю? Ведь, кажется, надо примириться с этим сознанием, но отчего же одна мысль о том, что человек умирает всего в нескольких шагах от нас - наполняет меня всю каким-то смущением, жалостью и благоговейным чувством пред переходом последней грани жизни, отделяющей известное от полной неизвестности? А что же там? что там? - Я не могу примириться с мыслью о совершенном уничтожении человека, нет, это невозможно! Что за жалкое создание представлял бы из себя гордый "царь природы", - жил, не зная, откуда идёт его существование, не зная, куда уйдёт, а главное, - зачем он жил, для чего все его труды, когда наука указывает, в конце концов, на гибель всего живущего... Страшная загадка эта неразрешима на почве разума, и люди без веры, в сущности, не могут жить.
   Да, и я не могу жить... и не могу потому, что иначе я теряю весь смысл жизни, не понимаю её и мучаюсь невыразимо, умирая же, страдаю ещё более от мучительного сознания неизвестности и бесцельности прожитого существования.
   Я не могу так!!!
   Нет, я верю, что если постигать религию в её глубоком смысле, то жизнь озаряется таким чудным светом Евангельской любви; стремление к высшему самосовершенствованию и надежда на искупление подвигом ошибок жизни дают такую великую нравственную силу, которая в состоянии покорить мир... и момент смерти, если жизнь улетает без особенных страданий, когда ум ясен и мысль стремится к Богу, - он не только не ужасен, но прекрасен, торжествен и даже не заключает в себе ничего печального. Что может быть лучше надежды на свидание там? Если бы все христиане могли проникнуться истинным пониманием религии - то ведь почти осуществилось бы царство Божие на земле... Но вот это-то отсутствие глубокого религиозного сознания в массах, склонных лишь к внешнему формализму веры, и лишало не заботящихся об её истинном смысле, о стремлении к нравственному самоусовершенствованию, скорее всего, способности возбудить сомнение в религии, и подумать: если сознательно-религиозных может быть лишь из 1.000 один, а все прочие обречены на гибель, - то что же за жалкий род человеческий?
   В одно и то же время я и сомневаюсь, тогда как наука и жизнь показывают мне всю глубину и силу учения Евангелия, и я не могу отрицать его божественного, не человеческого происхождения... Люди до сих пор твердят на разные лады одну и ту же мысль: люби ближнего, как самого себя. В этой общине я наблюдаю и вижу всю живительность этого принципа, всю его спасительную силу... Наряду с самоотверженностью сестёр, их кротостью и терпением - ещё ярче выступает эгоизм некоторых больных, вся грязь человека, вся нравственная низость его души - обнажаются совершенно... И больно и стыдно становится за людей и хочется иметь грудь гиганта, чтобы на весь мир страшным голосом закричать: несчастные, опомнитесь, в любви сила! вы, грязные, злые, жалкие в ненависти своей - смиритесь, откройте сердца ваши... и чтобы голос мой, как острый нож, насквозь пронзил огрубелые эгоистические сердца, и они облились бы горячею кровью, и пробудилось бы в них это чувство, и примирённые - они пошли бы в "стан погибающих", {Из стихотворения Н. Некрасова "Рыцарь на час".} <...> и тогда прекратились бы на земле страдания, так как не стало бы угнетённых.
  
   3 декабря, днем.
   От Шурки получила письмо, - болит горло - вот уже восьмой день он в лазарете, и я страшно боюсь, как бы его горловая простуда не перешла в дифтерит. Лечит, кажется, бестолковый врач.
   На душе смутно, точно тяжёлые осенние тучи налегли на сердце, и мысль об одиноком брате-мальчугане в казённом лазарете - не выходит у меня из головы... Что... если... дифтерит... и... - я боюсь даже высказать затаённую мысль.
   Боже мой, возьми лучше мою жизнь, но оставь его! Хотя я его так хорошо знаю, что и теперь могу предсказать, что из него никогда не выйдет человека в высшем смысле этого слова, что его легкомыслие и ветреность принесут ему немало бед в жизни, что он не сумеет переносить несчастий, и что смерть в ранние годы хороша тем, что покидаешь мир, так сказать, стоя на пороге жизни, не успев изведать ни её радостей, ни страданий, - всё-таки одна мысль о возможности подобного несчастия леденит душу... Будь он дома, - другое дело, я бы приехала и ухаживала за ним, но настоящее моё положение тем и ужасно, что я не могу своим присутствием облегчить ему болезнь... и, если ему станет хуже... но нет! Пусть мне отнимут обе ноги потом, но я поеду к нему... <...>
  
   4 декабря.
   Леонтьев умер вчера в 2 часа ночи. При нём дежурила сестра Па-вская, розовая девочка лет 18-ти, веселая и жизнерадостная. И он, умирая, сказал ей: "до свидания, вы тоже скоро умрёте"... Она кажется, не преминула всем сообщить об этом неожиданном "предсказании"... Сегодня утром m-me Ш., смеясь, смотрит на неё и повторяет: "так до свидания же..." и она смеётся... и другие дежурные сестры смеются...
   А я не смеюсь, и думаю: отчего он сказал ей это? Или в момент перехода этой границы - он вдруг увидел уже нездешними глазами её будущее, или это было просто злое желание с его стороны - умирая, омрачить молодое существо страшным "до свидания", или, наконец, он сказал это просто так? Благоразумные люди скажут: конечно, "так"; второе предположение - неблагородно как-то, а первое?... И вдруг - предсказание сбудется, и через год, через два - сестры Па-вской не станет? Фу, какое тупое суеверие! Неужели я стала суеверна?.. <...>
   Я с ужасом смотрю на календарь: 4-ое! Сколько лекций пропущено, сколько дней занятий потеряно! так как в общей палате оказалось совсем невозможно заниматься. <...>
   Нигде, кажется, с такою ясностью не видишь, как здесь, какое злоупотребление делают люди из своего органа речи - бабье пустословие, разговоры с утомительной бессодержательностью уже раздражили мне нервы; по-видимому, ко мне вновь возвращается проклятое состояние, выражающееся пока в легкой сравнительно форме - сжимание головы. Разговоры меня мучат невыразимо, и я, после окончания курсов, решительно стану избегать женского общества, или же буду сходиться с наиболее серьёзными и молчаливыми <...>
  
   19 декабря.
   Нынче в Киеве, бродя по выставке, я случайно натолкнулась на экспонаты сельскохозяйственной школы Кресто-воздвиженского Трудового Братства в Черниговской губ., Глуховского уезда, учреждённой Н. Н. Неплюевым {Предпринятому Николаем Николаевичем Неплюевым (1851-1908) педагогическому и экономическому опыту Е. Дьяконова посвятила чрезвычайно сочувственный очерк "Школы и братство Н. Н. Неплюева", опубликованный в газете "Русский труд" за 21 и 28 ноября 1898 г. (см. в кн. "Дневник Елизаветы Дьяконовой 1886-1902. Литературные этюды. Стихотворения. Статьи. Письма.". М., МСМХН. С. 793-801).}. На столе лежали карты, отчёты и книги с историей школы. Я так и вздрогнула, развернув одну из них. Мне показалось, что я нашла свою мечту осуществившейся в действительности. Н. Н. Неплюев, аристократ-помещик, покинул, будучи ещё молодым человеком, свой дипломатический пост в Мюнхене в 80-х годах, озарённый внезапно убеждением, что вся его жизнь резко расходится с Евангельским учением. И он постарался устроить её и эту школу по заповеди: "Возлюби ближнего твоего, как самого себя". По этой заповеди он начал воспитывать своих учеников, не насилуя их воли: в устроенные им "братские кружки" вступали добровольно, и бывали случаи, что ученики кончали курс, не участвуя ни в старшем, ни в младшем кружке.
   Выставка закрывалась; наступившие сумерки не дали мне возможности прочесть всю книгу, и я ушла домой; более узнать о ней мне не пришлось. Только осенью, в "Новом времени", я прочла коротенькую выдержку, кажется, из журнала "Неделя", об этой школе и легкомысленную заметку газеты: "да, есть же счастливые люди на свете", или что-то в этом роде; более серьезного отношения газеты, которая каждое Рождество и Пасху трогательно говорит о любви к ближнему в передовицах, выдержка, очевидно, не заслуживала. С тех пор у меня не выходит из головы мысль об этой школе. Надо узнать о ней побольше. Но как? откуда узнать адрес? откуда узнать название имения?
  
   21 декабря.
   <...> Если бы я обладала талантом Грановского {Тимофей Николаевич Грановский (1813-1855) - профессор всеобщей истории в Московском университете, общественный деятель.}, страстностью же Белинского - я бы пошла на кафедру и стала бы "учителем жизни"... Но я - человек обыкновенный, да ещё мои способности подкошены нервами - мне остаётся одно: бороться по мере силы одной, а затем, в случае - уйти, но не сдаться!!
   Новый человек я, и моя обновлённая жизнь требует иных людей...
   В голове моей слагается смелый план - воскресить давно умершую христианскую общину первых веков, провести среди современного испорченного эгоизмом общества эту великую, вечно-живую идею; осуществляя её на деле - основать для начала монастырь, но своеобразный, девизом которого служили бы слова: "иже хощет по Мне идти, да отвержется себе, да возьмёт крест свой, и по Мне грядет" {Евангелие от Марка, 8, 34.}... и провести это самоотвержение во всей цельности, применяя при этом всё, что могла выработать цивилизация на пользу человека, отвергая как ненужное всю её мишуру. А потом воспитать в этом монастыре поколение, безразлично - мужское и женское, и тогда, быть может, - в этом поколении, благодаря воспитанию, и осуществится жизненный идеал Христа... <...>
  
   28 декабря.
   Гимназистке Мане, высокой девочке лет 13-14-ти, сделали операцию ноги. Операция была лёгкая, и через два дня Маня уже ходила по палате, перезнакомившись со всеми. Её очень удивляло, что я всё сижу с книгами... - "Какая вы учёная! И много у вас на курсах надо учиться? И строгие профессора?" - забрасывала она меня вопросами...
   Мы разговорились. Девочка оказалась довольно начитанной и мечтательной. Говоря со мной о душе и Боге, она вдруг оживилась и стала уверять меня, что её душа существовала до её рождения... что она жила сначала в чудной далекой стране Берендеев.
   Я была озадачена. С виду - ребенок вполне нормальный, и вдруг такие речи! Бедняжка, очевидно, зачиталась книгами и в некоторых пунктах смешивала фантазию с действительностью. "Что вы говорите, Манечка?" - осторожно заметила я. - "Нет, это правда, правда! Это - чудная страна, там Бог живёт и там души живут... Я была в ней, там всё чудное, не такое, как здесь на земле... там в белом и розовом сиянии на престоле сидит Бог... там так хорошо-хорошо!" - она совсем увлеклась, её глаза сверкали странным блеском... Вдруг она схватила меня за руку. "Знаете ли, - заговорила она шёпотом, точно поверяя мне заветную тайну, - знаете ли, я бываю там и теперь... тогда меня точно уносит кто в розовую даль, и я поднимаюсь вверх всё выше, выше... Кругом всё сияет - розовое, белое, золотое... и птички райские поют... И мне там так хорошо, что не хочется уходить... и, если я не вернусь, - значит, я умру, будут плакать папа и мама... Но я знаю, что так надо... скоро, скоро я уйду туда совсем, навсегда... ах, как буду я счастлива!" Манечка сложила руки на груди и смотрела куда-то вдаль сияющими радостными глазами... Мне становилось положительно жаль бедного ребенка. "Но... позвольте, дитя моё, такой страны, кажется, нет". - "Нет?! Страны Берендеев? Она есть, есть, и всё, что вы возразите, неправда - я это знаю наперёд... вы мне и не говорите, я знаю, знаю"... Я пристально посмотрела на неё. Восторженный экстаз мало-помалу начинал исчезать, она провела рукою по лицу и, будто очнувшись, посмотрела на меня... Мне не хотелось смущать её дальнейшими вопросами, и я перевела разговор на другой предмет. Спросила её о гимназии, учителях. Она точно угадала мои мысли. - "Ах, что я вам говорила! Вы знаете, я этого никому не говорю... вы подумаете, что я глупая"... Я постаралась её успокоить, говоря, что ничего не думаю и что она очень милая и хорошая девочка, и мне приятно с нею говорить.
   Успокоенная, она отошла от меня и улеглась спать. Но я, удивлённая неожиданным разговором, стремясь разобраться в этом психологическом факте - была слишком взволнована... Я села в стоявшее у постели кресло, выехала на нём в коридор - и задумалась...
  
   30 декабря.
   <...> В прошлом веке от революции выиграла буржуазия - аристократия, духовенство имели уже свой золотой век ранее. Теперь же выступает на сцену новое - четвёртое сословие, на счёт которого живут все другие, - рабочий пролетариат. За целое столетие - социальное, экономическое да и умственное развитие поднялось так, что борьба становится несомненно труднее, - положение запутывается; явились Карл Маркс и Фридрих Энгельс, явилась социология, масса школ разного рода; у нас в России - марксисты и народники готовы передушить друг друга потоком доказательств... Боже, в какой бездне научной и политической запутались люди! Готова возникнуть целая наука - социология - как будто людей можно научить жить по научной теории! Поистине, иногда измышления господ учёных похожи на детские игры. Надо ли основать науку об эгоизме, величайшей язве человечества, которая подтачивает его существование? <...>
   Я никогда не забуду, как летом Д-с {Так (иногда Д.) в изданных дневниках Е. Дьяконовой обозначен Юргис Казимирович Балтрушайтис (1873-1944), к моменту упоминания - студент Московского университета, впоследствии поэт-символист, переводчик, дипломат.}, всё время твердивший о тяжести жизни, вечно погружённый в пессимизм, сказал: "если я женюсь, то мой брак будет эстето-психологическим", и этого достаточно было, чтобы он сразу наполовину упал в моих глазах. Я не удержалась и сказала: "ведь это абсурд, признавая бессмысленность и тяжесть жизни, - жениться и производить на свет ещё более несчастных существ..." Он, нисколько не задумываясь, отвечал: "да ведь я же не думаю о детях...". Чудный ответ! Похвальная откровенность! Если бы он смотрел в это время на меня - он мог бы видеть, как всё мое лицо, вся моя фигура выражали негодующий упрек; но он смотрел вниз, а я... встала молча и отошла к морю, чтобы, глядя на волны, немного овладеть собой. <...>.
  
   31 декабря 10 час. веч.
   Вот и старый год приходит к концу; подведём же итог... Многое пришлось мне пережить в нём, пожалуй, более, нежели за целую половину предыдущей жизни... Я не занималась основательно и не успела мало-мальски получше ознакомиться ни с одним вопросом; смягчающими вину обстоятельствами являются внешние, да и моё неврастеническое состояние; нравственные мучения несравненно острее физических, и невозможность заниматься в тех пределах, как бы мне хотелось, не перестает меня мучить. Господи! сжалься, наконец, надо мною! дай мне хоть на этот год силы и здоровья!.. Зато в сфере нравственной, после того острого потрясения, испытанного мною во время болезни Вали, - я выиграла: полезно, в высшей степени полезно попасть в сферу несчастных, испытать самой болезни и, кроме того, видеть кругом себя горе себе подобных. <...>
   Здесь, окруженная моими друзьями - книгами, я живу точно не в лечебнице; только вид больных напоминает мне, где я, а то, - лёжа в постели, в подушках, не чувствую ни малейшей боли в ноге, и с книгой в руках - я вполне здорова. Меня даже как-то не тянет отсюда...
   Интересных встреч и людей за этот год почти не было. Д-са я пока мало знаю, но насколько его поняла - он типичный представитель изломанного молодого поколения; он и Таня {Мария Оловянишникова.} - родные брат и сестра по натуре с некоторым нездоровым взглядом, только она симпатичнее его, потому что моложе, и её натура от природы была лучше. Вспоминаю далее книгу о докторе Газе {Федор Петрович Гааз (1780-1853), врач и общественный деятель; Е. Дьяконова могла читать о нём книгу А. Ф. Кони "Ф. П. Гааз. Биографический очерк". СПб, 1897.}, которую я не могу читать без слёз, которую беру в руки с благоговением. Сестра Г-вич... Что за бездна любви и ласки к больным, какая преданность делу милосердия, какое самоотвержение и желание принести пользу и твердость в достижении цели. Проф. П[авло]в, я его знаю как врача - его доброта, ласки и внимательность ко всем больным делают его личность в высшей степени привлекательною. Меня глубоко тронуло его желание положить меня сюда бесплатно. Когда он мне сказал об этом, я смутилась... и отказалась; но он, не обращая внимания на мои слова, самым добродушным тоном возразил: "ну, куда же вам платить 50 руб." <...> Я хотела заснуть... теперь, из-за операции, не могу, неудобно: поднимется возня, больного понесут мимо нашей двери, и я проснусь непременно. Тамара хочет встретить Новый год за письмом к родителям. Милая девочка - так любит их. А кому мне писать? - некому... Вале? - писала недавно; если буду писать сейчас - то, конечно, о своем настроении, о своих мыслях, но на такое письмо, в которое я вложу частицу своего "я", она не ответит мне искренно и горячо, как бы мне хотелось. А больше - некому. И поэтому я выбираю - книгу; возьму Платона "О государстве", сочинение, которое есть здесь у меня. Это будет благороднейшее общество, в каком только можно встретить Новый год.
   Все спят... Не сплю лишь я и Тамара... 11 часов, операция кончилась, идёт приборка. Возьму книгу...
  

1898 год

   <...> 8 января.
   Последние дни хотела читать Тургенева "Затишье", "Ася" - и бросила. Мною вновь овладело то чувство недоумения, которое возбуждало во мне в отрочестве чтение романов - "всё любовь, и всё одно и то же на разные лады", - думала я тогда; теперь та же самая мысль заставила меня положить в сторону и Тургенева. С тех пор как замужество близкого мне человека раскололо вдребезги на моих глазах так называемую поэзию любви, с тех пор, как предо мной встал роковой вопрос "Зачем?", на который я никогда раньше не отвечала, - я живу иною жизнью и поэтому ко всему отношусь по-своему.
   Я взяла ХIII-ый том Толстого и прочла там главы о любви и о страхе смерти, взяла ХII-ый и прочла "Смерть Ивана Ильича", Мысли, вызванные переписью в Москве, "В чём счастье"... Читала с глубоким наслаждением, чувствуя, переживая сама настроение писателя, который в таких простых и ясных выражениях раскрывал свою душу, свои мысли, не щадя себя никогда. И осмеливаются ещё говорить, что великий писатель встал на ложную дорогу. Безумцы! Едва только человек задумался над жизнью, чуть только вышел из общей колеи - сейчас подымется гвалт... Сами-то вы хороши! Скажите, кем доказана правота вашей жизни?... <...>
  
   19 января, 12 часов ночи.
   Последняя ночь... Я нахожусь в странном, смешанном настроении, в каком-то возбуждённом состоянии, и поэтому ничего не могла делать весь день, и сейчас не могу спать...
   С одной стороны, - я так рада вернуться в мир, опять жить прежнею привычною жизнью; с другой - меня терзает сожаление о потерянном времени, а главное - я так привыкла к общине и её обитателям, так сжилась с ними, их горестями, что даже жаль их... <...>
   Прощай, маленький мирок, Эдем немощного человечества, куда меня неожиданно забросила судьба. Здесь, почти кончив жизнь умственную, я стала жить сердечною, полюбив больных и некоторых из сестёр; мне пришлось пережить с ними минуты торжественные, возвышающие душу и очищающие её от грязи житейской...
   Впервые я читала Толстого с таким увлечением, здесь я увлекалась жизнью древних христиан в изображении Фаррара {Фредерик Уильям Фаррар (1831-1903), англиканский богослов, филолог и писатель, многие труды которого были переведены на русский язык. По-видимому, Е. Дьяконова читала его сочинение "Первые дни христианства" ч.1-2, СПб., 1892.}, мысли о Неплюевской школе не выходили из головы и, всё глубже задумываясь о смысле жизни, я проверила себя за это время ещё более: я не усомнилась в своей порядочности, но в нравственном смысле оказалась бесплотной, потому что не признаю религии без живой любви и внутреннего самосовершенствования.
   Иногда мне так хочется побросать все мысли о себе и отдать все свои силы, всю себя на служение делу; и в то же время я чувствую, что можно отдать всю себя только при соблюдении одного условия, - что я буду работать и идти к известной цели, состоя единомышленником вечной жизни.
   Теперь - поздравить, или же запятнать себя я не берусь: слишком уж горько вспоминать о потерянном. Впрочем, в душе я говорю "да", но в жизни - безжалостное "нет"... Безо лжи я говорю себе, что в моей маленькой жизни нравственные интересы играли самую главную роль, я стремилась к достижению добра - и страдаю, не видя его... Света ещё нет, он лишь робко колеблется неуверенным пламенем...
   Забыто сердце, душа у людей, они сознают только самих себя, и поэтому-то происходит и скука, и ничтожество жизни, весь этот страшный эгоизм, от которого всё зло. Но земной рай недалек от человечества, он так близок - к нему надо стремиться... И невольно думается, если бы оживить современную жизнь, влив в неё идеалы Христа, оживить общество, пока лишённое совсем этой идеальной любви, с малых лет вооружать ею подрастающее поколение, - тогда никто не сказал бы, что современная молодёжь и всякие студенты не только не развиты, но и развращены... Неужели же люди в конце концов предпочтут "кооперацию" и борьбу - светильнику искры Божией, живущему в душе у каждого из малых сих?!...
   Но ведь я мечтательница, вечно неудовлетворённая... Довольно! - вперёд! За дело, всею душою, с глубоким порывом...
  
   20 января, веч.
   С помощью палки я двигаюсь, даже сама собрала все свои вещи сегодня утром, и всё ещё как-то не могу освоиться со своим положением человека с двумя ногами. Я чувствовала какую-то мучительную неловкость перед Тамарой, когда собиралась; она сидела неподвижно в своём уголке, закрыв лицо руками... 1 ¥ месяца предстоит ей прожить здесь и потом ехать домой для окончательного излечения. Не особенно развитая умственно, она обладает, в сущности, глубокой натурой, скрытной и застенчивой до крайности, и от природы не обладая умом, она по-своему умнее многих в её годы... Неизвестно, вылечится ли она, несчастная... и это в 18 лет.
   - За что? - становится передо мной мучительный вопрос, за что ты страдаешь?..
   Я оставила в лечебнице часть своего сердца; я полюбила там всё и всех, за исключением начальницы и одной сестры милосердия. К первой у меня развилась антипатия оттого, что я слишком ясно видела всё лицемерие, с которым она, бездушная карьеристка по натуре, носит знак милосердия; вторая - тоже своего рода карьеристка, присоединяет к этому ещё грубость отношения и не менее грубое кокетство.
   Зато тем сильнее я люблю тех несчастных, которых мне пришлось встретить на жизненном пути. Когда я лежала здесь, я думала вовсе не о себе, а о наиболее продолжительно и тяжело больных, и легче мне становилось: я отвлекалась от мысли о своем "я", заботы о других поглощали меня... И невольно повелительным тоном говорила я "тише", когда замечала, что шум в палате мешает спать больной, и невольно распоряжалась молодыми, недавно поступившими сестрами, уча их, как надо сделать что-либо, чтобы было удобнее; знаю, что это могло не исправиться, но иначе - я не могла.
   Сознание своей собственной нравственной низости не перестает мучить меня: проверив свое поведение за последний период жизни, - увидела, что многое надо было делать иначе.
   И приходит мне на мысль Рождество два года тому назад: казённый лазарет и на постели мёртвый мальчик, к которому пришла я, но тогда, когда было уже не нужно.
   "Болен бых, и не посетите Меня" {Евангелие от Матфея. 25, 43.}...
   И вот наказание... Разве это не справедливое возмездие за мой легкомысленный эгоизм? Теперь я сама лежала в лечебнице, мои близкие уехали, только изредка меня посещали товарищи - смею ли я жаловаться? Нет: моё одиночество, постоянная неудовлетворенность жизнью, мои вечные мечтания о глубокой братской любви, о сродстве душ... О, как глубоко в душе храню я их! Никто и не подозревает <...>.
  
   21 января.
   Мне даже не верится до сих пор, что я опять в своей студенческой комнатке... <...>
   Всё тихо... В палате огни потушены, темно и в коридоре; только столовая освещена, и в ней сидят ночные дежурные. Они ежатся от ночного холода и кутаются в платки... Меня глубоко трогает молодость большинства их; хотя это и нехорошо, что они в такие молодые годы, как в 16-17-18 лет, не могут относиться к делу с любовью и сознательно, но всё-таки одна мысль о том, какому делу посвящают они лучшие годы свои, те годы, которые большинство из них тратят на светские удовольствия, - эта мысль производит глубокое впечатление. И эти юные головки кажутся гораздо выше и светлее, нежели они есть на самом деле. Их освещает дело...
   И теперь мне положительно грустно; да, я вдумываюсь и с удивлением вижу, что мне жаль всего, оставленного там. И жаль больше всего себя: читая полезные страницы жизни, историю человеческих страданий, я могла бы с большею пользою провести там это же время и выйти с сознанием глубокого внутреннего удовлетворения... <...> Вместо научных занятий, я увлекалась чтением Евангелия, Толстого, Фаррара... и вместо выводов строила в уме несбыточные, грандиозные проекты... Да что же это, наконец? Что я такое? Пора бы в 23 года быть более умной...
   И вспоминается мне разговор с Маней, мечтательной девочкой, которая пресерьёзно уверяла меня, что есть волшебная страна Берендеев, в которой живёт Бог и наши души до рождения... В сущности, в мои-то годы, не мечтаю ли я тоже в своём роде о царстве Берендеев? Впрочем, - нет: я чувствую и сознаю, что мои мысли правильны, что иначе я не могу думать, что к этому приводит меня изучение наук...
  
   30 января.
   Приехала ко мне Таня {М. Оловянишникова.}, на этот раз дольше, чем обыкновенно. Бедной девочке пришлось во всем признаться, роман внезапно раскрылся... Вот бешенство и ужас родных от неожиданного для их гордости удара!..
   Мне очень жаль её! Как хотелось мне, чтобы она в 21 год тоже пошла на курсы, сделалась бы потом деятельницей на пользу народа; в апреле она совершеннолетняя, и я предоставляла ей возможность пользоваться обстоятельствами, доказав родителям, что, в сущности, они сами виноваты в случившемся: сразу разорвать свои золотые цепи - поехать в Петербург, взяв деньги на ученье у меня. Она будет обеспечена на все четыре года, а там - будущее в её руках... Но, увы! Таня спокойно не дожила до этого времени, она была слишком надломлена, чтобы решиться теперь на что-нибудь, пассивно слушая меня. То, к чему она так жадно стремилась, для неё теперь уже не существовало: отсутствие умственной пищи дома, отсутствие живого, увлекавшего её всю дела, сделали то, что Таня, вначале равнодушная и интересовавшаяся им только с умственной стороны, - полюбила сама ... "дописалась!" - как она выражается.
   Этого должно быть ожидать. Таня - очень привлекательная, оригинально-изящная, поэтическая девушка, он {Ю. Балтрушайтис} - даровитый юноша, поэт, мечтатель, и оба - поклонники Ибсена, д'Анннуцио, Метерлинка, Ницше... их точно создали все модные веяния. Бедные поэтические дети! <...>
   Что касается до меня, то мне не нравится его гордая уверенность в своём таланте, злоупотребление словом "гений" и небрежное отношение к стихотворениям: он пишет их много, не отделывая ни одного, - и иногда, наряду с прекрасными строками, встречаются неудачные выражения... Истинный талант не так относится к своему творчеству. Весь поглощённый своими страданиями, он не замечал меня, хотя долгие часы проводили мы все вместе, и я начинала чувствовать их пустоту; тогда я была, если не совсем посторонней, то во всяком случае, лишний человек: он и Таня молчали, "поглощённые" друг другом. Удивительно, до чего влюблённые неинтересны! Сколько ни твердила мне Таня про ум Д., его глубокое знание литературы и её почитание, - из разговора с ним я никак не могла этого узнать. Я видела, что Таня слегка заинтересована им и из деликатности не выражала настоящего своего мнения о нём. А между тем я знала, что если он захочет, то может быть неотразимо привлекателен, и... почём знать, может быть, он даже и умён. <...>
  
   4 марта.
   Сегодня годовщина Казанской демонстрации по случаю смерти Марии Федосьевны Ветровой {М. Ф. Ветрова (1870-1897) - член "Группы народовольцев", покончила с собой в Петропавловской крепости в знак протеста против жестокого обращения.}. Несчастная ярая деятельница была взята в январе или декабре 96 г. и 12 февраля покончила с собою, как говорят, самосожжением: обмотав тело разорванными полосами простыни, облила себя керосином.
   После лекции Введенского о Канте - на кафедру взошла одна из красных и начала читать литографированные листки. Сотенная толпа молча слушала. "Мы должны помнить эту жертву правительства, стремящегося во что бы то ни стало задушить стремление к прогрессу... Это не единичный случай. Вспомнят студента Малюгу, вспомнят... (фамилии не слыхала), умершего в камере... Правительство губит всё честное, охраняя своё могущество... будем же помнить эту смерть... неужели мы останемся равнодушны, успокоимся на одном воспоминании? Надо действовать"! Из таких банальных и слабых выражений состояли все листки. Наконец было сказано самое умное, - предложен ежегодный сбор в её память в пользу заключённых.
   Во время чтения я рассматривала некоторые лица; одни сочувствовали и слушали с увлечением, напряженно, большинство - просто с вниманием, на лицах же некоторых замечались скептические и насмешливые улыбки. Наверху две курсистки, изящные барышни, из петербурженок, переговаривались с выражением крайней досады: они спешили, а нельзя было выйти <...> Инспектриса - бывшая слушательница - устало слушала чтение, как нечто неизбежное, которому она должна была покориться...
   И больше ничего... все разошлись.
  
   5 марта.
   <...> Несколько дней назад я узнала, что Неплюев здесь. В волнении - я бегу к профессору Вагнеру {Николай Петрович Вагнер (1829-1907) - ученый-зоолог, писатель.} спросить адрес. Маленький старичок с умными глубокими глазами сказал, что он останавливается обыкновенно в гостинице "Париж". И я пошла туда. Н.Н. не было дома. Я написала ему коротенькую, умоляющую записку-просьбу видеть его и назначить мне часы, когда могу его застать дома.
   Дня два я жила напряжённым вниманием, ждала письма - напрасно. Дни идут, ответа нет. И я не знаю, чему приписать такое молчание: некогда ему? Неужели он, истинный христианин, сознательно не хотел мне отвечать? - Не может быть, не может быть! <...>
  
   6 марта.
   Сегодня, вернувшись домой, увидала у себя на столе телеграмму. Сердце замерло: умер кто-нибудь - бабушка, мама?! Прочла: "Завтра в 9 часов утра буду дома. Неплюев". Ноги подкосились после испытанного волнения, и я невольно опустилась на колени, благодаря Бога за то, что не весть о несчастии принесла мне телеграмма.
   Мне надо сказать ему столько, сколько я за всю жизнь никому никогда не высказывала. <...>
  
   15 марта.
   И я виделась с ним...
   Плохо спала ночь и, встав рано утром, ровно в 9 часов была в гостинице "Париж". <...>
   Я вошла в номер. Навстречу вышел пожилой господин, высокий, стройный, с лысой головою и большим носом, но в общем производящий такое впечатление, что эти недостатки его наружности даже вовсе не замечались. <...>
   Я решила не думать, о чём буду говорить. Всё, что есть на душе, - вырывалось наружу... <...> Но прежде разговора мне надо было выяснить ему, хотя немного, мою личность, чтобы он мог лучше понять, с кем имеет дело; и вот - долго сдерживаемое волнение взяло, наконец, верх: страдания всей моей жизни, казалось, ожили во мне, голос мой оборвался на первой же фразе, и я зарыдала... право, невольно. Он не встал, но положил сочувственно свои руки на мои, не двинулся и сидел молча, ожидая, что я скажу ему далее. И мне больно стало и стыдно за свои слёзы перед этим равнодушно-спокойным человеком. <...> Он предложил мне воды. Я отказалась, и вдруг моя гордость возмутилась, я тотчас же овладела собою и заговорила спокойно... чем дальше говорила, тем более увлекалась, - перейдя от своей личной жизни к курсам - во мне уже заговорил человек не личного, а общественного страдания; невольно рассказала я ему случай с истерикой на лекции Введенского, и у него вырвалось восклицание: "как это можно". Наконец, я подошла к первому и основному вопросу - о создании Богом мира и неиссякающем источнике зла и бедствий человечества, которое всегда было и будет по тексту евангельскому "много званых и мало избранных", и о цели создания мира. Но тут он меня прервал: "На такие вопросы отвечать тотчас же я не могу; я не шарлатан, чтобы отвечать сразу и категорично... Да и вы мне можете не поверить... Вы и ещё имеете вопросы?" - "Да, ещё несколько", - отвечала я. - "Вот лучше летом приезжайте ко мне в братство, я буду там всё время до октября... Сейчас напишу вам, как к нам ехать. Там мы можем поговорить" <...> "Я советую вам познакомиться с Марией Петровной Мяс[оедо]вой. Вот, мать - светская женщина, а она - живая душа" <...>
   На днях написала М. Ос. Меньшикову {Михаил Осипович Меньшиков (1859-1918) - публицист, критик, в 1890-х годах придерживался народнических взглядов с христианско-либеральной окраской, затем сдвинулся в сторону радикального национализма и охранительства. Расстрелян ЧК. Встреча Е. Дьяконовой с М. Меньшиковым произошла, возможно, в редакции газеты "Неделя", ведущим автором которой он был.}, чтобы он приехал в редакцию, мне хотелось поговорить с ним. И разговор наш был очень интересен. Он говорил мне о Льве Толстом, об его симпатической личности. Я спросила его, знаком ли он с Неплюевым? - "Как же... был у меня третьеводни (он именно так и выразился), был у меня в Царском, прощался со мною!" - "А что вы думаете про его братство?" М. Ос. сомнительно покачал головою... - "Не нравится мне это; у него в школе какие-то кружки, - надзор старших за младшими, - это что-то иезуитское... Вот он меня давно зовёт к себе, статьи мои там читает - я же всё никак не могу собраться. И на этот раз он очень звал меня, может быть летом соберусь... Сомнительно мне это братство. Вот и Николай Петрович Вагнер там был... Например, у него для дохода существует водочный завод". - "Неужели?!" - изумилась я. - "Да... я как узнал это, говорю: как же это так, Ник. Петр., и завод-то? - Тот молчит. Неплюев оправдывается тем, что дело в количестве потребления, но ведь это не оправданье". Я слушала молча. Действительно, завод и меня сбил с толку. И больно мне стало, что нет совершенства на земле. Но Меньшиков был и против самого братства: "Что это? - Устроил какой-то оазис, в котором счастливы немногие. Нет, пусть он отпускает своих учеников в жизнь, пусть они действуют в обыкновенной среде"... В этом я была не согласна с М. О.: именно мне и нравилось братство, его существование даже необходимо для наглядного доказательства силы идеи. Конечно, это моё мнение применимо только к такому братству, устройство которого по возможности близко к идеалу; насколько же приближается к нему братство Неплюева - не знаю. <...>
  
   Село Устье, 3 июня.
   После более чем двухмесячного перерыва - снова берусь за перо. Возвращусь к тому времени, - это для меня необходимо, так как в эти дни со мною произошло что-то странное.
   Я всё время, с конца февраля, читала каждое утро по главе из книги Неплюева; это доставляло мне какое-то особое ощущение: я читала критику всей нашей жизни, некоторые страницы которой дышат такой искренностью, такой беспощадной правдой, что невольно вырывалось рыдание и сильнее чувствовалась вся неправда жизни, вся сила горя современного человечества... <...>
   И странное дело: чем дольше я читала, тем более подвергала критике не только самую мою жизнь, вовсе не бывшую христианской, но и веру. Я старалась проанализировать собственное религиозное чувство, сразу не поддающееся объяснению; но было много времени, и вот, понемножку, в эти дни я думала и над своей "религией".
   В силу чего я верила? - В силу переданного традицией отчасти, в силу потребности своей души - тоже отчасти, так как известные религиозные воззрения были приобретены не лично мною, а усвоены с детства; не будь их - додумалась ли бы я сама до признания Бога? И я должна была ответить на этот вопрос честно: "не знаю".
   Мое религиозное чувство, проявлявшееся с детских л

Категория: Книги | Добавил: Armush (26.11.2012)
Просмотров: 537 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа