nbsp; 305
Тихомиров. - Или деньжонок две-три тысячи, ужели ты от них откажешься?
- Вы все на личности играете, а я общий принцип защищаю, что все должно быть общее, - вывертывался он, - потому собственностью во всем мире и рабство и эксплуатация поддерживались, поэтому наша партия и хочет облегчить человечество от собственности, чтобы человек человека не эксплуатировал и не угнетал...
- А, а! А прямо-то не ответил, - сказал Данила, - от двух тысяч-то тетушкиных побоялся отказаться, чужого пожалел, а как же ты хочешь, чтобы он тебе свою корову отдал? Все вы такие социал-демократы: что твое, то мое, а что мое - тоже мое! Знаю я вас!
Я сказал, что, по-моему, чтобы меньше было в жизни греха и неравенства из-за имущества, надо не отнимать чужую собственность для тех, кто не хочет иметь на черный день копейку, а надо сделать так, чтобы она была у всех поровну, чтобы у всякого человека была полная возможность заниматься своим делом и ремеслом, кто не хочет работать у хозяина.
- А ты говоришь, Данила, вот попробуй из него пролетария сделать, он упорно за свое хозяйство и за своих коров держится! Нет, борода, довольно, мы вас согнем в три погибели, а в батраков на государство переделаем, всех в фабричном котле переварим!..
- Да что толку-то, - перебил Тихомиров, - ну какая радость батраком бывать, ведь вы это только со злости так говорите, я вот плохой хозяин и усадьбы себе сам не огораживал, сада не садил, а и то, как приедешь в свой хуторок, и дерева-то тебе кланяются, и листок вечерами тебе что-то в уши нашептывает, и воздух другой, дышишь не надышишься, а тут вот и в сад Кремлевский хожу, и на кладбище, а все не то, все нет тебе такой радости.
- И коровка своя-то милей, - подсказал Данила, - я вот как прихожу со смены, так и иду прямо в сарайчик, где у меня корова и птица, зачну курям хлеб крошить, а корова у меня его языком и слизнет - язык-то у ней такой корявый, длинный, она им ко мне в карманы за хлебом залезает...
- Ах вы черти, ах вы дьяволы, - ругался Фролов, - вас одному-то и не переспорить! Ты свое, а они свое! Так и вывертываются, как ужи. У одного хуторок в 26 десятин, у другого тюрьма непочатая! А ты мне скажи: на всех-то таких хуторков хватит земли нарезать, или тюрем хватит, чтобы всех тюремщиками сделать?
306
- Вот он какой социалист, - возразил Данила, - даже тюремщикам позавидовал, точно и впрямь какая радость ночами одному на коридоре сидеть, одна скука тебя заест. Вы-то в камере, как господа, на койках лежите, а я, как собака, ваш сон оберегаю и ночами не сплю. Выходит, не вы в тюрьме-то сидите, а я в одиночке нахожусь. Я бы с удовольствием на ночь пошел на твою койку, а тебя бы на коридор выпустил.
Мы долго смеялись. Тихомиров сказал:
- Насчет тюрем - пропади они пропадом - я ничего не скажу, а насчет земли статистику изучал, еще по 1-2 десятины на живую душу хватит, а если присоединить не освоенную, то и по 3 наберем. В чем же дело? Я тоже не завистлив: не хватит по 26 десятин - по 5, по 8 хватит на семью. А потом не все же захотят в земле ковыряться, и ремеслом разным и службой многие жить будут.
- Ишь ты, на уступки пошел, - язвительно сказал Фролов, - вот как мы вам бок-то наполыхали в 1905 году, теперь на уступки согласны. Только нам теперь от вас никаких уступок не надо. Просто-напросто ко всем чертям погоним, а кто чуть что возражать будет, тому чик-чик и веревку на шею!
- Ну ладно, - сказал он подумавши, - с землей туда-сюда, поделить можно, а торговлю купцам оставим, а производство капиталистам, чтобы они из пролетариев кровь пили? He бывать этому, всех к черту на кулички разгоним, все отберем и национализируем, и взятки брать не с кого будет! И тюрьмы на фабрики переделаем, чтобы ни одного арестанта и тюремщика не было!
- Чувствую, чувствую, под кого подбираешься, - заворчал сердито Данила, - запирая камеру.
- С Фроловым о чем ни говори, - сказал он в волчок, - а уж до тюремных надзирателей он дойдет, завидки ему взяли, знать, сам на мое место метит!
- К черту, Данила, - подскочил он к двери, - и начальника, и помощников, и всех надзирателей! Довольно вам паразитами быть и чужим хлебом свиней с коровами кормить! Мы людишек не станем в тюрьме содержать, мы по-другому будем, всех на работу поставим, довольно вшей кормить тюремных!
ГЛАВА 66. ПРЕТЕНЗИИ ФРОЛОВА
В месяц раз камеры обходил начальник тюрьмы и вежливо и бесстрастно спрашивал:
- Не имеете ли претензий и жалоб?
307
В один из таких обходов Фролов с серьезной важностью заявил:
- Суп жидковат, начальник, и кашки только по ложке дают, а то бы жить можно было!
Начальник смутился и не сразу ответил:
- Тут я поделать ничего не могу, столько полагается по расписанию, заявляйте инспектору!
По его уходе мы долго смеялись, Фролов прыгал и кривлялся от радости и уверял нас, что на завтра и суп и баланда будут гуще. Не будет крупица за крупицей бегать с дубиной.
Сопровождая начальника, Данила слышал претензию Фролова и, по его уходе с коридора, опять подошел к нашему волчку и сказал:
- Ишь ты, чего захотел, чтобы вас кашей досыта кормили да мяса по фунту давали, этак и из тюрьмы никого не выгонишь, и без того отбою нет, от войны спасаются и в тюрьму лезут.
- А как он испугался-то, Данила, он подумал, что я его про коров и свиней спрашиваю, он не дурак и сразу сообразил, чем это пахнет. Вот потеха-то!
- Ты доведешь всех до ручки, - ворчал Данила, - из-за твоих претензий и мне-то придется корову продавать.
- К черту всякую собственность, Данила, коровы тоже должны быть общие, - выкрикивал он, - я, знаешь, и другой раз что заявлю начальнику? Во-первых, скажу, что из тюремного сада очень дорого продают арестантам яблоки, во-вторых - почему у всех причандалов на кухне толстые рожи? А в третьих - нельзя ли на кухонные отбросы и остатки свинарник тюремный устроить, а то, мол, добра там всякого много пропадает, а заключенным хоть по праздникам щи свиные будут. Я ему такого арапа заправлю, что он ночей спать не будет со своими свиньями...
- Дались тебе эти свиньи, - сказал недовольно Данила, - точно ты в тюрьму-то навек пришел.
- А что ж нам, Данила, в своем отечестве да стесняться! Мы еще посидим и свиней тюремных дождемся, куда нам торопиться, хлебушка дают, баландой кормят до поту! Черт бы побрал эту Америку, Данила. Ну что ей было нужно в Европе, зачем в войну вступила? Ведь она нам всю обедню испортила! Чего доброго, побьют немца, и революцию тогда не сделаешь в победоносном государстве!
- У голодной куме - одно на уме: чужую собственность отнимать и революцию делать, - съязвил Данила, - все люди как люди живут, работают, приобретают, а эти недоучки - демократы то и знают, что губами щелкают:
308
тот хуторок имеет, тот двух коров завел, у них не спросился, тот свинью вырастил... А сами что заработают, то и пропьют...
- Мы - во! мы сила! - разводил Фролов руками, - мы будущие хозяева земли русской, Данила Никитич, нам вперед столковаться надо: как вот с этими людишками управляться, - указывал он на меня. - Нам Маркс дал теорию, плант, а как его превратить в натуру - мы и сами не знаем, а чтобы не просчитаться, мы и должны будем забрать все в свои руки: хуторки с фабриками, и свиней с коровами. Мы все это зажмем в свой кулачок, Данила, и будем давать всем по крохотке. А что! корова твоя - молоко наше. А Тихомирову скажем: твой хуторок и земелька, а наш хлебушек, ладно! А "этих", мы, Данила, и спрашивать не станем, - ткал он в меня пальцем, - наложим, обложим, насядем, ён и повезет, ён богатырь, Микула... Селянинович, ён все свезет и заплатит. Ён и татар кормил, и царя с помещиками, и попов, и купцов, ён и нас покормит, ведь так, Данила, правильно я говорю? О, эта рать мужицкая, эта рать сиволапая, она все повывезет, только умей ее обратать да верхом забраться!
- Ну и ловкачи, ну и мудрилы, ну и жулики, - ухмылялся Данила, отходя от волчка, - они в сам деле последний крест с шеи снимут, только им волю дай.
А Фролов становился на четвереньки и всячески чудил и кривлялся, а потом подходил к волчку и громко запевал: "Отречемся от старого мира, отрясем его прах с наших ног..."
Я попробовал на этот раз серьезно поговорить с нашим "социал-демократом", я сказал:
- Вот вы собираетесь отнять у людей все их жизненные интересы и радости, связанные с процессом накопления и приобретения собственности: и хуторки и выкупленные нами долголетним трудом надельные и родные нам полоски земли, и наши сады и огороды, скот и инвентарь. Все это, по-вашему, должно быть обобществлено и находиться в вашем распоряжении. А не приходило вам в голову, что такой кастрацией жизненных интересов и радостей вы саму жизнь-то народную сделаете хуже тюрьмы, такой же сухой материей, как и вся ваша марксистская литература? Ну кому же нужна, кому мила будет такая жизнь в вашем царстве? Недаром же Прудон упрекал Маркса в том, что он своей солдатской теорией социализма несет человечеству новое и еще худшее рабство. Нельзя же, говорю, человеку радоваться на общее поле, на общее стадо, на казенную дорогу или арсенал. Ведь этой вашей
309
сухой арифметикой убиваются все интересы личной инициативы и творчества, личных надежд и желаний. На что все это нужно и кому?
Фролов не бросил своего шутовства и в таком же тот сказал:
- Людишки что балалайка, их можно настроить по всячески: кнутом да прутиком, рублем да дубьем их, как овец, можно приучить жить по-всячески. Ну а чем они от овец отличаются? Корм у них будет, работа будет, квартира будет, черта ли им еще нужно! Что! думаешь с тоски вешаться станут или как лягушки в воду попрыгают? Нет, не такая вы скотинка самолюбивая, чтобы вешаться с досады; вы народ православный, богобоязненный, всякого греха и супротивства боитесь, из вас любых веревок навьешь. Вы - земляная сила. Видал лес? Каждое дерет растет, как хочет: и вширь, и вверх, и теснит сильное слабое, а мы подрежем этот лес, как подрезают культурные сады и парки, чтобы никто никого не теснил и вширь не разрастался. Видал? Не сохнут дерева от подрезки. И вы топиться не станете и будете плодиться и размножаться и населять землю... А интереса у них не будет, - подмигнул он Тихомирову, - хлеб жрать будете, спать будете, работу дадим. С бабами вотажиться разрешим налево и направо! А то им интересу мало! А у пролетария больше интересу на фабрике? Живет, не топится, и вы будете жить! Невелики господа, найдете чем интересоваться. А зато мы тогда весь мир завоюем и покорим, под нози своя всякого врага и супостата!..
Я возразил, что и Маркс надумал много отсебятины, которая никому не нужна. Что сам он не был ни хозяином, ни работником, а потому не мог и понимать настоящих их отношений и интересов друг в друге; что никто из этих так называемых эксплуатируемых батраков и рабочих сам не скажет, что его эксплуатируют, так как, с одной стороны, он знает, что он живет у хозяина по своей доброй воле, и что сколько бы он ни получал, он всегда имеет возможность в 2-3 года прикопить деньжонок и завести собственное дело, как в деревне, так и в городе, и что если кто этого не делает, не старается улучшить свое положение, так виноват в этом он сам, а вовсе не хозяин; что никто никому не мешает жить хорошо и на фабрике и в деревне, только не надо гулять и пьянствовать и надо откладывать хоть по 3 рубля в месяц на черный день, как страховку от непредвиденных случаев.
- Это мы слышали, это мещанская мораль, это мелкобуржуазная стихия богатых мужиков, - сказал он со зло-
310
бой. А мы - безбожники и никакой морали не признаем. У нас свой бог и своя теория. К черту вас с вашим мещанством! Совсем безнадежен, - сказал он Тихомирову, - хоть ты его зарежь, а он все свое. Вот она целина-то непочатая. Придется нам поработать над ними!
- Да вы-то кто? - спрашивал недоуменно Тихомиров, - боги или дьяволы? На что вы им нужны-то с вашими теориями? Ну кто вас просит весь мир переделывать?
- Мы-то! Мы - его величество пролетарий! И ваше царство и наше царство. За нами и право и сила!
После этого, до самого моего ухода, он уже избегал таких принципиальных споров.
В конце октября мы все снова были вызваны Демидовым в контору. Нам было прочитано предварительное решение Московского военно-окружного суда (куда перешло дело) о том, что до начала суда мы можем быть освобождены под залоги от 500 до 800 рублей каждый, по внесении которых каждый будет тотчас же освобожден. А через три недели я вышел из тюрьмы с извещением от суда, что залог за меня внесен корпорацией наших защитников.
- Еще мы с ним встретимся на узенькой дорожке после революции, - говорил Фролов Тихомирову, прощаясь со мной, - только тогда будем не говорить, а устраивать новое "общество", без Бога и без собственности.
Тихомиров прощался со мной, чуть не плача, ему страшно было оставаться одному с этим "ловкачом-демократом".
Данила радовался и наставительно говорил:
- Только смотри, уговор, чтобы второй раз не приходить... ложку-то свою возьми из камеры. На радостях он разрешил мне подойти к камере "жулья" и попрощаться с Арапычем.
- А с кем же нам теперь балакать-то? - опечалился он, недовольный, недовольны были и другие.
- Уж ты бы сидел до конца войны, - говорили они, - а там видно бы было...
- К Фролову ходите, - посоветовал я.
- А ну его к черту, - выругался Арапыч, - он и в Бога не верует, и совести не признает, у него не душа, а жестянка! Он даже ворам не друг!..
ГЛАВА 67. СУД ПРИ ЗАКРЫТЫХ ДВЕРЯХ
Через 3 месяца (в конце февраля) 1916 г. мы получили повестки о вызове в суд на 15 марта.
311
В настоящем деле приняли близкое участие некоторые близкие друзья покойного Л. Н. Толстого: В. Г. Чертков, его жена Анна Константиновна, И. И. Горбунов, П. И. Бирюков, Ф. А. Страхов, дочери Льва Николаевича Татьяна и Александра, С. Л. Толстой и др., и по их просьбе защиту на суде взяли на себя известные тогда адвокаты Москвы и Петербурга: В. А. Маклаков, Карабчевский, Малянтович, Муравьев, Громогласов, Гольденбладт и еще восьмеро других (имен которых я не помню), а сами они выступали за нас свидетелями в суде, давая характеристику каждого из нас и защищая в принципе те христианские идеи, следствием которых и было подписано нами воззвание против войны.
Жаль, очень жаль, что я не могу описать подробно этого суда над нами, так как не имею в своих руках его материалов. И что тут можно сказать по короткой памяти одного человека? Суд длился 11 дней. Повторялись показания 29 подсудимых, говорились длинные речи защитников и свидетелей, описание которых заняло бы много сотен страниц. Одно будет лишь верно и ясно, что суд этот в конце концов превратился в публичную проповедь христианского жизнепонимания и христианских идей, в противовес военному милитаризму и патриотизму, которые в то время насаждались властью в умах народа и которые старался безнадежно поддерживать в суде наш обвинитель, военный прокурор Гутор. Кто попадал в залу суда после 3-4 дней от его начала, тот уже не видел суда над какими-то обвиняемыми, наоборот, он удивленно слушал, как и сами обвиняемые и, главное, их свидетели обвиняют с точки зрения христианства и самый суд, и в его лице всю официальную Россию, навязавшую своему народу эту дикую и бессмысленную войну, какая не только не оправдывалась морально, но не оправдывалась и никакими другими политическими выгодами и соображениями, ради которых нужно было губить такую массу людей, разорять их и грабить. Тут развенчивалась и вся эта выдуманная ложь о достоинстве и чести могущественной нации и государства, для поддержания которых будто нельзя было иначе поступить, не принявши вызова.
Суд был в огромной круглой Екатерининской зале, в здании судебных установлений в Кремле, и хотя он считался судом при закрытых дверях, однако через несколько дней от своего начала зала эта стала наполняться избранной публикой, а к последним дням и совсем не вмещала всех желающих присутствовать на нашем суде.
Но как же это вышло, как было допущено? По закону разрешалось только каждому подсудимому пригласить двух
312
родственников, но мы выходили обратно на коридор и раздавали другим знакомым те билеты, которые имели для родственников, а потом и сами часовые стоявшие у нескольких дверей - входов в этот зал, видя попустительство начальства, стали пропускать за деньги кое-кого из напиравшей с коридора публики. Один давал деньги, а другие за ним проходили так, и солдаты не останавливали, боясь огласки за взятые двугривенные. Еще в первые 2-3 дня, при шуме и спорах в дверях, секретарь суда пролезал сквозь стену и наводил порядок, а потом и совсем перестал обращать внимание, и публика шла беспрепятственно. Каждый вновь пришедший был так заинтересован этим публичным религиозным митингом, что на другой день приводил с собой еще десяток своих новых знакомых, и таким образом изо дня в день зал быстро наполнялся. А ведь был военный суд и в военное время, на котором, кроме военных судей-полковников и подполковников и председателя генерала, Абрамовича-Барановского, еще присутствовал неизвестный нам генерал с огромными рыжими усами, присланный из Петербурга специально для наблюдений. И все же это был не суд, а публичная пропаганда христианской идеи, в корне осуждавшая войну и ее ужасы.
Правда, говорили, что на четвертый день суда Абрамович-Барановский получил из армии с фронта сообщение, что его единственный сын офицер убит, поэтому он так и стал слабо вести суд, как сам жестоко пострадавший от войны, но насколько это было достоверно - судить не берусь. И тем лучше, если это было верно, так как этот случай был наглядным уроком результата войны для самого военного суда, взявшего на себя недостойную задачу судить людей за моральное осуждение и призывы к неучастию в ней, как в страшном преступлении.
Защита подходила к делу с трех сторон: с точки зрения государственного вреда, причиненного нами, со стороны общественного влияния на ход войны и со стороны непреложной христианской правды. От первой группы выступал Маклаков, от второй Муравьев и от третьей - Громогласов.
Я государственник, - говорил Маклаков, - и если бы я видел в их обращении "Ко всем братьям" действительное преступление и действительный вред государству, пускай даже в военное время - я не был бы здесь на суде и не взял бы на себя защиты. Но и как государственник я не вижу в их воззвании ни вреда государству, ни состава преступления вообще, а потому и беру на себя смелость доказывать суду публично, что примененные к ним статьи
313
закона для обвинения не имеют к ним никакого отношения и применены неправильно. Если они и виноваты в некоторых проступках, то за это их совсем не надо было держать так долго в тюрьме и судить военным судом. - И он приводил совсем другие статьи, которых как не юрист я запомнить не могу. - Если бы они призывали русских солдат побросать оружие и разбегаться, а немцам и всем нашим врагам не говорили бы этого - я не защищал бы их здесь. Но в том-то и дело, что их воззвание направлено не к русским только, и не к одним солдатам, но и ко всем людям, заразившимся военным братоубийством, так оно у них и озаглавлено: "Опомнитесь, люди-братья!". Для меня, - говорил он дальше, - этот призыв представляется совсем в ином свете, чем его квалифицирует военный суд. Представьте себе толпу спорящих и дерущихся людей, которые за своим злом и увлечением уже потеряли способность рассуждать здраво и миром разобрать причины вражды. Ведь всякому постороннему человеку, проходящему мимо и беспристрастно относящемуся к обеим сторонам, так хочется им крикнуть: "Опомнитесь, люди братья, верните себе человеческое достоинство и примиритесь!" А это они сделали своим воззванием, и ужели мы должны их судить за это? Они, правда, формально повинны в том, что присвоили себе не принадлежащее им право быть мирителями враждующих, взялись не за свое дело, но что значит формальное право перед правом моральным, которого мы не можем отнять от них и которое так прочно опирается на идейную сущность исповедуемой нами православной религии? Я тоже исповедую эту религию и ношу христианское имя, а потому и как государственник я могу просить суд только об одном: оправдать этих людей. Православие есть наша государственная религия, и, пока мы от нее не отказались, мы не можем по нашей христианской совести винить их в их благородном поступке.
Я оговариваюсь в том, что я не привожу речи Маклакова буквально - этого без стенограммы сделать невозможно, но общий смысл изложен правильно. И, конечно, это не вся его речь, а лишь маленький ее краешек, который остался в моей памяти. То же будет и по отношению другим.
- Люди эти совершенно случайные, - говорил Муравьев, указывая на нас, - и они меньше всех повинны в том, за что вы их судите. Мы государственно исповедуем христианскую веру, которая включает в себя все элементы любви, милосердия и всепрощения, и как же мы можем судить их за то, что они особенно ярко и наглядно их вы-
314
разили в своем призыве к любви и миру? Разве мы все, христиане, не думали и не думаем о том же и разве они не выразили наших мыслей за всех нас? И что же, мы можем судить здесь все христианское общество? Это одно, господа судьи! Другое в том, что мы, русские, считаемся в Европе самыми отсталыми и некультурными людьми. С нами разговаривают там с снисходительной улыбкой, но за то, что у нас есть Толстой, как всемирный учитель и апологет христианства, за это, в общем, к нашему народу питают большие симпатии все лучшие люди не только Европы, но и всего мира. А что мы здесь делаем? - мы судим Толстого как поборника христианства, и если мы его осудим в лице этих людей, мы этим только унизим себя и докажем всему миру свою отсталость и свое ограниченное невежество.
В каких бы условиях мы ни были в данный момент - мы не можем этого сделать. Мы воюем за величие нашего государства, за поддержание достоинства и военной чести нашей армии, но, кроме этой военной чести и достоинства, господа судьи, есть моральная честь русского народа, которая гораздо выше первой, не запятнайте вашим приговором этой чести, не забудьте, что правда моральная, правда этой чести - на их стороне.
А когда прокурор бросил нам обвинение в том, что мы, прикидываясь христианами, забыли своих братьев в окопах, которые будто бы за нас страдают и умирают, и привел даже евангельский текст о том, что "несть большей любви, как положить душу свою за други своя", - поднялся Громогласов и взял слово для ответа.
Кто бы как ни понимал по-своему христианское учение и то место Евангелия, - говорил он, возмущенный, - но никто не решался никогда утверждать, чтобы война и военные убийства и грабеж были действительными актами выполнения этой заповеди. Подумайте, сидеть в окопах и пристреливать без промаха людей, а затем кидаться на них с яростью зверей и разбивать прикладами головы, распарывать штыками животы и выпускать внутренности и этим исполнять христианские заповеди о любви и всепрощении, выполнять заповедь о положении души за други своя? Нет, господа судьи, с этим никто в мире согласиться не может. Войны как терпимое зло были и есть, но они не оправдывали ни одной христианской заповеди, а только их нарушали, и нарушали жестоко и страшно. Да разве солдаты идут полагать свои души? Нет, господин прокуpop, если бы это было так, войны исчезли бы с лица земли и перестали бы поливать ее человеческой кровью,
315
так как ни один полководец не согласился бы идти на войну с такою армией. И хотя мы не военные, но знаем твердо, что главная задача солдата на войне не полагать свои души, а как можно больше отнимать их у других, как можно больше вредить, грабить противника. И не только Христос не разрешал войны, но и его церковь в первые века свои не разрешала и налагала эпитимии на тех солдат, которые были на войне и убивали.
И он приводил тексты Писаний, читал выдержки из соборных постановлений, приводил примеры исключения из церкви за военные убийства.
- Полагать душу за други своя - это значит рисковать жизнью и погибать самому, спасая другого, а вовсе не убивая других или другого. Войны приносят разорение и опустошение целых стран и областей, но не в этом их главное зло. Кроме бедствий материальных, они служат огрублению народов, они понижают моральные интеллекты народов и, как удушливый воздух во время эпидемии, способствуют моральному извращению правды. Нет в мире таких видов преступлений и извращений, которые бы не развивались в народах во время войны. Мы ведем войну и участвуем в этом великом и мировом бедствии, и ужели нам хватит духу - как представителям общественной совести - осудить этих людей только за то, что они по чуткости или слабости сердца выразили свой протест против этих бедствий и любовно сказали: "Опомнитесь, люди, братья!" Не можем мы этого сделать! И я крепко верю, что и военный суд разберется в их правде и не допустит осуждения людей за выражение своих христианских чувств и обязанностей! Из того, - говорил он дальше, - что молчат представители христианских церквей и общин и не выносят общего морального осуждения войне, как противного христианскому закону действия, совсем не значит, что они ее оправдывают, нет, господа судьи, в это не верите не только вы, но и сам обвинитель, полковник Гутор. Они не смеют выступать с таким осуждением, а там, где смеют, - они это делают. Вам должно быть известно, что и папа Пий X не благословил австрийского оружия, достойно заявив, что он "благословляет только мир". Выносят протесты осуждения и многие сектантские общины квакеров, меннонитов, духоборов, и многие заявляют свой этот протест отказом от присяги и участия в войне, и что же, мы осудим и их за это? Не можем мы этого сделать, ибо, как говорил Христос, "тогда возопиют и камни".
Помимо морального осуждения войны с христианской точки зрения, все наши свидетели выясняли ее неправоту
316
и со стороны общественного мнения, выясняли неискренность нашего правительства при ведении дипломатических переговоров ее предупреждения. Так, Чертков говорим, между прочим:
- Нас стараются уверить, что мы, русские, являемся страдательной стороной, что нам эту войну чуть ли не навязали, напали на нас, и на этой неправде нам строят ее неизбежность и необходимость. На этом утверждении стоит и военный суд, тщательно скрывая от нас всю изнанку дипломатических переговоров. Но и то, что мы уже знаем из газет, и то совсем не говорит о нашем желании избежать ее. Вместо того, чтобы сделать давление на сербское правительство и заставить принять условие Австрии во избежание войны, наше правительство без всякой необходимости мобилизовало армию и стало придвигать к австрийской границе. Что оно этим хотело? Поддержать военную честь сербских шовинистов и заставить их быть непримиримыми против большего их государства. Дорого же обойдется нам эта ложная честь, ради которой мы поставили на карту не только часть миролюбивого русского народа в целом, но и жизнь и достояние десятков миллионов ни в чем не повинных русских людей, в числе гораздо большем, чем Сербия.
И хотя председатель останавливал и доказывал Черткову, что он выходит из рамок свидетеля и говорит не по существу, он все же сумел снова сказать:
- Если мы не вынесем здесь свое осуждение войне, не установим ее неправды и со стороны нашей дипломатии, мы не можем правильно подойти и к разбору и степени виновности обвиняемых. Помимо христианского осуждения всякой борьбы и злобы в людях, есть еще общественная оценка и добрых и злых проявлений и побуждений человека. Правы люди, затеявшие войну, - тогда неправы те, кто ее осуждает, а неправы первые - правы последние...
ГЛАВА 68. МОЯ РЕЧЬ НА СУДЕ
Со своей стороны, когда до меня дошло дело, я говорил, что причиной, побудившей меня подписать воззвание, была внутренняя, душевная скорбь за поругание христианского закона о любви к ближнему в среде христианских народов и горькая обида за то, что даже социал-демократия, как наша, так и европейская, приняла участие в войне и не протестовала. Но все же я слышал о протесте Либкнехта, Жореса, убитого перед войной; слышал голос папы Пия,
317
отказавшегося благословить австрийское оружие. Знал уже об отказавшихся от участия в войне некоторых призывных, и мне стало стыдно за свое молчание. Оправдание же своего поступка я находил в благородном поступке нашего Государя, созывавшего в 1897 г. Гаагскую конференцию для обсуждения мер предупреждения войн.
- Хорошо, - говорил я, - предупреждать пожары, но нужно же их и тушить, когда они уже есть, и я считал своею обязанностью участие в этом, движимый тем же чувством христианской правды, которым руководился и Государь, приглашая правительства на эту конференцию.
К тому же я помнил, что через несколько дней после заключения мира с Японией, наши газеты открыто писали, что эта война была каким-то недоразумением, во имя которого, однако, было одних убитых с нашей стороны 300 тысяч человек и около миллиона раненых.
- Поверьте, господа судьи, - говорил я воодушевленно, - что и эта война по ее окончании будет признана таким же недоразумением. А вам лучше знать, во что станет русскому народу это недоразумение. Да и все войны с их ужасными преступлениями убийств и разорений есть сплошное недоразумение, ибо нет таких споров и противоречий между христианскими народами, каких нельзя было бы разрешить взаимными уступками и дружелюбием на основе своей веры!
А в своем последнем слове я откровенно сознавался, что я не герой, что меня страшно измучила тюрьма, где ты находишься на положении стойловой скотины и не знаешь, на что употреблять свои руки и ноги; на что употреблять свою душу и разум; и что мне страшно тяжело возвращаться опять туда же и влачить там жалкое и никому не нужное скотское существование, будучи каким-то паразитом общества. Что, мол, тюрьма вместе со мною измучила и мою семью, заставляя по нужде и жену и подростков детей исполнять за меня не свойственные им тяжелые работы.
- Страшна тюрьма, - говорил я суду, - но еще страшнее потерять свою веру в христианскую любовь и правду, на которой зиждется теперь общественная жизнь и которая еще сохраняется в душе как твердая опора жизни. И я просил суд не отнимать у меня своим приговором этой веры. - Людям, носящим христианские имена и шейные крестики, как знаки своей принадлежности к христианскому обществу, - говорил я в заключение своей речи, - нельзя сознательно делать друг другу такое зло и худо, не отказавшись от своих имен и этих знаков!
318
Когда суд объявлял перерывы и когда оканчивался день, присутствовавшая публика окружала нас плотным кольцом и стеной и долго не давала возможности расходиться. Сыпались расспросы и сожаления, и сразу было видно, что их симпатии целиком на нашей стороне. Всех охватывало общее радостное настроение, и никто не хотел верить в суровость приговора. Всем хотелось для нас полного оправдания как награды за понесенные страдания, и только Татьяна Львовна Толстая не разделяла общего оптимизма и предупреждала:
- Не доверяйтесь этому генералу, - говорила она, - он мягко стелет, но жестко спать. Его видимая любезность не мешает ему закатывать солдат на десять лет в каторжные работы.
Более умеренные определяли наказание ссылкой в Сибирь, на 4-5 лет. Под знаком этих предсказаний и ожидали приговора.
На одиннадцатый день, в 9 часов вечера суд удалился в совещательную комнату. К этому времени зала была полна публикой, но никто не думал уходить. Всем хотелось дождаться результата. Настроение было радостное, приподнятое. Получилось впечатление, что судят и обвиняют не горсточку людей из 29 человек, а весь этот зал с двумя тысячами человек, которые за дни суда так сроднились с нами и со всеми нашими, и наших свидетелей и защитников мыслями, высказанными здесь, что как будто и не отделяли себя от нас и вместе с нами ожидали себе или удара, или прощения.
Да, так оно и было на самом деле. Разбуженная произносившимися речами совесть каждого человека, может быть, только впервые дала здесь почувствовать все глубокое противоречие между исповедуемой ею христианской верой и той грубой и жесткой действительностью войны и военных приготовлений, в которых чуть ли не каждый человек тогда участвовал, а тут она услышала резкое и непререкаемое осуждение этой деятельности; почувствовала всю правоту этого осуждения и теперь жадно ждала общественного признания христианской правды и со стороны военного суда, готовясь вместе с нами и радоваться нашей радостью или понести вместе с нами наказание. По крайней мере, я слышал, как многие выражали искреннее сожаление тому, что в свое время не знали об этом воззвании и теперь не сидят вместе с нами на скамье подсудимых. Одним из таких был подполковник Гензель, находившийся в отпуску для поправления здоровья и все время посещавший заседания. За это долгое ночное ожидание
319
публика перезнакомилась со всеми нами, хотя и была страшная теснота, но, невзирая на это, каждый считал своей обязанностью протискаться к нам и выразить свое сочувствие, свою радость и свои страхи.
Но вот не помню, в 2 или 3 часа ночи раздался звонок и громкий возглас распорядился: "Встать! Суд идет!" Публика оживилась, заволновалась, но, когда Абрамович взял в руки приговор и выступил для прочтения, в зале водворилась глубокая тишина. Зал замер, никто не хотел проронить ни единого слова. Началось чтение.
Точного приговора я не помню и не могу привести. Но когда в нем были произнесены ясные слова: "Признаны виновными в преступлении, по закону не наказуемом", отвергались статьи, по которым мы были привлечены, как не подходящие к нам, и выдвигались другие, по которым не полагается даже наказания. И тут же отдалось распоряжение конвою освободить из-под стражи Сергея Булыгина и Сережу Попова, которые не были освобождены до суда и судились из тюрьмы под стражей. Публика сразу ахнула и радостно заволновалась. Послышался плач и даже рыдания; послышались радостные восклицания, и, несмотря на отданное распоряжение расходиться и очистить зал, никто и не думал уходить, все устремлялись к нам с радостными поздравлениями и, плача и радуясь, целовали нас и не выпускали из тесного круга; целовали наших свидетелей и поздравляли и их, целовались друг с другом и некоторые радостно крестились. Было видно, что вместе с нами весь зал был в напряженном положении и теперь почувствовал вдруг, как эта гора свалилась с плеч. И не только за нас, но и за себя, и за ту попранную войною христианскую идею любви и мира, которую суд должен был также пригвоздить ко кресту под флагом измены Родине, но однако не решился и не сделал этого.
Попробовали еще раз отдать распоряжение об уходе, но никто его не слушал и не выполнял. И даже сами судьи ни уходили и наконец спустились с эстрады и тоже протискались к нам и поздравили, а Абрамович долго ходил по эстраде и смотрел на волнующуюся и торжествующую публику, а затем подошел к краю и громко сказал:
- Хотя до Пасхи еще две недели, но я вижу, что здесь она наступила раньше, все братски лобызаются, - после чего и сам быстро сошел с эстрады и обнял и поцеловал каждого из нас на общую радость торжествующего зала. Поздравили и перецеловали нас и все наши защитники и не отходили от нас. И только не видно было генерала с рыжими усами, наблюдавшего за судом, и прокурора Гу-
320
тора. Около часу продолжалось это праздничное торжество и ликование, и только после этого стали понемногу расходиться. И хочется верить, что в этот момент каждый из присутствующих переживал здесь в первый раз в своей жизни такую искреннюю и глубокую духовную радость, связанную с его совестью и религиозным чувством. Здесь в первый раз в своей жизни услыхал каждый о великом значении христианского жизнепонимания в его приложении к жизни, и, может быть, только тут и понял его значение и цену; узнал и всю великую неправду общественного и государственного режима, при котором, в нарушение исповедуемой народом религии, миллионы людей приносятся в жертву богу Молоху, при равнодушном попустительстве и одобрении как православного, так равно и инославного духовенства. Конечно, если бы в это время не шла война и суд был не при закрытых дверях, весь этот процесс был бы разнесен газетами по всему миру и послужил бы великой пропагандой для торжества христианства, но, к сожалению, об этом нельзя было писать ни строчки, и так он и прошел только в этих стенах и не мог получить широкой огласки.
На другой день мы были приглашены на торжественный обед и вечер Московским вегетарианским обществом вместе с нашими защитниками, где снова произносились горячие речи в защиту христианских идей и религии и где мы вновь получали свою честь, как праздничные именинники. С речами выступали В. Г. Чертков, И. И. Горбунов, Ф. А. Страхов, И. М. Трегубов, В. Ф. Булгаков, выступали и защитники.
На третий день нас снова пригласили на вечер для чествования от Московского общества трезвенников, где повторилось все снова, и речи, и тосты, и где к тому же хор трезвенников пропел для нас несколько прекрасных духовных гимнов, и в том числе стихотворение матери Булыгина, приводимое выше.
На четвертый день мы все: участники, защитники и свидетели - собрались вместе и сфотографировались, и только после этого отлепились друг от друга и разъехались по своим городам и деревням.
Вернулся в деревню и я и стал залечивать те изъяны, которые принесла моя почти годовая тюрьма, чем, конечно, опять не были довольны не только попы и урядники, но, главное, консервативно настроенные старики, которые
321
не могли примириться с нашим отступлением от Православия и в этой моей тюрьме видели Божеское наказание за этот мой грех.
- Он, знать, и черту не нужен, из воды сухим вылезает, - ругался Сычев, проходя пьяным мимо нашего дома, - военный суд оправдал, а уж что ему земский начальник.
Недоумевали по утрам у колодца и бабы и никак не могли понять, как это мы вышли "сухими из воды".
- Ведь это подумать только, во время такой войны пошли против войны и по суду оправдались! Других бы загнали куда Макар телят не гонял! Нет, тут что-нибудь не так: или деньгами откупились, или измена какая вышла!
Но так как с моей стороны на суде были свидетелями наши же крестьяне: Семен Гудков и из соседней деревни Тимофей Журавлев, которые по своей развитости все понимали, и были весьма довольны участием в нашем торжестве, и, конечно, передали все, что слышали, и всем нашим крестьянам, то и отношение к нам в деревне резко изменилось. Из подозрительного и опасного безбожника, или "старовера", - как говорили богомольные старухи, - мы стали "борцами за правду", тем более что война осуждалась всеми, все несли от нее и хозяйственные непосредственные ущербы и жертвы людьми, в лице родных и знакомых, а к тому же она так затянулась и была так неудачна, что всем надоела и осточертела. К концу 1916 г. в народе поднималось уже настоящее недовольство правительством за эту войну:
- Только народ загубляют попусту, - стали говорить даже посмелевшие бабы, собравшись у колодца или на речке. - И мириться не мирятся, и никто никого не одолевает, хуже петухов неразумных сцепились, хоть водой разливай.
- Немцу-то что не воевать, он у себя дома воюет, а наших опять за тысячи верст угоняют, как на японской войне - роптали они вслух.
- А ты потише, а то и нас заберут ихние шпиены, они везде так и слухают...
- Небось, всех не заберут, - возражали более смелые, - кабы все-то вот так, как "они" сказали, что воевать грех, и никто бы не пошел, и войны бы не было. Небось, всех бы не пересажали; а то им что же не воевать, народ идет и молчит, а они деньгу наживают.
- Это все жиды делают, - авторитетно решала старуха Сычева, - от них и война, от них и замирения нету; они в мутной воде рыбку ловят и деньгу наживают.
322
- Ничего, хороши и наши, - возражала бабка Настасья, - тоже маху не дают: тот туда присосался, тот там на оборону работает, тоже копейкой не брезгуют. Одни там умирают и кровь проливают, а другие карманы набивают, тоже правда!..
- Какая тут правда, во время войны умирать никто не хочет, душа смерти боится, вот все и притворяются и обманывают начальство, - рассуждала бабка Василиса.
Много было хлопот обществу с посевами и обработкой земли вдовам и тем женщинам, мужья которых были на войне, а в семьях не было других работников. К тому же и слухи были все не лестные. Про одних открыто говорили, что они нарочно передались в плен, чтобы спасать шкуру; другие пристроились в разных хозяйственных организациях, наживали деньги, слали сотнями своим женам; даже присылали посылки с ценными вещами, что и вносило много греха и раздражения на сходках при обсуждении общественной помощи и этим женщинам.
- Они там дурака валяют, деньги наживают, а мы им тут землю обрабатывай, - говорили сердито старики, - воевать не воюют и домой не идут.
Вносила много и зависти и раздражения и выдача пособий, с которыми всегда как-то не ладилось: одни получали, другим отказывали.
Но как ни спорили остававшиеся в деревне мужики, кончалось все же тем, что распределяли между сильными по рабочим рукам дворам землю вдов, и хоть кое-как, но все же пахали и сеяли.
В 1916 г., с весны, в нашу волость нагнали много "пленных австрияков", - как называли их бабы. Много их партиями жили и работали в лесах на разработках казенного леса. Другие работали у помещиков и даже жили работниками в тех семьях, из которых мужики отсутствовали на войне.
- Наши к вам, а ваши к нам, - шутили с ними бабы, но близкой дружбы с ними не устанавливалось из-за незнания языка. Работать же они в большинстве умели хорошо, и их везде хвалили. Даже хвалил управляющий Шибаевским имением Болтин и нарочно посылал их на более ответственные работы. Душевно они сильно мучились и тосковали по родине. Бранили открыто свое правительство за эту войну и с нетерпением ждали замирения. Бранили с озлоблением немцев, считая главными виновниками не нужной для них войны.
С этого года нормальная жизнь деревни стала явно нарушаться. В лавках стали перебои то на соль, то на керосин,
323
то на спички, а то и на белую муку, на крупу и пшено, которым за последние 10 лет деревня так привыкла, что уже не могла безропотно переносить лишения с этими прод