воду, Сверчок первым после этого приводил на Иордань лошадей и поил их святою водой, а для коров таскал ведрами, что не нравилось не только священнику, но и всему народу.
- Смотрите, - говорили о нем, - как батюшке платить, так он дает три копейки с рубля, а как святою водой пользоваться, так он и лошадей приводит!
Но этого было ему мало, и он задумал нажить капитал, пьяненький он стал захаживать ко мне и толковать насчет псалмов и Священного Писания. Он сам читал когда-то Библию и считал себя за знатока в Писании. Но его привлекало ко мне не чтение Писания, а тайная надежда через меня нажить капитал. Он, как и другие, верил в темный слух о том, что я, отступивши от Православия, продал свою душу и мне за это Толстой платит 25 рублей в месяц. Моя кое-какая удача в хозяйстве от трезвости и трудолюбия объяснялась им по-своему и поддерживала уверенность в помощи мне со стороны. Будучи атеистом в душе, он также не прочь был продать свою душу и все разными намеками старался узнать от меня, есть ли такой порядок и верна ли такая сделка. Я с ним, конечно, смеялся на эту тему, но он не верил в мой смех и старался все больше и больше войти ко мне в доверие. Однажды он встретил меня на огородах (я вечером искал лошадей) и прямо приступил к делу.
- Ну, так как же, - сказал он, - я уже наполовину "ваш", а могу быть и совсем вашим, только как это насчет 25 рублей-то, верно ли это?
Чтобы вызвать его на большее признание, я притворился, что ничего не понимаю и равнодушно спросил: "Ты что это, занять что ли у меня хочешь? - так у меня таких больших денег не водится..."
- Я не шучу, - досадливо сказал он, - я и расписку подпишу своей кровью, только бы это надежно было.
Я рассмеялся и сказал ему в лицо, что если бы такие дураки и водились, которые бы покупали души, так нам с тобой за наши не дали бы и по три копейки, а не только по 25 рублей, ну а из таких денег и разговор заводить не стоит.
- Да ведь я тогда и Богородицу в дом не буду пущать, - поясняет он.
- Ну, это напрасно, не только Богородицу, но и нищих надо пускать и от них не запираться, - говорю я, - а Богородице, если Она придет, я и ворота растворю.
- Ну, с тобою пива не сваришь, - злобно сказал он, - а я думал, ты человек серьезный.
После этого он ко мне перестал ходить и долго злобился.
ГЛАВА 37. БЕСЕДА С МИССИОНЕРОМ
В августе этой же осени Тульский архиерей Парфений прислал ко мне миссионера для увещевания. Была еще уборка хлеба, мне было некогда. Мы сели с ним на завалинке, и я прямо поставил вопрос: в чем дело? Зачем я нужен? Миссионер видел мою досаду и усталость, но ласково заговорил:
- Я посетил вас по поручению владыки, чтобы узнать, какие у вас разногласия с Православной Церковью.
Я сказал, что, изучая Евангелия, я не нашел в них установления Христом никаких Таинств и догматов, а тем более понятия о Его Божественности или необходимости длинных молитв, всяких прошений, служб и обрядов, а потому и перестал все это признавать и в этом участвовать.
- Для меня, - говорю, - Христово учение есть простое нравственное учение о жизни: как и в каких случаях поступать с людьми, и в своей жизни, чтобы меньше грешить и больше быть полезным всем. По этому учению надо Богу служить не внешне: обрядами и песнопениями, а самою жизнью: чистой, трезвой, разумной и трудолюбивой,
163
и не думать, что дурную и пьяную жизнь можно оправдать перед Богом молитвами, покаянием и службами. Попутно я привел много текстов из Евангелий в подтверждение своих мыслей.
- Все это приятно слышать, сказал он, вот только вы впадаете в ошибку в своем самомнении, признавая одну часть текстов и отрицая или не читая других.
И он стал долго и подробно, но очень неубедительно объяснять мне церковное понятие евангельских притч, поучений и изречений, на каких основывается церковное построение о Таинствах, догматах и ее иерархии.
- Мы, верующие, сказал он, должны верить всему Евангелию от крышки до крышки, а не выбирать из него только то, что кому нравится, не рыться в нем как куры и навозе. Для нас нет противоречий ни в таинственном смысле учения, ни во всем том чудесном, о чем повествуют евангелисты. Христос - Бог, и для нас все ясно и понятно. А коль скоро мы отвергнем его Божественность, тогда все сразу меняется и приходится выдумывать все свое и человеческое, чтобы совсем не отказаться от него. А это вот вы и делаете по своей гордыне и путаетесь в своих собственных выдумках.
Я сказал, что для нас Евангелие, это - сундук с добром. Мы его открываем и перебираем все его содержимое и находим, что одни вещи нам нужны сейчас, и мы их берем, другие будут нужны завтра, третьи понадобятся через год, четвертые пригодятся когда-нибудь. Но среди этих нужных видим много других, может быть и ценных и важных, но в которых мы не нуждаемся и не видим никакой возможности приложить их в обиходе жизни. Что нам с ними делать? Тоже брать? Но это значит обременять себя лишней заботой и хранением ненужных нам вещей и понятий, а потому и не берем. Мы полагаем, что на это добро и понятия у всех свои потребности и своя оценка нужного и важного. Ну и пускай каждый по-своему пользуется этим добром.
- Что вы, что вы, дорогой друг, - заволновался миссионер, - это же невозможно, это губит всякую организацию и всякое духовное единство в Церкви верующих. А ведь вы же читаете в Евангелии: "И да будет едино стадо и един пастырь".
- Вот и поговори с ним, вишь, он куда кидает, его семи толкачами не поймаешь в ступе, - сказал наш священник, - он умнее нас быть хочет.
Я сказал, что мы читаем и другое, более важное пожелание: "Будьте совершенны, как совершен Отец ваш Не-
164
бесный". Но ведь мы же этого совершенства не знаем ни в себе, ни в других и не тяготимся своим несовершенством. Лучше бы было, говорю, достигнуть и этого совершенства, и этого единства, но пока его нет, не станем принуждать к этому никаким нажимом и насилием, а в этом есть большой грех от связи Церкви с государством, помогая одна другому, они доходят до тюрем, ссылок и всяческих притеснений.
- Но почему же отказываться от этого единства и становиться врагом и блудным сыном матери Церкви, - настаивал он, - разве святая Церковь имеет какие-либо другие цели по отношению к своим членам, кроме одной материнской заботы и любви к ним? Ну скажите, что есть худого в церковных установлениях, ее культе и учении? Разве она не скорбит скорбью каждого своего члена, разве она не утешает и не дает им помощи и надежды на спасение и воскресение? Отнимите эти надежды и это утешение в скорбях от слабых в своем одиночестве людей, что с ними будет? Ведь нужно быть героем, гигантом, чтобы не чувствовать своей слабости и ничтожности в скорбях житейского моря и не чувствовать своей зависимости от неведомой тайны жизни, или Бога, как мы Его понимаем. Подумайте поглубже: не гордыня ли говорит в вас вместо разумения? Не она ли отгоняет вас от матери-Церкви и делает мудрствующим лукаво? Вы наставляете на служении Богу доброй жизнью, но разве Церковь препятствует этому; разве она не учит тому же? Если бы вы не расходились с нею, ваша добрая жизнь была бы также и перед Богом и перед людьми у всех на виду.
Я сказал, что с идейной стороной Православия и я не думал расходиться и не думаю. Во внешнем же богослужебном культе и Таинствах перестал нуждаться, так как и без их воздействия ясно понимаю пути и знаю, какими мне нужно ходить и каких остерегаться. Может быть, для более слабых людей, живущих без духовного разумения и рассуждения, они и нужны, как вехи на незнакомой дороге, - об этом я не берусь судить, - но я перерос эти загородки и вехи и без них не спотыкаюсь и не блужу. И я бы ничего не имел против них вообще, если бы все духовенство этим культом и Таинствами не затемняло духовного взора всякому слабому человеку и не загораживало движение вперед к главной цели жизни. Почему оно на всех углах и перекрестках не говорит своей пастве о том, что этот внешнеобрядовый культ и Таинство нужны не Богу, а только людям же, как доброе и полезное времяпрепровождение, а что настоящее богослужение и богоугождение
165
может быть только в самой доброй, трезвой и трудолюбивой жизни, как и сказано у апостола, что вера без дел мертва есть? Вот когда оно не будет этого скрывать, тогда в нем не будет никакой вины и обмана. А без этого толкования темный душою народ понимает так, что вся христианская вера и богослужение в этом-то обрядовом культе и состоит, и, выполняя его, он этим оправдывает свою дурную жизнь и не пытается ее изменить к лучшему.
- И мало того, - говорю, - что церковь не делает такого разъяснения, она, наоборот, гонит и преследует так называемых сектантов и именно за невыполнение этот культа, хотя у всех на виду в их личной бытовой жизни гораздо больше доброго и хорошего, чем у православных. Какая же в этом ее любовь к людям?
Миссионер повздыхал и не стал отрицать этих фактов.
- В каждом государстве, - сказал он, - есть своя политика, которая одним концом упирает в ту или иную группу непокорного населения и преследует их. Повинно в этом и наше государство. А мы что можем, мы бессильны и подчиняемся этой политике... Мы должны оберегать своих членов от влияния инакомыслящих, и без этого ни одна религиозная организация обходиться не может. Но мы молимся и о соединении Церквей и с уважением относимся ко всем религиям, даже языческим. От православных христиан мы не требуем соблюдения всех религиозных обрядов и посещения богослужений, но Таинства нашей веры, Символ Веры должны соблюдаться и признаваться всеми, иначе у нас не будет ничего связующего, по чему бы мы узнавали своих единоверцев и единомысленных.
- Не знаю почему, - отвечал я миссионеру, - но вот моему духовному сознанию эти-то Таинства особенно и претят, и мне надо делать над собою насилие, чтобы их выполнять. Посещать церкви, слушать чтение Писания и песнопения молитв и гимнов я еще могу, но давать крестить детей, мазать их миром; ходить говеть, принимать иконы и им молиться руками - это совсем не могу, не хватает совести, и прежде, - говорю, - когда я во всем этом участвовал, всегда чувствовал какую-то натяжку и неловкость. То же говорят и другие, а раз так, то зачем же я буду себя принуждать к этому? Церковь, по-моему, в этом и повинна, что она не сообразуется с духом времени и не отступает от тех понятий и обрядов, которые имели смысл тысячу лет назад, а теперь совсем его утратили...
- Что вы, что вы, - торопливо перебил меня мой собеседник. - Да ведь в этих Таинствах вся суть Христовой
166
веры. Древняя апостольская Церковь запечатляла в них все важные моменты из жизни и смерти нашего Спасителя и из жизни человеческой, как же мы можем все это менять и отбрасывать?
Я с досадой сказал, что, знать, вы плохо учили историю религии и не усвоили понятия о том, что тогда было время веры во всякие чудеса и сверхъестественное, и на этих-то понятиях и создавалась как догматика, так и церковные Таинства; чего в наше время совсем не могло бы и быть, хотя бы и Христос вновь родился! Время мистических представлений и веры в чудесное без подтверждения прошло, мы давно уже живем в области реальных фактов, и нам нет никакой ни надобности, ни возможности верить тому, чему могли верить тысячу лет назад. И если бы, говорю, Церковь пересматривала время от времени свои догматы и Таинства и отменяла те из них, которые особенно претят человеческому сознанию, она скорее бы добилась и в государстве и во всем мире того единства и соединения, о котором она молится.
Ну скажите: Церковь удерживает догмат искупления, троичности Бога, его бессемянного зачатия, Воскресения из мертвых и нетления мощей и т. п., на что все это похоже и нужно? Могут серьезно верить во все это грамотные люди? Нет, не могут. А не могут, и надо это оставить.
Мой собеседник все больше и больше волновался.
- Гордыня в вас говорит, одна гордыня, - говорил он, - христианская вера боговдохновенна, она основана на Божественном Откровении и Писаниях, изложенных в Библии, а вы подходите к ней со своим маленьким разумом и критикуете. Это недостойно, мой друг, недостойно. Если мы станем так рассуждать и критиковать, то от нашей христианской веры ничего не останется, и люди превратятся в скотов, у которых также нет никакой веры и нравственного руководства в жизни. Фома апостол тоже не верил, но когда увидел - уверовал. А вы и видите, и не веруете.
- Да в том-то и горе, - говорю, - что я ничего не вижу, чтобы веровать во все чудесное и непонятное, чем полон катехизис.
- Как вы не видите чудес вот этого мира, земли и неба, - с увлечением заговорил он; - не знаете тайны жизни и смерти, тайны перерождений человека из животного в духовное, из зверя в ангела; тайны роста собственного разума, тайны бесконечного видимого и невидимого, тогда вы совсем слепой человек и мне вас очень жаль. Вы
167
ослепли, как тот человек, который долго глядел на солнце!
Я сказал, что во все эти тайны я верю, верю и в тайну бытия Божия, и в Его закон, вложенный в душу человека, верю и в вечность духовного сознания, но вот в реализацию церковных этих тайн от понятия Бога в непонятной Троице, до понятия надобности крестить младенцев, и веры в пресуществление хлеба и вина в Тело и Кровь Бога - в это никак не могу верить и не понимаю, какой прок в такой вере.
- Если вы искренне верите в Бога, - сказал он примиряюще, - то я надеюсь, что Он вразумит вас и во всем остальном и приведет вас в Церковь, и тогда у вас ни в чем не будет сомнения. Бог - это главное, а остальное приложится.
Попросив моего согласия приехать ко мне и еще раз для беседы, он стал прощаться.
- В Божьем мире все хорошо и прекрасно, прекрасна и наша жизнь, если только мы сами ценим этот мир и идем к нему навстречу с открытой верой, - сказал он на прощание.
- Чудесно, - говорю, - я как раз толкую о том же, что Богу жизни и мира надо служить не отвлеченно: в обрядах, Таинствах и догмах, а только в чистой, трудолюбивой и трезвой жизни, стремясь все выше и выше к Его совершенству, и прежде всего этого не должны забывать так называемые пастыри и учители и показывать примеры такой жизни, а этого-то я в них и не вижу.
ГЛАВА 38. ПРАЗДНИЧНОЕ ПЬЯНСТВО
Отступивши от Православия, само собой мы бросили и старые привычки праздничного пьянства, хождения по гостям и приема их у себя по-праздничному, что, конечно, поселяло и большую зависть к нашему новому быту, и большую злобу. Ведь праздников в году много, все их нужно праздновать честь честью, а ведь у всех родство, кумовство, нужно всем угодить и удружить, чтобы не было обиды, а это ведь требует и большой заботы и хлопот, и постоянных затрат, и денег, и времени. А мы стали жить свободно, и никаких таких праздничных обязательств у нас не стало ни по отношению к себе, ни по отношению к родным и знакомым. Любители праздничной выпивки нарочно заходили к нам в праздники и поздравляли. Я, конечно, с ними разговаривал, не угощая ничем, а тем более водкой, которая в нашем доме никогда не стала и появ-
168
ляться. Поговорит, поговорит человек в праздничных тонах и как бы вдруг спохватится:
- Ну, ты соловья баснями не корми, а хоть маленькую баночку для праздника поднеси. - Я наливал из самовара стакан кипятку и подносил.
- Это ты сам пей, - ругался гость, - вода-то и мельницу ломает, а ты водочкой угости.
Я смеялся и перечислял ему все те случаи, когда и кто пьяный замерз или умер; перечислял случаи пожаров, драк и всяких скандалов и болезней от пьянства и советовал не пить.
- Ты еще скажи, чтобы мы и хлеба не ели - черт не ест и не пьет, а все в аду живет, и нас ты хочешь окаянными сделать, чтобы мы друг друга не знали, - возражали такие гости. Я обрывал такую философию и говорил, что все это они врут и глупости городят. Живем мы все рядом, друг к другу за всякой нуждой ходим, как тут еще друг друга знать надо? Компанию водить и без водки можно, пожалуйста. Поставил самовар, положил белого хлеба, вот тебе и угощенье, и беседуй вокруг самовара. И дешево, и голова не болит; да никакого и скандала не будет, как на пьяных праздниках.
Гости удивлялись, что мы не берем водки, обижались, но в конце концов привыкли к нашим порядкам и стали перенимать. А в особенности это нравилось женщинам, и они в спорах с пьяными родными указывали на нас как на пример и хвалили нас. "Вы, вот прожрете на винище пять рублей за праздник, и не сыты не голодны, только ругань от вас да песни похабные, а они рубль проживут на белом хлебе и то сытнее нас будут", - говорили они.
А на одной сходке, когда был старшина Кузнецов для учета старосты, вычитывая список недоимщиков, он сказал:
- А вот у Михаила Петрова нет недоимки, хотя у него и хозяйство малое и со стороны нет податчиков.
- Ему можно, - со злобой осуждения сказал староста Василий Захаров, большой охотник до праздничного пьянства. - Нам всякий праздник в 5-10 рублей вкатает, а Покров и Пасху и в 20 не вогнешь, а он, небось, и по рублю не проживает. У него все деньги целы против нас.
- Он и дом-то на поповы деньги выстроил, - сказала Вырцова Мария.
- Хороший мужик, - похвалил старшина, - вот кабы вы все-то так деньги берегли и так бы жили, никакого и греха с недоимкой не было бы. А то вот придется продажу делать у недоимщиков. Земский с меня тянет!
169
- По его жить - нужно людей не знать, - также со злобой заговорили другие мужики. - Он живет как окаянный: и сам не идет, и к себе никого не принимает, а мы так не можем. Еще не научились его басурманству.
- Ну это еще не видать, кто из нас бусурмане, - заступился старшина, - а только порядку и в жизни нашей и перед начальством было бы больше, если бы все так поступали. Я знаю, у него и в хозяйстве больше порядку.
И тут начался общий спор и за меня и против. В спор вступали женщины и против них мужики никогда не могли устоять, они указывали примеры и своей нужды, и своих болезней от праздничного пьянства и забивали мужиков.
- Врут они, что ко мне люди не ходят, - говорил я громко, - редкий день пройдет, чтобы ко мне по разным делам не ходили, ходят даже из других волостей, никого не гоняю. И начинаю рассказывать: приходит на днях старик из Ивановки, жалуется на священника, говорит, что не венчает его сына без уплаты 19 рублей, которые он насчитал на него со старыми долгами. Спрашивает: "Нельзя ли сократить попа?" Я говорю, что сократить никак нельзя, а вот совсем ничего не платить - это можно. Старик радуется: "Что же, архиерею что ли написать?" - Это не поможет, - говорю, - архиерей сам деньги любит и попы ему оброк платить обязаны. Нужно, - говорю, - только ему работы не заказывать, вот и платить не надо. Нашел твой сын себе невесту, и пускай без попа сходятся и живут, никто этому не помешает.
- Это ты на свою бирку гнешь, - догадывается старик, - а мы так не можем, люди судить станут.
- А не можете, - говорю, - тогда надо платить по его расценку, он тоже вправе за свой труд спрашивать.
- Ну, вот, - смеются бабы, - а говорят Михаил Петрович против духовенства идет, он их интересы соблюдает.
- Он соблюдает, а слышь, понимаешь, куда гнет, чтобы и без попов обходились, - разъясняет ядовито староста. Но, люди слушают, и я продолжаю.
- А то, - рассказываю дальше, - приходит молодой парень-нищий, его ко мне на ночлег поставили; тары-бары, я и заставь его сознаться: почему он по миру ходит?
- Было нас два брата и отец-старик, и жили ничего, лошадь, корова, телушка, овцы... Ну, 20 годов мне стало: женить надо, - говорят отец и мать. - Жениться - не в работники идти, взял да женился. Три бабы в доме стали,
170
три мужика, а хлеба нет. На свадьбу, как водится, корову продали, думали, телка коровой на лето будет. А разгулялись - и телку пропили. А тут отец слег, перепил малость и умер. Гости не успели разъехаться - пришлось их на похороны оставлять. А за что взяться, ведь на похороны-то 30 рублей надо. Ну, и лошадь продали. А теперь вот и ходим по миру: брат пошел ко Мценску, а я к Туле, до весны все на лошадь-то настреляем.
Я ему посоветовал еще годов 20 не заводить никакой скотины, все равно, говорю, будут ваши жены рожать, придется крестины справлять, и опять пропьете. Подождите, говорю, когда ваши бабы отрожаются, а дети потом поженятся, а старуха помрет, ну тогда и можно лошадь с коровой купить. А пока что надо подождать.
Парень обиделся и тоже говорит: "Мы так не можем, люди судят, если родных не позвать".
- А не можете, нечего и людям завидовать. Сами нищими хотят быть, а на людей завидуют. Надо, говорю, бороться с дурными привычками, а не перенимать их и не разоряться. Бог бы не осудил, а люди, наплевать, пускай судят.
Такие разговоры старался вести везде, где были люди, и, конечно, они волновали людей и заставляли их думать и рассуждать и не пропали даром, а тем более я старался в смешном виде вышучивать их пьяное, праздничное веселье и указывал на их ту нужду, которую они несут после праздников.
- Хотя у нас и казенная продажа питей (введена с 1899 г.), - говорил на этой сходке старшина, - а я вот только радуюсь, что в моей волости такой человек нашелся, который трезвости учит и порядку всякому.
- Да ведь он в Бога не верует и детей не крестит, как татарин какой, как же мы у него учиться будем, - говорили старики, радуясь тому, что при удобном случае начальству про меня "правду" сказали.
- Это не видать, кто из нас какой и кто как Богу верует, - оправдывался старшина, - мы и Богу молимся, а поучиться у нас нечему, кроме озорства и пьянства, а он не молится, да ведет себя благопристойно.
ГЛАВА 39. ДЕЛА ОБЩЕСТВЕННЫЕ
По общественным делам от общества меня стали посылать уполномоченным к земскому начальнику. В один раз со мною вместе был старик Сычев, который тут же стал жаловаться земскому на мое безбожие, доказывая
171
ему категорически, что если меня начальство не посадит в тюрьму, то я совращу деревню в безбожие.
- Да что он вам сделал, что вы на него налегаете? - спросил его земский. - Работает он хорошо, не пьянствует, оброк платит исправно, я его вам в пример ставлю.
- Зачем он от нас отбивается, нос воротит, - сказал Сычев, - мы живем в миру, все заодно: Богу молиться - так всем Богу молиться; работать - так всем работать; гулять и праздновать - так опять все вместе. А он, как овца паршивая, все от стада вон. А кабы он от нас рыла не воротил и заодно бы с нами был, мы бы его старшиной выбрали, он по бумагам-то все может, военным писарем был...
Земский начальник смеялся и, обращаясь ко мне с ужимками и гримасами, говорил:
- Что, законник, слышишь, что старики-то говорят; а говорят они дело. Брось сумасшедшего Толстого, перекрестись и покайся, и ребят давай окрестим, я и в крестные пойду, такого звону наделаем на всю губернию, трех попов позовем. А осенью и кафтан с старшиновской медалью наденем.
- И нам-то по баночке бы поднесли, - уже весело сказал Сычев, - а то все люди, как люди, а он как окаянный один.
- Ну, так как же, - спросил земский, - согласен, нет? Уж я стариков бы ублаготворил, и попы с нас денег не возьмут, дело только за тобой; и куму найду под пару.
Я смеялся, смеялись и присутствовавшие мужики, а Сычев сказал:
- Нешто его, ваше благородие, уломаешь, с ним попы не могут ничего сделать, а вас-то он и знать не хочет, он говорит все от Писания с ними. А вы что ему скажете?!
- Писания и у нас есть, да такие, каких сам Новиков не знает. Знаешь вот эту книжечку? - спросил меня земский, показывая законы о преступлениях против веры.
Я сказал, что знаю, читал, законы ясные: кого сослать в Сибирь; кого в тюрьму посадить; кого в монастырь на покаяние...
- Вот я с ним стану от Писания говорить, - сказал он старику Сычеву. - Ну, так как же, - кивнул он мне, что же лучше-то: медаль старшиновская или поселение в Сибири?
Я возразил, что эти законы до меня не касаются, и я своим поведением под ссылку в Сибирь не подхожу...
- Ну это уж мне позвольте знать, какие законы кого касаются, - я тут тот же поп на своем месте, - сказал он
172
деланно сурово. - Стоит только снова возбудить дело, и ты пойдешь иль в монастырь, иль в острог. Только как с вами связываться-то, ваш Толстой на весь мир караул закричит, если мы тебя судить станем. Да и греха на душу брать не хочется, ведь мы тоже православные. Сколько у него ребят-то? - спросил он старика Сычева.
- Четверо, сказал тот, двое православных, а двое нехристи, и глядеть-то на них нехорошо, как чурки горелые!
- Вот то-то и дело-то, что четверо, поди их потом обдумывай: куда девать? Уж вы там как-нибудь с ним сами справляйтесь, - сказал он Сычеву, - а ко мне с жалобами не ходите. Теперь время такое: всех терпеть надо. Вы вот на таких жалуетесь, - сказал он, обращаясь ко всем, - а сами и того хуже. Всех я вас наперечет знаю, то ли пьяница, то ли лентяй, то ли вор в животе. Кому палец в рот ни положи, все кусаются. Знаю я вас, старички почтенные!
Земский был старый человек, опытный. Он хорошо понимал, что никакой пользы, как чиновник, мужикам он не приносит, а потому любил всегда пускаться в рассуждения и жизненную философию и этим наставлял уму-разуму.
Приходили к нему с жалобами брат на брата, мать на сына, сыны на отца, невестка на свекровь, и каждый из них по-своему думал: стоит вот только пожаловаться земскому, и все будет хорошо. Земский заступится и что-то сделает такое, что другая сторона покается и не станет чинить обиды первой. А земский думал обратное, что ничем он тут помочь не может, так как между враждующими разгоралось такое зло друг к другу, что его со стороны не было возможности прекратить.
- Вот если бы у меня была власть вас пороть, - говорил он в таких случаях жалобщикам, - я бы вас обоих выпорол, вы бы и помирились, и грех бы свой забыли, а так что я с вами сделаю? Ну, вот, я скажу твоему болвану-сыну: не пей, не озоруй в семье, подавай отцу деньги. А вот старухе этой скажу: не обижай сноху и ее детей, помогай ей за ними ходить, - так что же, они послушают? Как бы не так, они как начнут оправдываться, так засыплют словами, одну до вечера не переслушаешь. Куда тут, они на словах умнее земского. Ничего без порки с вами не сделаешь, - говорил он в глаза мужикам, - рано вас пороть бросили.
- А вот с этими, - указывал земский на двух братьев Гавриловых, часто надоедавших ему своими жалобами друг на друга, - даже поркой ничего не сделаешь, три года
173
делятся и все не разделятся, каждый из них охотой даст себя выпороть, лишь бы досадить другому. Ну что мне с ними делать? - спрашивал он мужиков.
Мужики брали сторону одни одного, а другие другого, и начинался общий спор, который делался все шумнее и шумнее.
- Нет, с ними сам царь Соломон ничего бы не сделал, - сказал он, - вот если одного удавить, то другой воскреснет и станет спокойно жить, а пока они оба живы, они оба несчастны.
- А вот эта, - показывал он на хорошо одетую молодую женщину, - вот полюбуйтесь... Она с мужа содержания просит, ей земский должен помочь в получении с него содержания. Да разве жена-то у мужа содержанка? - укоризненно говорил он ей. - Жена помощница мужу, она сама работать должна, а то извольте ей на содержание получать. Да если я такое постановление сделаю, завтра ко мне все ваши бабы придут и тоже на содержание будут просить.
Мужики смеялись и были очень довольны, что их "барин" с ними ведет такие разговоры. И уходя, за веселой беседой, забывали свое личное горе.
ГЛАВА 40. АРЕСТ И ПРЕДВАРИЛКА
К осени 1902 г. в газетах поднялась шумиха "об оскудении центра", в результате которой министр финансов Витте добился разрешения учредить "комитеты по выяснению нужд сельскохозяйственной промышленности" по губерниям и уездам Центрально-черноземной области. В комитеты эти решили, по вольнодумству министра, призвать и мужиков, но не по выбору - от чего избави Бог, - а по назначению земских начальников. В своем Тульском уезде я и был назначен в такой комитет по указанию этого самого земского начальника Николая Петровича Докудовского, который после за мою рекомендацию получил строгий выговор от министра внутренних дел Плеве.
От волостного писаря (Бориса Константиновича Афонина) я получил удостоверение о моем назначении, а потом и повестку, а из нее я узнал о тех вопросах, кои будут обсуждаться в этом комитете. Не надеясь на свое красноречие, я написал докладную записку по этим вопросам, в которой, описавши крестьянские доходы и расходы, налоги и поборы, выражал недоверие серьезности правительства узнать что-то новое через эти комитеты.
174
- Крестьянские нужды - не иголка, которую нужно искать, - говорил я в конце записки, - они на виду у всех: с одной стороны, непосильные налоги, а с другой - праздничное пьянство, а больше и искать нечего. Надо закрыть казенку и отменить выкупные платежи, а тогда и нужда крестьянская уменьшится. А то затянули крестьян выкупами как мертвой петлей, подставили кабак, а теперь и прикидываются непонимающими в "оскудении центра".
Изложивши все цифровые данные о необходимости отмены выкупных платежей, я кончил ее требованиями тогдашних левых либералов:
1) отмены выкупных платежей и круговой поруки;
2) отмены телесных наказаний для крестьян по суду;
3) отмены стеснений и преследований по делам веры и
4) отмены предварительной цензуры и допущения свободы печати.
На заседание Тульского уездного комитета (в начале октября) собралось много дворян-помещиков и около десятка крестьян. Части черносотенных помещиков не нравилось, что Витте что-то выдумывает новое, и они (некоторые пьяные) под командой Воейкова Ксенофонта Павловича стали скандалить, называя это собрание незаконным сборищем. Напрасно предводитель дворянства, Иванов Касьян Иванов, читал им распоряжение Витте, они требовали царского указа, а его почему-то не нашли.
- У нас все обстоит хорошо и благополучно, - кричали пьяные дворяне, - какие еще комитеты, чего в них выяснять, а Витте сам жид и христопродавец!
Невзирая на их скандал, Иванов все же открыл собрание, прочитал распоряжение и поставил на обсуждение вопросы. Несколько человек успели коротко высказаться, в том числе братья Гуревичи. Дальше Воейков стал опять громко кричать и скандалить, и председатель был вынужден закрыть собрание и составить об этом протокол, было предложено к протоколу приложить и готовые материалы. Мне было обидно, что я проездил попусту в Тулу, а говорить не пришлось, и я приложил свою записку к протоколу. Ее сейчас же начали читать вперед двое-трое дворян, а затем кто-то стал громко читать вслух и минуты две все с напряжением слушали. Затем Воейков вскочил, повалил много стульев и закричал на председателя: "Как ты смеешь допускать публично читать такие гадости? У нас, слава Богу, не сумасшедшая Франция, у нас Русь православная! У нас Царь православный! Если ты, - угрожающе подступил он к Иванову, - сейчас же не доложишь об
175
этом губернатору, тебя завтра же уберут вместе с этим крамольником - кивнул он на меня. - Я сейчас сам поеду, я докажу вам, докажу!!"
Иванов перепугался, сел на извозчика и отвез весь материал губернатору среди ночи, в том числе и мою записку. А на утро другого дня через Тулу проезжал министр внутренних дел Плеве, ехавший на станцию Тихорецкую по направлению к Ростову-на-Дону, где в то время произошли какие-то беспорядки среди рабочих. Губернатор, встречая его на станции, успел доложить ему о вечернем скандале в нашем комитете и отдал ему мою записку. А дальше все пошло, как и надо. Плеве дал телеграмму немедленно меня арестовать и отправить в распоряжение департамента полиции, директором которого был Лопухин.
В половине октября (или раньше немного), среди темной, грязной и дождливой ночи, к нам в деревню приехали три тройки и двойки с жандармскими властями, в сопровождении товарища прокурора Воронцова-Вельяминова, исправника и станового. Окружили наш дом, подняли всю деревню на ноги и произвели у нас обыск. Конечно, семья была насмерть перепугана этим налетом, стоял вой и плач, но начальство было неумолимо. Забрали у меня типографский шрифт, которым я учился тиснению золотом на переплетаемых мною книгах, чему я тоже учился по руководству. Забрали много писем и разных бумаг, и том числе и черновую рукопись моей докладной записки в комитет; забрали и меня самого и на очередной подводе соседа-крестьянина (кстати будь сказано, моего же родного дяди Ивана) повезли между тройками с двумя жандармами на станцию. От невылазной грязи дядина лошадь становилась, а сам он ругал меня нехорошими словами за то, что его среди ночи из-за меня послали с подводой. Что бы я не убежал в темноте, жандармы посадили меня между собой и крепко держали за руки. На станции сдали меня под расписку двум жандармам, а исправник (помнится, Астров) сказал мне на прощанье:
- Прощай, брат, теперь уж в свою деревню не вернешься!
Знакомые железнодорожники злобно смотрели на начальство и жалели меня, вслух выражая мне свое сочувствие.
Я был одет в черной старой шубе с отрепаным подолом, и мои провожатые были очень недовольны мной за мой убогий вид. Во всяком "крамольнике" они привыкли видеть студента или барина, и никак не могли примириться с тем, что меня, такого паршивого мужика, взяли "за по-
176
литику". "Тут есть какая ни на есть ошибка, - говорили они шепотом от меня, - не может быть, чтобы такое рванье занималось политикой". Не сразу поверили и в Петербурге, что я не подставное лицо, но об этом после.
В Питере провожатые взяли у коменданта третьего жандарма и, с шашками наголо, повели меня по Невскому, в департамент. По дороге из публики несколько раз шутили над жандармами, что поймали и ведут такого оборванца, которого ради надо "очищать дорогу". "Таких городовые в участок водят, а они, ишь ты, туда же, за политику", - выкрикивали им. Жандармы чувствовали свой стыд и еще злее кричали на публику и извозчиков.
Из департамента, уже с другими жандармами и в "темной карете" меня сейчас же отвезли на Шпалерную, в дом предварительного заключения, и водворили где-то высоко, в камеру 255. Проходя через несколько ворот и дверей, я сразу почувствовал животный страх. Сказочные двенадцать дверей, из которых нет выхода, были налицо и страшили неопытного новичка. А в особенности тот гул от чугунных лестниц и полов, разносившийся по всей тюрьме от шагов часовых, было что-то дикое и страшное в этом гуле, и я не мог привыкнуть к нему. В маленькой каменной клеточке-камере было на первое время безнадежно-грустно. Давило сознание, что вот под одной с тобой крышей сидят тысячи людей, и никто не может не только проявить друг другу свое участие или помощь, но не может и видеть друг друга.
В каменных клеточках замурованы живые люди и должны жить месяцами и годами только сами с собой без всякой связи не только с внешним миром, но и друг с другом, хотя и находятся друг к другу на расстоянии одного аршина. Умри твои отец и мать, жена и дети, провались весь мир и этот город, и ты не будешь об этом знать, и тебя все равно не выпустят отсюда, как заколдованный клад.
Очень, очень трудна в первый месяц такая одиночка! Но человек всю жизнь живет надеждой на лучшее, стал и я здесь жить тем же. На другой день стало отворяться крошечное окошечко в железной двери и мне стали подавать кипяток, обед, ужин. Стали спрашивать: не пойду ли я на прогулку или в церковь, но все таким деревянным и безучастным голосом, от которого бросало в дрожь. Проклятые люди, продажные души, как вы смеете устраивать свое благополучие на крови и слезах ваших братьев?! Как вы
177
смеете живого человека заточать в каменные клетки и мучить нестерпимыми муками одиночества?! Если вы в борьбе за существование не можете обходиться без такого зверства - грош цена вашей цивилизации и культуре! Вы - волки! и ваша культура не делает вас лучшими против ваших родичей.
Первые дни, недели тянулись так медленно, так мучительно больно, что я совсем растерялся и не знал, чем занять свои мысли. О, если бы в это время ко мне вошел мой сосед и с ним можно было бы говорить, я был бы, кажется, так счастлив, как не был никогда. Но увы, мои сосед мучился, как и я, и тоже ломал голову: как бы завести знакомство? Он был пожилым человеком - я его видел в окно, на прогулке - с седою бородой и строгой величавостью. Он несколько дней кряду стучал условными знаками в мою стену, чтобы завязать разговор. Но я был новичком и ничего не понимал из этих звуков. Стража была как рыба нема, но мне так хотелось видеть живых людей и слышать их голос, что я выискивал всякие к этому способы, но все было бесполезно. Я думал: пойду на прогулку и увижу людей. Но не тут-то было. На прогулку водили на внутренний двор, в такой замкнутый круг с заборами, веером от середины к орбите, из которого ничего нельзя было видеть кроме заборов и верхних этажей этого дьявольского дома. Я насчитывал в них око двухсот окошек и вечером, когда во время прогулки зажигались огни, смотрел на них: во всех ли клеточках сидят такие квартиранты? Иногда в разных местах окно было темно, два-три, четыре. И я радовался тому, что из них ушли куда-то мученики люди.
Когда меня повели в баню, я радовался как ребенок, надеясь, что уж в бане-то наверно увижу людей. Но и тут мои надежды не оправдались. Меня заперли в маленькую клетку одного, где была ванна, и я так никого и не видел.
Для этой же цели я выпросился в церковь, но и тут дьявольская хитрость тюремщиков опередила мои желания. В церкви, у задней стены, был высокий амфитеатр с крошечными клеточками, из которых сквозь маленькие щелочки в 2-3 вершка в квадрате был виден алтарь, часть молящихся на полу, и слышны были певчие. Я был заперт в одну из таких клеточек и с большой высоты смотрел в такую щелочку на церковную службу. Меня радовало и это как-никак, а я все же видел живых людей, копошившихся внизу.
Недели через две я осмелел и стал подыматься по стене к окну, подтягиваясь на руках, и хотя это было рискован-
178
но, мог выстрелить часовой с высокой внутренней вышки, но я все же ухитрялся взглядывать и видел сверху вниз, как в этом лабиринте-круге гуляли заключенные. Их было одновременно более десяти человек, но, конечно, никто из них не видел друг друга из-за перегородок. Они были как шальные, быстро ходили из угла в угол и были похожи на мышей, запертых в клетке. Иногда кто-нибудь из них останавливался, улавливая мой взгляд из окна, но тотчас же раздавался окрик часового на вышке этого круга, и человек срывался с места и начинал опять метаться по клетке.
Железная койка, табурет и столик - все это приковано к стене и полу, и ими нельзя пошевелить. А через печную отдушину и трубу все время, без остановки, и день и ночь, слышался какой-то унывный вой и музыка, точно где-то далеко надрывались от плача люди и выли на разные голоса. Я жаловался на это тюремщику, но он имел заткнутые уши и не должен был ничего со мной говорить. Несчастье! Вот уж поистине - имеют глаза и не видят; имеют уши и не слышат. Может быть, я когда-либо выйду из этой клетки и из этого страшного дома, а они, ради куска хлеба, так и умрут в этом доме с заткнутыми ушами.
О, какое счастье, мне дали каталог книг тюремной библиотеки и велели занести номера тех из них, которые я хотел бы читать. Я записал более пятидесяти и с жадностью набросился на книги, и в продолжение месяца читал запоем. Но странное дело, я стал иногда ловить себя на таких минутах, когда я ничего не понимал, перечитывая одно и то же место. Мозг останавливался на несколько минут, и я ничего не понимал. Господи, как же я ужаснулся той мысли, что я могу здесь сойти с ума, как мне стало жаль самого себя. В такие жуткие минуты страха мне всегда казалось, что вот вот стены моей клетки сомкнутся и погребут меня, как в могиле. А они так близко, что куда бы я не протянул руки - они везде касались меня своим холодом.
Некоторое утешение мне принесло неожиданное посещение среди ночи моей камеры помощником начальника дома предварительного заключения военным полковником, который, просматривая письма заключенных, заинтересовался моим письмом домой и пришел посмотреть на его автора.
- Вас тут из таких комитетов семьдесят человек, - сказал он мне в утешение, - вы не бойтесь, не распускайте нюни, ваши дела никто не считает серьезными и, наверно, кроме высылки на два-три года, ничего не будет, такое
179
мнение сложилось в верхах и уже разносится по Петербургу. Я, разумеется, не должен был вам этого говорить, - спохватился он, - но мне вас жаль, и я пришел сказать вам правду.
- Конечно, тут всякие люди бывают, - добавил он.
Я спросил: не может ли он сказать, сколько времени меня продержат здесь в одиночке, хотя бы по примеру других?
- Насчет этого я не пророк, - сказал он более сухо, - сидят по три месяца, по шесть, сидят и год, но это мало, как исключения, а больше от трех до шести, смотря по количеству людей, замешанных в организации. В вашей сколько? - поставил он мне в упор вопрос.
Я сказал, что ни в какой организации я не состою. Я один.
- Ну, уж нет, позвольте мне не поверить, - сказал он уходя, - если бы вы не были в организации, в