Главная » Книги

Новиков Михаил Петрович - Из пережитого, Страница 7

Новиков Михаил Петрович - Из пережитого


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19

iv>
   126
  
  

ГЛАВА 27. РАЗГОВОРЫ О ВЕРЕ

  
   С этого момента для меня настали как будто совсем мирные дни. Начальство держалось в стороне, солдаты шутили, придумывали для этого какие-либо острые и недоуменные вопросы. После начальственных разговоров об истине Христова Воскресения они стали развивать эти мысли и на другие догматические вопросы о Таинствах, о мощах, о почитании икон, о пресуществлении хлеба и вина в Тело и Кровь Христа. Для меня эти все вопросы были уже более или менее ясны и страшны в своей обнаженной правде. Для солдат же они были покрыты густою тайной, а потому и были самыми любопытными. Тем более что здесь, в степи, кроме Романова, ни у кого из них не было личных интересов, жизнь была пуста и однообразна, а потому они как-то вдруг и ухватились за разрешение вопросов веры. К тому же была почва в прямом невежестве священника, избегавшего говорить с солдатами о предметах веры и отказавшегося говорить со мной лично, как после проговорился фельдфебелю, из-за того, что боялся быть посрамленным "от солдатишки".
   Занятое очередными праздничными вечерами с пьянкой начальство и солдат не беспокоило ученьем, и мы праздновали восемь дней кряду, до понедельника Фоминой недели. За эту-то неделю у нас и возникли разговоры о вере. Как самый начитанный, их начал Романов. Он видел и понимал, что капитан, хоть и пьяный, но говорил о Воскресении Христа не для шутки и обмана солдат, а очевидно и сам искренно мучился в этих вопросах.
   - А что бы ты сказал капитану, если бы он спросил тебя прямо: веруешь в Христово Воскресение, или нет? - спросил он меня на другой день праздника в кучке других солдат, собравшихся кружком?
   Христа люблю, почитаю, Им себя поддерживаю, - стал отвечать я, - но за Бога его не считаю, как Он и сам не считал себя за Бога. "Отхожу ко Отцу моему и Отцу вашему, к Богу моему и к Богу вашему" - вот его слова к ученикам. А как простому человеку, говорю, какое же ему могло быть воскресение, раз человека убили до смерти. Людей особенных по природе я не знаю, а потому и не могу верить в их воскресение.
   - Так, стало быть, нам и нет спасения, - печально сказал Стерхов (ефрейтор), сидевший рядом, - пропадем как черви капустные!
   - Какого спасения? - переспросил я.
   - Ну какого, награды в будущей жизни за хорошую жизнь, за все муки наши и надежды.
   127
   - Много у нас с тобой этой хорошей жизни, - возразил Тугбаев, подсаживаясь рядом, - есть за что и награду получить?
   - Нет вообще-то, - поправил его Романов, - есть жизнь вечная, загробная, или это только бреховня поповская?
   - А ты говори, да не проговаривайся, - оборвал его взводный Пермяков, - а то и тебе капитан голову отрубит своей шашкой...
   - А вы не кляузничайте, - в свою очередь оборвал его Тугбаев, - не люди мы, что ли? Или и про свою веру поговорить не можем?
   - А ты нам не мешай своими угрозами, - вспылил Романов, - это вопросы не службы, а души человека, каждому в своей вере разобраться хочется: вечна жизнь у Бога, или все суета и тлен?
   - А если Христос не Бог и не воскрес, - лукаво спросил Пермяков, - за что же Его тогда почитают и преклоняются?
   - А ты, Новиков, понимай, зачем это он тебя спрашивает: он, как фарисей, еще спросит: позволительно ли платить кесарю? - сказал добродушно Тугбаев, давая сразу понять всем, что он сам на моей стороне, а не за Пермякова.
   Я разъяснил, что <...> чтить Христа и учиться у Него нужно, ибо Он принес людям такой закон, или учение о жизни no-Божьи, живя по которому, люди не только не стали бы убивать, насиловать и грабить и обманывать друг друга под разными соусами и вывесками, но и просто обижать и ненавидеть, так как все люди равноправные сыны Бога и все одинаково ему повинны. А дорог Он нам за ту жертву собой, на которую Он пошел совершенно добровольно для подтверждения правильности своего учения, а на это бывают способными лишь только избранники судьбы, а не такие как мы с вами. Если бы Христос дорожил больше, как мы, своей телесной жизнью, а не своим учением, Он мог бы избежать ареста, мог бы и оправдаться и на суде, но Он, как вы знаете, и не пытался оправдываться, и не бежал от ареста.
   - Правильно, Новиков, и моя душа любит Христа как за нас пострадавшего, а только мы-то трусы и продажны, ни за какой закон не пойдем на смерть. От отца с матерью, от Бога отречемся, лишь бы свою шкуру спасти, - сказал взволнованно рядовой Красноперов (он тоже был и развитой и грамотный).
   - Как же не пойдешь? Пойдешь! - перебил Тугбаев торжественно. - Вот будет война, пошлет царь, и умрешь за него и отечество!..
   128 .
   - Брось, Тугбаев, - сказал просительно Романов, - мы говорили про душевное, про Божеское, я хочу знать о вечности, о будущей жизни, а ты тоже мешаешь и на солдатский устав поворачиваешь, или он тебе не надоел за пять-то годов?
   - По приказу-то все пойдем, - оживился рядовой Ефремов, - потому куда же тебе деваться? Не пойдешь - верная смерть, а пойдешь - можно в кустах просидеть, либо ночью в плен убежать. А объяви о добровольности - пожалуй, и воевать некому будет. Душа-то человеческая никакой войны не принимает, она хочет жить, а не умирать.
   - Вот, - говорю, - Христово-то учение в том и есть, главное, чтобы не делать того, что душа не может принять, и лучше самому погибнуть от насильников, а только бы не быть в их числе.
   - Да, тут загадка мудреная, - сказал Тугбаев, - подай, Господи, да тебе, Господи, мы можем петь, а на жертвы ради веры в Христа никто не пойдет, и никто этому не учит. Научили нас попы молитвы читать да в церкву ходить, а про Христовы законы и не разъяснили. А этак ведь и евреи молятся, и татары и штунда всякая, и все поют и молитвы читают, а чья вера правильная, мы и знать не знаем, да и попы не знают, а только каждый свою веру нахваливает, а всех других бусурманами зовут.
   Я сказал, что правой веры и быть не может, если нет жизни хорошей и правой, что правая вера познается праведной жизнью; и если жизнь дурная: грубая, пьяная, воровская, насильническая - причем тут слова о правой вере? "Вера без дел добра мертва есть", так и апостол говорит. А теперь, говорю, слушайте о главном: о жизни вечной, или будущей.
   В прямом смысле об этом люди ничего не знают, как не знают ничего и об окружающей нас тайне жизни и мира, и тайне жизни и смерти, и все их знания об этом со всей их наукой равны одной сотой а остальные девяносто девять сотых от них скрыты. А раз так, то кто же может, не солгавши, сказать, что в этой огромной тайне скрытого нет иных возможностей жизни, кроме той, какую мы чувствуем в своем теле? Никто этого сказать не может!
   Второе - это безудержная жажда к правде, к справедливости, заложенная в человеческом сознании и совести. То самое сознание, которое упорно верит и хочет этой правды, и томится, и тоскует, когда вместо нее видит кругом насилие, злобу, грабеж и ненависть. Если бы я спросил вас в отдельности каждого, хочет он этой правды в будущем, в вечности, хотя бы ему пришлось чувствовать там
   129
   и осуждение за свою пакостную жизнь здесь, или хочет просто полного уничтожения со смертью тела, - я уверен, что все вы скажете: хочу этой вечности и правды, о которой тоскует душа даже разбойника и злодея. Ну как, по-вашему, верно?
   - Пущай меня Господь судит и наказывает, а только я хочу новой жизни и нового воскресения ради этой правды и вечности, - сказал добродушно Тугбаев. И сказал так искренне и просто, что никто не возразил ему шуткой. Все настроились очень серьезно и стали вздыхать. Уж если разбойник на кресте поверил и покаялся, а нам-то чего страшиться, Господь простит и помилует.
   - Я непременно хочу жить вечно, понимать Бога и видеть Его правду, - подтвердил Красноперов.
   - Этак и все хотят и желают, - вставил простодушно ефрейтор Стерхов, - всем правды и живота хочется, душа этого просит, а то, чтС мы тут, живем в потемках и едим друг друга. Ишь, у нас какая правда: за рюмку вина готовы голову отрубить! Нешто в этом есть какая правда?
   - А вы думаете наш капитан не желает этой правды и вечности, он, поди, больше нас мучится за свою пьянку, - сказал Тугбаев. - Вот если бы он это слышал, непременно к нам бы присоединился. Также и генералы, и начальство разное. Ведь это все наша обряда на них, а на деле все голые родятся, и все человеки равные, и все душу имеют...
   - Смотри, Тугбаев, - засмеялся Романов, - не пришлось бы и тебе отрубить голову вместе с Новиковым, ты что-то нынче как дите малое.
   Тугбаев побледнел, растерялся и не сразу опомнился.
   - Пущай отрубают, - сказал он полушепотом, - лишь бы самого не приневолили другим отрубать!
   - Ну, вот, - говорю, - раз никто умирать не хочет и душою, как и телом, в том числе и любое начальство, - в этом и есть верный признак бессмертия души. Умирает все, что подлежит тлению, а душа тлению не подлежит, так как она не от земли и глины, а от Духа Божия.
   - А вот студенты ни в Бога, ни в черта не веруют и никакой души не признают, - сказал взводный Стерхов, - я с ними с Казани на пароходе ехал. Они говорят, что ничего на свете нет, кроме материи: земля да глина...
   - Да, но материя не мыслит, не чувствует, не рассуждает, не тоскует и не радуется - возразил за меня Романов, - а это все в нас и есть, что от материи отличает. Откуда это берется, ты бы их спросил - из воздуха, или из глины?
   - Они говорят, что об этом никто ничего не знает, не дано знать нам...
   130
   - Не знать - это одно, а говорить, что души нет, - это совсем другое, - сказал я, - и ребенок, когда родится, ничего не знает, что у него есть мать, что он человек и ему жить надо, однако он куксится, требует, ищет и находит, что ему нужно и о чем он ничего не знает. В вопросах потусторонней жизни и души мы тоже слепые щенки, хуже родившегося ребенка, но и наше чувство и совесть требуют правды и вечности, ищут ее, и поверьте, наша надежда нас не обманет и найдет эту правду и вечность.
   - Истинно, - подтвердил с чувством Тугбаев. - А ведь иначе что? Нет Бога, нет души, нет и ответственности, тогда каждый злодей, что хочет, то и делает, и никакому душегубству не будет предела и запрета!..
   - Не только предела, но нет и смысла в жизни, кроме животного: жрать, спать и давить друг друга, - согласился и Романов. - Сейчас и то становится тоскливо и скучно душе, если подумаешь, что все наши надежды напрасны. А что бы было с людским стадом, если бы в нем и не возникали надежды? Стадо зверей и все!
   - Да, - говорю, - если бы не вера в Бога, тогда в человеческом обществе и не могла бы возникнуть никакая духовная культура: ни гимнов, ни преклонения и почитания перед тайнами окружающего нас чуда - мира; ни музыки, ни поэзии и искусства, ни самой грамоты. И люди на веки вечные так бы и остались стадом животных. А начальство что, оно мучится теми же вопросами, как и все, и имеет и ту же тоску, и ту же надежду. А только им об этом думать некогда. Они заняты, как актеры, и властью, и командованием, и пьянкой, и чинами, и орденами, а ведь это все напускное, одна мишура и тряпки! А когда они на время прозреют, они больше нашего мучатся и тоскуют. Их совесть гложет за всю их ложь жизни и за все эти тряпочные наряды и отличия, потому что все это занимает только до тех пор, пока туманом глаза застланы, а как чуть болезнь какая прихватит, тут и все генералы слепыми щенками себя чувствуют, и все их чванство сразу пропадает, тут и они за Бога хватаются и Его помощи ждут.
   - Безбожники до Христова рождения были, а не только студенты безмозглые, - вставил Ефремов. - Царь Давид так и псалом начинает: "Рече безумец в сердце своем: несть Бога!" - Эва! С коих пор народ мутят!
   А я считаю, что безбожники не от большого ума так говорят и не от глупости, а просто от лени, подумать не хочется, в душу к себе заглянуть: что ты такое есть на свете и зачем жить должен? А думать станешь да ночью на
   131
   звезды посмотришь, сейчас и Бога около себя почувствуешь. Душа к своему Творцу и потянется.
  
  

ГЛАВА 28. ВЫХОД ИЗ ЕГИПТА

  
   На Пасху опять был парад, после которого в казарме был накрыт большой стол, и на нем были разложены пасхи, куличи, крашеные яйца, три четверти водки. Все начальство явилось в парадной форме и в приподнятом настроении. Похристосовались, выпили и закусили. Поднесли и солдатам. От избытка чувств и выпитой водки капитан прослезился и расчувствовался перед солдатами.
   - Мы здесь все ссыльные, братцы, сидим в такой норе. Тут и поговорить-то не с кем. Придут косоглазые: аман-тамар, аман-тамар! - а больше ни ты им, ни они тебе! Тут, братцы, мы все равны, чем мы от вас отличаемся, что пьянствуем, водку пьем? О, не завидуйте, братцы, не радость, а беда наша в этом! Вы тут по три года, а капитан Лангут девятый досиживает; вам в июне смена придет, а мы бессрочные, издохнешь - так и закопают в степи...
   - Он, братцы, нашу веру хулит, - кивнул он на меня, - а мы только и живем этой верой, только в ней и утешаемся. Свиньи мы, звери, а в Христа верим и на Него надеемся... Воскрес Он, и нам спасение... А не воскрес, - при этом капитан посмотрел на меня злыми глазами, - пропадать нам, как червям капустным. Так я говорю, братцы?
   - Так точно, Ваше Высокоблагородие! - с чувством гаркнула рота.
   - Вот вам и доктор скажет, - перевел капитан на доктора. Он, кажется, истощил все свое красноречие и взывал о помощи.
   Доктор был тоже не речист, но делать нечего, надо было говорить, что Бог на душу положит.
   - Наше счастье и наша сила, - сказал он, - в нашем единении: мы веруем все, веруем кучей и все вместе надеемся...
   Доктор запнулся и, чтобы скрыть смущение, быстро налил и выпил еще рюмку, оглядел всех и продолжал:
   - И если наша надежда истинна... Мы спасены! Мы жили не задаром... Мы не одиноки, с нами Христос Бог наш! А вот такие, - посмотрел он на меня, - отбились от общего стада, и в этом их несчастье, и куда они придут, нам неизвестно, да и самим им неизвестно...
   - Известно нам всем одинаково,- примиряюще сказал поручик, - а что мы не обязаны без строгой критики
   132
   принимать новых теорий и идей - это вот всем известно, тут нужно много поработать умом.
   Затеяв свою праздничную философию, Лангут был не в духе, так как не знал, как ему кончить, и, когда поручик так умно кончил, как это ему казалось, он был очень доволен, тем более что у них была своя служебная неприятность, о которой все знали. После этого он заставил роту спеть трижды "Христос воскресе из мертвых", перецеловал еще некоторых, в том числе и меня, и отпустил всех праздновать Пасху.
   Смена новобранцев обычно приходила сюда к 20-м числам июня, и мы хоть это и знали, но еще за месяц стали готовиться к отъезду. Пешком до Оренбурга - 500 верст - идти не хотели и заранее за свой счет наняли киргизов везти нас на повозках, по пяти человек на каждой, и для удобства обладили эти повозки рогожами, чтобы спастись от июньской жары. Получились длинные цыганские кибитки. Взяли они с нас по 5 рублей с человека за все 500 верст. После Николы за мной перестали надзирать, и я целыми днями бродил по степи, уходя с другими моими товарищами иногда верст за шесть-восемь от казарм. На каменистых берегах ручья водились серые маленькие змеи, а по ручью, в глубоких омутах (впадинах), ежеминутно попадались большие черные черепахи, которые, прежде чем нырнуть в воду, удивленно смотрели на людей, точно хотели подействовать на них своим гипнозом. В расщелинах каменистых берегов здесь росла так называемая кузьмичева трава. Ходили мы и до киргизских стоянок, располагавшихся по низинам, к нам всякий раз выбегали чумазые ребята и просили: "Хлиба, хлиба!" - единственное слово, которое они с малолетства знали по-русски. Хлеба они никогда не имеют, питаясь молоком и жареным пшеном и просом, а потому наш хлеб им казался гостинцем, и они с жадностью поедали даваемые им нами кусочки. Взамен они охотно предлагали свой кумыс, и мы, чтобы не обидеть их, понемножку кушали, делая вид, что пьем. Их кожаная посуда, в которой хлюпал кумыс, не располагала к его питию, да и сами они все, нам казалось, были и грязные и оборванные. Подходили взрослые киргизки, с закутанными по-чудному головами, и говорили нам: аман-тамар (здравствуй, друг), кайда барасын (куда идешь), - на этом и кончалась наша беседа, ни мы, ни они не знали других общепонятных выражений и только с любопытством рассматривали друг друга.
   Смотря на эту голую, каменистую степь и на ее чумазых с маленькими глазками обитателей, мне хотелось думать,
   ﭝ
   что они здесь живут тоже как ссыльные, по какому-то недоразумению, отбывая срок, и что здесь нет никакой настоящей жизни, а лишь какая-то кара небесная забытых Богом людей. Они, наоборот, думали обратное. Думали, что вся жизнь только в их степном Туркменистане и Киргизстане и что только они настоящие люди, а все остальные варвары и их злейшие враги. Сознавая свое превосходство, они часто повторяли любимую ими фразу: "Нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет пророк его", которую выучивали говорить по-русски. Мне говорили, что они с жалостью смотрят на других людей, которые не разделяют их веры. Вне ислама, по их представлению, не может быть ничего хорошего, а также что все вне их веры лишь какое-то недоразумение.
   Чем ближе приближался срок нашего выхода из этого Египта, тем более мы волновались и не знали, как провести оставшиеся дни. Никто из нас не считал себя здесь на своем месте, и чем ближе был конец, тем больше всем казалось то недоразумение, по которому мы находились здесь, за тысячи верст от настоящей жизни, и тем скорее мы желали выйти из этого недоразумения. Чтобы оставить по себе память, я выломал ломом каменное сиденье в высоком уступе берега, за крепостью, и высек там свои инициалы. Конечно, это было глупо, не стоило несколько дней трудиться над вырубкой камня, но хотелось что-то сделать, и другого не придумал. Наконец почта, пришедшая с Орска, принесла известие о том, что смена к нам идет и через 5-6 дней будет в Карабутаке. Целыми днями мы кружились вокруг наших повозок, давно уже стоявших за казармой, и все придумывали еще новые удобства с ними. И хотя нам совсем было нечего делать, мы суетились, куда-то шли, торопились высказывать друг другу свои замечания. От ученья и работ солдаты нашего года были освобождены за неделю.
   Смена пришла в пятницу, а в воскресенье были назначены проводы уходящих в запас. Было нас человек тридцать. В казарме был хаос, никто никого не признавал и не слушал: одних собирались провожать, с новыми знакомились; следующий за нашим годом радовался, становясь на наше место, как на последний год службы. Вещи нами были уложены с утра, пришли и киргизы-подвозчики с верблюдами, и наш обоз был готов в путь часов с восьми. С 8 часов началась торжественная обедня в церкви, на которой опять присутствовало все русское население форта. Мы были в центре внимания. В 10 часов мы сели за последний прощальный обед, с водкой, тостами и речами начальства; кричали ура; пели многолетие царю, даже хотели "качать"
   134
   капитана, но он был грузный, и у нас ничего не вышло. Да и он сам боялся, что мы его уроним и ушибем. Наконец построили роту у казармы и с барабанным боем пошли вон из форта. Обоз наш шел впереди. Пройдя с версту, остановились. Начальство стало прощаться и говорить соответствующие речи. Капитан плакал. Опять команда: "Новиков, шаг вперед!" и напутственное слово капитана:
   - Ты, братец, на мне не взыщи, я пью и себя не хвалю. Ругался, да, ругался, а я совсем человек не злой и о твоих детях помнил.
   Подумавши, как что-то припоминая, он продолжал:
   - А главное вот в чем, я хоть и пьяный, а все знаю, как ты здесь жил и чем дышал. Ты, может, и хороший человек, а все же помни: такие правительству не нужны, такому тебе и дома будет плохо от становых и урядников; над тобой все крючки надзирать будут, кто служить думает, а теперь прощай.
   Затем нас перестроили на две шеренги, и капитан зычно крикнул: первая направо, а вторая налево шагом марш! И под барабанный бой мы отделились и пошли по почтовому тракту одни. О, это была незабываемая минута высшего напряжения и нашей радости, которую все переживали в это время. Кто-то сразу запел "В ногу, ребята, идите", и все подхватили не сговариваясь и так стройно пели, точно это было не 32 человека из разных губерний, а одна живая душа, вырвавшаяся на волю. После одной песни запели другую, третью. И только когда не стало видно больше форта и казармы, мы все, не сговариваясь, вдруг остановились и, как глупые ребята, стали кататься по земле, в дикой радости. Ненавистная казарма, служба, степь с этой минуты оставались позади, а впереди была Россия, своя деревня, своя родная семья, свой народ. Прощай, Киргизия!..
   Первым опомнился Романов, спросивши громко:
   - А где же наш фельдфебель Тугбаев?
   - Тугбаев - шкура, изменник, остался на вторительную, - отвечал взводный Стерхов. - Я ему так и сказал: "ты шкура!"
   И все принялись негодовать на унизительный, с точки зрения солдат, поступок Тугбаева. Потом мы взапуски кинулись догонять наш обоз. И громадные уроды верблюды, и узкоглазые киргизы-проводники в огромных разноцветных шапках и халатах на этот раз казались нам такими милыми, славными, что мы были готовы их целовать. Занявши свои места в кибитках, до самого вечера мы не проронили друг с другом ни слова. Каждый ушел сам в себя
   135
   от всего пережитого и предавался сладостной мечте о встрече с родными. И только негодовали на великанов верблюдов, которые так медленно и монотонно шагали по степи, не понимая нашего нетерпения. Вечерами мы разводили огонь, кипятили чайники и пели без конца песни, поощряемые к тому же и киргизами, которые оказались для меня очень музыкальным народом. Верст за сто до Орска в нашем обозе произошел скандал. Рядовой Тюлькин избил свою жену и выгнал ее из повозки. Он был надсмотрщиком зданий от инженерной дистанции, занимал отдельное помещение и выписал к себе жену еще за год.
   Обоз остановился, и мы все стали упрашивать Тюлькина подвезти свою жену до Оренбурга или хотя до Орска, где она могла бы приискать себе работу, что иначе ее в степи изнасилуют и убьют киргизы, так как здесь не у кого искать помощи и защиты. Но все наши уговоры не привели ни к чему, Тюлькин не соглашался и придумал для оправдания новую версию: стал уверять всех, что она ему не жена, а любовница, а настоящая жена у него в деревне. "Кому, - говорит, - она жалка, тот и бери ее к себе". Мы с Романовым взяли ее в свою кибитку и подвезли до Орска, а затем дали ей 6 рублей, чтобы она могла доехать самостоятельно до родины. Нам было очень стыдно от киргизов за такой его поступок, а они возмущались больше нашего и прищелкивали языком, твердили: "Никорошо, никорошо, рус".
   В Орске совершенно неожиданно нас встретил наш фельдфебель Тугбаев. После нашего ухода он заскучал, бросил службу и, заплативши 35 рублей, обогнал нас на почтовых. Общей нашей радости не было конца.
   - Как остался я один, без вас, - говорил он покаянным тоном, - так на мне и повисли слова Стерхова: "ты шкура!" Хожу, а мне тяжело, словно и впрямь на мне шкура... Бросил все и покатал за вами, черт с ними, с деньгами!..
   Хотя нам и казалось, что верблюды идут страшно медленно, но день был огромный, и от солнца до солнца они все же проходили по 50 верст, и на одиннадцатый день доставили нас в Оренбург. В пути по степи я, по своей неопытности, получил себе болотную лихорадку, от которой и дома не мог избавиться более года. Жара была невыносимая, и мы без разбору купались в каждом озерке, которые изредка попадались на дороге. Но это не помогало, и я искупался прямо в мундире и брюках. Вода была холодная, но и желтая, с отвратительным запахом гниющего болота, и это мне не прошло даром, тем более что я не
   136
   разделся, а мокрым лег в кибитку, чтобы дольше не мучиться от жары. С этого же вечера лихорадка и стала меня трясти через два дня на третий и не отставала более года.
   В Оренбурге мы пересели из повозок в вагоны и до Самары опять все вместе доехали благополучно. А отсюда наши дороги расходились. Мои товарищи поехали на Уфу, а я один - на Сызрань и Тулу. Прощайте, друзья по несчастью, прощайте, самарские степи! Наконец я на родине и дома!
  
  

ГЛАВА 29. В СВОЕЙ ДЕРЕВНЕ

  
   С этого времени в моей жизни начинается новая страница в отношениях ко мне окружающей деревни. Я отпал от внешнего Православия, то же собиралась делать и моя семья, и на меня стали смотреть как на отступника. Но, прежде чем записать эти страницы, мне хочется в коротких словах сказать о стариках своей деревни, с которыми мне пришлось бороться за новый быт жизни, в основе которого лежала безусловная трезвость, безусловная бережливость и безусловное трудолюбие. Старики эти были: Петр Герасимович Гуляев, умный и деловой старик, применявший в своем хозяйстве наемный труд и живший зажиточно; Михаил Тимофеич Вырцов, кабатчик, ходивший старшиной и певший на клиросе. Оба эти старика были набожные и почти не пропускали ни одной церковной службы. Ставили помногу свечей и усердно молились. Они были столпами деревни и руководили общественным мнением. Были три брата Буланниковы: Захар, Андриан и Петр Никанорычи, любившие выпить; был Осип Михалыч, Соколов Никита, Сычев Федор, тоже сильно пьющие; были два брата Ивана Андреича I и II, оба пьяницы. Да и вообще в то время, с 1880-х по 1900 год я в своей деревне не знал ни одного трезвого человека. Пили все подряд, а потому так охотно верили в Бога по-православному и справляли с пьянством все большие церковные праздники: Троица, Покров, Рождество, масленица, Пасха - были обычными днями пьянства. Но пили мужики не как теперь, не ради самого пьянства, а как считали себя православными, которым будто бы так и полагалось честь честью справлять свои праздники с гостями и водкой, и что иначе, по их понятиям, и быть не могло. Иначе они были бы тоже отступниками от веры отцов. Само собой, пьющая деревня и эти старики не могли мне простить ни моей трезвости, ни моего трудолюбия, ни моего вольнодумства в вопросах веры, и когда я
   137
   стал работать в праздники, деревня насторожилась и стала вперед через моих родственников и попа действовать на мою мать и жену, доказывая им все беззаконие моего поведения и подкрепляя свои уговоры страшными рассказами о том, как там-то и там-то, такого-то и такого наказал Бог пожаром, падением скота, болезнью или другою напастью, и что то же самое будет и со мной, если я не раскаюсь. Пасха 1898 г. была теплая, уже было можно работать. К нам под утреню приходили с вечера мужики из другой деревни, чтобы во время попасть к утрени и мне с ними пришлось спорить.
   Я говорил им, что Христос воскрес не для того, что бы Ему служили обедню, а потом целую неделю обжирались бы мясом убитых животных и пили бы водку, - для этого Он не стал бы не только страдать и умирать, но и совсем не пришел бы в мир, - а для того, чтобы люди жили по-Божьи, не пьянствовали бы и не ругались в семьях, а жили бы мирно в любви и согласии.
   - Мы так не можем - возражали мне мужики, - нам только бы Богу помолиться, да праздник честь честью спраздновать, больше мы ничего не знаем. У нас в празднике все радости и свиданья с родными.
   - А не можете, нечего и вывеску христианскую носить, - говорил я им, - ибо все остальное ни к чему не ведет и Христу совсем не мило.
   - Мы так, как наши деды и прадеды веровали, - возражали они, оправдываясь, - а ты их в ногах топчешь.
   - Однако, - говорю, - мы не дедам и прадедам служить хотим, а Христу, а Христу-то этим и не служишь. Христу жизнь нужна трезвая и разумная, а не ваши пьяные праздники.
   Когда в эту Пасху носили иконы, я копал у себя в проулке землю, готовя под посадку ранних овощей, ко мне подошел церковный староста Увар Иванович и удивленно сказал:
   - Да разве нонче работают, а? Ведь по деревне святые иконы ходят... они и к тебе сейчас придут, а ты и встречать не готовишься...
   Я весело сказал, что отродясь не видал таких икон, которые бы по деревне ходили, и если ваши ходят, то я их с удовольствием приму и целовать стану.
   - Да, мы их носим, - поправился староста, - знамо, они сами не ходят.
   - А тогда какой же в них интерес, - говорю, - если они даже ходить не умеют, таких мне не надо. Лучше, - говорю, - сами приходите, мы побеседуем, а с иконами
   138
   что мне делать, раз они мертвые? И когда я действительно их не принял, и Царицу Небесную со свитой угодников пронесли мимо, бабы так и ахнули со страху, и в этот же день ждали, что с неба сойдет огонь и попалит мой дом.
   - И чего это соседи-то смотрят, - рассуждали они, - от него ведь и им гореть придется!..
   - Господь не допустит невинных, - говорили старухи, - Он его невидимо накажет, отступника!..
   И только Роман Коршунов решал иначе, проходя мимо ворот с иконами, он обронил словечко: "Сжечь бы его, сукина сына!" А так как Бог не наказывал, то они решали, что это Он меня испытывает и ждет моего покаяния и, стало быть, им надо тоже подождать:
   - Нам за него не отвечать перед Богом, - стали они утешать сами себя, - Бог лучше нас знает, что делает...
   Такое рассуждение было мне на руку, оно примиряло обе стороны и сглаживало озлобление темных людей. Но так рассуждали только бабы, мужики же сразу стали злобиться из зависти, что я не беру к праздникам водки, не разоряюсь и никого не угощаю ей, в то время как им самое меньшее Пасха становилась в 15 рублей. Этого они не могли переварить двадцать лет и долгое время, по праздникам, нарочно приходили ко мне с поздравлением и просили поднесть рюмочку, и, когда я отказывал, ругались и грозились.
   - Мы выпьем для праздника, нам и весело, мы все вместе и гужуемся, а ты все один да один, как окаянный. Этак одни черти живут! - ругались они.
   А некоторые из них считали своей обязанностью пьяными подходить к моему дому и сучить кулаки и ругаться на "чертей толстовцев". Особенно этим любил заниматься старик Сычев. Подойдет и орет, что на ум взбредет:
   - Вы черти, вы дьяволы, антихристы, христопродавцы, вас в острог надо, в Сибирь, на каторгу! Вы народ весь развратили! Вы с нами водиться не хочете, зазнались, деньги копите... Душить вас надо!..
   Это было бы не так страшно, но худо было в той срамоте и гадких ругательствах, которыми пересыпалась эта бранная философия, про Юхонца.
   В эту весну я посеял немного рассады и лишнюю кое-кому продал и раздал так. Капуста как у меня, так и у других выросла очень хорошая, и все увидели, что Бог меня не наказал за мою праздничную работу, а, наоборот, наградил. С этого года я не бросал сеять рассаду годов двадцать к кряду, и у меня ее покупали не только свои, но и из других деревень. А до этого никто ничего не сажал на огородах, кроме картошки, и все думали, что у мужиков это
   139
   не пойдет, а только у огородников, а на меня глядя, и многие стали сажать разные овощи, и я с первого же года стал нужным человеком. Кроме того, как хороший канцелярист, я стал писать мужикам прошения и приговора, по которым почти всегда выходило в судах и у начальства в их пользу; брал я за этот труд только 25 копеек за прошение, а приговор писал даром, и ко мне стали обращаться многие даже из соседних волостей, и мой стаж нужного человека поневоле стал расти в глазах крестьян. Просит поп за венчание со старыми долгами 10-15 рублей, идут родные жениха ко мне, и я пишу архиерею жалобу; делятся братья между собою, и я им пишу раздельный приговор; не платит один другому по какому-либо поводу дома, идут ко мне, и я пишу жалобу в волостной суд и т. д. Но это однако не спасало меня от ругани пьяных. Пьяные на мне отводили душу и, где бы кому ни пришлось, ругали, сколько хотели. Ругали, конечно, из зависти, что я не несу у себя на плечах бремя кабака, пьяных обычаев и праздников, а они не имели силы избавиться от них. Но эти ругательства меня не беспокоили, я на них смотрел как на неизбежное. Как на опилки при работе, радуясь тому, что происходит какая-то работа.
  
  

ГЛАВА 30. В ЯСНОЙ ПОЛЯНЕ

  
   В августе 1897 г. я посетил Льва Николаевича в Ясной Поляне, и нашей радости не было конца. Прежде всего Лев Николаевич спросил, не били ли меня при аресте, при отправке и в Карабутаке. И я рассказал ему все, что со мною было.
   - Мое сердце чувствовало, что с тобой случится это несчастье, - сказал он мне. - Когда я случайно узнал, что тебя арестовали и сослали, - говорил он мне любовно, - я несколько раз, проходя мимо штаба, справлялся о тебе у дежурных жандармов и случайных солдат, но никто ничего не знал и ничего не мог мне сказать о твоем деле, а потому я и не мог хлопотать о тебе. Даже не знал точно, где ты находишься.
   В этот раз Лев Николаевич рассказывал о гонениях на так называемых сектантов в связи с миссионерским съездом в Казани осенью 1896 г., на котором было постановлено отбирать детей у отпавших от Православия родителей и отдавать их на воспитание в монастыри или православным родственникам при их согласии. Ему уже были известны случаи отобрания детей у многих сектантов на основании этого постановления. Он возмущался этим насилием и пи-
   140
   сал и в газеты, и разным министрам, протестуя против такой жестокости.
   Рассказывал он мне и о духоборах, которые были недавно поселены в Закавказье на плохой земле, и как они там хорошо устроились и разбогатели, благодаря своей трезвости и трудолюбию. И как их также преследует правительство и никуда не разрешает выезжать из своих деревень, чтобы они не могли заражать других своим учением; рассказывал про учителя Дрожжина, который отказался от военной службы по христианским убеждениям, был осужден за это в Воронежский дисциплинарный батальон и там умер; о таких же отказавшихся - Ольховике и Середе, которые находились в Иркутском дисциплинарном батальоне. Лев Николаевич посоветовал мне познакомиться с соседним помещиком И. В. Цингером, который бывал у него и искал его знакомства.
   - Я их знаю всех трех братьев, - сказал он мне, - один из них Иван Васильевич, хочет учиться простой крестьянской работе, чтобы не жить барином, вот вы там будете друг другу полезны.
   Я рассказал Льву Николаевичу о том, как его ругало начальство и в Москве, и в Варшаве, и в Карабутаке, и все жалело, что оно не вправе им распорядиться и его выпороть и посадить в тюрьму.
   - Военные люди самые простые и откровенные, - сказал он, - они что думают, то и говорят, не так как все другие господа и чиновники, которые сами не знают, каких мыслей им держаться во всякое время, военные лучше других сознают всю ненужность и вредность их службы, а потому они больше других принимают на свой счет всякую критику общественного строя и не мирятся ни с какой философией.
   - Чиновники, пишущие бумаги, подчас еще сами не знают, насколько нужны для жизни народа их бумаги, у военных же нет никакого сомнения в совершенной бесполезности их работы. - А дальше сказал:
   - Почему-то принято у них винить меня за те аресты и ссылки, которым подвергаются молодые люди, бывающие у меня, а то правительство, которое чинит эти насилия, совершенно остается в стороне, точно я, а не оно творит все эти насилия, да и сам я ни от кого не прячусь... Ваш карабутакский священник - самый честный человек. Он прямо говорит, что добивается трехтысячного дохода в год, и больше ничего. Другие же это свое главное желание скрывают под разными соусами служения общему благу, хотя оно у всех одно и то же, только одному нужны три тысячи, а другому пять-десять.
   141
   Я стал говорить Льву Николаевичу о том, как в деревне мужики пьют и от пьянства живут в постоянной нужде.
   - В этом большое несчастье народа, - сказал Лев Николаевич, - но мужики все же лучше господ, они пьют и все же сами себя кормят, а господа пьют еще больше, но сидят на чужой шее. Мужики пьют от невежества, от неуменья заняться чем-то лучшим, а для господ все дороги открыты, а они-то еще больше лезут в пьянство и разврат. А ваш капитан совсем добрый человек, если бы он хоть капельку верил в свое призвание как военного и в надобность церковной веры, он конечно пристрелил бы вас собственными руками, но он - как и все - служит только для того, чтобы иметь известное положение и нажить двадцать тысяч.
   Прощаясь со мною, Лев Николаевич набрал мне целую связку книжек для деревни и просил навещать его время от времени. Кроме того, он дал мне переписывать его рукопись "Христианское учение", которая в то время не могла печататься из-за цензурных условий и распространялась в рукописных списках. Я переписал их более десяти экземпляров.
  
  

ГЛАВА 31. ЗНАКОМСТВО С И. В. ЦИНГЕРОМ

  
   С этого же времени, то есть с осени 1898 г., я познакомился с Цингерами, время от времени проживавшими в соседней с нами деревне Мелеховке. Два брата из них были доцентами при университете (Московском): один, Николай, по ботанике, другой, Александр, по физике. А третий, Иван, не кончивши курса технологического института, поселился в имении и начал "чудить", как говорили о нем в деревне. Чудачества эти были в том, что он открыто осуждал господскую жизнь с прислугой и батраками вообще и помещичью в частности, называя в то же время дворян вымирающим поколением, и сам брался за всякую грязную работу или, вернее, учился ей. Говорил, что все должны на себя работать сами, а что землевладение есть грех и уродливый нарост на здоровом теле. Само собою, также отпал от Православия и осуждал духовенство. Женился он на сестре своей мачехи (то есть он и его отец имели женами родных сестер) и, чтобы опроститься, вместе с женой ушел из барского дома вперед в сторожку, в лес, под названием Дивисилка, а затем в этом же лесу выстроил себе крестьянский дом и двор и хотел жить "трудами рук своих". А так как у него это не выходило и чтобы оправдать свое бытие в глазах мужиков, он устроил в
   142
   другой избе плетельную мастерскую, а сам все время хлопотал по сбыту корзин и мебели и доставке прута. Для этого он выхлопотал у министра Ермолова субсидию и насадил ивовую плантацию более десятины в поле и часть в огороде, который был у него здесь же, против дома, на лесной поляне. Но, как бывшему барчуку, ему эта крутня скоро надоела, и он хотел от нее избавиться. А потому с первого же знакомства он стал звать меня к себе учить его работать и вести крестьянское хозяйство, прельщая тем, что за землю мы ничего платить не будем, а, что наработаем, будем делить пополам. Однако я долго не решался, но дома у нас пошли нелады, мать не давала нам по средам и постам молока, даже ребятам, я все же брал самовольно и из-за этого, и из-за ребят, было много греха, а так как, кроме отца, дома жил еще и брат Павел, семнадцати лет, то я и решил на время уйти к Цингеру, хотя старший брат, Андриян, живший в это время уже в Москве, у князя Волконского, противился моему уходу. Он получал хорошее жалованье и не хотел сам идти в деревню, а на отца, как пьющего, он не надеялся, на брата Павла тоже. И я ушел, обещая долю своего оброка все же уплачивать вовремя.
   К Цингеру я пришел в марте 1899 г. со своими лошадью и коровой, и с его стороны тоже были лошадь и корова. Сам он был с внешнего вида сильный и здоровый человек, и я очень удивлялся, как он уставал через 10 минут от всякой трудной работы и выпивал в это время по горшку молока. Я его в первый же день заставил очистить весь навоз около дома, которого было без меня накоплено много. Он смирился и стал работать. Но когда пришла пахота и надо было вставать в 4 часа утра, мой ученик сбрендил и никак не мог встать раньше 8-9. Я уеду с четырех утра пахать, а он спит до восьми, и, сколько его не будят, - он только мычит и ворочается с боку на бок. А потом, наконец, встанет в 8-9 часов, пока раскачается и напьется чаю и придет меня сменять, в это время уже надо бывало отпрягать на обед. Так он, не пахавши, и идет обратно. После обеда попашет часа два-три и опять я сменяю его до вечера, а он уже никуда не годится и валится спать. Плательщики (Николай Демьянов, Журавлев, Хоркин) над ним смеются: "Тебя, - говорят, Михаил Петрович доделает до ручки, он тебя не доживя веку в гроб вгонит". Посеяли мы с ним в эту весну 2¥ десятины овса,  десятины гречи и столько же картошек. Земля была еще, но я не надеялся на него в уборке и побоялся сеять больше.
   143
   После сева мы стали работать на огороде. Я все хотел, чтобы Цингер равнялся со мной, и тащил его на всякую работу, но он, поработав час-два, под тем или другим предлогом уходил на барский двор и засиживался по полудня. Я ему стану выговаривать, а он оправдывается: "Мое, говорит, барское пузо так и тащит меня туда. Ах, как там хорошо: скажешь Ивану - подай самоварчик, подай закусить - так все сейчас же и появляется на столе, протягивай руки да ешь. Хорошо там жить! Очень хорошо! А Савелью скажешь: запряги лошадку - через 10 минут готова, садись и поезжай".
   А когда я его стану серьезно бранить, что он, назвавшись груздем, не хочет лезть в кузов, он сейчас же убегал на барский двор, бранил там всех подряд за их дармоедство и приводил ко мне и жену, и сестру, и свояченицу: "Возьми их, Михаил Петрович в работу, - говорил он мне, - не черта им сидеть там дармоедничать, пускай хоть нам помогают". И я и им находил работу. К нему приезжали семьи других помещиков посмотреть на его чудачества, он ругался и на них и их заставлял полоть грядки. На его чудачества приезжали посмотреть и его знакомые из господ, и в такие дни совсем было некогда работать: сидели и спорили целыми днями и ночами. Спор, конечно, шел о Толстом и его учении о самосовершенствовании, об опрощении жизни от тех наростов "цивилизации", от которых теперь задыхаются даже средние люди господского пошиба, не говоря об аристократии и чиновниках. Господа, конечно, были с этим опрощением не согласны и говорили, что это опрощение есть возврат к дикости, что если все будут сами на себя работать, то некому будет служить обществу и управлять государством. Иван Васильевич над ними смеялся и уличал в глаза:
   - Какое вам дело до общества и государства, - говорил он им,- ваше дело самих себя обслуживать и не сидеть на шее других, а как сложатся общественные отношения и будет ли тогда государство - это вас не касается. Вы отвечаете за правду и неправду своей жизни, а не отвлеченных понятий об обществе и государстве. Так могли говорить только пастухи, а вас никто

Категория: Книги | Добавил: Armush (26.11.2012)
Просмотров: 432 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа