justify"> В погоне за стариной я даже отыскал старинную церковь Спаса на Бору, находящуюся на внутреннем дворе царского дворца, о которой я знал по "Юрию Милославскому" Загоскина, и с большим интересом посещал ее, отдаваясь целиком старым впечатлениям прочитанного когда-то романа. То было время моей первой молодости, когда так хотелось много мечтать и думать, когда и прошлое и настоящее нашей жизни, и нашей истории, и нашей веры не разделялось так резко на грани, когда так хотелось думать о себе, что ты не последняя спица в колеснице, а тоже что-нибудь и значишь на этой русской дороге и в этом необъятном и великом русском государстве.
О том, что солдат есть "пушечное мясо", что мужик есть "навоз" или "дойная корова", на котором так приятно и весело живут и едут богатые и властвующие классы, об этом в то время еще разговору не было, и мои мысли не смущались такой философией.
Нe понравилась мне только торговля святою водой монахами, которую я обнаружил в церкви Ивана Великого, на втором этаже, когда на Пасху ходил по кремлевским соборам и когда все церкви бывают открыты. В трех углах церкви стояли у столиков монахи, и после того как остальная публика обходила всю церковь и прикладывалась к иконам, подходила она и к этим монахам. Один все время нарезал кусочками просфоры и оделял по кусочку подходящих, за что ему доброхотно давали и пятаки и семитки. Другой имел на столике два сосуда с красным вином и водой и, подливая вина в воду, давал испить по небольшой рюмке. Этому тоже клали даже серебряные монеты. А третий имел только один сосуд с водой и давал захлебнуть из мелкой чашечки, в которой подают на жертвенник теплую воду священникам, при составлении ими "даров",
73
причем у него была другая установка: платить за воду вперед, а не после, как у первых двух монахов. Товар его был самый дешевый, но и им он угощал не всех поровну, а в зависимости от положенной монеты.
Сходя из церкви по боковой лестнице вниз, я слышал, как один купец грубо сказал: "Ишь, черти, за воду и то деньги берут!"
ГЛАВА 10. КАК Я УВИДАЛ ЦАРЕЙ
Через год, как я попал в Москву, осенью 1894 г. Александр III умер в Ливадии, и его мертвые останки по дороге в Питер завозили в Москву и поставили в Архангельском соборе для поклонения и прощания не то на два, не то на три дня (не помню). Когда его в катафалке везли с вокзала в Кремль, войсками и народом были заполнены все улицы и дворы, а нас, штабных писарей, поставили жалонерами на Мясницкой улице, в руки нам дали флажки с нумерами, по которым и строились различные депутации во время хода процессии. Помню одну старуху, которая насмешила всю улицу. Чтобы занять место, она, наверное, еще с вечера устроилась на дровах, за невысоким забором, с подушками и одеялом, и спала крепким сном, несмотря на шум улицы. И когда процессия уже приближалась, стоявшие рядом с ней толкнули ее ногами и сказали, что царь едет! Она вскочила вместе с одеялом, вся взъерошенная, со сбившимся платком, и никак не могла прийти в себя и оправить свою одежду.
- Ах, Господи, умыться бы надо! - всплеснула они беспомощно руками, обводя кругом испуганными глазами. Вид ее был такой комичный, что, насколько ее было видно, вся улица загоготала веселым смехом, забывши на время и царя. Шум этот сейчас же привлек внимание наружной охраны, и с обеих сторон моментально подъехали жандармы, чтобы узнать, в чем дело. Им указали на старуху, которая, не выпуская из рук одеяла, подбирала его концы, на которые наступали толпившиеся рядом с ней на дровах. Жандармы замахали на нее руками, приказывая публике оттеснить ее назад, с глаз долой, но она упорно сопротивлялась, чем вызывала громкий смех.
В эту минуту подходила уже головная колонна войск с траурной музыкой, и все замерли на месте, забывши старуху. Проходили казаки, кавалерия, пехота, юнкера, гусары и т. д., затем шли депутаты от разных учреждений в орденах и лентах и удивительных шляпах, похожих на лодки. Даже вели рыжего коня, на котором ездил покойный царь.
74
Затем показались убранные в траур лошади и открытый катафалк с гробом царя, а за ними, в свите придворных и министров, шел новый и живой царь. Я так был поражен всем этим зрелищем, что царя-то и не приметил. Узнал только министра Ванновского и Воронцова-Дашкова, портреты которых висели в штабе. И когда мне указал его стоявший недалеко товарищ, то мне в первую минуту стало как-то обидно. Я ждал царя на коне, в золотых доспехах и орлах, а он был совсем маленький офицер, в серой шинели и барашковой шапке, как у солдат, и шел пешком самым незаметным человеком из всей своей свиты.
Снятые со своих мест разводящим тотчас же за проходом процессии, мы пошли вольно за нею следом. И когда, проходя мимо Иверской, царь зашел в часовню и, сделавши земной поклон, приложился к иконе, я страшно этому обрадовался. Обрадовалась и вся публика. Сам я уже сомневался в святости икон и избегал их лобызать, но для русского царя считал это высшей необходимостью и долгом и, не сделай бы он этого, я бы отрекся от него.
В эту же ночь, вместе с товарищами, в длинной, более версты, очереди, мы ходили прощаться с мертвым царем в Архангельский собор, и я очень хорошо рассмотрел знакомый по портретам облик Александра III. Был темный слух о том, что он умер от пьянства как сильно пивший. Мне было стыдно, я не хотел этому верить, не допускал возможности, чтобы и цари могли заниматься такой пакостью, как и дурные и темные мужики, но вид его большого сине-багрового носа на бледном лице подтвердил мне этот слух. Я по опыту уже знал, что у непьющих покойников носы бывают такими же белыми, как и лицо, а у него был темно-синий. Мне так его стало жалко, я оробел и чуть не расплакался, остановившись на месте, и только окрик дежурного, взявшего меня за рукав и просившего всех проходить скорее, заставил меня опомниться и пойти за проходящими людьми.
Все время, пока мертвый царь находился в соборе, огромные толпы народа и днем и ночью наполняли Кремль и прилегающие улицы, не успевая в линии очереди подойти к праху царя. А когда его повезли обратно, на вокзал, на проводы устремилась вся Москва, выказывая свои верноподданнические чувства. Воодушевление особенно проявлялось среди офицеров, так что, когда после проводов в зале штаба собрались все офицеры штаба и некоторых других частей и шли возбужденные разговоры о совершившихся событиях, полковник Перекрестов повышенным голосом сказал:
75
- Если бы социалисты видели такую картину проявления народом любви к своим царям, они бы устыдились своим злонамерениям нарушить монархию в России!
- Эти выродки и подонки человеческого общества, - поддержал его рыжий генерал с большими усами (начальник 1-й кавалерийской дивизии), - с ними нужно вести решительную борьбу, а не такую, как ведет наше правительство!
Из поднявшегося спора о социалистах и исходящих от них смут в народе и умах третьего сословия я мог понять только, что их считают прохвостами, лентяями и дармоедами, не умеющими своей работой устроить свое положение и цепляющихся за модные новинки по переустройству государственных порядков в расчете при дележе чужого добра захватить себе львиную долю. Не зная в то время близко и основательно марксистской идеологии, я не мог решить: кто прав и в чем тут дело? Любопытство же мое было сильно возбуждено, и я стал искать случая ближе познакомиться с этим течением.
ГЛАВА 11. ЗНАКОМСТВО С ТОЛСТЫМ
За эти зиму и лето мне удалось прочитать несколько толстовских рассказов, повестей и романов, но все только русского издания (то есть цензурных), которые сильно действовали на мою душу и заставляли даже плакать, но в разговорах с товарищами весь вопрос вертелся вокруг его книжек запрещенных, и главное, "Исповеди" и "В чем моя вера?", о которых студенты говорили тогда вслух, а интеллигенция шепотом, но достать их так и не удалось, и я решил идти к Толстому хотя бы затем, чтобы просить этих книжек.
В это же время один мой товарищ достал мне книжку Мордовцева "Живой товар", тоже запрещенную, из которой я узнал, что проституция у нас существует легально, с разрешения правительства и под контролем медицинского надзора. Глупый человек! Я так был этим обижен за женщину, так возмущен действием правительства, что как-то сразу потерял в него веру, а потерявши веру в правительство, я ощутил, что и вера в Бога по церковному учению сделалась сразу какою-то тусклой и необязательной.
Я не буду подробно описывать своих встреч с Толстым, так как это можно читать в моих о нем воспоминаниях. Скажу лишь коротко, что, когда я переступил порог его дома в Хамовниках, у меня закружилась голова и я чувствовал себя каким-то школьником, пойманным на месте
76
преступления. Он меня встретил на лестнице, собираясь уходить на прогулку, но ради меня вернулся в свой кабинет и усадил на кожаный диван. По привычке к титулованию всякого начальства я его хотел козырнуть сиятельством, но он сразу же оборвал меня и сказал, что всякие титулы придуманы с низменными целями власти одного над другим, чванства и бахвальства; они мешают людям понимать друг друга, разделяют людей, а потому и должны быть оставлены.
Расспросив меня о том, где и кем я служу, он сказал мне, что он, с одной стороны, очень рад моему приходу, но с другой - всегда будет бояться за меня. "Уж как-то так выходит со всеми моими знакомыми, - сказал он, - что все они из-за меня попадают в тюрьму". Я тогда хоть и не обратил на это внимания, но предсказания были верные и сбылись.
Толстого я спрашивал о религии, и он объяснил мне смысл христианского учения по Евангелиям, сказавши попутно и о том, что препятствует людям жить по христианку учению. Препятствия эти суть: законы государства, основанные на насилии; законы и установления церковников и законы улицы, обычаев и мод. За исполнением всего этого у человека нет ни времени, ни воли думать о своих обязанностях к Богу и ближнему, их исполнять. Но что человек, как сын Божий по духу, совершенно свободен от всех этих пут, приказов и условностей и вполне может жить no-Божьи, лишь бы не боялся людских пересудов и угроз.
Книжек своих запрещенных он мне не дал, говоря, что он не хочет сажать меня в тюрьму, а что в казарме, пусть и писарской, они через два-три дня попадут к жандармам и мне будет очень плохо.
На первое время он посоветовал мне перечитать Евангелие, чтобы лучше понимать, что в них людского, и что Божеского. "А то, - сказал он, - ко мне идут многие беседовать о религии, а когда спросишь, читали ли Евангелие, то оказывается, что читали очень мало, или совсем не читали". Я тогда же купил себе всю Библию, но как ни старался, всю не одолел, так в ней много всякой небылицы, повторений и вымыслов. Чтение же Евангелий производило на мою молодую душу очень сильное впечатление. Я плакал и радовался, точно впервые узнал и нашел эти книги. Медленно и постепенно церковный Христос Бог, не совсем понятный и доступный простым смертным, превращался в моем сознании в великого мудреца и мученика, который стал мне гораздо ближе и понятнее, чем прежний
77
Христос Бог, натворивший так много небывалых чудес и улетевший на небо. Я тогда же стал понимать, что среди нас, православных, очень мало настоящих христиан, все же вообще притворяются и только ради внешней красоты и показа прикрываются христианской вывеской и именами, с этого же времени я стал тяготиться военной службой и тем обманом солдатской присяги, которую они должны были принимать на кресте и Евангелии под приказом и принуждением военных законов. А дальше, когда стал узнавать и от Толстого, и от товарищей, что есть такие люди, которые отказываются и от присяги и от военной службы, я очень полюбил их и восхищался их духовными подвигами, ради которых они несли большое страдание, находясь по тюрьмам и дисциплинарным батальонам.
Первые такие люди, о которых я узнал, были Ольховик и Середа, осужденные военным судом в Иркутский дисциплинарный батальон, и учитель Дрожжин, умерший в Воронежском дисциплинарном батальоне.
ГЛАВА 12. СЕКРЕТНОЕ ДЕЛО No 5
Второй раз я не скоро пошел к Толстому. Пробужденное им во мне сознание так много дало уму работы, что я прямо горел и день и ночь в своих новых мыслях. Надо было передумать все свое прошлое, разобраться в настоящем и определить правильную линию и мысли для будущего. И только из ряда вон выходящий случай через три-четыре недели после моего первого посещения Льва Николаевича, побудил меня вновь отправиться к нему, но уже не с пустыми руками, а с секретным делом No 5 "О вызове войск для содействия гражданским властям", к которому я имел доступ по своей службе, как старший писарь строевого отделения штаба, отпирая секретный шкаф подобранным ключом. Переписка же и без того была мне известна. В эти годы (1893-1895) и у нас, в России, быстро разрасталось рабочее движение и очень часто выливалось в открытые забастовки на больших фабриках, и хотя почвою для них были только еще экономические требования, но все равно они преследовались по закону и подавлялись военной силой. Газеты об этом молчали, не смея пикнуть, и это-то меня особенно возмущало. Были случаи посылки рот для усмирения фабричных, которым давались приказы стрелять боевыми патронами; были убитые и раненые, но об этом никто ничего не мог знать, кроме тех, кто близко жил к этим местам или на самих фабриках. В это же время (весною 1895 г.) была забастов-
78
ка и на большой фабрике Корзинкина в Ярославле, которая продолжалась несколько недель и особенно беспокоила тогдашнее начальство от становых до министров включительно. Губернатору были даны сверхзаконные полномочия и придумывание таких мер, которыми можно было бы сломить упрямство рабочих. Он вывешивал объявление о трехдневном сроке, после которого все нежелающие работать должны были получить расчет и уходить с фабрики. По его приказу хозяин закрыл лавку, артельные кухни и стал выселять из квартир (из спален) вперед одиночек, а потом и семейных. Этому распоряжению семейные не подчинились и стали кидать камнями в присланных стражников. Тогда были вызваны две роты 11-го гренадерского Фанагорийского полка, только что перевооруженного новыми трехлинейными винтовками. Рабочим был дан срок для очищения квартир, но они стояли толпою на дворе и не двигались с места, загипнотизированные новенькими солдатскими ружьями. Был слышен плач женщин и детей и отдельные выкрики обезумевших рабочих. И после двух залпов холостыми патронами, внушивших уверенность (как доносил губернатор) в том, что их только пугают и убивать не будут, обеим ротам (бывшим в составе 45-47 рядов каждая) было приказано зарядить ружья боевыми патронами и сделать залп в упор по толпе. Было выпущено 180-190 пуль, но убитым оказался только один рабочий и 46 человек ранено. "Солдаты, доносил начальник гарнизона, - инстинктивно избегали кровопролития и стреляли или под острым углом внизу, или через головы, причем ранения получались с рикошета, так как двор был мощеный и пули отскакивали, не могши уходить в землю от камней. Из 180 гренадер Его Величества только один свято исполнил присягу и выстрелил по цели, убивши наповал 54-летнего рабочего, все же остальные оказались слабыми по своей подготовке".
После этого донесения у нашего штабного начальства явилась блестящая мысль "исследовать новые трехлинейные винтовки на пригодность поражения человеческого тела", и в таком духе, с ведома и разрешения военного министра Ванновского, был послан телеграфный приказ начальнику гарнизона города Ярославля и старшему врачу военного госпиталя произвести такое "исследование" и сделать подробное донесение. После этого "коноводов" арестовали, некоторых прогнали с фабрики, остальные приступили к работе. Раненых же забрали в госпиталь для лечения и исследования, причем в донесении подробно
79
описали: кто и куда был ранен, сколькими пулями, каких лет, и как протекало лечение. В конце доклада, делая заключение, врачи признали, что с точки зрения врачебной новые винтовки очень хороши, так как ранения навылет мягких частей тела тонкой никелированной пулей для жизни не опасны и скоро и легко излечиваются, хотя бы таких было несколько (было здесь два случая, когда один человек получил 12 и другой 14 ранений). Если же пули бьют в кости, то сами дробятся, осколки никеля расходятся по телу и такие раны в большинстве смертельны и не могут составлять больших затруднений врачам во время войны, так как на фронтах не будет условий, чтобы делались сложные операции.
Доклад этот через Ванновского "был повергнут к стопам Его Величества", на котором "Оно изволило" собственноручно начертить: "Очень рад, что труды ученых не пропали даром". Верному же гренадеру (фамилию забыл), выстрелившему по цели, была объявлена монаршая благодарность перед всем полком с отдачей в приказе по округу и выдана награда в 25 рублей и часы с портретом Его Величества.
Будучи возмущен до глубины души всей этой историей с испытанием винтовок на братьях рабочих, я и пошел вечером с этим делом к Толстому, будучи уверен, что он опубликует эти факты в заграничных газетах, что им отчасти и было сделано. На этот раз у него было более десятка посетителей: были студенты, рабочие, семинарист, два пожилых с длинными бородами старообрядца, одна пожилая барыня и один седовласый старик в очках, похожий на ученого мужа. Лев Николаевич познакомил меня со всеми и усадил на кожаный диван, в то же время чутко прислушиваясь к общему разговору. Студенты спорили о преимуществах гегельянства над теорией Фихте; другие, наоборот, в корне отвергали их философию и говорили, что теперь все дело в развитии теории Дарвина и учения Ницше о сверхчеловеке. Толстой хмурился, досадуя на ненужную болтовню о модных для того времени теориях, пытался переводить разговор на христианское учение, из которого, по его мнению, только и можно было вывести достойную человека трудовую и правильную жизнь в условиях русского крестьянства, но его не слушали, каждый пытался передать ему свои мысли и планы о лучшем будущем из тех новых ученых теорий, какие в это время были в моде. Старообрядцы хихикали и доказывали Льву Николаевичу, что только в их кругу живет еще истинная вера и благодаря ей их молодежь живет и воспитывается в более
80
нравственном положении, чем все другие пьяницы и трубокуры. "Мы своим детям внушаем страх Божий, - говорили они, - любовь и уважение к старшим, к старым Священным Писаниям и Преданиям, а ваши теперь вон чем занимаются, безбожие проповедуют и глупости всякие от ученых дураков слушают". Рабочие также стояли за стариков старообрядцев и очень недружелюбно относились к разговорам студентов. "Теперь много разных смутьянов шатается и все себя за ученых считают, - говорили они, - у добру-то они тебя не приведут, а в тюрьму того и гляди; кого ни послушай, а дорога одна..."
Семинарист говорил покаянную речь о своей худой и развратной жизни, о домах терпимости, к которым он имел прикосновение, о том, что ему было дано какое-то видение, в котором он увидал все мерзости своей жизни и, главное, ложность изучаемых им наук, и теперь он решил уйти из семинарии и заняться более честной и трудовой жизнью.
- Но от старой жизни, кроме грехов, у меня остались много долгов, и я пришел просить у вас 150 рублей, - обратился он неожиданно к Толстому, - заранее надеясь, что вы мне поможете распутаться с моей старой жизнью.
- Я вот тоже Лев Николаевич - начала было пожилая барыня, державшаяся все время в стороне, - у меня дочь кончает учительский институт, а мы так бедны, так бедны...
Встретив недружелюбные взгляды рабочих, барыня не договорила. Всем стало неловко, разговор оборвался.
Толстой нервно ходил взад и вперед, а потом, остановившись против рабочих, сказал: - Что бы вы стали делать, если бы у вас, как у меня, ежедневно просили бы денег, а не указывали, откуда их брать. У меня два выхода: или просить у жены, чтобы она повысила аренду на мужиков и давала бы мне на эту помощь, или повысить цены на мои книжки и таким путем собрать лишние деньги, а я и сам не знаю, правильно бы это было или нет.
Рабочие заволновались и грубо стали выражать недовольство на этих просителей, в особенности на семинариста. Много, дескать, тут разной шапши найдется, помогай не поможешь; на черную работу не идут, а все норовят в белоручки попасть и на господское положение встать.
- Я пытался откликаться на эти призывы, - сказал Лев Николаевич, - но ничего не вышло, просителей изо дня в день стало так много, что если бы у меня был неразменный рубль, то все равно у меня не хватило бы времени, чтобы вынать из кошелька рубли и удовлетворять просителей.
81
- Но вы можете сделать исключение, - настойчиво сказал семинарист, - одному из сотни...
- Об этом я и хотела просить, - робко сказала барыня...
- Нельзя сделать этого, - возразил Лев Николаевич, доставая из стола большую связку писем, - вот, не угодно ли прочесть любое, - пояснил он, - автор каждого письма, как и вы, непременно просит сделать ему исключение, а общая сумма просимых только этими письмами денег превышает раза в три стоимость этого дома, а такие письма я получаю ежедневно, ну что мне с ними делать?
- А вы, Лев Николаевич, не очень-то с ними церемоньтесь, - сказал, запинаясь, один из рабочих, которому хотелось гораздо проще выразить свою мысль, но он стеснялся, боясь оскорбить присутствующих.
- Главное, в господа все лезут, - сказал другой, - ну и помогай им себе на шею сесть...
- А вы что скажете, - обратился Лев Николаевич к старому старообрядцу, - как бы вы тут стали поступать?
- В Писании сказано: раздай имение свое и иди за мною. - Трудна эта дорога, а дорога верная, - сказал старик.
- Ишь ты, как легко другим-то внушать: "Раздай!" - негодовали рабочие, - а поди сам и пятачка пожалеет...
- Свое имение, - сказал Толстой, - а у меня как раз своего-то и нет, я сам приживальщик у своей жены и детей.
- Ну что жена, жена не помеха! - возразил старик, в Писании сказано: "А жена да боится своего мужа..."
- Сказано, а она все же не боится, и если бы я предложил ей раздать все имение, она ни за что бы не послушала, что же мне с ней делать, по-вашему, употреблять насилие, но это запрещается в том же Писании?
Старик стал приводить новые тексты из Кирилловой Книги, но семинарист резко перебил:
- Никакого насилия и не надо, Лев Николаевич, бери дороже за писания и помогай, что вам стоит написать для меня десять строчек?..
Рабочие угрожающе посмотрели на семинариста, точно готовясь выставить его вон. Лев Николаевич смутился, было видно, как ему неприятен весь этот разговор, в котором личное пристрастие просителей мешало правильному решению вопроса.
- По вашим глазам я уже вижу, что вы меня не осуждаете за отклонение такой помощи, а вот давайте спросим, что думают об этом крестьяне, - сказал он, обращаясь ко мне.
82
Я сказал, что помощь обязательна только в крайней нужде, когда человеку грозит смерть, голод, холод и т. п., а вовсе не тогда, когда ему хочется улучшить свои дела или положение, а иначе и богатый человек, задумавший какое-либо предприятие, может оказаться в нужде и попросит тысячу или десять. В Писании о такой помощи не говорится. По-моему, говорю, обязательно спасать человека при угрожающей ему опасности; дать кусок хлеба при голоде; дать рубаху или старую одежду при холоде. Помогать же выходить в господа и я не согласен, так как работать и кормиться можно всякой, и черной, работой.
Старообрядцы стали объяснять Льву Николаевичу преимущества их старопечатных богослужебных книг, против новых церковных, доказывая, что в старое время больше было святости и благочестия в самой Церкви, но он их перебил, сказав:
- Святость не в книгах, а в доброй жизни. Богу нужно служить не по книгам и не молитвами, а самою жизнью. Помните в Евангелии слова Христа о том, что спасутся не те, что подолгу и правильно молятся, повторяя: "Господи, Господи", а те, что слушают Его закон и исполняют.
Рабочие жаловались Льву Николаевичу на свою жизнь, на свою работу, он им сказал:
- Я вполне разделяю с вами тяжесть вашего положения, но в жизни рабочих есть целая бездна дурного и скверного, в чем они повинны и сами. Если бы они вели трезвую и более облагороженную жизнь в свободное от работы время, они могли бы жить гораздо лучше, а то ведь, я знаю, и из того малого заработка, который они имеют, они половину пропивают в трактирах или тратят на щегольство себе же во вред, а от этого и живут в постоянной нужде и раздорах. Мы вообще склонны все свои недостатки и недовольства валить на других, а все ли мы сами делаем для своего благополучия в своих условиях, - об этом мы и не думаем. А с этого-то и надо всегда начинать.
Прощаясь со мною, Лев Николаевич просил меня быть осторожным и не носить ему больше секретных бумаг.
- И сам не увидишь, как попадешь к жандармам, - сказал он мне на лестнице - а я рад вам и боюсь за вашу судьбу.
ГЛАВА 13. О МОНАСТЫРСКОЙ ЖИЗНИ
Продолжая испытывать свою веру, я в одно ухо слушал о тех ее противоречиях и отрицательных сторонах в жизни церковников, о которых так охотно болтала и так много
83
знала окружающая меня молодежь, а другим ухом ловил те крупицы ее истины, о которых так много рассказывается в церковной литературе, в легендах и повестях из жизни простого народа и в рассказах странствующих нищих. И хотя Толстой также успел объяснить мне, что в Православии и во всех других больших верах много лжи и намеренного обмана, но и он не сказал мне ничего отрицательного, касаясь сущности самой веры. И только после того, как в эту зиму кто-то из товарищей добыл и подсунул мне "Исповедь" Толстого, а затем и его "В чем моя вера?", после этого мое сознание прояснилось, и я стал лучше разбираться во лжи и истине религиозных верований. Но как бы много я ни слышал отрицательного, а иногда и прямо пикантного из жизни монастырей, я никак не хотел этому верить, не хотел унизить их огромного влияния на духовное развитие русского народа. Пускай отдельная личность творит грех, делает преступления и всякую мерзость, но идея монастырской жизни на основе отрешения от мирских соблазнов и утех во имя подчинения своей личной воли воле выше стоящей силы, эта идея со всеми ее чистыми и возвышенными помыслами и жизнью - пусть ею живут двое-трое из ста - никогда не переставала привлекать меня своей красотой и величием подвига. А потому все время моего пребывания и Москве я не переставал посещать праздники монастырских храмов и умиляться на монастырскую братию. Беседуя, и частности, с монахами, я слышал от них много печального и горестного из их личной жизни, о том, что в конце концов привело каждого в монастырь, и находил все это таким естественным и справедливым. В самом деле, куда же было бы деваться человеку после того, когда смерти, болезни, войны и всякие другие несчастные случаи и напасти отнимают у него все радости и интересы мирской жизни? Один выход - идти в монастырь и найти успокоение в братской жизни с другими такими же несчастными людьми и всем вместе подчиниться воле Бога или судьбы и находить утешение и развлечение в исполнении строгого устава и монастырских песнопений. Другой, более лучшей формы жизни для всех обездоленных судьбою нельзя было бы и придумать.
А говорить о грехах, что говорить, зачем, разве не одинаково грехи проникают в жизнь каждой отдельной личности и семьи, уродуя жизнь и заставляя страдать всех причастных и к этим грехам и к этим семьям? И чем больше я слышал насмешек над монастырской жизнью отдельных монахов, тем более проникался уважением к их коммунальному братству вообще, тем более мне хотелось повторять:
84
"Не судите, и не будете судимы!" Пускай и внутри монастырей живет грех и обычная житейская суета, что делать, где взять святости на грешной земле! Но своею идеей внутреннего мира, отрешения от мира и его соблазнов, своим устремлением духовных взоров от земли к небу, к солнцу правды, Христу, своим внешним спокойствием и величием - миллионы простых и темных духовно людей находили в них утешение и духовную опору в своих жизненных страданиях и тоске. Здесь они сливались в одну общую молитву перед неведомой силой жизни и просили себе помощи и откровений. Отсюда они уходили обратно в мирскую жизнь с новой энергией и верой и разносили эту веру по всем отдаленным углам темной деревни. Пускай нет в мире святых людей, пускай в монастырских гробницах истлели мощи праведников, как тлеет все тленное в мире, но это нисколько не умаляет их подвигов и не мешает приходить к их могилам всем нищим духом, измученным и обездоленным жизнью. Пускай даже подвиги этих праведников сильно преувеличены стоустой народной молвой, но их идеализация в сознании темных людей вполне соответствует их душевному настроению и поэзии и открывает в их духовных потемках единственный путь святой и праведной жизни для примера и подражания. Иначе, куда направлять свои взоры, за кем идти и у кого учиться? Я верил и верю, что путь к добру и Божеской правде идет только через религию (то есть через признание над нашей жизнью высшей, неведомой, но чувствуемой нами силы Духа - Бога, в котором и сосредоточивается тайна жизни и смерти, так плохо и неясно понимаемая нами) и что все такие праведники и мудрецы жизни служили и будут служить вехами на этом пути, хотя бы они формально и принадлежали к разным религиям. И хотя в это время я не только знал о существовании марксизма, о котором шли горячие споры в среде учащейся молодежи, но и достаточно хорошо в нем разбирался, но когда смельчаки из так называемых "передовых" пытались доказывать, что в недалеком будущем марксизм станет краеугольным камнем в новом устройстве человеческого общества и заменит собою религию, - мы (большинство моих товарищей) с сожалением смотрели на них как на душевнобольных и даже не сравнивали этой науки с религией, считая ее наукой самых никудышных людей, отлично усвоивших арифметику, но не умевших собственным трудом и бережливостью устроить свое положение. Христианство со своим Евангелием, апостолами и мучениками; Православие со своими отшельниками, монастырскими старцами и подвижниками; Христианская Церковь вообще с
85
проповедью любви и мира всепрощения, самопожертвования и самосовершенствования - как может все это перестать быть жизненным руководством измученных горем и нуждой и забыться ради какой-то сухой арифметической выкладки социализма? До низости таких отступников, таких безыдейных и безнравственных людишек, отрекавшихся от веры отцов ради какой-то новой арифметики, нам казалось, не доходили еще никакие варвары.
Не раз и не два, чтобы лучше понять это противоречие истории и науки, я брался за "Капитал" К. Маркса, с упрямством перечитывал его более ясные страницы, но, как и Библию, всего так и не одолел. Уж слишком сухою материей казались мне открываемые им истины.
Но работа, или, как говорят, эволюция мысли, шла своим чередом, захватывая в поле зрения все более широкие горизонты, открывавшиеся в это время. Я радовался своему положению штабного писаря; радовался своей семье, которая была в это время в деревне и которой я мог помогать 3-4 рублями в месяц; радовался своей возможности учиться, ходить по монастырям, музеям и соборам, возможности видеться с Толстым, и - вдруг наступило что то другое, темное и неожиданное, что сразу перевернуло все мои возможности, переменило место моего жительства и столкнуло с совершенно новыми людьми и в новой обстановке.
ГЛАВА 14. ПОДГОТОВКА К КОРОНАЦИИ
Началось с того, что все газеты разом заговорили о предстоящем в мае 1896 года Всероссийском торжестве коронования Николая II. Еще зимою начались приготовления, переписка, исполнение заказов на цветные материи и т. д. Строевое отделение штаба, в котором я находился, завело несколько специальных дел по коронации и вело большую работу по учету частей войск как московского, так и других округов, которые должны были прибыть на коронацию. Велась и большая переписка с гражданскими властями организационного характера с представлением смет и расходов по устройству декораций, площадок, украшению улиц и т. д., из которых я видел только одно, что собираются творить пир на весь мир, чтобы ухлопать такую уйму народных средств, собравши которые, надо было оголодить 10-15 губерний. Не понравилась мне эта затея с такими расходами, и, как домовитый крестьянин, я стал к ней в оппозицию, осуждая вслух эти приготовления. Откуда взялся слух не знаю, но слух этот называл цифру в 47 миллионов руб-
86
лей, которую собирались истратить на это торжество. Как было примириться с этим крестьянину, зная, что в деревнях на эти затеи, под угрозами наказаний, выколачивают оброки? Я не мирился, высказывая вслух свое суждение, об этом же я писал и в письмах к родным и знакомым. Но, по счастью, все это сходило с рук до поры до времени, и несчастье пришло с неожиданной стороны. Еще почти за год до этого мой брат Иван, живший в Туле на фабрике, по моему письму познакомился с Толстым в Ясной Поляне и время от времени ходил туда за книжками (так называемыми запрещенными). Дочь Льва Николаевича, Марья Львовна, установила с ним соглашение, чтобы он мог брать такие книжки в самой Туле, у некоей Холевинской, бывшей, кажется, врачом на патронном заводе, о чем она ей и написала. За этой "либеральной женщиной" - как о ней говорили в Туле, - как и водилось в то время, была усиленная слежка жандармского управления, которая в конце концов кончилась ее высылкой в Астрахань, где она, как было слышно, умерла. В начале апреля этого года у нее был обыск, при котором было найдено это письмо Марьи Львовны, по которому, в свою очередь, охранка произвела обыск и у моего брата и захватила мое письмо с осуждением коронации. Была Пасха, я из штаба приехал в отпуск в деревню, и в это-то время жандармы в сопровождении прокурора, исправника и станового, рано утром нагрянули к нам в деревню и, как водится, перерыли у нас все сундуки, чердаки, книги и даже навоз и нагнали страху не только на нашу семью, но и на нашу деревню. При обыске нашли самую страшную книгу Льва Николаевича "Царство Божие внутри вас" и маленькую брошюрку крестьянина Бондарева "Торжество земледельца" с моими на ней пометками и приписками. Моя мать стала топить печку, но ей запретили, и она все время вслух ворчала на них, угрожая горячей кочережкой. До обыска в деревне московские жандармы явились с обыском в штаб, но меня там не было, а начальник штаба генерал Духонин, очень обиделся на них и не разрешил делать обыска в помещении. В деревне, ознакомившись с моим отпускным билетом, жандармы меня не арестовали, но когда я приехал в штаб, там меня уже ждали и тотчас же заперли в карцер. На другой день приказали сдать все дела по отделению и взяли на допрос к генералу Бутурлину (он был для поручений при командующем округом Костанде), допросом устанавливалось мое знакомство с Толстым, с очень умным, но и опасным, по выражению генерала, человеком. При таком дружеском допросе я осмелился сказать, что Толстой учит только добру и ничего в нем худого нет.
87
- Это мы знаем, - сказал мне генерал, - но государство живет не добром, а солдатчиной и налогами, а Толстой не признает ни того, ни другого, а от его доброй жизни нет никакой пользы. Умен-то он умен, да для нас-то его добро не годится, он просто с ума сошел, и его надо было давно посадить в желтый дом, чтобы от него не сходили с ума другие. Вот как ты.
Ни о чем другом на допросе меня не спросили.
Снова на другой день за мной приехали жандармы и в темной карете с темными занавесками увезли меня на допрос в жандармское управление.
Здесь предъявили обвинение в оскорблении Величества и в осуждении коронации. - "Как ты смел, будучи на военной службе, осуждать намерение Государя возложить на себя корону? - говорил мне участвовавший при допросе прокурор. - Тебе стыдно, ты русский, и притом солдат и православный.
Оправдываясь, я говорил, что против самой коронации я ничего не имею, но что расходы велики и не нужны.
- Что же, по-твоему, царь-то пешком что ли должен в Москву прийти и гостей с собой не позвать? - упрекал меня жандармский полковник.
Я сказал, что на билет не много надо, а что гости тоже за свой счет могли бы приехать. А то вот, говорил, газеты трубят: торжество, торжество! а небось, с крестьян не сбросят пятачка из оброка на это торжество. 47 миллионов пойдут в 47 карманов, и для них будет настоящее торжество, а крестьяне, как говорится в сказке, там были, мед пиво пили, но по усам текло, а в рот не попало. Какое же для них торжество? Надо было, говорю, объявить ради коронации сложение налогов в счет этой траты, тогда бы и крестьяне радовались, а то радость, радость, а радоваться нечему.
Такому моему рассуждению начальство не придало значения и не обиделось, наоборот, повеселели и стали между собою смеяться, а прокурор сказал:
- Вот если бы такие мысли у наших министров были, тогда бы нам и займов не надо делать, а когда они у мужика, да еще у солдата, дело совсем плохо, министр Ванновский не похвалит такого солдата.
Другой жандармский офицер сказал:
- У нас, слава Богу, Государь самодержец, и ему не надо у мужиков спрашивать, куда и на что деньги тратить. Россия только и жива самодержавием, а не станет у царя этого права, нас и вороны-то заклюют и по косточкам растащут. С таких, как этот, - кивнул он на меня, - спро-
88
сить нечего, он ничего в политике не понимает, а вот когда господа дураками прикидываются и таким темным сочувствуют, этим никак простить нельзя.
Со мною вступили в частную беседу, и прокурор спросил:
- Ну, как в вашей деревне, не бунтуют против господ?
Я сказал, что хоть не бунтуют, а жить нельзя, господа во всем дюже притесняют народ. Земли мало, оброки большие, чем жить неизвестно, а тут еще штрафы господские.
- У вас песня одна, - сказал он, - господа притесняют, а вот когда мужики господам разный вред и неприятности делают, об этом никто и не говорит.
На мое изумление, как это может быть, он сказал:
- Лакей мне мундир испачкает, кухарка обед сырой подаст, дворник дрова неровно наколет, отчего угореть можно, горничная нужную бумагу со стола смахнет. Все это каждый день бывает, это не выдумки.
Я согласился, но указал на разницу в этих случаях. "Господа, говорю, за эти провинности всегда мужиков прогнать могут и других нанять, а мужики господам за их притеснения ничего не могут сделать".
- Ишь, он какой, - кивнул он на меня жандармскому полковнику, - его ни в чем не поймаешь, он во всем прав, а еще ротмистр говорит, что он темный и ничего не понимает в политике. Эти темные нас проведут и выведут, пока мы об их темноте раздобарываем.
ГЛАВА 15. ЦЕРЕМОНИЯ РАЗЖАЛОВАНИЯ
Министр Ванновский, которому было сообщено о моем деле, телеграфно распорядился разжаловать меня в рядовые и перевести в Варшаву, в распоряжение генерал-губернатора Бобрикова. Время было горячее, приближалась коронация и министр не имел времени продумать, куда меня девать, и сделал большую ошибку, пославши неизвестно зачем в Варшаву, где и без того было много "беспокойных". Приказом по штабу операцию разжалованья поручалось произвести штабс-капитану Полякову при полном собрании всех писарей и типографщиков штаба. Выстроивши команду и прочитавши приказ, Поляков обратился с речью такого содержания:
- Вы, штабные писаря, совсем развинтились и совсем забыли о воинской дисциплине. Главная заповедь солдата - это не рассуждать! Сделают нам деревянного бога и скажут: молитесь! И мы должны молиться! Я первый подойду и поклонюсь! Вот какими должны быть солдаты! А
89
то рассуждать... на коронацию деньги тратят... вы эти художества оставьте...
Излив свое красноречие и запнувшись на последних словах, он покраснел и резко крикнул:
- Новиков, шаг вперед! И, подскочивши ко мне, стал торопливо спарывать галуны с моего мундира и кидать на пол. Я сказал, что можно бы этого не делать, а просто дать мне мундир без галунов и нашивок.
- Молчать! - крикнул он, - не твое дело! Солдаты должны видеть, как армия поступает со своими художниками!
После этого обряда мне было приказано собирать свои вещи и выходить на двор, где уже стояла парная казенная повозка с кучером и четырьмя жандармами.
Усадивши меня в середине, они сели по углам и обнажили шашки, делая друг другу условные знаки и принимая меня за очень большую птицу, о которой надо было очень серьезно заботиться, чтобы она не улетела на ходу.
Как я ни был обескуражен против товарищей обрядом разжалования, но, когда ехал по Москве при такой усиленной охране, меня разбирал смех и так подмывало кричать: "Эй, берегись, везут Стеньку Разина!"
На Брестском вокзале нас встретил жандармский офицер, и тотчас же, проведя на линию, заперли меня в какой-то темный вагон, а через час, в сопровождении уже только двух жандармов, меня повезли в Варшаву на обыкновенном пассажирском поезде, в отдельном купе вагона. И надо было видеть великую заботу и тревогу моих провожатых, чтобы понять, как не даром дается им их служба и добываемый ею кусок хлеба. Публика из молодежи очень скоро заметила мою охрану и при всяких удобных случаях пыталась заговорить со мной, они же, как наседка цыплят, загораживали меня собственными телами от публики и таинственно, еле слышным шепотом, говорили: "Нельзя, нельзя, это важный государственный преступник!" Они верили этому сами и очень гордились перед публикой, что им доверили такую важную птицу. По крайней мере, и на вторую ночь пути, когда я просыпался среди ночи, они оба сидели около меня и не решались даже подремать по очереди. И только в Смоленске, Минске и Брест-Литовске звали дежурных жандармов и по очереди уходили в буфет за покупками.
В Варшаве меня привели вперед в штаб округа, но там меня не приняли и приказали вести в канцелярию генерал-губернатора. Здесь также долго спорили и не хотели принимать.
90
- И зачем только к нам шлют таких крамольников, - горячился дежурный офицер, - нам тут со своими не справиться.
- "Ну, на что ты нам нужен? - в упор спросил он меня.
Я сказал, что об этом знает только Его Высокопревосходительство министр Ванновский, его, мол, и спросите.
- Ванновский нам не указ! - резко сказал офицер, звоня в телефон.
Получивши откуда-то приказ принять меня и отправить в девятый павильон, он взял бумаги и жандармов и выдал им расписку в приеме меня. Жандармы повеселели и, уходя, даже кивнули мне на прощанье. А ко мне им на смену тотчас же были позваны другие, здешние. Меня ввели в большую комнату, рядом с канцелярией, и оставили с жандармами. Минут через пять вышел другой офицер и, любопытствуя, стал ходить взад и вперед. За