сделал никакого заявления о своих убеждениях. Его осмотрели, нашли непригодным к военной службе и освободили от нее навсегда.
Всеобщее ликование встретило юношу в доме родителей, - он вернулся туда мрачный. Совесть мучила его, что он ничего не сказал на призыве, - мучила до отчаяния.
Вот полное отчаяния письмо ко мне Р. Буткевича, набросанное им по прибытии домой из Одоева:
"Валя, голубчик! Я не отказывался. И если я раньше боялся пытки маминых страданий, то теперь попал еще в более ужасную пытку, - пытку совести, и никогда не чувствовал себя так тяжело, как теперь. И если бы ценою хотя бы самого тяжелого наказанья я мог вернуть себе прежнее положение, то не задумался бы сделать это, ибо только теперь яснее ясного понимаю, какой смертный грех из всех грехов смертных было мое молчание на призыве.
Первое зло было то, что я допустил для мамы медицинский осмотр, а для Бога, для совести нужен был отказ. И этот идиотский, гадкий компромисс на практике не выдержал у меня критики, и я молчал, где нельзя было молчать, где своим молчанием я расписался перед всем, что творится самого ужасного и гадкого не только у нас в жизни, но признал и войну, - и никакие протесты, жалкие в сравнении с тем, что мне было дано, не искупят моего поступка.
Валя, больно. Нельзя было ехать туда, а если я согласился на это, то нельзя было допускать и мысли о каком-то осмотре, а надо было прийти, сказать о своем отношении и уйти. Ведь ни чуточки же я не боялся их, а боялся мамы, - и в этом было мое несовершенство. Какой бы радостью были бы для меня какие-нибудь арестантские роты, если бы я мог вернуть все прошедшее.
И если перед другими я мог выставить какое-нибудь жалкое оправдание, то, ведь перед Богом, перед совестью нет никаких, и здесь жжет, как каленым железом.
И пусть разочарованье друзей (никто из друзей не мог, вследствие этого, разочароваться в Рафе. В. Б.) и мука души будут должным наказаньем, и дай Бог, чтобы на этой почве выросло более глубокое отношение к жизни. Но, ведь, кажется, с таким душевным состоянием и жить-то не полагается.
Воззвание послал одним знакомым для подписи, но, кажется, затерялось. Вася и Гриша Демыкины *), кажется, подпишутся, но нет текста, чтобы дать им прочесть. Господи! Хоть бы за него засадили, все бы легче было. Больно и гадко, гадко и больно".
Отчаяние Рафаила было настолько велико, что он не мог допустить остаться положению вещей таким, как оно создалось. Молодой человек решается на новый шаг: в специальном письме на имя Одоевского воинского начальника он изливает все свои чувства и мысли, вызванные войной и призывом его к отбыванию воинской повинности, и немедленно отправляет это письмо по назначению.
Письмо было получено, прочитано, и в результате из Одоева на хутор Буткевичей, в с. Русанове, немедленно командируется отряд конных стражников, по главе с Одоевским исправником, для ареста автора дерзостного письма. Это было 13 октября 1914 года.
Рассказывают, что когда вся банда прискакала на хутор и дом был окружен, полицейские, с величайшими предосторожностями, вооруженные с ног до головы, стали входить в дом. Тут они потребовали к себе Рафаила Буткевича.
*) Крестьяне соседней деревни В. Б.
Тот вошел в комнату, где находились гости. - Так это он, страшный революционер?!
Худой, высокий юноша, в простой рубашке. Нежное, как у девушки, продолговатое лицо. Светлые и кроткие умные голубые глаза. Волосы, зачесанные назад... Мягкость и приветливость во всем облике и фигуре.
Полицейские взглянули на него, и у них руки опустились: стоило собирать столько народу, чтобы захватить такого молодца! А они-то - чуть не с дрекольем собрались на него!..
О, не впервые так ополчаются на Тебя, Сын Человеческий!..
Личное знакомство с человеком, обвиняемым в страшном государственном преступлении, произвело столь отрезвляющее впечатление на исполнителей предписания закона, что, после поверхностного, чисто формального обыска в комнате молодого человека, они, забыв всякие предосторожности, решили, с позволения хозяев, расположиться тут-же на хуторе на ночлег: время было позднее. Они и "преступнику" позволили ночевать в обычных условиях, в его собственной комнате. И преследуемый, и преследователи укрылись под одной крышей - у родителей первого.
Между тем письмо Рафы ко мне, в котором он изливал свое отчаяние по поводу несостоявшегося отказа его от военной службы, лежало разорванным на клочки в траве за окном его комнаты: он разорвал и выкинул его вон при появлении полицейских на хуторе. Получив "свободу" еще на один вечер, Рафа собрал клочки письма и склеил их осторожно полосками бумаги. Затем сел к столу и, пока стражники располагались рядом на ночлег, написал ко мне новое письмо, дышащее успокоением после исполненного долга совести:
"Милый Валя! Сегодня меня арестовали и завтра отправят в Одоев. Мой хороший знакомый расскажет тебе подробности. Чувствую себя хорошо. Не отказывался, но после призыва, мучаясь душой, написал письмо в воинское присутствие с протестом против войны и воинской повинности. И знаю, данный арест даст душе некоторое успокоение. Больно было за молчание на призыве.
Мама страдает, и мне больно за нее. Но пытка за поступок не по совести гораздо ужасней.
Крепко целую тебя.
Любящий тебя Рафа Буткевич.
P. S. В доме был обыск и, быть может, папа лишится места *). Вот это напрасно.
Если за обращение может сильно влететь, то меня не вписывай. Маме будет черезчур тяжело".
Это последнее письмо, а также письмо, склеенное из клоч-
*) Отец Буткевича состоял младшим специалистом по пчеловодству при Министерстве Земледелия.
ков, Рафа Буткевич направил ко мне в Ясную Поляну, при добром посредстве одного молодого человека, работавшего на пасеке Буткевичей в качестве практиканта.
На свободной страничке второго письма приписано было несколько слов рукою матери Буткевича, которая умоляла меня снять подпись Рафы с воззвания. Но умолять было не нужно: дли меня одно малейшее желание Рафы (как подписавшего) в этом отношении было законом. Нечего и говорить, что подпись "Р. Буткевич" была уничтожена мною всюду, где только можно было, и уже не выставлялась на вновь рассылавшихся экземплярах воззвания.
По несчастью, при одном из обысков у лиц, заподозренных в причастности к воззванию, следователю удалось напасть на экземпляр воззвания с подписью Р. Буткевича. Тогда последний, уже высланный из пределов Тульской губ. за свое письмо к воинскому начальнику и проживавший на частной квартире в г. Владимире, был снова арестован и заключен в тюрьму.
В своем показании, данном на следствии, Буткевич заявил, между прочим, что в содержании воззвания он не видел призыва к изменническому деянию, а лишь призыв к выполнению воли Божией. В письме же к присяжному поверенному Н. К. Муравьеву (от 5 марта 1915 г.), он следующим образом изложил мотивы своего присоединения к воззванию:
"Недавно, просматривая, кажется в "Русском Слове", фельетон Гр. Петрова, я встретил в описании одного военного эпизода такое выражение: "немцы, как ошпаренные тараканы"... и т. д. И ведь эта милая словесность вот уже 2 года почти, в продолжении войны, заполняет газетные столбцы без различия политического направления, развращая читающий люд. Да что там! И самим безумно диким кошмаром войны, и печатью, и общественными настроениями вот уже столько времени попираются не только высшие ценности души человеческой - Христос, заветы Евангелия и все заповеди Божеские, но пошли на смарку простые, элементарные, нравственные понятия, простая, трезвая разумность.
А в начале войны это беспросветное безумие было еще сильнее и еще ярче, и больнее приходилось его чувствовать. И хотелось хоть чем-нибудь выразить спой протест и указать людям-братьям на тот путь христианской истины, от которого они отшатнулись. И понятно, что когда Вал. Фед. Булгаков прислал экземпляр обращения, я с готовностью присоединился к нему...
Теперь скоро за него нас будут судить. Судить за то, что мы "не во время" людям о Боге напомнили, напомнили о непреложном законе любви, о безумии их отношения. Апофеозом язычества нашей пресловутой европейской цивилизации, гигантским тупиком явилась для мира эта дикая бойня, и дай Бог, чтобы
после нее человечество действительно бы опомнилось и пошло иными путями!
И если нас и осудят, но наше дело послужит хоть маленьким лучом света в окружающем тумане, - я скажу, что мы оправданы".
Подпись Анания Пилецкого. молодого караима, родом из г. Конотопа, Черниговской губ., проживавшего в Москве и служившего рисовальщиком на одной фабрике кружев, в Марьиной роще, писавшего когда-то Л. Н. Толстому и после имевшего длинную переписку со мной, присоединена была к воззванию на основании письма Пилецкого ко мне, и ответ на мое письмо с приложением воззвания.
"Всей душой присоединяюсь к вашему протесту и прошу присоединить мое имя под призывом к людям - с душой и волей силы", - писал Пилецкий (6 октября 1914 г.).
К суду Пилецкий не привлекался, так как жандармам не удалось установить его личность.
В. П. Некрасов, крестьянин Новгородской губ., бывший в течение пяти лет народным учителем, знакомый В. А. Молочникова и Чертковых, следующим письмом, от 9 октября 1914 г., ответил на мое приглашение присоединиться к воззванию:
"Дорогой Валентин Федорович!
ваше милое, хорошее письмо от 2 октября, вместе с христианским обращением по поводу текущей войны, произведшим на меня весьма трогательное впечатление, я получил на этих днях, и потому сердечно вас благодарю. Я снял точную копию с вашего обращения и послал его к близкому мне по духу и убеждениям товарищу - крестьянину, отказавшемуся нынче от воинской повинности *). Очень желательно, чтобы это христианское обращение, дающее жизнь всему живому, получило самое широкое распространение как в пределах нашей России, так и в воюющих странах, охваченных страстью и злобой и потому проливающих целое море слез и братской крови, сами не зная за что.
Кажется, ясно как Божий день, что истинная свобода - внутри нас самих. "Царство Божие внутри вас есть; и оно усилием берется". Но очень жаль, что люди, огромное большинство людей, не понимающих смысла и назначения своей жизни, как бессмысленные скоты, вместо истинной свободы, живущей в душе каждого человека, ищут какой-то мнимой, внешней свободы в пушках, пулеметах и убийствах, захлебнувшись в крови...
"Петр, вложи меч в ножны своя: ибо все, взявшие меч, от меча и погибнут", - сказал Божественный учитель 19 веков тому
*) И. Г. Шурупову, впоследствии пославшему прокурору заявление о присоединении к нашему воззванию, не принятое во внимание. В. Б.
назад. Но люди все еще не вложили меча своего в ножны и попрежнему продолжают, как дикие звери, терзать друг друга. Ведь это ужасно! господи! Когда же прекратится эта бойня и водворится мир на земле?!
...Сейчас у нас носятся слухи, что в скором времени будут опять брать ратников. Народ скучает, плачет и просит Бога, чтобы скорей одолеть врага, - и замирилась война.
Где ни послушаешь - все только проклинают и ругают немцев, называя их "дикими зверями", "неверной силой" и т. п., которую по мнению мужиков, так и нужно душить. Иногда, слыша такие суждения, не вытерпев, скажешь им, что ведь и немец такой же человек, Богом созданный, как и мы, мыслить, любить и делать добро всякому человеку, жалеть и помогать ему. "А все-таки он - неверная сила!" - говорят мужики. Очень, очень озлоблен народ. "Что же? И ты, стало быть, за немцев стоишь?" - говорят они. Ужасно больно бывает на душе, когда слышишь такие суждения...
Вот и все. Пишите, милый Валентин Федорович, будет все повеселее.
К обращению я подписался. Увижу знакомых и предложим подписаться.
Мне думается, что никакая современная пресса не напечатает его. Где оно будет напечатано, - пришлите мне, Валентин Федорович! А мне что с ним делать, когда подпишут еще несколько знакомых? Напишите.
До-свиданья! От души шлю вам спой искренний сердечный привет.
Остаюсь любящий вас В. Н - сов".
18 июля 1915 г., будучи освобожден из тюрьмы на поруки, В. П. Некрасов писал Н. К. Муравьеву о мотивах подписания воззвания:
"В тот момент, когда мне подали письмо от Булгакова, я сидел и писал письмо брату, находящемуся в действующей армии, на войне, взятому по мобилизации 18 июля 1914 г. Распечатав письмо Булгакова, я наскоро пробежал его и, не долго думая, подписал воззвание, приложенное при письме, думая, что если оно будет напечатано где-нибудь, скорей замирится война.
Кроме того, находясь в деревне, мне пришлось пережить и перечувствовать много тяжелого, видя на каждом шагу только одни слезы, стон и горе, ударявшие в самое больное место моей души. Общество, народ, семейные, отец с матерью все время скучают и плачут, прося Бога, чтобы скорей замирилась война... Очень тяжело жить и видеть плач и стоны деревни! Под влиянием пережитых мною впечатлений среди тревожно-кошмарного времени, я не мог, в силу своей духовно-нравственной природы и религиозно-христианских убеждений, равнодушно смотреть и
удержаться, чтобы не подписать воззвание, зная, что вокруг нас совершается страшное, нехристианское дело, проливающее целое море крови и слез".
УЧАСТИЕ В ДЕЛЕ АРВИДА ЕРНЕФЕЛЬТА.
Вслед за подписью В. П. Некрасова, поступила подпись от известного финского писателя Арвида Ернефельта (род. 1861 г.), единомышленника Л. Н.Толстого, одного из достойнейших людей, каких я встречал.
Еще до составления воззвания, я посылал А. А. Ернефельту свою статью "О войне", но ответа от него не получил: как оказалось после, статья затерялась в дороге, при чем возможно, что пакет был перлюстрирован. Ернефельт упоминает об этом в той открытке, которой он ответил мне на письмо с приглашением подписаться под воззванием и которую я получил от него 16 октября 1914 г.:
"Дорогой Вал. Булгаков! Письма вашего с статьей я не получал. Обращение я подписал и послал для подписи Ольге Конст. Клодт *). Пишу открыткой, так как это самое лучшее средство доставки писем. Давай все писать открытыми письмами, чтобы не вводить в грех вскрытия чужих писем. Очень благодарю вас за память... Привет всем друзьям.
Ваш Арвид Е.".
Так как дело А. А. Ернефельта, как финляндского подданного, оказалось неподсудно русскому суду и потому рассматривалось отдельно в Финляндии, вне всякой связи с нашим процессом, то я изложу здесь сразу все факты, относящиеся к участию Ернефельта в нашем воззвании, чтобы затем уже не возвращаться к этому эпизоду.
23 декабря 1914 г. жандармский полковник Башинский, в сопровождении стражников, нагрянул в усадьбу А. А. Ернефельта, близ дер. Виркбю, Нюландской губ., в непосредственном соседстве с Гельсингфорсом.
Писателю предъявлены были вопросы об участии его "в распространении, по соглашению с другими лицами, суждений, возбуждающих к изменническому деянию, а именно воззвания, призывающего население не принимать участие в войне с Германией, Австро-Венгрией и Турцией".
Добрый и мягкий Арвид Александрович не выдержал этого первого натиска жандармов и в показании своем позволил себе, к сожалению, одно очень важное уклонение от истины.
Башинский задавал свои вопросы по листочку, присланному
*) Родственница Ернефельта, единомышленница Л. Н. Толстого.
из Тулы. Отвечая на эти вопросы, Ернефельт поведал сначала о своем знакомстве с "преступниками" В. Ф. Булгаковым и Д. П, Маковицким в Ясной Поляне в 1910 г., а затем показал, что в ноябре месяце *) он как-то получил от Булгакова письмо, в котором было вложено и обращение "Опомнитесь, люди-братья", отпечатанное на пишущей машине, с рядом подписей, в числе которых находилась и подпись самого Ернефельта, - хотя раньше он о составлении такого обращения не знал и согласия на помещение своей подписи не давал **); в письме же Булгакова, между прочим, была фраза: "не пожелает ли кто-либо из его знакомых присоединиться к этому воззванию", почему он, Ернефельт, это воззвание отослал для ознакомления своему знакомому, которого назвать не может, не желая подвергать того беспокойству".
Не трудно представить, в какое состояние горестного недоумения повергло меня это показание Ернефельта, когда я впервые прочел его в тюрьме, среди актов следственного производства по нашему делу, пред'явленных нам для ознакомления по окончании предварительного следствия! К счастью, я имел здесь дело с человеком крупным и совестливым: Ернефельт, как этого и следовало ожидать от него, не побоялся признаться в своей ошибке, а такая ошибка в счет не ставится...
На другой же день по от'езде жандармов, Ернефельт адресовался со следующим письмом к жандармскому офицеру, производившему допрос:
"Ваше Высокоблагородие.
Извините мне, что вашей ни фамилии, ни имени и отчества я не разобрал, когда мы рекомендовались друг другу вчера, у нас в Виркбю. Сейчас после вашего от'езда я почувствовал себя сильно виновным и перед вами, и перед собою в том, что не сказал вам всю правду. И как мне ни стыдно теперь это сделать, я не отклонюсь от своей обязанности поправить свою ошибку. Дело в том, что между подписчиками присланного мне христианского обращения, которое было писано на машинке, включая и эти имена, моего имени не было, но что я ответил на записку Булгакова так, что он имел полное право считать меня присоединившимся к этому обращению и машинкой или рукой приставить и мое имя в своем экземпляре обращения. Все же прочее в показании моем, как, например, о моем отношении к Булгакову, о моем неучастии и составлении и прочее этого обращения и т. д. соответствует с истиною. Правда также, что я считал неуместным выражения о правительствах в этом обращении, но я отвечал Булгакову коротко, в открытке, и не касался этого вопроса. Мне казалось, что русская цензура не
*) Ернефельт запамятовал: это было никак не позже октября.
**) Курсив мой. В. Б.
допустит опубликования обращения, но уверенности у меня в этом не было, так как я не знаком с цензурными законами России, будучи финляндец. Вот все, что я имею добавить.
Еще раз прошу вас простить, что я говорил с вами не по правде. Прошу вас переслать это добавочное об'яснение тем Тульским властям, которые вам поручили составить протокол о моем отношении к этому делу.
Примите удостоверение в моем полном уважении.
Арвид Ернефельт".
В результате этого второго, прямого и искреннего письма, Арвид Ернефельт привлечен был тульскими властями "к формальному дознанию в качестве обвиняемого". И лишь некоторое время спустя, юристы из города самоварников и оружейников сообразили, что руки их не достают до Ернефельта, как уроженца Финляндии. Тогда дело о дворянине Ернефельте было выделено и "передано по подсудности" финляндскому суду. Гонители наши, вероятно, вполне успокоились, когда получили оффициальное уведомление от канцелярии финляндского генерала-губернатора о том, что делу об Ернефельте "дан законный ход, на основании ¿ 8 гл. XVI Уголов. Улож. Великого Княжества Финляндского".
А между тем, еще в то время, как мы находились в тюрьме, нами получено было с воли от наших друзей известие о том, что дело Ернефельта рассмотрено было финским судом, при чем подсудимый... был оправдан. Этот неожиданный приговор (хотя и финского, а не русского суда) невольно и в нас возбудил луч надежды на более или менее благополучное разрешение нашей судьбы. Радовались мы и за Ернефельта. Очень хотелось узнать подробности его оправдания, но тогда мы их не получили.
Только много времени спустя, будучи выпущен - уже не тульскими, а московскими властями - под залог на свободу и ожидая суда, я написал А. А. Ернефельту письмо, с просьбой сообщить те основания, по которым финляндский суд оправдал его. И в ответ я получил следующее письмо Ернефельта:
"Дорогой Валентин Федорович.
Очень рад был получить ваше письмо, и спешу исполнить вашу просьбу.
Суд, оправдывая меня, руководился тем, что, во-первых, я не распространял "воззвания", а думал, что подписи собираются для опубликовки в газетах в виде открытого протеста, - я переслал бумагу только близкой женской родственнице (кому
именно, я отказался сказать). - Дело мое не кончено, a передано Гофгерихту, который - я в этом уверен - не переменит решения низшего суда, так как по нашему закону для обвинения в измене требуется доказать, что было желание повредить своему государству в пользу неприятельского, а это невозможно. Судья прямо и спросил у меня, имел ли я намерение повредить. Я ответил, что имел намерение принести пользу. Ну и освободили *), - только основываясь исключительно на том, что я не распространял.
Дорогому Маковицкому передайте мой сердечный привет. Если вы, милый, были благодарны судьбе за то, что было, вы, может быть, будете благодарны и за то, что будет, и не будете вперед беспокоиться. Все ведь к лучшему...
Любящий вас Арвид Ернефельт.
9. III - 16. Virkby".
Приводя любопытный вопрос судьи и свой ответ на него, Ернефельт говорит о возможности или невозможности обвинения его в измене. По этому поводу, забегая несколько вперед, следует указать, что тульские власти, действительно, пред'явили ко всем участникам воззвания "Опомнитесь, люди - братья" обвинение по 1 п. 1 ч. 129 ст. Угол. Улож., карающему за "бунтовщическое или изменническое деяние". Квалификация эта впоследствии была, смягчена прокурором Московского Военно-Окружного Суда. Финский суд, исходя из данных обличительного акта, очевидно, также признал эту квалификацию просто недобросовестной и... оправдал Ернефельта. Как это и следовало из письма Ернефельта, по финским законам (почему только по финским?!), для признания человека виновным в измене нужна была... наличность этой измены, каковой суд в проступке Ернефельта не усмотрел.
Тем не менее, как мне кажется, остается далеко не выясненным вопрос: как поступил бы финский суд в том случае, если бы тульские власти, проявив известную умеренность в своем стремлении покарать "толстовцев", с самого начала пред'явили бы к последним не обвинение в измене, а другое, более мягкое и не столь явно дутое обвинение? Был-ли бы обеспечен и тогда за Ернефельтом оправдательный приговор? Вряд-ли. Вернее всего, что суд, оставаясь на прежней своей почве - строгой "законности", - просто присоединился бы к точке зрения обвинителя.
Вытекающая отсюда мораль ясна: неумеренность, как оказывается, может вредить успеху даже прокурорского дела.
*) Ернефельт, очевидно, хотел сказать: оправдали. В. Б.
ПОДПИСИ АРХАНГЕЛЬСКОГО, ЗАВАДОВСКОГО, БРАТЬЕВ НОВИКОВЫХ И ГРЕМЯКИНА.
Подписи сибиряков А. В. Архангельского и И. В. Завадовского поступили одновременно. А. В. Архангельский (род. в 1884 г. - скончался в 1916 г.), сын чиновника Переселенческого Управления, занимавшийся свободной педагогической деятельностью в городах Тюмени и Тобольске, был хорошо известен мне в качестве убежденного последователя мировоззрения Л. Н. Толстого, и по переписке, и лично, по встрече с ним в Ясной Поляне, которую он приезжал навестить из Сибири уже после смерти Льва Николаевича. Что касается И. В. Завадовского, не разысканного следователями, то он привлечен был к участию в воззвании Архангельским. Никто из нас, ближе стоявших к воззванию, до сих пор ничего не знал о Завадовском.
Я получил следующее письмо от Архангельского и Завадовского, в ответ на приглашение подписаться под воззванием, посланное мною Архангельскому в г. Тюмень, Тобольской губ.:
"Дорогой Валентин Федорович!
Простите, что задержал Ваше обращение. Мы охотно подписываемся под ним. По нашему мнению, следовало бы составить его погорячей, чтобы оно сильнее повлияло на сердца читателей. Но, во всяком случае, лишнего мы ничего в нем не нашли, и кроме пользы оно ничего принести не может. Больше пользы принесло бы оно, если бы посильнее было составлено.
Задержал потому, что давал его своим знакомым и друзьям. Но все они, под различными предлогами, отказались подписаться под ним. Мы же, т.-е. я и И. В. Завадовский, решили подписаться. Так, что вы присоедините наши подписи к нему.
Сообщите подробно, как будет обстоять дело с распространением обращения, и вообще все, что будет относиться к нему.
Подписался-ли В. Г. Чертков под этим обращением?..
Желаем успеха и шлем всем единомышленникам братский привет.
12 октября 1914 г.".
Скончавшийся до суда, А. В. Архангельский по поводу мотивов подписания им воззвания выразился так в письме к Н. К. Муравьеву;
"...Я мучился наступающим безумием войны, страстно искал способа помочь людям и, получив воззвание, подписал его, торопясь хоть что-нибудь сделать, облегчить свою измученную совесть..."
Так постепенно получал я письмо за письмом в ответ на рассылавшиеся мною экземпляры воззвания.
Но одновременно И. М. Трегубов, уехавший тотчас после составления воззвания из Тульской губ. в Москву, должен был устно предложить подписать воззвание нашим московским друзьям, в том числе многим из наиболее известных представителей "толстовства", как, например, Ф. А. Страхову, И. И. Горбунову-Посадову, Е. И. Попову и другим.
По дороге в Москву, Иван Михайлович решил сделать кратковременную остановку на ст. Лаптево, Москов.-Кур. ж. д., с целью побывать в лежащем за 4 версты от станции с. Боровкове, у тамошнего крестьянина Мих. Петр. Новикова (род. в 1871 г.), очень выдающегося и своеобразного человека, известного в качестве писателя по крестьянским вопросам, а также своей близостью к Толстому.
Незадолго до своей смерти, Л. Н. Толстой собирался даже поселиться на житье в с. Боровкове, в доме Новикова, или в наёмной хате, "хоть небольшой, но только тёплой", как писал великий мыслитель своему другу-крестьянину. Этот факт получил теперь широкую огласку, но едва-ли многие знают, что Новиков на первых порах отклонил просьбу Льва Николаевича подыскать ему помещение в деревне: не в пример, большинству представителей русского интеллигентного общества, не перестававших "обличать" Толстого за то, что он продолжает оставаться в Ясной Поляне, крестьянин Новиков, отвечая Льву Николаевичу, умолял его на склоне дней воздержаться от резких внешних перемен в своей жизни: он боялся, что жизнь в деревне, не привычная для Льва Николаевича, могла бы дурно отразиться на его физическом состоянии и тем самым лишить его покоя, необходимого для продуктивности литературного творчества. Новиков не знал, что от'езд из Ясной Поляны решен Толстым уже бесповоротно. Возможно, что если бы он ответил выражением безусловной готовности пойти навстречу желанию Льва Николаевича, то Толстой к нему бы в Боровково и приехал. Судьба решила иначе. Получив письмо Новикова с увещаниями оставаться в Ясной Поляне, Толстой все-таки уехал, но уже не к Новикову, а в направлении на юг, откуда он, по совету сопровождавшего его Д. П. Маковицкого, расчитывал пробраться в одну из наименее затронутых "культурой" славянских земель, - может быть, Болгарию, - где бы он мог хоть на первых порах устроиться так, чтобы не возбуждать своим появлением нежелательной сенсации. Но, как известно, Лев Николаевич простудился по дороге, заболел и неожиданно скончался на ст. Астапово, Рязано-Уральской ж. д.
В Боровкове И. М. Трегубов встретился в новиковской избе не только с самим хозяином, но и с его братом Ив. П. Новиковым (род. в 1869 г.), летом обыкновенно крестьянствовавшим в Бо-
ровкове, а зимою служившим в качестве артельщика при книжном складе кн-ва "Посредник" в Москве. Трегубов решил ознакомить их с воззванием.
При чтении воззвания присутствовал, между прочим, еще один местный крестьянин, некто Журавлев, пожилой человек, умный и развитой.
Когда стали обмениваться мнениями по поводу воззвания, Журавлев обратился к Трегубову с вопросом:
- Зачем протестовать против войны? Если протестовать против войны, то прежде всего должно протестовать духовенство!
- Папа римский протестовал, - заметил Трегубов.
- А наше русское духовенство почему не протестует? Значит, оно боится чего-нибудь?... С вами я согласен вполне, война и христианские идеи несовместимы. Я желал бы подписаться, но я боюсь преследования...
Трегубов ответил:
- Если у вас есть хоть малейшее колебание, тогда не подписывайтесь!
И Журавлев не подписал воззвания. Напротив, братья Новиковы, повидимому, охотно присоединили свои подписи.
Подписав воззвание, М. П. Новиков снял с него копию для себя. Кроме того, оторвав от полулиста, на котором переписана была копия, клочек бумаги, он сделал на нем для Трегубова, отправлявшегося в Москву, следующую памятку:
"В "Посреднике" дать подписать Фекле Кондратьевой и у нее же узнать, где и когда увидать Виктора, Ваню и Колю для этой же цели".
Кондратьева была замужняя дочь М. П. Новикова, Ваня - его сын, два другие лица - товарищи сына. Трегубов впоследствии не собрался побывать у Ф. М. Кондратьевой.
Во всяком случае, все эти бумажки в свое время попали в руки следователя.
В Боровкове к воззванию присоединилось еще одно лицо - молодой местный крестьянин, сосед М. П. Новикова по усадьбе, И. М. Гремякин (род. в 1891 г.).
Трегубов был совершенно уверен в стойкости М. П. Новикова; что же касается подписей другого Новикова и Гремякина, то он не совсем был доволен ими, так как "не был лично знаком с их религиозными убеждениями".
Расставаясь с М. П. Новиковым, И. М. Трегубов просил его никому больше не давать подписывать воззвание и не распространять его среди крестьян, на том основании, что сначала оно должно быть подписано единомышленниками, потом напечатано, - вероятно, за-границей, - на языках воюющих стран и уже только после этого будет распространяться одновременно во всех этих странах. Новиков принял к сведению это указание.
Как человек трезвый и рассудительный, он даже положил та-
кую надпись на обороте изготовленной им для себя копии воззвания:
"Цель настоящего воззвания прежде всего та, чтобы об'единиться ближе между собой всем духовным христианам, знавшим и уважавшим Льва Николаевича, и не дать заразиться злом, жестокостью войны, не дать очерстветь сердцу и позабыть заповеди Христа, как то, слышно, происходит среди так называемых революционеров, социалистов и даже в среде некоторых сектантов, кои за ужасами войны позабыли себя, как сынов Божиих, и отказываются от своих убеждений и идей. Во всяком случае, это обращение не должно публично оглашаться никакими способами и не должно иметь никакой пропаганды между иначе мыслящими людьми. Разве только в нейтральных странах между сочувствующими истинному христианскому учению. В особенности в Швейцарии и Румынии. М. Н. окт. 1914".
Я узнал о присоединении к воззванию подписей трех боровковских единомышленников из следующей открытки И. М. Трегубова, от 18 октября 1914 г., присланной им мне уже после того, как он побывал у московских друзей:
"Дорогой В. Ф., москвичи оказались либо холодно-рассудительны о "скопище" и нелогичности обращения к последствиям, оставляя их причины, либо откровенно боязливы. Но за то М. П. Новиков, И. П. Новиков (его брат) и Ив. Гремякин (его сосед) отнеслись с большим сочувствием и подписались. А у Вас что нового?.. Прошу передать мой привет Софье Андреевне и Душану Петровичу. И. Т.".
В речи на суде М. П. Новиков подробно осветил те мотивы, которые руководили им при подписании воззвания.
- Изучивши Евангелие, - говорил он, - я узнал, что основою жизни должна быть любовь человека к человеку, кто бы ни был и какой бы он ни был. Любовь эта должна выражаться в милосердии, кротости, прощении обид, помощи друг другу в нужных и необходимых случаях жизни и полном непротивлении злу насилием. Исходя из этих мыслей и положений, я перестал противиться злу насилием и не искал удовлетворения в судах... Меня пьяные мужики били, оскорбляли, всячески вредили, но я никогда с ними в спор не вступал... Само собой, углубившись в Евангелие, на войну я стал смотреть как на самый ужасный грех перед Богом, на который только способны люди, как на самое ужасное бедствие и позор... Вражда войны губит и тяготит всех людей и повергает их в неисчислимые бедствия. Убийство по злобе и ревности еще мне понятно, но убийство с расстояния, без непосредственного повода к раздражению, приводило меня в такое состояние, что у меня от одного представления о нем начинала кружиться голова и опускались руки. А потому, когда я был призван на войну в 1904 г., то я подал заявление с отказом от оружия, даже по мотивам не религиозным, а просто потому, что
я физически не могу делать этого, так как убийство есть дело ненормальное, и без известного задора его делать нельзя. Я просил тогда поставить меня к какому делу, где бы я мог служить людям, а не убивать и не вредить. И моя просьба была уважена.
- A когда после Японской войны газеты стали писать, что эта война была по недоразумению, я стал разбираться и в других войнах, в истории войн, и все они оказались основанными на разных недоразумениях, во имя которых было погублено так много ни в чем неповинных людей. После того, как болгары стали врагами русских, и война 77-го года также стала недоразумением. И я уверен, что пройдет немного времени, как все мы поймем, что и эта ужаснейшая из войн будет признана таким же недоразумением, и люди убедятся, что, забывая законы Христа и вступая во вражду, они только губят бесцельно свою жизнь и друг друга.
- Тем более я имел поводов так относиться к войне, что, как вам известно, даже Государь Император также осудил войну, когда обратился с призывом ко всем правительствам собраться на мирную конференцию и, указывая на опасность и непрочность вооруженного мира и на непосильное обременение народов от военных вооружений, призывал всех "сплотиться в одно могучее целое, дабы великая идея всеобщего мира восторжествовала бы над областью смуты и раздора". И вот этому-то призыву Государя радовались даже нехристианские народы, не зараженные национальной гордостью. В то время, бывая в Ясной Поляне, я читал об этом в газетах, которые указывал и читал мне Лев Николаевич, радуясь также этому событию. Я помню дословно, что и епископ англиканской церкви перед началом Гаагской конференции говорил, что факт конференции указывает на выростающее сознание, что господствующие международные порядки подрывают доверие к самому христианству, и что эта конференция и есть желанная попытка восстановить это доверие и привести людей к лучшей христианской жизни и братскому единению, и что людей, работающих на этом пути, будут благословлять во все времена. "Мир движется вперед, - говорил этот сановник христианской церкви, - и каждый истинный христианин должен помогать ему в этом". И вот, помня эти слова Государя и христианского епископа и не забывая своих обязанностей, я страшно мучился душой, когда началась эта война и не знал, что мне делать, чтобы так или иначе способствовать умиротворению расходившихся страстей. Я обдумывал, а потом писал письма духовным, профессорам и членам Думы. Пускай представители ложных экономических наук, - писал я русским иерархам, - продолжают доказывать, что войны неизбежны, что они - следствие мировой экономической конкуренции, но ваш пастырский долг - напомнить всем христианским народам о том, что задача жизни христианина лежит не в экономических только интересах, но и в этиче-
ских, в интересах христианской любви и разума, и что в этом и должен быть центр мыслей христианина. В этом должна быть высшая задача его жизни *).
- Вот то настроение, в котором я находился, когда началась эта ужасная война и когда ко мне приехал Ив. Мих. Трегубов и предложил подписать инкриминируемое нам обращение. Я в этом нашел выражение своих мыслей и подписал его с чистой совестью, понявши это обращение как документ принципиального значения, предназначавшийся не для тайного распространения в среде русского народа с преступными целями, как то доказывает обвинение, а для публичного оглашения, вперед в нейтральных странах, а через них и во всех воюющих, чтобы таким путем воздействовать на общественную международную совесть и тем самым содействовать уяснению греха войны и ее прекращению. И никакого худа я в этом не видел и не вижу, т. к. полагаю, что с таким принципиальным осуждением войны и призывом к любви и миру должны быть согласны все люди, носящие христианские имена"...
Что касается брата М. П. Новикова - И. П. Новикова, то можно сказать, что опасения Трегубова за его твердость впоследствии до некоторой степени оправдались.
Как рассказывал мне после сам И. П. Новиков, он сначала присоединился к воззванию, почти что только внешним образом, не дав себе труда задуматься поглубже ни над смыслом воззвания, ни над значением своего собственного поступка и могущими вытечь из него последствиями.
В противоположность своему брату, Иван Петрович, вообще, не очень строго придерживался "толстовского" мировоззрения. К нему и поп ходил, а к брату нет. У него и дети крещеные, а брат - против всякой обрядности. И насчет "непротивления" Иван Петрович не был тверд. Он, по его признанию, скорее способен был увлечься не пассивной, а активной борьбой с существующим злом жизни; считая себя человеком, дела, а не слова, он одно время, - правда, еще до более близкого ознакомления с Толстым, - знался даже с тульскими революционными организациями.
Между прочим, и в тот вечер, как Трегубов читал свое воззвание в Боровкове, Иван Петрович, слушая его и глядя на него, невольно думал про себя:
*) Новиков говорит: "Я обдумывал, а потом писал письма духовным, профессорам и членам Думы". Здесь слово "потом" нужно подчеркнуть, потому что написаны были письма уже после освобождения Новикова из тюрьмы, частью же в самой тюрьме, но не раньше приезда Трегубова, как это может показаться при чтении речи Новикова на суде. До приезда Трегубова в Боровково Новиков только "собирался" писать эти письма, как он и подтверждает это в письме к Н. К. Муравьеву от 29 декабря 1915 года, добавляя, что "в таком настроении и застал его И. М. Трегубов".
- Эх, кабы слово да сопроводить делом!..
На первом допросе жандармской властью И. П. Новиков ограничился краткими и ничего не значащими показаниями. Но затем, будучи уже арестован, раздраженный неожиданными осложнениями в деле, он отказался от всякой ответственности за воззвание: "подтвердив свои прежние показания, добавил, что подписал он листок, данный ему Трегубовым, не читая, вполне доверяя последнему; содержание же подписанного листка ему, обвиняемому, неизвестно". (Обвин. акт).
Кроме того, в особом письме на имя начальника Тульского охранного отделения И. П. Новиков заявил, что "вся его вина - в том, что он, зная Трегубова как хорошего человека и вполне доверяя ему, подписал воззвание, не спросив о целях, которые преследовались этим воззванием *), - подписал легкомысленно, необдуманно... У него, обвиняемого, никогда не было в голове никаких идей, кроме идеи о хлебе насущном, не было и никаких убеждений, кроме убеждения в том, что он должен работать, дабы его дети не были бы голодны, жена не пошла бы по миру и хозяйство не разнес бы ветер". (Обвин. акт).
В этом, написанном с чисто-новиковской, фамильной, энергией пи